Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

 

Заседание клуба Журнального зала 29 апреля 2008 г.

Вечер питерского поэта Виталия Дмитриева

 

 

 

      Татьяна Тихонова (Ведущая). Сегодня в клубе “Журнального зала” мы представляем питерского поэта Виталия Дмитриева. Скажи, пожалуйста, для стенограммы, где ты публиковался, в каких журналах?

 

 



В.Дмитриев. Фото О.Сульчинской

      В.Дмитриев. Во всех.

      Ведущая. По названиям, пожалуйста.

      В.Дмитриев. “Нева”, “Новый мир”, “Дружба народов”, “Знамя”, “Октябрь”, “Континент”… Меня принимали в Союз Писателей Санкт-Петербурга в 2000-м году. И, хотя книжки тогда у меня не было, публикаций в этих журналах оказалось вполне достаточно.

      Ведущая. Отлично. А сегодня мы поздравляем тебя с новой книгой (Виталий Дмитриев. Надстрочник: Стихотворения. Спб.: Геликон Плюс. 2008), Виталик. И, пожалуйста, - к центру. Я даю слово замечательному поэту Ефиму Бершину.

      Е.Бершин. Я знаю Виталика Дмитриева 25 лет. Конечно, в те давние времена мы и не думали, честно говоря, о том, что когда-то будем печататься и что…



Ефим Бершин представляет В.Дмитриева. Фото О.Сульчинской

      Ведущая. И что у Дмитриева выйдет уже вторая книжка.

      Е.Бершин. И что Виталика, и меня, и других наших друзей будут печатать толстые журналы, и что у нас будут выходить книги. Мы даже, честно говоря, об этом и не мечтали, потому что нельзя мечтать о несбыточном, а тогда это казалось совершенно нереальным. Так вот, мы об этом не думали, жили весело, писали друг для друга, для друзей, читали друг другу, это было, между прочим, не самое плохое время, по-моему, оно было даже лучше в этом смысле, чем сейчас. Может потому, что мы были моложе и красивше, хотя мы и сейчас… Но я тогда знал, да и мы все знали, что Виталий очень талантливый поэт, потрясающе талантливый поэт. И я долго искал определение, почему, как в нём связывается его поэзия. Ну, конечно, вы знаете, читали, у него есть смешные вещи. Но это очень серьёзный поэт. Я только сегодня нашёл окончательную формулу: феномен этого человека знаете в чём? Он - депрессивный оптимист. То есть, когда он выходит из депрессии, он большой оптимист, он хочет жить, работать, любить, трудиться, писать. И этот вот уникальный сплав, который есть в Дмитриеве, и даёт те стихи, которые мы любим. Гуляя сегодня вдоль Патриарших прудов, мы говорили: странно, мы не знаем критериев, как отличить поэта от графомана. Вот человек пишет гладко, без ошибок, на месте тире, точки, запятые, но – не задевает. А другой - коряво, без запятых, иногда с плохой рифмой, как Мандельштам… И пришли к очень правильной мысли, что дело в нерве, в таком метеолокаторе, встроенном в поэта, который ловит что-то, и если удаётся передать, то это поэзия, не удаётся – чистописание. Так вот, Виталий отличается тем, что его нерв каким-то образом слит с нервом его родного города, Петербурга, а если точнее – Ленинграда, потому что он формировался как поэт в те времена, когда это был Ленинград, со всеми вытекающими тогдашними его особенностями, с его отношениями, и с советскостью, и с антисоветскостью, и с кухнями, и с гулянием, и с чтением стихов… Так вот, в его стихах очень редко про себя, чаще – про себя и про город. И не поймёшь, где город, где поэт, потому что слито практически воедино. Я прочту одно его стихотворение, которое мне очень нравится. Старое юношеское стихотворение, но в нем ключ ко всей поэзии Виталия Дмитриева.

 

 

       * * *
Снег плясал, бесновался в объятиях тьмы 
и метель под серебряной крышкой зимы, 
закипая, плескала свой дымный отвар 
в подворотни домов, захлестнув тротуар. 
Снег летел, торопясь залепить до утра 
этих улиц названья, домов номера, 
чтоб из хаоса белого утром возник 
безобразного города чистый двойник. 
Снег метался по улицам, падал, взлетал, 
заполнял серой кашей ослепший канал. 
И сквозь саван непрочный, сквозь ветер и снег 
Проступал все ясней девятнадцатый век. 
Возникал наяву уничтоженный мир - 
серебро, позолота, барокко, ампир. 
Даже блочных коробок уродливый бред 
был лепниною снежной роскошно одет 
Снег кружился над городом в небе пустом 
и антенна на церкви казалась крестом. 
И на этом кресте был навечно распят 
Петербург, Петроград, Ленинград. 

 

 

      Ведущая. А теперь пусть почитает сам Виталий.

 

      В.Дмитриев. Я почитаю из этой книжки, она очень солидная, больше 160 страниц! Недавно пасха была, и вот такое маленькое стихотворение.

 

 

       * * *
Свечку тонкую затеплишь в ночи. 
Только много ли тепла от свечи?! 
Да и света от неё не ахти,
да и ветром задувает в пути. 
Только нужно ведь кому-то нести
это пламя, согревая в горсти, 
замыкая этих дней оборот, 
если за полночь идёт крестный ход.

 

 

       * * *

Над морем склоняются звёзды,
пытаясь в себя заглянуть.
А воздух…
Зачем этот воздух –
живая плебейская муть?
Зачем эта дрожь и мерцанье?
Но дышит упрямая плоть.
Зерцало к устам мирозданья
с надеждой подносит Господь.
Музыка даруется свыше,
строка обретает размер,
когда ты способен услышать
хрустальное пение сфер.
Вибрирует жизни основа
и краски поют на холсте,
и всё это – слово. А слово
не может звучать в пустоте.

 

       * * *
Если где-нибудь увидишь человека с белой тростью, 
уступи ему дорогу, потому что он слепой, 
потому что в этом мире быть слепым совсем не просто - 
трудно жить и не смешаться с этой зрячею толпой. 
Так в романе Макса Фриша человек решил однажды, - 
назову себя, к примеру, ну хотя бы Гантенбайн. 
А в романе Кобо Абэ человек забрался в ящик. 
А ещё в одном романе человек не делал зла 
и прослыл за Идиота. А ещё в одном романе 
человек был сам писатель, написавший свой роман
про Христа и про Пилата. Сжёг его и убедился - 
рукописи не горят.

 

      Ведущая. Теперь про роман.

      В.Дмитриев. Хорошо. Прочитаю. Дело в том, что мой старый приятель, который написал предисловие к этой книжке, Бахыт Кенжеев, много лет уговаривал меня написать прозу. А я отнекивался. И вот дабы он перестал с этим ко мне приставать, я написал стихотворение “Отказ от романа” и даже опубликовал его на странице “Литературной газеты”, причём, на 16-й.

       

Отказ от романа
                                          Бахыту Кенжееву, другу-поэту, 
                                           романтику и романисту

Я никогда не напишу роман.
Наверно, будь я трижды графоман,
меня б на это дело не хватило.
Рассказ могу, но тоже через силу,
чтоб не забыть сюжет, занятный ход.
Ну а роман как здание растёт -
сплошные коридоры и подвалы,
тьма перекрытий, лестницы, провалы,
от темы к теме хитрый переход.
Здесь время то летит, то вспять течёт,
то замирает. Так проходит год,
потом второй. А это лишь начало.
Герой взрослеет, женится, потом
супруге изменяет с секретаршей,
которая жены немного старше.
Скандалы, ссоры… Это в первый том.

Развод. Слепая ненависть детей.
Он пьёт и опускается всё ниже.
И вдруг - любовь. Полёт. Накал страстей.
Повторный брак. Медовый месяц. Мсти же
ему, судьба. Пусть знает, что к чему.
Её ревнует он сперва к знакомым,
потом к подругам. Ни на шаг из дома.
Не выдержав, она и впрямь ему
изменит. Это для второго тома.

И всё это не где-то в пустоте,
а в гуще исторических событий.
Они живут, допустим, в Сумгаите.
Героя моего зовут Бахытом.
Она армянка. Родственники, те,
которые с армянской стороны,
всё делают для разрушенья брака.
Развод. А тут резня. Он жив, однако,
и вот один, оставшись без жены,
переезжает в город Ленинград,
который вскоре станет Петербургом.
Путч. Город замирает от испуга.
Потом идёт постройка баррикад.
Явлинский арестовывает Пуго.
На танке Ельцин. Финиш. Смольный взят.

Какой размах, какое полотно -
простая жизнь на грандиозном фоне.
Распад Союза. Холодно. Темно.
Рост цен. Хандра. И водка по талонам.
По пьянке он бросается в окно.
Ломает ногу. Описать больницу -
грязь, нет лекарств. Про разовые шприцы
здесь и не знают, а из-за границы
нет помощи. Красотка-медсестра.
Герой влюблён, уже готов жениться
и в третий раз. Ну что ж - давно пора.

Ему под сорок. Тут бы жить да жить.
Бесплатный спирт. Но сколько же спиваться?
Жена ворует морфий. Мой Бахыт
из любопытства пробует ширяться,
потом всерьёз садится на иглу.
Жена в отъезде. Он без марафета,
его ломает. Описать и это.
А тут как раз - аптека на углу.

Ночь. Ограбленье. Бегство. Всё удачно.
Домой нельзя. К приятелям на дачу
он едет. В полуночной электричке
к нему подходят трое. Просят спички.
А спичек - нет. Разборка. Мордобой.
Разжали двери. Вышвырнули тело.
Тут встречный поезд. Фары из метели.
На рельсах погибает мой герой.
"Лишь ампулы разбитые блестели
на свежем окровавленном снегу", -
так и закончить эту эпопею.
А всё-таки, ты знаешь, - не сумею,
Не напишу романа. Не смогу.

 

(аплодисменты)

      Из зала. А прочтите теперь “Посвящение Бродскому”!

      В.Дмитриев. Давайте, они у меня все время как-то рядом… Ещё при жизни Бродского я написал на него пародию - в тыняновском понимании этого слова, потому что Бродского я люблю. Это было напечатано в Сан-Франциско, в толстой такой газете “Панорама”. Там была рубрика “Юморама”, и вот там под этой юмористической рубрикой были опубликованы оба произведения.

      Е.Бершин. Когда ты читал “Посвящение Бродскому” на одном вечере, я следил за лицами, и почему-то все воспринимали его очень серьёзно.

      В.Дмитриев. Дело в том, что когда Бродский умер, оно было опубликовано как “Посвящение Бродскому”, хотя на самом деле это пародия, высокая пародия, поверьте мне. И даже читаю я её не так, как свои серьёзные стихи.

 

 

       * * *
Бродскому
Здесь который год поминают Цоя,
в шоколад подмешивают сою,
малому предпочитая большое,
не любят евреев, хотя в лицо я
не знаю ни одного юдофоба,
но если веками копится злоба,
нужен объект, разрядиться чтобы.
Впрочем, это вопрос особый,
и не будем пока об этом.
Здесь зимой морозно, дождливо летом,
здесь, охотясь, стреляют всегда дуплетом
и довольно просто прослыть поэтом.
Здесь, ошпарясь, принято дуть на воду,
в недородах любят винить погоду,
здесь всего четыре времени года
и страшнее рабства только свобода.
Уходя в траву, здесь ржавеют рельсы,
самогона в деревне — хоть залейся,
ты отсюда выбраться не надейся —
непременно шваркнут об тейбл фейсом.
Здесь, куда ни плюнешь — барак да зона,
здесь язык богат корнями, но крона
поражает скудостью лексикона
и кирзу нельзя отличить от Керзона.
Здесь пространства меряют на парсеки,
здесь нельзя купить аспирин в аптеке,
здесь забыли путь из варягов в греки
и леса вырубают вдоль рек, а реки,
высыхая, мелеют от лесосплава.
Здесь любая слава — дурная слава,
здесь нельзя налево, нельзя направо,
но и в центре тоже грозит расправа.
Здесь любви платонической или плотской
не бывает. Её заменили скотской.
“Всё не так, ребята!” — хрипит Высоцкий.
Здесь каким-то чудом родился Бродский.

 

 

      (аплодисменты)

 

      В.Дмитриев. А вот пара стихов из Вологодского цикла. Я каждый год там живу по месяцу. Родители, когда вышли на пенсию, купили дом, а потом по старости перестали туда ездить, - далеко от Питера, 380 км. Это Онега, граница Ленинградской и Вологодской областей. Мне недавно Валера Попов сказал: кстати, в тех местах работал наш общий знакомый. Я говорю – кто? Оказывается, в Вознесении в больнице была первая работа Василия Аксенова.

      Из зала. “Коллеги”?

      В.Дмитриев. Да.

      Ведущая. Ну, там места, конечно, совершенно потрясающие, дикие абсолютно.

      В.Дмитриев. И вот грустные стихи об этих местах.

 

 

 

       * * *


Как много паутины на кустах. 
Туман к теплу и солнечной погоде. 
Прозрачный лес грибницею пропах 
и сыростью. 
            И лето на исходе, 
но на прощанье балует теплом 
и этой невесомой паутиной. 

Вдоль просеки трухлявый бурелом, 
гряда камней, поросшая малиной, 
бетонные столбы, 
и в никуда 
с гуденьем ток уносят провода. 

А перейди мостки и за ручьём 
повеет человеческим жильём… 

…картошку не копают, 
а пора ведь. 
По улицам слоняется народ. 
Забор упал, 
и некому поправить – 
хозяин то ли умер, то ли пьёт.
Мир переполнен тягостным покоем…

Оно знакомо каждому из нас –
затишье перед бурей или боем, 
растянутое в сотни тысяч раз.

Вниз по реке стекает сизый дым, 
соседи топят баню…
День проходит, 
и ничего вокруг не происходит, 
и не произойдёт. 
И Бог бы с ним!

       

      И ещё одно, в тандеме с ним.

 

 

       * * *
Закрою бесполезный том. 
Народ живёт, писатель пишет, 
да всё не так и не о том, 
поскольку отклика не слышит 
из тех далёких волостей, 
хранителей лаптей и кваса, 
где бабы, вырастив, детей 
сдают на “пушечное мясо”, 
где до сих пор минувший век 
едва добрался до окраин, 
где обнищавший человек 
земле своей плохой хозяин. 
Живёт, страдая от нужды, 
не ведая – за что же это?
Но сквозь осенние дожди 
высоким звёздам нет просвета.

Мне не понять его беду. 
Я дачник, рыболов-любитель.
Я появляюсь раз в году 
на месяц-два. А местный житель?
Чем он живёт из года в год? 
Ну, осенью – дарами леса.
А остальное время пьёт запоем, 
но без интереса.

И мне его конечно жаль. 
Я иногда даю на “дозу”, 
чтоб он залил тоску- печаль 
хоть спиртом. Как же без наркоза.
Хотя такой паллиатив 
и бесполезен и порочен…
…………………………………
Что вставлю вместо многоточий? 
Любой пассаж, по сути, лжив.
Не то чтобы болит душа, - 
какое в сущности мне дело 
до записного алкаша, 
которого судьба заела?
Нет. Просто зрелище распада 
уже пугает. И с досадой 
не отмахнёшься,- слишком близко, 
а я совсем не экстремал. 
Но кто когда предполагал, 
что проживает в зоне риска?
Троянцы? Жители Помпеи? 
Творцы Чернобыльских хибар?

Над Нижней Водлицей алеет… 
Но что? Рассвет или пожар?
 

      Немножко другое сейчас:

 

 

       * * *
Всё вернулось на круги своя,
наполняясь пространством и светом.
Что ж не чувствую разницы я
между Ветхим и Новым Заветом?
Я и рад бы войти в “Интернет”
или Бродского петь по-латыни,
только нет во мне этого. Нет
до сих пор, и не будет отныне,
потому что последний мой лист
отшумел и чернеет по краю.
Потому что всю прежнюю жизнь
я с улыбкой уже вспоминаю.

       * * *
Сны, как и жизнь — замысловаты.
Зачем? Куда?
             Поди спроси.
Откуда там в семидесятых 
взялось маршрутное такси? 
И что за улицы мелькают 
все разом, вытянувшись в ряд?
Сошлись. 
Лишь память различает — 
Москва, Тбилиси, Ленинград…

А этой улицы не помню.
Я не жил здесь, но буду жить, 
вот в этом доме — 
                  пара комнат, 
окно во двор… 

Кого спросить, 
зачем прокручен этой ночью 
судьбы немыслимый маршрут? 

Жизнь то длиннее, то короче, 
как тени прожитых минут…

Проснусь на подмосковной даче 
под шум весеннего дождя.
Здесь всё не так, здесь всё иначе…

Пространство взглядом обводя, 
я понимаю сколь условны 
объёмы выморочных стен.

Лишь небо тёмное — бездонно. 
Одно на всех.
Всему взамен.

       * * *
Последнее время я думаю, что оно 
и вправду станет последним, взглянув в окно 
на толпы машин возле платной автостоянки 
я почему-то прикидываю, – а как 
гусеница подомнёт вон тот “Кадиллак”, 
если завтра здесь на постой припаркуют танки.

Эсхатология. Пусть не наука, но 
я изучаю её, глядя в окно.

Если ж включить под вечер, забавы для 
видеоговорящий ящик, коснувшись пульта, 
чтоб наблюдать, не включая звука, лицо враля, 
или утром (на том же канале) служителя культа, 
вглядываясь в артикуляцию, и, 
не силясь запомнить эти хитрые рожи, 
я повторяю тихо – Господи, посмотри, - 
Как они все похожи! 

 

 

       * * *
Анхель де Куатье, 
           Харуки Мураками…
Простите, не слыхал, - я развожу руками.
Акунина и то – прочёл до середины, 
как список кораблей в поэме, столь старинной, 
что автора, увы, 
не помнят даже греки. 
Не помните и вы 
об этом человеке. 

Он по миру бродил, 
слагал свои поэмы. 
Я многое забыл, 
запомнил только тему – 
украдена жена, 
всё связано с любовью…
Там, под конец, волна 
подходит к изголовью, грохочет… 
Впрочем, нет, - 
я путаю, похоже. 
То был другой поэт. 
Его забыли тоже. 

       

      (аплодисменты)

 

       * * *
Вдоль железнобездорожья – 
лес, живущий хаотично. 
Это живопись, но всё же – 
до чего она графична, - 
только охра, да белила, 
да разбавленная сажа. 
Словно красок не хватило 
у создателя пейзажа. 
У самой природы тоже 
голубой, зелёной, алой 
не хватило, да, похоже, 
что и прежде не хватало. 
Слишком скудная фактура, 
слишком бедная палитра… 
И, писавшему с натуры, 
было не до колорита. 
На сугробы грязной ваты 
всё длинней ложились тени. 
… и, успеть бы до заката, 
до небесопомраченья…

 

      А теперь из начала книжки прочитаю. Открывается она стихами, в которых три имени упоминаются – Саша, Боря, Олег. Саша – это Саша Сопровский, Боря - это Борис Довлатов, двоюродный брат Серёжи, Серёжу я не знал, а с Борей мы дружили. А Олег – это Олег Григорьев, который тоже умер.

 

 

       * * *
Сколько помню себя — 
                  только ветер да мрак ледяной,
только холод кромешный. 
                         Да где ж это было со мной?
В Воркуте? Или нет —
                  в нефтяной факелящей Ухте,
где сам воздух горел, 
                   прожигая дыру в пустоте,
всё сжигая дотла, 
                  кроме мёрзлых казарменных стен,
не давая тепла, 
             ничего не давая взамен.

Сколько помню себя — 
                  то похмелье, то взлёт, то запой.
Очарованный бомж, 
                  пожиратель помады губной,
раздвигатель коленок, 
                  искатель нехитрых чудес,
проходящий по жизни 
                  с гитарою наперевес.
Столько раз разведенец, 
                   что стыдно менять паспорта,
но читающий музыку 
                  даже с пустого листа,
повторяющий всуе 
                  бессмертные строки навзрыд
в полутёмном подъезде, 
                   где не был однажды убит.

 
Сколько помню себя — 
                  только цепь бесконечных утрат
Саша, Боря, Олег…
                  Кто продолжит трагический ряд?
Обольщаться не стоит. 
                  Продолжить сумеет любой.
Ты ведь знаешь, 
                  что список кончается только тобой.

Ничего. 
            Отшутись. 
                  Перечти “Мушкетёров” Дюма.
Это жизнь. 
            Просто жизнь.
                        И она от тебя без ума.

Посмотри 
            как любуются солнце, 
                               и ветер,
                                    и снег.
Вот идёт вдоль канала 
                  счастливый смешной человек,
улыбается встречным, 
                  рифмует дома на ходу
так легко и беспечно. 
                  В каком это было году?
И в какой это жизни? 
                  Не знаю. И знать не хочу.
Я любовью к Отчизне 
                  за это ещё заплачу.

       



А.Аксенова и В.Дмитриев. Фото О.Сульчинской

      Женю Блажеевского тоже можно было бы в тот список включить… Я ему посвятил “На ВДНХ”, коротенькие стишки. Это я получил гонорар, и мы с ним зашли – не с центрального входа, а с тыла, и шли, и там масса была разливушек каких-то, и мы остановимся – по 50 грамм, иногда по 100, но это было даже много. Вот, гуляли, гуляли… нет, по 50, наверное. А они очень яркие, восемь строчек, предисловие длиннее.

 

 

 

                                    Е. Блажеевскому

               На ВДНХ


Два по сто, бутерброды с сыром. 
В мелком блюдечке тонет сдача. 
Ну давай – за спасенье мира, 
за тебя, мой друг, за удачу! 
За весенний короткий дождик. 
За стихи. За скончанье века. 
За красивое слово “подвиг” 
не достойное человека.

 

       * * *
Всё устоится, устаканится, 
на самом донышке останется 
вино, не для похмельной пагубы, 
а лишь для поминанья на губы. 
Всё худо-бедно образуется, 
обтешется, 
пообломается, 
уляжется 
и зарифмуется. 
Или хотя бы попытается.

Вот Олегу Григорьеву –

 

       * * *
Олегу Григорьеву
Погребальной меди звуки.
Дождик колкий, как песок.
Я возьму зачем-то в руки
глины слипшийся комок.
Брошу в яму. Бог с тобою!
Снизу эхо гробовое.
Не такой я встречи ждал.
И с меня возьмут с лихвою
всё, что жизни задолжал.
Я люблю её причуды, —
изменяется, течёт —
в никуда, из ниоткуда,
бестолковый переход.
Но зачем-то нужно было,
чтоб земная жизнь моя
в пустоте соединила
эти два небытия,
но зачем-то ведь призвали
в это время нас с тобой…
Постояли. Помолчали
над могилою сырой
и пошёл стакан по кругу.
Пили молча, зло, до дна,
Будто впрямь кончина друга —
наша общая вина.

 

      Мы с Олежкой очень близко дружили. После его похорон были поминки, пьянка на Пушкинской 10 и прочее. На следующее утро в 10 утра я просыпаюсь от телефонного звонка. Поднимаю трубку, человек говорит: вот нам сказали, что вы были близким другом Олега Григорьева. Я говорю: ну был, вчера его похоронили. И он: а вы не хотели бы вступить в общество друзей Олега Григорьева? Тут мне стало так смешно, что у меня и похмелье прошло. И я сказал: нет, вы знаете, - и повесил трубку.

      Ю.Рахаева. Можно я пару слов скажу? Дело в том, что мы в декабре ездили на Волково кладбище - я со своей приятельницей и с Виталиком. И пытались отыскать могилу Олега Григорьева. Но видимо тот стакан, из стихотворения, слишком долго ходил по кругу и все заретушировал. Короче, не нашли мы этой могилы, но, тем не менее, Виталик очень много добрых слов сказал тогда про Олега. А я хочу сказать несколько добрый слов про него самого. Дело в том, что я очень давно знакома с Ефимом Бершиным, и буквально с первых дней знакомства появился в наших разговорах такой мифологический совершенно персонаж – поэт Виталий Дмитриев. Лет десять он существовал ровно как миф такой – Виталик то, Виталик сё, а человека я не знала, ну потому что он в Питере, а мы в Москве. И когда мы года три, наверное, назад наконец-то познакомились, человек оказался совершенно фантастический. Начались какие-то деловые отношения. И только потом я узнала Дмитриева-поэта. Поэт оказался тоже совершенно фантастический. Бывает, замечательный человек, при этом графоман, бывает, великолепный поэт, а человек так себе… Случай Виталия Дмитриева объясняет, почему у него вышла, собственно, первая книга. Ну, вторая всего и первая настоящая, собранная им самим, в твёрдом переплёте, полноценная. Потому что этот человек, по-моему, органически не способен ни на какой самопиар. “ Я повсеместно обэкранен” - это, точно, не про него.

      Е.Бершин. Да, он не может этого. Он же писал ещё в молодости: быть знаменитым некрасиво….

      (смех, аплодисменты, общий разговор)

      В.Дмитриев. Времени мало, мне надо успеть на поезд.

      Юля. Нет, я просто заканчиваю, что ты замечательный.

      В.Дмитриев

       * * *
Вот город, в котором давным-давно
суша напоминает дно,
камень стен источает сырость.
Вот дом, в котором я жил и вырос,
где, растворяя утром окно
во двор-колодец, мне суждено
страдать от жажды. Так уж случилось,
что этот город, в который влюблён,
фотогеничный со всех сторон,
равно прекрасный и в фас, и в профиль,
где я, двадцать лет отходив в “Сайгон”,
выпил цистерну плохого кофе,
давит меня, как гранитный гроб.
Но такой уж, видно, я остолоп,
предпочитающий жить в могиле.
Всё ожидаю всемирный потоп
именно здесь, увидеть чтоб
тонущим Александрийский Столп
и среди волн золотые шпили.
Вот сюжет картины — “Приплыли”.

 

       * * *
Ночью в подъезде, где лампочки то ли разбили,
то ли свинтили — стоишь, к темноте привыкая.
Дом словно вымер, как будто его разбомбили
и расселили уже. Тишина-то какая.
Словно полопались все заводные пружины.
Вытянув руку, бредёшь и бубнишь поневоле:
“Нужно б свечей прикупить, фитилей, керосину,
масла лампадного, спичек, поваренной соли…”


       * * *
Хоромы сменив на полати,
свершив переезда обряд,
толкаясь на Старом Арбате,
зачем я так выпукло рад,
узнав на лубочной картинке
ограду, двойной светофор
в том месте, где улица Глинки
впадает в Никольский собор?

Зачем я цепляюсь за место,
коль время едино для всех?
Сквозь город, не стоящий мессы,
почти презирая успех,
бреду, то ли слаб, то ли болен.
Но вот наступает тот миг,
когда с четырёх колоколен
вещает единый язык.

И вновь вдоль изгибов канала
иду неизвестно куда.
Ты помнишь, ведь здесь протекала
иная, живая вода,
иные деревья шумели
под тёплым весенним дождём,
где Росси, Ринальди, Растрелли
рокочут, как пойманный гром.

И даже не верится толком,
что всё это сходит на нет.
Лишь ты, безымянным осколком
в пространстве блуждая, поэт,
ещё не предвидишь, не знаешь
куда и зачем возлетишь,
чьей кровью себя запятнаешь,
чью душу безвинно спалишь.

 

 

       * * *

Вера без любви…
Любовь без веры…
Слишком равноценные химеры 
скудной изощренности ума. 
И не позавидуешь мессии, 
если он появится в России. 
Дайте всё и сразу – 
задарма. 

Ну а мы проверим – 
всё ли дали, 
мы достанем старые медали 
“За Берлин”, “За Прагу”, 
“За Чечню”, 
вспомним, что ни разу не бряцали 
танками по вашим авеню, 
времена Очакова и Крыма… 

Господи, 
о, как невыносимо 
верить, и любить свою страну.

 

 

       * * *
Я бродил по белу свету.
Мир почти утратил веру.
Что же делают поэты,
душ российских инженеры?
Клеют лапти из махорки
да верёвки вьют из пыли,
чтоб заметили в Нью-Йорке,
чтоб в Париже оценили.
 

       * * *
Наглая, подлая, пьяная,
лживая в покаянии,
что ж ты хитришь, страна моя?
Всё из-за подаяния?
Ну а своё? Раскрадено?
Иль за гроши распродано?
Так ведь и сдохнешь, гадина,
бедная моя Родина.
Храма ворота заперты.
Впору пройти сторонкою.
Что ж я стою у паперти,
мелочь в кармане комкаю?
Что ж я гляжу с надеждою
в это лицо испитое,
силясь припомнить прежнее,
давнее, позабытое?
 

       * * *
Бродит дворник по двору,
лом приварен к топору, 
хмуро скалывает лёд.
Март. 
2003-й год.

 

      Из зала. А можно о любви что-нибудь?

      В.Дмитриев. Я всегда был согласен с Сашей Кушнером, что без несчастной любви не бывает стихов. У меня была жена-москвичка, с которой мы прожили пять лет, а потом сходились и расходились, как на дуэли. Помню, я уехал из Москвы, потом она сбежала от меня в Питер. И вот предыстория этого стихотворения: она в очередной раз уезжает из Питера, я прихожу домой - ни вещичек её нет, ни записочки. Зачем-то подхожу к радиоприёмнику, включаю - и вдруг слышу: сегодня двойной праздник. Думаю: жена уехала, а ещё, оказывается, два праздника. А по радио говорят: сегодня день смерти Пушкина и день рождения Пастернака. Так я впервые узнал, что день смерти Пушкина совпадает с днем рождения Пастернака. Первое, что приходит в голову из Пастернака, это “Февраль, достать чернил и плакать…”

       

       * * *
Прощай. Будь проклят твой февраль.
Достать чернил и в слёзы,
невольно укрупняя даль
бракоразводной прозы,
переходя из света в тень,
уже преддверье мрака,
в день смерти Пушкина и в день
рожденья Пастернака.
Прощай, любимая, и так
мы слишком долго были
близки. Сквозь влажный полумрак,
где мрамором светились
изгибы рук твоих и плеч,
пройду как Летним садом.
Ни первых, ни последних встреч
мне от тебя не надо.
Прощай. Будь проклят город твой,
продажный и спесивый.
По горло сыт твоей Москвой
чиновной, праздной, лживой.
Зачем с тобою под венец 
я шёл? И сам не знаю
Сюда я больше не ездец.
Пиздец, моя родная!

 

      Е.Бершин. В стихах-то он, конечно, смелый, а когда пришло время разводиться в ЗАГСе, он меня послал. Там женщина внимательно на меня посмотрела, а потом и говорит: вы где проживаете? А я же не помню адреса. Я толкаю Ирку… В общем, история была!

      В.Дмитриев: Я хочу прочитать еще одно стихотворение, посвященное Лене Игнатовой. Она сейчас живет в Израиле.

 

       * * *
История, как правило, не лжёт,
но опускает мелкие детали.
Когда-нибудь мы сможем вспомнить год,
а месяц, день, наверное, едва ли.
Часы, минуты прожитого дня
не возродить. Бессмертны лишь мгновенья.
История не лжёт, но и она
стирает кое-что без сожаленья.
Эпохе не хватает мастерства.
Добротности твореньям не хватает.
Лишь музыка — мгновеньями жива,
лишь у неё такие же права,
что и у смерти — душу возвышает.
Всё прочее — слова, слова, слова…

 

      Из зала. Виталик, а еще про любовь, про то, как “Пусть маленький, но все же настоящий”!

      В.Дмитриев. Я не буду его искать, потому что помню наизусть.

 

Поймите, моя милая – 
          без Вас 
я как без Лотарингии 
          Эльзас, 
Париж без Лувра, 
Лувр без Рафаэля, 
Порт без Артура, 
без году неделя. 

Я каждый миг, 
что прожит с Вами розно, 
считать привык 
мгновеньем несерьёзным. 

Без Вас грущу. 
А Вы-то как живёте? 
Вот я ищу 
забвение в работе, 
тружусь на трёх 
местах одновременно. 
Ещё не сдох, 
но сдохну непременно. 

Целую в локон, 
в перси и ланиты. 
Я - Ваш Набоков, 
Вы – моя Лолита. 

Без ласки я 
живу подобно тени. 
Вы – Саския. 
Я – Рембрандта колени. 
Вы – устье, 
          я – корабль, 
                    в него входящий. 
Пусть маленький, 
          но всё же настоящий.

       

      (Аплодисменты).

 



В.Дмитриев. Фото О.Сульчинской

      В.Дмитриев: Помню, однажды был вечер, который открывал Бахыт Кенжеев. На даче, в Переделкино, в Доме-музее Чуковского. И Паша Крючков спросил: Виталий, а ты продаешь свои песни? А я никогда их не продавал. Это я не скромничаю. Приезжаю я как-то в Москву, мне говорят – возьми гитару, спой… Я запел. Ко мне подходит человек и говорит: а что, это ваша песня? Я говорю: моя. Он говорит: она по Москве ходила, а мы не знали, кто автор. И я удивился, потому что пел ее буквально трем-четырем человекам. Текст никому не давал, это абсолютно точно. А она, оказывается, ходила здесь. Посвятил я ее Алле Пугачевой. Шуточная песня, никакой поэзии там нет, но как-то я умею иногда реагировать на какие-то злободневные моменты.

 

      Сколько, господи, потерь,
      Люди смотрят хмуро…

 

             * * *

       

      В.Дмитриев: Недавно я выступал, читал стихи, и какая-то молоденькая девочка говорит: а что для вас поэзия? И что мне вдруг стукнуло, никогда я не думал об этом авторе, а тут почему-то коротнуло. Я говорю: вы читали Томаса Манна “Волшебная гора”? А девочка оказалась очень умная, говорит: да, читала. Меня это так поразило, потому что я сам читал в юности и забыл. Я говорю: вы знаете, я не помню имя главного героя, но помню имя того человека, с которым он разговаривает, причем они разговаривают о музыке. Сеттембрини говорит: я не очень люблю музыку, а главный герой спрашивает: почему? Дело в том, говорит Сеттембрини, что музыка политически неблагонадежна. Она возбуждает человека, дает ему огромный заряд, но вектор, направление выплеска, выхода этой энергии не указывает. И чему будет служить этот подъем, - бог знает. Обычно мы декларируем одно, а делаем совершенно другое. Но вообще-то, сказал я ей, я всегда считал и считаю, что чем поэзия политически неблагонадежнее, тем она истиннее.

      Ведущая: Спасибо вам большое за наш вечер.

      (Аплодисменты).

 

 



О.Сульчинская. Фото Т.Тихоновой




Фото О.Сульчинской




Фото О.Сульчинской




Фото О.Сульчинской