Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

 

АРСС

МУТАНТ
Литературный пейзаж после нашествия Пелевина

 

1.

Девяностые годы в российской словесности прошли в целом бесшумно. Живые классики тихо проехали этот период в карете прошлого: иные свой престиж слегка подрастеряли, иные смогли его законсервировать, не прибавил же к своей былой славе решительно никто. Что же касается дебютантов этого десятилетия, то им можно только посочувствовать: глухая пора им досталась и с двухтысячного года придется штурмовать Парнас заново.

Прогреметь среди новых прозаиков удалось ровно одному человеку. В 1993 году малая Букеровская премия была присуждена сборнику фантастических рассказов 31-летнего Виктора Пелевина “Синий фонарь”, и тогда же, помнится, известный критик возгласил о приходе писателя, “смогущего” открыть новые пути в русской литературе, расширить ее возможности. Формулы в целом были достаточно расхожие, твердо запомнилось лишь неправильное слово “смогущего”, неожиданное в речи очень грамотного коллеги. В русском языке есть причастия совершенного вида, обозначающие действие предшествующее (“смогшего”) и причастия несовершенного вида, со значение настоящего времени (“могущего”). Причастия со значением будущего времени в русском языке не существует. Конечно, редактор должен был переправить неудачно-ненормативную форму на оборот “который сможет”, но интересно само появление словечка-мутанта, навязывающего литературе строго определенное будущее.

Пелевин пришел из научной фантастики (НФ), такого же прикладного вида литературы, как криминально-детективная проза, эстрадно-юмористическая “ржачка”, слезливый дамский роман или эротика-порнуха. Каждый из этих “низких”, утилитарных жанров под пером отдельных мастеров иногда оказывался “возвышен” до уровня подлинной словесности, но всякий раз это происходило при наличии двух условий: свежего, сильного и индивидуального языка - раз, и оригинального авторского внутреннего мира - два.

Пелевину, похоже, удалось забежать в храм литературы без этих, казалось бы, абсолютно необходимых документов и даже на некоторое время там задержаться. Некоторые критики (например, А.Немзер и А.Архангельский), надев красные повязки, настойчиво подталкивают преуспевающего писателя к выходу, считая, что место ему - за церковной оградой, рядом с Марининой и Тополем. Другие, наоборот, готовы поставить его поближе к алтарю, не скупясь, как А.Генис, на выражения типа “яркие художественные эффекты”, или занимась откровенной “раскруткой”, как В.Курицын и Д.Быков, сами не лишенные литературных амбиций, но однако же воспевшие Пелевина в иллюстрированных изданиях как самые простые журналисты.

Что же касается прихожан нашего храма, читателей то есть, то многие из них ведут себя, как анекдотический Брежнев в Третьяковской галерее. “Это, Леонид Ильич, Ге. - А мне так нравится!” Случай с Пелевиным основательно колеблет аргументы типа “Читатель всегда прав” - не будем забывать, что образ “самой читающей страны” восходит к незабвенному Петрушке, аргументы же типа “интересно - неинтересно” сегодня абсолютно перестали работать. Это раньше когда-то все сходились на том, что Сартаков неинтересен, Симонов малоинтересен, Трифонов и Искандер интересны всегда и всем. Сейчас у каждого свое читательское меню и своя диета. Лично я читаю Пелевина исключительно “по мандату долга”, долга профессионального критика, но мне хочется понять и своих студентов, абсолютно добровольно и убежденно пишущих о нем курсовые и дипломные работы, понять случайно встречаемых людей, знающих в новейшей отечественной литературе ровно одно имя. “Generation П” - назван только вышедший роман Пелевина, как бы о поколении, выбравшем “Пепси”. Но в названии, конечно, зашифрована и первая литера авторской фамилии. Что же за общественный слой такой - “генерация Пелевина”, чем он им так мил? Есть у них что-то новое и живое за душой - или же, как говорит категоричный Ю.Кувалдин, к названию романа надлежит добавить приставку “де-”?

 

2.

Одна студентка факультета журналистики МГУ, где я преподаю, заявила, что для адекватного восприятия произведений Пелевина, необходим опыт припадания к трем основным источникам его творчества: а) компьютеру; б) дзен-буддизму; в) наркотикам. “Прикол” эффектный, но не более того. Компьютер в литературном деле вообще до сих пор остается усовершенствованной формой гусиного пера, и у Пелевина в частности никаких особенных визуальных средств или интерактивных приемов не обнаруживается; он пишет обыкновенные книги, предназначенные для нормального прочтения - страница за страницей. Пресловутый “дзен” - чистейшей воды розыгрыш, сюжеты Пелевина раскручиваются экстенсивно, суетно и болтливо, нисколько не располагая читателя к сосредоточенной и самоуглубленной медитации. При этом они достаточно умозрительны и безумной иррациональности не обнаруживают: сомневаюсь, что они созданы в психоделическом экстазе. Впрочем, о роли наркотиков категорически судить не берусь: если надо выбирать между наркоманией и непониманием Пелевина, я предпочту второе; ни один писатель не стоит того, чтобы ради контакта с ним жертвовать здоровьем.

Если же всерьез, то для читательского взаимодействия с пелевинскими текстами надо принять две предпосылки:

1. Слово есть ничто, оно не имеет никакого значения. Любой язык - русский, английский, язык Достоевского или Блока, язык информационных систем или простой мат есть мусор - и ничего более.

2. В литературном тексте нет и не может быть единства авторской личности. Романы Пелевина как бы ничьи: недаром вокруг авторства “Чапаева и Пустоты” в предисловии накручивается замысловатая мистификация, а предисловие к “Generation П” завершается фразой: “Мнения автора могут не совпадать с его точкой зрения” - и в этой шутке есть только доля шутки.

Для многих такая система заведомо неприемлема ведь для нас в начале было Слово и до конца (нашего, во всяком случае) оно пребудет главным в литературе. Мы привыкли в каждой фразе видеть молекулу целого произведения, обладающую всеми его свойствами, а заодно и зеркальце, в котором сразу мелькает неповторимый лик автора. Одним словом, “в белом плаще с кровавым подбоем...”

А у Пелевина - абсолютное отсутствие индивидуальной интонации. Голая информационность, нулевой синтаксис:

“Мы с Анной сели за соседний столик, и я заказал шампанского.

- Вы хотели попить кофе, - сказала Анна.

- Верно, - сказал я. - Обычно я никогда не пью днем.

- Так в чем же дело?

- Исключительно в вас.

Анна хмыкнула”.(“Чапаев и Пустота”.)

Автор не мешает игрушечным персонажам, не высовывается, даже служебную функцию свою выполняет бессловесно: “сказала”, “сказал”.

На протяжении последующего диалога еще семь раз встретится сочетание “сказала Анна”, и лишь на восьмой раз будет: “сказала Анна с улыбкой”. Так вообще-то настоящие прозаики давно не пишут, это технический уровень соцреализма. Когда же Пелевин отступает от протокольной манеры и пускается в изобразительность, язык его неминуемо буксует: “Город Алтай-Виднянск состоял главным образом из небольших деревянных домов в один и два этажа, отстоявших довольно далеко друг от друга”. “Состоял” и “отстоявших” в одном предложении - ошибка негрубая, но дело даже не в этой тавтологии, а в том, как неуютно стоят здесь слова, как рассыпается пелевинская фраза, когда она хотя бы чуть-чуть развернута.

“И ты с беспечального детства ищи сочетания слов” - учил молодых писателей Валерий Брюсов (кстати, в первой главе “Чапаева и Пустоты” он изображен весьма карикатурно, хотя и не очень смешно). Пелевин же как будто сознательно поставил перед собой задачу писать так, чтобы стоящие рядом слова ни в коем случае не вступали в новые, оригинальные сочетания. Когда Слава Сергеев попытался слепить пародию на “Чапаева и Пустоту” в “Новом литературном обозрении” (1997, № 28) - из этой затеи ничего не вышло: невозможно подделаться под слог, которого нет.

Тут наш брат логоцентрик скажет: да не стану я тогда читать этого Пелевина - и будет по-своему прав. Кончилось время обязательного чтения, тоталитарного почитания всеми одних и тех же имен. Пелевин - это своего рода клуб: одни брезгливо проходят мимо него, зато другие именно здесь находят “своих” по духу. Это не столько чтение с увлечением, сколько способ общения. “Пелевин” - пароль для тех, кто устал от всего, в том числе и от культуры, кто хочет просто посидеть в пустоте. Никакой не буддийской, а самой элементарной. “Дух пустоты” - так неодобрительно называл эту стихию Блок, уловив ее присутствие в перенапряженной атмосфере начала века. В конце века эта стихия находит новые проявления, и к ним приходится присматриваться. И тут не ограничиться отмашкой по принципу: “это не литература”. Ибо не только о литературе речь, а может быть даже и не о ней вовсе.

 

3.

В России сейчас две литературы, и обе страшно далеки от жизни. Первая - это академическая проза и поэзия толстых журналов. Здесь у каждого автора имеются и язык, и стиль, и богатый внутренний мир, только вот почему-то нет читателей. Дело даже не в тиражах, поддерживаемых пока Джорджем Соросом. Дело в том, что по самой коммуникативной фактуре своей эта литература доступна только журнальным редакторам да десятку-другому критиков. Когда разговариваешь с нормальными людьми (в том числе и гуманитариями и даже с филологами), то уже невероятной сенсацией оказывается каждый единичный факт прочтениями ими того или иного толстожурнального шедевра. Боюсь, что реальное число читателей у иных авторов, пользующихся любовью и благосклонностью А.Немзера и А.Архангельского, не достигает и одной сотни душ. Это при том, что речь не о каких-то авангардных заумниках, а о добросовестных традиционалистах.

Вторая литература - это детективно-амурный масскульт, книги в глянцевых переплетах, которые читают для того, чтобы забыться, то есть в процессе чтения забыть свою жизнь, а потом - забыть прочитанное. Очевидно, потребность в такой эластичной, успокаивающей нервы жвачке будет существовать всегда, но духовную пищу эта жвачка заменить не в состоянии. “Маринина с интеллигентным лицом” - иллюзорная утопия, научиться у Марининой высоколобая проза не может ровным счетом ничему. В свою очередь ждать от “масскульта” перерождения в высокое качество тоже не приходится - в данный момент, во всяком случае, к этому ни малейших предпосылок не имеется: житейской подлинности и колоритности в нем слишком мало (гораздо меньше, чем в газетной уголовной хронике), фабулы механичны и высосаны из пальца.

Вот такой разрыв. Как сказано у Окуджавы: “Нужно что-то среднее, да где же его взять?” Как не получилось у нас “среднего класса” в социальной структуре, так и в литературной системе его фатально не хватает. А без этого средостения, без нормальной беллетристики вся эстетическая экология нарушена: нет почвы у высокой словесности, не с чем взаимодействовать, обмениваться темами, сюжетами, приемами.

То, что приключилось в девяностые годы, нельзя назвать иначе, как мутацией. А мутации - это, согласно словарному определению, “возникающие естественно или вызываемые искусственно изменения наследственных свойств организма в результате перестроек (курсив мой -

В. Н.) и нарушений в генетическом материале организма”. Изменений с литературой произошло множество - и естественных (устарели прежние формы), и искусственных (крушение социального писательского статуса). После такой перестройки-перетряски неизбежно появление мутантов.

Это слово первой применила к нашему персонажу французская исследовательница Элен Мэла, вовсе не вкладывая в него бранного смысла: “Пелевин - писатель-мутант”, - сказала она 6 июня 1998 года на конференции в городе Экс-ан-Прованс. После такой научной констатации как-то отпадают многие нормативные претензии. И к словесному хаосу, и к нудноватым повторам похожих сцен и диалогов, и к историко-мифологическим винегретам, где Сиддхартха Гаутама перемешан с Че Геварой, и к нарочитым каламбурам вроде “Лабсанг Сучонг из монастыря Пу Эр” (подразумеваются “лапсанг сушонг” - это такой сорт чая, со специфическим запахом, напоминающим лыжную мазь). У мутантов и две головы может быть, и шесть ног, и что угодно вообще.

А усердный читатель такой литературы - не мутант ли он тоже? Раньше порядочный российский читатель смотрел на литературу как на звездное небо над головой, видел в ней Эверест, на который предстоит карабкаться всю жизнь. Подходя к со вкусом собранному книжному шкафу, он гордился своим знакомством с одними сокровищами мировой литературой и просил прощения у других, еще не прочитанных. Да даже перед “Новым миром” и “Знаменем” готов он был извиняться за то, что лет десять уже заглянуть в них ему было недосуг. А теперь? Нет ничего, что было бы стыдно не знать и не читать. Щеголяя фамилией Кастанеды, позволительно слыхом не слыхать о Спинозе или Шеллинге. Вместо всеобъемлющего шкафа - небольшая полка, где несколько разношерстных книжек соседствуют с видеокассетами и компакт-дисками. Вместо систематически выстроенной культуры - джентльменский набор “культовых” писателей, куда все попадают случайно, дуриком - что Булгаков что Лимонов, что Набоков что Пелевин. Вы не для такого читателя пишете? А для какого, позвольте спросить?

 

4.

Примечательно, однако, что “культовый”, “раскрученный” писатель Пелевин посвятил свое последнее произведение “Generation П” именно теме “раскрутки” и создания массово-тоталитарных культов. Говорю: “произведение”, а не “роман”, потому что сильно подозреваю, что романов как таковых Пелевин писать просто не умеет. Органичный для него жанр - парадоксальная новелла, где наслаиваются друг на друга разные миры и эпохи, идет игра на стыке контрастных реальностей. Одна из самых известных новелл Пелевина, где бывшие партработники поменяли пол и стали проститутками, называется “Миттельшпиль”. В какой-то мере все, что сочиняет Пелевин, - это такие миттельшпили, серединки, где не запоминаются ни начало, ни конец. Для романа как жанра широкого, но достаточно определенного это не годится. Старичок-роман нуждается в трехчленности - начале, конце и середине, - пусть не всегда они выражены фабульно, но как фазы самораскрытия авторской личности они перед читателем непременно проходят. Личность Пелевина в его творчестве никак не проявлена - дело хозяйское, может быть, это не входило в задачу. Но тогда и “Чапаев”, и “Поколение” - не романы, а раздутые новеллы, жанровые мутации. Они похожи на помидоры величиной с арбуз, выросшие под солнцем Чернобыля.

Да, так о сюжете “Generation П”. Выпускник Литинститута, никому не нужный поэт Вавилен Татарский волею случая вовлекается в рекламный бизнес, делается “криэйтором”, то есть сочиняет и редактирует слоганы, клипы, пока не становится живым (и притом виртуальным) богом, мужем богини Иштар (также виртуальной) и властителем всемирного виртуального царства, где через посредство телевидения в массовое сознание внедряется не только реклама, но и нужные представления о Ельцине, Чубайсе, Явлинском, Березовском - всех этих лиц в природе просто не существует, они элементы виртуальной реальности, даже путч, описанный в главе “Критические дни” - также виртуальный, его задача - повысить распродаваемость “Тампакса”. До книжного объема это удлинено за счет пародийного трактата “Идентиализм как высшая стадия дуализма”, где то в шутку, то всерьез излагается теория манипулирования массовым сознанием, да обилием пародий на рекламные тексты - вроде: “И Родина щедро Поила меня Березовым Спрайтом, Березовым Спрайтом!”

На последних страницах произведения возникает некоторое подобие финала: Татарский, заняв высшую позицию, принимает кое-какие меры по наведению в виртуальном царстве некоторого нравственного порядка (заменяет “Пепси” на “Кока-колу”) и по предотвращению конца света. Конец этот в соответствии с духом времени переименован в рифмующееся слово на букву “П” и сделан кличкой мифологического пса с пятью лапами. Герой берет этого зверя под личный контроль и тем самым оставляет за читателями некоторые надежды на будущее. Коллегам же писателям автор, похоже, рекомендует не презирать суетных мир рекламно-виртуальных мнимостей, а попытаться войти в него, понять его логику. Хотя... сюжет слишком прост и элементарен, слишком лишен перипетий, чтобы подвести к глубокому и твердому смысловому итогу. Автор ни на чем не настаивает. Он расплывается и ускользает, как и во всех своих остальных произведениях.

Безличность и безъязыкость “литературы П” - это реакция на эстетское высокомерие так называемой серьезной литературы. Современная “хорошая проза” превратила свой безупречный язык из средства общения в способ отдаления от собеседника, а личность автора здесь настолько эгоцентрична, что читателю к ней и не подступиться. Вот на какие мысли наводит сегодняшний успех той нехитрой игры, которую ведет Пелевин, поставивший себе на службу информационный хаос и весь набор суеверий постсоветской эпохи.

Высокой литературе брошен вызов, и уклониться от него не удастся.

Время и мы. 1999. № 144 (в печати)