Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

 

Вечер журнала “Октябрь” из цикла

ОДИН ПОЭТ, ОДИН ПРОЗАИК

Ведущая вечера – Гланый редактор журнала “Октябрь”

ИРИНА БАРМЕТОВА.

 

       Ирина Барметова: Дорогие друзья, мы начинаем цикл вечеров в “Русском журнале”, в Русском институте. Цикл вечеров журнала “Октябрь” будет называться “Один поэт, один прозаик”. Этот цикл предполагает соединять, как мы это делаем в журнале, под обложкой одного номера поэтов и прозаиков, которые совпадают, а иногда не совпадают по своему творчеству. Мы будем соединять поэта и прозаика для того, чтобы они смогли задать друг другу вопросы, после журнальной публикации и после того, как они прочли друг друга. Тайно надеюсь, что они друг друга читают.

       Сегодня вечер будет построен так: Встретятся Николай Климонтович и Ирина Ермакова. Надо сказать, что проза Климонтовича, ирония и лиризм, которыми пронизано его творчество, совпадают с иронией и лиризмом Ирины Ермаковой. Они подготовили друг другу несколько вопросов. Вопросы будут перемежаться чтением прозы Николая Климонтовича и стихов Ирины Ермаковой. Но наш вечер в этот раз перекликается еще с несколькими радостными событиями: у наших авторов вышли книги на основе того, что они публиковали в журнале “Октябрь”. Книга Климонтовича “Последнее назидание” вышла в издательстве “Вагриус”. И книга “Улей” Ирины Ермаковой в издательстве “Воймега”.

       Сейчас я хотела бы пригласить Елену Шубину, которая скажет несколько слов о чудесно изданной книге Николая Климонтовича, а об “Улье” расскажет сама Ирина Ермакова.

       Елена Шубина: У Николая Климонтовича в издательстве “Вагриус” это уже третья книга, мы издавали “Последнюю газету”, “Дорогу в Рим”, “Далее – везде”. Я очень ценю этого прозаика. Сейчас спорят, нонфикшн, не нонфикшн, автобиографическая проза или вообще роман. Хочу сказать, что Николай Климонтович, по-моему, изобрел свой совершенно новый жанр, и равных ему нет. Потому что действительно это автобиографическая проза, да, роман без вранья, если вспоминает какие-то аллюзии, это роман-воспитание, скажем так, но в этом, условно сказать жанре, в этом направлении он единственный мастер предметного мира, когда этот самый автобиографизм энергично и четко, лирично, по-всякому, перерастает в художественную прозу. Это тексты для определенного поколения, которое близко к Климонтовичу или, предположим, к Александру Кабакову, которое вспоминает какие-то временные реалии. Но вместе с тем это может читать человек любого возраста, который не знает описываемого времени или знает по рассказам родителей, потому что в прозе Климонтовича всегда жестко выстроенный, захватывающий сюжет. Что же касается новой книги, которую я полюбила, и думаю, что у нее будет хорошая судьба, то даже в ряду других книг, которые в себе аккумулируют то, о чем я сказала, эта книга – лучшая.

       Потому что она закольцована, в ней, в какой-то удивительной гармонии сочетается и трагизм, и романтика, и лиризм, и вообще большая литература, это очень большая удача.

       Николай Климонтович: Во-первых, я хочу поблагодарить, конечно, журнал “Октябрь”, Ирину Барметову, как там поется в песне: “ту заводскую проходную, что к жизни вывела меня”. Все эти тексты прошли испытание на страницах журнала. Потом уже дошли до издательства. Вы все видели сейчас Лену Шубину и слышали ее ласковые слова. И я рад, что здесь присутствует Саша Кабаков, потому что история этой книги в некотором смысле связана с тобой, Саша. Сейчас я объясню и напомню, в чем дело. Был такой момент, когда в Москве стал издаваться журнал “Новый очевидец”, к сожалению, он недолго прожил.

       Александр Кабаков: Извини, Коля, я отвечу. Ведь знаешь, журнал был, как младенцы в деревне: рождается очень красивенький, а говорят - не жилец. И хоронят.

       Николай Климонтович: Хороший был журнал. Так вот, в нем каждую неделю предполагалось печатать рассказ. И поскольку Саша там заведовал художественной частью, то, соответственно, ему надо было набрать этих рассказов по четыре на месяц. Вот, Саша предложил и мне опубликоваться. И я всучил ему рассказ, который назывался “Учение о том, как держать стакан”. Саша позвонил и сказал, что рассказ он берет, но название очень длинное, не влезает в верстку. И мы сократили: “Как держать стакан”. И когда вышел номер журнала, я понял: Боже, это же зерно книжки. Так родился замысел книжки “Последние назидания”, которую мы и представляем сегодня.

       Я не буду вас утомлять, длинной прозой. Прочту из первого рассказа, который называется “Как упасть с луны”. Этот рассказ впервые был опубликован Виктором Ярошенко и Володей Салимоном в “Вестнике Европы”.

       Итак,

       “Во всем был виноват первый и последний Всемирный фестиваль молодежи и студентов. Здесь важно, что именно всемирный, раз одноименная революция не задалась. Слухи о нем поползли много раньше, чем на московскую землю впервые ступила нога человека в джинсах. Слухи были противоречивы, но угрожающи. Жители первой в мире страны социализма сомневались, не привезут ли капиталистические иностранцы с собой и на себе тучи невиданной доселе заразы. Поговаривали о возможных новых отравлениях колодцев. Никто толком не знал, какие именно нам грозят страшные болезни, но в том, что придет неведомая напасть, не сомневались. Так долго наглухо отгороженная страна не радовалась предстоящей встрече с внешним миром, но, напротив, томилась от страха. Так или иначе, но ввиду нависшей над страной опасности нужно было готовиться к худшему и прятать детей. Меня спрятали на даче, куда отправился на все лето университетский детский сад. А ведь прав был народ в своих предчувствиях – потрясения наступили, только со стороны неожиданной, и болезнь оказалась совсем другого рода, а диагноз – не медицинского ряда. Страна будто очнулась, отряхнулась, судорожно глотнула сквозного ветерка и принялась в массовом порядке слушать голоса, за что уж перестали сажать. Иностранцы приезжали все чаще и гуще, зеленая молодежь училась фарцевать. И где-то в самом начале этого исторического процесса окончательного прощания с тоталитаризмом я, пяти лет от роду, оказался на детсадовской даче, вкушая свободу со всем народом. Свободу в том смысле, что никогда до этой неожиданной ссылки дальше, чем на пару метров, от бабушкиного подола не отходил. Конечно, я не понимал, отчего подвергся столь жестокой каре. За какие грехи я, безгрешный, оказался оторван от бабушки и матери, а также от отца – нечастого, впрочем, гостя, поскольку он преимущественно обитал в областях для меня чудесных, в самом центре Москвы. Убей не помню, где эта самая дача детсада располагалась, где-то в недалеком Подмосковье. Помню лес, помню речку, помню одинокий зеленого цвета дом из досок, деревянные крашеные щелястые полы в сенях, огромную комнату, уставленную маленькими кроватками в четыре ряда. Я не помню сейчас имени нашей воспитательницы, но было оно жесткое для произношения, что-то вроде Инга или Инна, так ее и назовем, но помню ее лицо. Даже мне было понятно тогда, что она молодая – хоть в сравнении с моей матерью. И очень красивая. Я запомнил, что у нее были темно-русые в мелкий завиток волосы, сросшиеся брови и ясные, очень голубые близорукие глаза и что она никогда не улыбалась. Ее подопечные были в безраздельном ее распоряжении, поскольку, кроме нее, на даче были еще только нянечка с поварихой, да сторож с одной ногой, поварихин муж, по совместительству и сантехник, и истопник, и монтер, а воспитательница была главной, то есть не только наша, но и их начальница. Конечно, были в нашей группе девочек и мальчиков и закоренелые детсадовцы, но большинство, кажется, были детьми домашними, без опыта пребывания в казенном доме, попавшие сюда из-за той же нежданной оккупации иностранными непроверенными молодежными студентами советской столицы. Поэтому какие-либо ограничения по части корма никак не входили в перечень наказаний, потому что в советских семьях, причем отнюдь не только еврейских, всегда была заповедь, которая гласила: чтобы ребенок хорошо кушал. Однажды одного детсадовца наказали тем, что отобрали кисель. Но кисель был как бы непременным приложением к манной каше, неким незыблемым знаком хорошокушания, и изъятие его из меню наказанного показалось нам грозным предзнаменованием, что так просто нас отсюда не выпустят. Что говорить, мы не знали еще, сколь подвижно и игриво окажется воображение нашей новой воспитательницы и властительницы, на долгие месяцы призванной заменить нам и бабушку, и родную мать. Самой распространенной провинностью в этом детском общежитии было, разумеется, ночное подтопление постели. Легкой формой наказания было публичное предъявление загаженных простыней, когда виновник шел со своим мокрым бельем перед строем таких же, как сам, зассанцев. Но это был лишь первый этап воспитания, потому что рецидивистам бывала уготована форменная гражданская казнь, иначе не скажешь. С кухни повариха несла сухой горох, его посыпали на стол, штрафник нагишом ставился на горох на колени на самом виду товарищей, а в руки ему вручался ночной горшок, который он должен был держать над головой. По-видимому, в уме воспитательницы уже тогда торжествовали идеи феминизма, поскольку девочки и мальчики при экзекуциях были уравнены в правах. Пытка проводилась почти ежевечерне перед сном, и это было развлечением для нас, сладким зрелищем, желанным больше, чем всякое лакомство, эти сцены, ставшие повседневными, день за днём погружали всю нашу дачу в пьяноватый дурман и призваны были, как я понял (думаю - ?) теперь, разжигать детскую похоть. Мальчики с интересом рассматривали девчачьи складочки, девочки изучали мальчиковые отросточки. Но главное, этот запашок похоти, витавший в палате, возбуждал, скорее всего, саму молодую то ли Ингу то ли Инну. Она не была кровожадна. Помимо процедуры “такого-то на горох”, как она командовала при затаивших дыхание юных зрителях, уже занявших свои места по кроваткам, других наказаний – кисель не в счет – она не знала, если не считать щипков, подзатыльников, а иногда и пощечин. Мы все любили ее, ведь перед сном после спектакля с горохом и горшками она, как заправская нянюшка, читала нам сказки, предварительно надевая очки, и в очках становилась и уютна, и мила. Перед чтением она спрашивала риторически: хотите страшную сказку? Все наперебой хотели. Репертуар у нее был таков: кое-что из “Диканьки” – “Страшная месть” была ее любимым произведением, или что-нибудь из Гриммов, тоже вампирическое, но мне, закаленному бабушкиным Гауфом, все это было как слону дробина, и даже из “Тысячи и одной ночи”, подо что мы сладко засыпали. И еще она любила читать “Приключения Бибигона” Корнея Чуковского. И этот Бибигон не то чтобы пугал меня, но казался малосимпатичным и даже опасным, и познакомиться с ним мне бы не хотелось. Что-то дворовое, неумное и разбойное было в этом герое, он как бы воплощал в своем поведении улицу, на которую запрещала ходить бабушка, хотя я, конечно, не мог разобраться в ничего хорошего не сулящей этимологии этого имени. Привлекала меня в нем лишь одна черта его биографии – а именно то, что он свалился с Луны. Я это дело представлял себе по аналогии с падением с кровати. То есть этот самый хулиганистый Бибигон спал на Луне, во сне дрыгал ногами, а потом свалился вниз и угодил в какое-то неведомое Переделкино, которое точнее было бы назвать Проделкино. Потому что Бибигон, едва там оказался, стал скакать верхом на утятах и на петухах, грозил обезглавить индюка по малосимпатичному правда имени Брундуляк, а потом столкнул его в канаву, сам упал в миску с молоком и плавал в дырявой галоше, что было уж совсем глупо. И в довершение всего танцевал, не поверите, с крысой. Да-да, наша воспитательница читала с чувством:

 

И засмеялся Бибигон, и в тот же день умчался он 
В соседний двор на сеновал и там весь вечер танцевал
С какой-то крысою седой и воробьихой молодой…

 

       Она возвращалась к этому злосчастному Бибигону не раз, чаще, чем к “Страшной мести”, и мне стало казаться, что Брундуляк и есть тот самый колдун, отец малохольной Катерины, на что в тексте Чуковского были намеки. И, читая в десятый раз этот сомнительный шедевр автора “Футуристов и эгофутуристов”, а также “Цокотухи”, она вдруг расплакалась, когда в который раз декламировала строчки:

 

Вон погляди, стоит Федот и жабу гонит от ворот,
А между тем еще весной она была его женой.

 

       И вот однажды, смахнув набежавшие за чтением слезы, она торжественно сказала – дети, если вы будете хорошо себя вести, мы поедем с вами в Переделкино к дедушке Чуковскому. Дедушка Чуковский очень любит детей. Он рассказывает им сказки и дарит конфеты. Но, чтобы поехать к нему, надо быть очень, очень послушными. А теперь спите. С одной стороны, что же это за место такое, это самое Переделкино, где Федоты женятся на жабах! Но с другой – посул был баснословен, шутка ли – к самому Чуковскому! Но особенно важны были даже не дедушкины конфеты, хотя, конечно, и они тоже, и даже не сам дедушка, а мальчик, которого угораздило во сне свалиться с Луны, – тот факт, что это случилось с ним именно во сне, для меня был очевиден. Должно быть, за эти обещания, за эти слезы, показавшиеся из-под ее очков, за самые очки, каковыми пользовалась и бабушка при чтении, я тоже полюбил нашу воспитательницу, не находя, впрочем, никакой связи между ней и этим самым Федотом, гонителем жаб, который не был ли все тот же пронырливый переодетый Бибигон, или Бибигоном буду я сам, когда подрасту?

       Я пропущу долгие семейные дела и перейду к финалу. Юного рассказчика забирали наконец из этого детского сада. И бабушка везёт его на электричке домой.

       Упоенно врать я начал уже в электричке. Причем делал это так цветисто, что по приезде домой бабушка попросила меня все повторить: ты только послушай,Светочка, что он рассказывает… Я повторил, но не слово в слово, а с новыми подробностями, попутно отвечая на дополнительные вопросы. Скажем, я рассказал, как нас посадили в автобус и везли сначала через лес, а потом по полю васильков – так потом мне бабушка пересказывала. Откуда в пять лет я уже знал, что правдоподобной любую историю враля делают именно детали? Откуда только взялись эти васильки? Потом мы приехали в Переделкино, где нас встретил добрый и высокий дедушка Чуковский, нет, усов у него не было. Там на поляне уже кипел огромный самовар, который топили шишками. Было много конфет, печенья, а также баранки. Какие были конфеты? А всякие, но больше других мне понравилась пастила в шоколаде. Зефир?Да, конечно, был зефир. Потом… потом из дома вышли две девочки, заливал я, внучки дедушки, как их звали– Тата и Лена. Девочки были с во-от такими бантами, а одна говорила по-немецки… Срезался я, лишь когда дошел до Бибигона и принялся витиевато описывать детали его костюма. Вечером, когда меня уложили за ширму, сквозь сон я слышал разговор взрослых:

       – Да, врать он мастак. Такой маленький, но уже весь в отца, – раздраженно говорила мать.

       – Но, Светочка, какое воображение. Он определенно будет сочинять.

       – Да уж, – согласилась мать.

       Зачем я врал? Ведь бабушка учила меня быть честным, а рос я послушным Ребёнком. Наверное, обида направляла меня. Меня обманула воспитательница и никуда не повезла. А ведь я так доверился ей, что с голой пиписькой с удовольствием держал свой пустой горшок над головой, не испытывая неудобств, напротив – выказывая рвение. Не смысля ничего в межгосударственных мероприятиях, побывав детсадовским сиротой, я узнал, что и бабушка, и родители, один раз уже совершив такое, и в другой раз могут меня куда-нибудь подбросить или покинуть. И, может быть, больше уж не вернут назад. Скорее всего проглотив самую обидную обиду в мире – быть оставленным, я подсознательно стремился им понравиться, чтобы предотвратить такой ход событий. А быть может, в этом вранье был оттенок злорадной мести: вы вот как со мною, ну и пожалуйста, я и без вас отлично провел время… Теперь они все и впрямь покинули меня. Я уже пережил это, смирился, как все мы покоряемся ходу событий. Но чем дольше я живу, тем меньше понимаю, отчего угадал Бог Бибигона упасть с Луны именно на эту, такую холодную и бесприютную, часть суши. Ведь в запасе в его время были еще пять шестых сухой поверхности земного шара. Это ж надо было так попасть. Уж лучше было бы ему упасть в мировой океан. И захлебнуться соленой волной. Что ж, быть может, еще не поздно. Никогда не поздно.

 

       (аплодисменты) 

 

       Ирина Ермакова. Коля, давай поговорим о гибели героев. Вот у тебя в книжках столько их гибнет, я хочу знать, что испытывает писатель Николай Климонтович, всякий раз убивая своих героев?

       Николай Климонтович. Это просто я заканчиваю историю единственно возможным способом. Меня часто спрашивают – а почему вы пишете про любовь? Да потому что все занимаются любовью, вся литература и написана об этом. О любви и смерти, которой тоже не избежать.

       Ирина Ермакова. Нет, ты мне не ответил. А зачем? Мне надо знать твои ощущения. Это что: сладострастие… садизм…

       Николай Климонтович. Дело в том, что в прощании с героями у меня есть некие далекие планы: потом их уже не встречать.

       Ирина Ермакова. А тебе не жалко своих героев?

       Николай Климонтович. Жалко, всегда жалко.

       Ирина Барметова. Думаю, пришло время встречного вопроса.

       Николай Климонтович. Вот я смотрю на Володю Салимона, на Сашу Кабакова, на Бахыта Кенжеев, и ни у кого из вышеназванных людей нет гуманитарного образования. И тем не менее, все они признанные литераторы, прозаики и поэты. Ермакова тоже из инженеров, тоже закончила технический ВУЗ, а что же ты сделалась поэтом?

       Ирина Ермакова. От судьбы не уйдёшь. Даже если на этом решительно настаивают твои близкие. Я после школы хотела стать филологом. Родителям это показалось блажью: прежде всего – получи “нормальное человеческое образование”. Вот закончишь “Мосты и тоннели”, а потом – хоть в балет. Ну и вот. Все это сдвинулось, но никуда не делось. Оказывается, ничего не бывает поздно. Бывает, когда надо. Нас, в общем-то, не спрашивают. Стихи догнали меня в том возрасте, когда в русской литературе принято стреляться. И это ещё раз подтверждает, что от судьбы не скроешься даже за двухметровым кульманом. Так что – вот так я здесь и оказалась.

       Николай Климонтович. Нет, ну были, наверное, ещё какие-то причины. Это я сужу по себе. В те годы заниматься писательством было даже опасно подчас. Какую-то политическую подкладку к этому… Но я о другом. Я помню, когда впервые увидел Иру, она показалась мне такой робкой…

       Ирина Барметова: Когда Ирина Ермакова пришла в первый раз в редакцию журнала “Октябрь” и я увидела её стихи, я была поражена абсолютной зрелостью поэта. Если можно о каких-то поэтах сказать, несколько высокомерно, что они выросли на наших глазах, то о Ермаковой это не скажешь. Она может меняться.., но её мастерство, оно уже было где-то заложено. Я не знаю, когда это у неё случилось и как, но после первогознакомства с ее стихами я осознала, что передо мной свершившийся поэт, и она достигла всего этого она сама. Вот такая самоучка, да плюс к этому у нее было сверх романтическое начало жизни: она родилась в лодке

       Бахыт Кенжеев: Как?

       Ирина Барметова: Вот так. Поэтому у неё судьба такая.

       Николай Климонтович. А про это чудесное рождение поподробнее.

       Ирина Ермакова. Да, между Крымом и Кавказом, между Чёрным и Азовским. На легком катере. Мама, молодой специалист, строила Керченскую переправу. Это был такой послевоенный стратегический объект 2К (Крым – Кавказ) по личному распоряжению товарища Сталина. У неё в бригаде было 96 архаровцев-кессонщиков, по большей части – “простые советские заключенные”, которые, когда она приближалась, выплевывали бычки и прекращали ругаться матом – “майстер идёт”. А “майстеру” – 23 года. В ночь на 7 марта – ночная смена. Мама перешла на кавказский берег по льду. А Керченский пролив в самом узком месте – пять с половиной километров. Ветер поднялся. Начался ледоход. Вот тут я и захотела родиться. И нашли катер. Ну и катер заглох посреди пролива, где, понятное дело, льдины вертятся, брызги и грохот. И принял меня зек-катерист Сашка в свою телогрейку. Потом завел катер, дотарахтел нас до крымского берега, поймал грузовик и отвез в роддом.

       Мне хотелось бы почитать вам стихи из новой книги “Улей”. Издательство “Воймега” Александра Переверзина и Александра Грачева.


      *
На границе традиции и авангарда
из затоптанной почвы взошла роза
лепества дыбом винтом рожа
семь шипов веером сквозь ограду

Распустилась красно торчит гордо
тянет корни наглые в обе зоны
в глуховом бурьяне в репьях по горло
а кругом кустятся еще бутоны

Огород ушлый недоумевая
с двух сторон пялится на самозванку
на горящий стебель ее кивая
на смешно классическую осанку

То ли дело нарцисс увитой фасолью
да лопух окладистый с гладкой репой
а под ней земля с пересохшей солью
а над ней небо и только небо

      *
Вытянуть руки вдоль себя
потянуться к югу
отмахнуться крылышками ладоней
лететь
петь
но тихо чтоб никакой погони
тихо-тихо
           как снег в воду
                        как сон в руку
петь
но радость радости
а не смерть

Обнаружить в левой забытую сигарету
сладкий дымок меж пальцев
словно из
долгорукой родины
затянуться тянуться к лету
изо всех жил тянуться
по карте вниз
поперек всего

Где тает
тает как горе
снег на гриве
мокрую тяжесть стряхну
дотянусь до радости
кину окурок в море
и нырну в первую попавшуюся волну

 
ПЯТИГОРСК

 

       У меня дед жил в Пятигорске, и меня на лето всегда туда ссылали.

 

Оглянусь – оглянусь резко – как раз и в воду
там гора должна быть – Фудзи – нет Арарат
треугольная тень вильнет и воздух воздух
виноградный ранний медлителен и покат

И в толпе коровок божьих в фуникулере
с Машука разгляжу каникулы дедов дом
с головой накрытый мелким зеленым огнем
круговой лозой повязанное подворье

Во дворе воскресный “Варяг” за самогоном
кум Армен на соседском цокает языке
плюс грузинское восьмиголосье вверх по склонам
и раскрыт антикварный “Демон” в пустом гамаке

Так закручена так замучена памяти пленка
так забыть боюсь так за воздух этот держусь
этот воздух блестящий острый как сам Эльбрус
словно я – враг варяжий – какая-нибудь японка
оборванка незрелой грозди внучка-чертовка
треск лозы зеленой растет обращаясь в миф
дед вопит хор двора гогочет вслед и – обрыв
дальше шелест и тьма цвета божьей коровки

Пленка мутная как Подкумок-речка змеится
точки вспышки склейки на ней шипят горят
дед крушит кулаком этот воздух и он крошится
этот воздух воздух кислый как виноград

 
ИСПОЛНЕНИЕ ЖЕЛАНИЙ

Выдыхаю дым. Обращаюсь в дух.
За спиной ползет по насыпи скорый.
Сигаретка. Обзор желаний. Юг.
Темнота звенит, забиваясь в поры,
Под ногами галька бомбит слух.

Тормознул четырнадцатый. Прошел.
Отбежит волна и опять окатит.
Простучал кабульский, качая мол.
Я стою под небом в прилипшем платье,
Голова гудит, как медный котел.

Вскину руку – искры несутся в твердь,
Облепили купол, пробились в звезды
И дрожат, готовые улететь,
И шипят: никогда ничего не поздно.
Просвистел девяносто пятый грозный,
Волны рвут о сваи пустую сеть.
Сорок первый тянет горящий хвост,
Скрежет гальки тонет в цикадном хоре,
Вот последний лязгнул и всех увез,
Я стою одна по колено в море,
Черный свод желаний опух от звезд.

Оторвется мелкая – в никуда,
Крутанет восьмерку, пальнет для пробы:
Пшик! – а тоже – глядишь – звезда,
И плывет слепящее хорошо бы
В горизонт сквозь красные провода,

Где уже искрят, расщепляя темь,
Обгоняя ночь в небесах железных,
Эшелоны семнадцать и тридцать семь.
Загремят за край, накренится бездна,
Звезданёт – и сбудется.
Всё и всем.

      *
Вот и прозвонился друг пропащий,
эй, кричит-трещит, а знаешь где я?
Ну – умора, просто – не поверишь, – 
у самого синего моря.
Волны – слышишь? Трепет крыл – слышишь? 
Никакой травы, трезвый, как тыква,
а, поди ж ты – трепет крыл, чайки, что ли…

Ты чего, говорю, ты же умер,
я и оду про это написала,
обессмертив тебя, дурило,
что ж звонить тут в три часа ночи,
что тут чаять, что тут морочить.

Умер-умер, отвечает, а толку?
И стихи червовые читает,
и слова козырные спрягает,
и бормочет имя, и плачет
так, что катятся прямо из трубки,
так, что капают на красный мой свитер,
на ключицу, на грудь, на колено – 
ледяные огненные злые
как сухие свидетели бессмертья,
прожигая бедные ребра.

Что ты, милый, слышу, конечно.
Это чайки, а смерти не бывает.

 

       Спасибо.

       (аплодисменты)

       Николай Климонтович. Ира родилась на воде, а познакомились мы в воздухе. Летели во Владивосток. И была компания из двух пенцентровских начальников – питерец Валера Попов и наш Саша Ткаченко. И коньяка было прихвачено достаточно, тогда можно было пить в самолетах. Ира не пила, сидела отдельно, была незаметна. Потом Ира читала стихи в тамошнем университете, и первое впечатление о ее скромности мигом ушло: отлично читала. Так какая же ты, Ирочка, на самом деле: застенчивая или уверенная в себе?

       (смех)

       Ирина Ермакова: Застенчивая…

       Ирина Барметова: Хотелось бы услышать стихи Ёко Иринати, потому как Ёко Иринати – это Ирина Ермакова. В четвертом номере журнала “Октябрь” мы опубликовали подборку стихов - танки - “А у нас в Японии”, “Алой тушью по черному шелку” – подзаголовок.

       Ирина Ермакова. В общем, ввожу вас с тему. Вторая половина ХП века, Япония…Распад империи. Разлом эпох. Ураганы, пожары, землетрясения, голод, мор. Прекрасная эпоха Хейан, эпоха “мира и спокойствия” сменяется суровой самурайской эпохой. (Что-то вроде нашего 91-го года… Большинство этих стихов в 91-м году и написано). Время, словно переключилось на другую скорость. И, как это бывает в таких случаях, – резкий взлет японской поэзии. Именно в этот разлом и попала Ёко Иринати. Поэзия в старой Японии всегда была связью времён.

       Розовой пятки

       коснулась волна… – да, это танки…

       Бахыт Кенжеев. Советские танки?

       Ирина Ермакова. Уже японские…

      

      *
Розовой пятки 
коснулась волна
и зашипела, вздымаясь…
Сто один раз напишу знак ЛЮБОВЬ
на воде.
      *
Солнце 
зависло в зените,
жадно набухли бутоны.
Имя твоё уста обжигает.
Где-то играют на цитре.
      *
Полдня истома. 
Скрипнула в небе сосна.
Быстро-быстро бежит муравей
по ноге моей
к нежной вершине.
      *
Ты поклонился мне 
в пёстрой толпе
изыскано,
словно столбик
китайских стихов.

      *
Кончиком пальца 
скользнуть по одежде твоей,
разбросанной как попало…
Но осторожно,
чтоб ты не заметил…

      *
Изумрудная жаба – 
твой драгоценный подарок
спит у меня на груди
между маленьких двух
Фудзиям.
      *
Голос, 
похожий на твой.
Вот она пропасть,
в которую падает
сердце… 
      *
Ночь надену.
Свечу каштана 
отправлю вместо письма.
Солёной пыльцой клубится в окне 
ожиданье. 

      *
Бабочка-бабушка
ахнет, всплеснёт,
выпорхнет из цветка
и утрёт
мои зелёные слезы.

      *
Аромат хризантем! 
Восемь раз этой ночью
ты меня наряжаешь,
словно готовишь
на праздник кукол!

      *
Ночь на исходе. 
Не оживает под пальцами флейта.
Надо губами коснуться
флейты твоей
любимый?

      *
Что за ночь! 
Не скрыться от лунного света –
в щели бамбуковой шторы
подглядывает за мной.
Песни влюблённых котов.
      *
Сам собой 
раскололся кувшин,
и светильник упал.
Сегодня ты любишь меня,
как морской разбойник.

      *
Одурев от флейты,
свернуться
жёлтой гадюкой
во мху
на твоей груди. 
      *
Тени становятся твёрже.
Монах ледяной проходит.
Что за змея шевелится 
под левою
Фудзиямой? 

      *
Мерцанье подлёдной гальки. 
Зелёная слизь измены.
Прозрачность рачьей угрозы
в тишайшем омуте
Рыб.

      *
Перебью 
всю твою посуду,
сломаю последний стебель,
а ещё напишу
алой тушью по чёрному шёлку…

      

       Вся книга называется по этой строке: “Алой тушью по чёрному шёлку”.


 
      *
Солнечные осколки.
Лёгкость
после грозы.
Две золотые чашки
бесцеремонного чая.

      *
Шелест шелков с плеч 
пеной шуршит в ногах!
Зеркало, отвернись!
Белая-белая-белая,
белая хризантема.

      *
Ловец искусный, 
жемчуг добыл ты,
губами
раковину раскрыв?
Шорох отлива.

      *
Вспыхнуло
медное зеркало,
красные точки в зрачках – 
ещё! Ещё подброшу
углей в жаровню.

      *
Утренняя звезда. 
Стук башмаков в переулке.
Запах твоих рукавов
спать не даёт мне
всю ночь.

      *
Лунная течь на травах. 
Ветер лизнёт затылок – 
табун муравьёв по телу.
О скорее, скорее, боги,
пошлите мне старость!

      *
Тук! Тук! Тук!
Как быстро они растут, 
как зеленеют гибко 
молодые побеги бамбука, 
сплетаясь во сне.

      *
О!…………….
О!……………….
О!…………………..
О, изверженье вулкана!
О, извер…………………..!

      *
Светильник погас. 
Снова уснул ты.
Хотела быть зёрнышком риса,
прилипшим 
к твоей губе.

      *
Поблёкло 
прекрасное чёрное небо,
и луна свалилась в обморок за Фудзи.
Японским языком говорю тебе – 
я умерла.

      *
В прозрачном речном рукаве 
форель резвится.
Наверное, молодожёны.
Бельё полоскать 
не стану.

      *
Горячится, дрожит 
кузнечик,
вывихнул все коленки.
Незадачливый
зелёный кавалер.

      *
Пропил всё. 
Даже монету луны.
Чем ты оплатишь
моё
коралловое ожерелье?

      *
Так мило играет солнце. 
Цикады стрекочут томно.
Зачем было нужно
одежды на мне
рвать?

      *
Смех в переулках.
Праздничный
красный-красный снег
летит
на бумажный фонарь.

      *
Решительно 
солнце входит в море!
Я ещё прекрасней в мужском наряде!
К весёлым кварталам,
рикша!

      *
Когда возвращаюсь под утро, 
он говорит: Дорогая,
как замечательно –
я успел весь свиток старинный
прочесть!
      *
Грохот крови.
Когда ты бесишься, 
жилка на виске 
чернеет красиво…
крики ворон.

      *
Дрогнула земля,
камни посыпались с неба,
море вышло из себя, – 
в чём я опять провинилась,
японский бог?

      *
Шмель раздражённый,
спустись, не жужжи –
ближе, ближе…
Нет! Понять цветок можно
только изнутри!

      *
Лотос приоткрылся!
Разволновался пруд.
Увлажнились травы.
Кричат влюблённые лягушки.
А как же я?

      *
Два голубых мотылька 
скрылись под лист банана.
Загляну,
а вдруг научусь музыке новой 
у них?
      *
Важно лягушки вещают: 
Музыка приближается!
Ты несёшь мне 
открыто 
нетерпеливую флейту!

      *
Как ты играешь!
Даже роса под нами просохла
и онемели цикады.
Вот бы родиться снова
нежною флейтой твоей!

      *
В сумерки вышел.
Слизнула плетёная дверь.
Горько горят на теле моём
капельки лавы.
Жемчуг в сумерках.

      *
Прерванный сон свиреп: 
град барабанит в крышу, 
в ловушке скулит лисица, 
вечность гудит в ракушке. 
Спи, моя радость, дальше.
      *
Месяц трехдневный.
Хриплый крик обезьян.
О, изверженье вулкана 
между маленьких двух 
Фудзиям.

      *
Ветка цветущей сливы,
так же мила ты 
сердцу,
как изверженье вулкана,
почти…

      *
За смертью послали – 
миллион поцелуев
зажгутся на теле моем,
погаснут и снова зажгутся,
пока ты вернёшься, улитка…

      *
Единственный иероглиф. 
Лучшей китайской бумаги
желтеет стопка.
Подумаю о тебе –
тушь засыхает на кисти.

      *
Как неохотно 
падает этот лист.
Замер. Качнулся. Помедлил.
Шуршит невнятно.
Повестка с неба? 
      *
Запах цветущих хаги, 
песни пограничных стражей,
слёзы увядшей флейты.
Что такое
любовь?

 

       (аплодисменты)

 

       Бахыт Кенжеев. Круто, спасибо. Как раз вот у меня с собой календарь, стоит примерно 20 рублей, но очень красивый. Подходит к стихам.

       Ирина Ермакова. Какие правильные рыбы! Спасибо, Бахыт. Буду жить 2008-й по твоему календарю.

       Бахыт Кенжеев. Дайте, ребята, я на себя потяну одеяло. Я, честно говоря, программы не знал, но пришел потому, что мой любимый прозаик, мой любимый поэт выступают. Здесь я испытал счастье. По одной простой причине, так как, находясь среди зрителей, а равно и среди выступающих, я вдруг сейчас вспоминил 70-е годы. Мы все тогда думали – кончится советская власть, и мы все будем знамениты и богаты

       Реплика из зала: А кто это тогда думал, что кончится советская власть?

       Реплика из зала: Ну, если бы случилось такое чудо, что она кончилась…

       Бахыт Кенжеев: Никто из нас не стал ни знаменитым, ни богатым, кроме Гриши Чхартишвили. Ну, дай Бог ему. Поскольку, когда наши добрые друзья становятся богатыми, мы рады. Но все возвращается на круги своя. Что я имею в виду. Вот как мы служили Господу-Богу и его цели, так мы и служимю Спасибо всем за эту встречу.

       Ирина Барметова: А я хотела бы поблагодарить и Колю и Ирину, за этот неординарный вечер. И самое главное, поблагодарить за то, что они есть.

21 октября 2007г. в Клубе Журнального зала состоялось открытие

нового проекта журнала "Октябрь" "Одни поэт - один прозаик".


Гости вечера - писатель Николай Климонтович и поэт Ирина Ермакова

Участников представляет Главный редактор журнала "Октябрь" Ирина Барметова






Выступают Ирина Ермакова и Николай Климонтович



Ирина Ермакова



Бахыт Кенжеев и Ирина Барметова



Инесса Климентьевна НАЗАРОВА и Николай Климонтович



 

21 октября 2007г.