Rambler's Top100
ЖУРНАЛЬНЫЙ ЗАЛЭлектронная библиотека современных литературных журналов России

РЖ Рабочие тетради
 Последнее обновление: 12.02.2012 / 05:25 Обратная связь: zhz@russ.ru 



Новые поступления Афиша Авторы Обозрения О проекте Архив


Журналы: 
ЖУРНАЛЬНЫЙ ЗАЛ
Арион
Вестник Европы
Волга
Дружба Народов
Звезда
Знамя
Иностранная литература
Континент
Нева
Новая Юность
Новый Журнал
Новый Мир
Октябрь
Урал
НОН-ФИКШН
Вопросы литературы
Неприкосновенный запас
НЛО
НОВОЕ В ЖЗ
©оюз Писателей
День и ночь
Дети Ра
Зарубежные записки
Зеркало
Иерусалимский журнал
Интерпоэзия
Крещатик
Новый Берег
Сибирские огни
Слово\Word
Студия
ВОЛГА-ХХI век
Критическая Масса
Логос
Новая Русская Книга
Новый ЛИК
Отечественные записки
Старое литературное обозрение
Уральская новь

Проекты: 
Рефлексии
Клуб ЖЗ
Академия русской современной словесности
Страница Литературной премии им. Ю.Казакова
Страница Литературной премии И.П.Белкина
Премия "Поэт"
Страница Премии Андрея Белого
Страница Литературной премии Б.Соколова
Страница премии "Национальный бестселлер"
Поэтическая премия "Anthologia"
Литературный конкурс "Невская перспектива"
Страница Юрия Карабчиевского

Cсылки: 
К пятнадцатилетию "Журнального зала"
Литературно-художественные журналы в Интернете
Персональные страницы авторов ЖЗ

Реклама: 


АРСС

МУТАНТ

Литературный пейзаж после нашествия Пелевина

1.

Девяностые годы в российской словесности прошли в целом бесшумно. Живые классики тихо проехали этот период в карете прошлого: иные свой престиж слегка подрастеряли, иные смогли его законсервировать, не прибавил же к своей былой славе решительно никто. Что же касается дебютантов этого десятилетия, то им можно только посочувствовать: глухая пора им досталась и с двухтысячного года придется штурмовать Парнас заново.

Прогреметь среди новых прозаиков удалось ровно одному человеку. В 1993 году малая Букеровская премия была присуждена сборнику фантастических рассказов 31-летнего Виктора Пелевина “Синий фонарь”, и тогда же, помнится, известный критик возгласил о приходе писателя, “смогущего” открыть новые пути в русской литературе, расширить ее возможности. Формулы в целом были достаточно расхожие, твердо запомнилось лишь неправильное слово “смогущего”, неожиданное в речи очень грамотного коллеги. В русском языке есть причастия совершенного вида, обозначающие действие предшествующее (“смогшего”) и причастия несовершенного вида, со значение настоящего времени (“могущего”). Причастия со значением будущего времени в русском языке не существует. Конечно, редактор должен был переправить неудачно-ненормативную форму на оборот “который сможет”, но интересно само появление словечка-мутанта, навязывающего литературе строго определенное будущее.

Пелевин пришел из научной фантастики (НФ), такого же прикладного вида литературы, как криминально-детективная проза, эстрадно-юмористическая “ржачка”, слезливый дамский роман или эротика-порнуха. Каждый из этих “низких”, утилитарных жанров под пером отдельных мастеров иногда оказывался “возвышен” до уровня подлинной словесности, но всякий раз это происходило при наличии двух условий: свежего, сильного и индивидуального языка - раз, и оригинального авторского внутреннего мира - два.

Пелевину, похоже, удалось забежать в храм литературы без этих, казалось бы, абсолютно необходимых документов и даже на некоторое время там задержаться. Некоторые критики (например, А.Немзер и А.Архангельский), надев красные повязки, настойчиво подталкивают преуспевающего писателя к выходу, считая, что место ему - за церковной оградой, рядом с Марининой и Тополем. Другие, наоборот, готовы поставить его поближе к алтарю, не скупясь, как А.Генис, на выражения типа “яркие художественные эффекты”, или занимась откровенной “раскруткой”, как В.Курицын и Д.Быков, сами не лишенные литературных амбиций, но однако же воспевшие Пелевина в иллюстрированных изданиях как самые простые журналисты.

Что же касается прихожан нашего храма, читателей то есть, то многие из них ведут себя, как анекдотический Брежнев в Третьяковской галерее. “Это, Леонид Ильич, Ге. - А мне так нравится!” Случай с Пелевиным основательно колеблет аргументы типа “Читатель всегда прав” - не будем забывать, что образ “самой читающей страны” восходит к незабвенному Петрушке, аргументы же типа “интересно - неинтересно” сегодня абсолютно перестали работать. Это раньше когда-то все сходились на том, что Сартаков неинтересен, Симонов малоинтересен, Трифонов и Искандер интересны всегда и всем. Сейчас у каждого свое читательское меню и своя диета. Лично я читаю Пелевина исключительно “по мандату долга”, долга профессионального критика, но мне хочется понять и своих студентов, абсолютно добровольно и убежденно пишущих о нем курсовые и дипломные работы, понять случайно встречаемых людей, знающих в новейшей отечественной литературе ровно одно имя. “Generation П” - назван только вышедший роман Пелевина, как бы о поколении, выбравшем “Пепси”. Но в названии, конечно, зашифрована и первая литера авторской фамилии. Что же за общественный слой такой - “генерация Пелевина”, чем он им так мил? Есть у них что-то новое и живое за душой - или же, как говорит категоричный Ю.Кувалдин, к названию романа надлежит добавить приставку “де-”?

2.

Одна студентка факультета журналистики МГУ, где я преподаю, заявила, что для адекватного восприятия произведений Пелевина, необходим опыт припадания к трем основным источникам его творчества: а) компьютеру; б) дзен-буддизму; в) наркотикам. “Прикол” эффектный, но не более того. Компьютер в литературном деле вообще до сих пор остается усовершенствованной формой гусиного пера, и у Пелевина в частности никаких особенных визуальных средств или интерактивных приемов не обнаруживается; он пишет обыкновенные книги, предназначенные для нормального прочтения - страница за страницей. Пресловутый “дзен” - чистейшей воды розыгрыш, сюжеты Пелевина раскручиваются экстенсивно, суетно и болтливо, нисколько не располагая читателя к сосредоточенной и самоуглубленной медитации. При этом они достаточно умозрительны и безумной иррациональности не обнаруживают: сомневаюсь, что они созданы в психоделическом экстазе. Впрочем, о роли наркотиков категорически судить не берусь: если надо выбирать между наркоманией и непониманием Пелевина, я предпочту второе; ни один писатель не стоит того, чтобы ради контакта с ним жертвовать здоровьем.

Если же всерьез, то для читательского взаимодействия с пелевинскими текстами надо принять две предпосылки:

1. Слово есть ничто, оно не имеет никакого значения. Любой язык - русский, английский, язык Достоевского или Блока, язык информационных систем или простой мат есть мусор - и ничего более.

2. В литературном тексте нет и не может быть единства авторской личности. Романы Пелевина как бы ничьи: недаром вокруг авторства “Чапаева и Пустоты” в предисловии накручивается замысловатая мистификация, а предисловие к “Generation П” завершается фразой: “Мнения автора могут не совпадать с его точкой зрения” - и в этой шутке есть только доля шутки.

Для многих такая система заведомо неприемлема ведь для нас в начале было Слово и до конца (нашего, во всяком случае) оно пребудет главным в литературе. Мы привыкли в каждой фразе видеть молекулу целого произведения, обладающую всеми его свойствами, а заодно и зеркальце, в котором сразу мелькает неповторимый лик автора. Одним словом, “в белом плаще с кровавым подбоем...”

А у Пелевина - абсолютное отсутствие индивидуальной интонации. Голая информационность, нулевой синтаксис:

“Мы с Анной сели за соседний столик, и я заказал шампанского.

- Вы хотели попить кофе, - сказала Анна.

- Верно, - сказал я. - Обычно я никогда не пью днем.

- Так в чем же дело?

- Исключительно в вас.

Анна хмыкнула”.(“Чапаев и Пустота”.)

Автор не мешает игрушечным персонажам, не высовывается, даже служебную функцию свою выполняет бессловесно: “сказала”, “сказал”.

На протяжении последующего диалога еще семь раз встретится сочетание “сказала Анна”, и лишь на восьмой раз будет: “сказала Анна с улыбкой”. Так вообще-то настоящие прозаики давно не пишут, это технический уровень соцреализма. Когда же Пелевин отступает от протокольной манеры и пускается в изобразительность, язык его неминуемо буксует: “Город Алтай-Виднянск состоял главным образом из небольших деревянных домов в один и два этажа, отстоявших довольно далеко друг от друга”. “Состоял” и “отстоявших” в одном предложении - ошибка негрубая, но дело даже не в этой тавтологии, а в том, как неуютно стоят здесь слова, как рассыпается пелевинская фраза, когда она хотя бы чуть-чуть развернута.

“И ты с беспечального детства ищи сочетания слов” - учил молодых писателей Валерий Брюсов (кстати, в первой главе “Чапаева и Пустоты” он изображен весьма карикатурно, хотя и не очень смешно). Пелевин же как будто сознательно поставил перед собой задачу писать так, чтобы стоящие рядом слова ни в коем случае не вступали в новые, оригинальные сочетания. Когда Слава Сергеев попытался слепить пародию на “Чапаева и Пустоту” в “Новом литературном обозрении” (1997, № 28) - из этой затеи ничего не вышло: невозможно подделаться под слог, которого нет.

Тут наш брат логоцентрик скажет: да не стану я тогда читать этого Пелевина - и будет по-своему прав. Кончилось время обязательного чтения, тоталитарного почитания всеми одних и тех же имен. Пелевин - это своего рода клуб: одни брезгливо проходят мимо него, зато другие именно здесь находят “своих” по духу. Это не столько чтение с увлечением, сколько способ общения. “Пелевин” - пароль для тех, кто устал от всего, в том числе и от культуры, кто хочет просто посидеть в пустоте. Никакой не буддийской, а самой элементарной. “Дух пустоты” - так неодобрительно называл эту стихию Блок, уловив ее присутствие в перенапряженной атмосфере начала века. В конце века эта стихия находит новые проявления, и к ним приходится присматриваться. И тут не ограничиться отмашкой по принципу: “это не литература”. Ибо не только о литературе речь, а может быть даже и не о ней вовсе.

3.

В России сейчас две литературы, и обе страшно далеки от жизни. Первая - это академическая проза и поэзия толстых журналов. Здесь у каждого автора имеются и язык, и стиль, и богатый внутренний мир, только вот почему-то нет читателей. Дело даже не в тиражах, поддерживаемых пока Джорджем Соросом. Дело в том, что по самой коммуникативной фактуре своей эта литература доступна только журнальным редакторам да десятку-другому критиков. Когда разговариваешь с нормальными людьми (в том числе и гуманитариями и даже с филологами), то уже невероятной сенсацией оказывается каждый единичный факт прочтениями ими того или иного толстожурнального шедевра. Боюсь, что реальное число читателей у иных авторов, пользующихся любовью и благосклонностью А.Немзера и А.Архангельского, не достигает и одной сотни душ. Это при том, что речь не о каких-то авангардных заумниках, а о добросовестных традиционалистах.

Вторая литература - это детективно-амурный масскульт, книги в глянцевых переплетах, которые читают для того, чтобы забыться, то есть в процессе чтения забыть свою жизнь, а потом - забыть прочитанное. Очевидно, потребность в такой эластичной, успокаивающей нервы жвачке будет существовать всегда, но духовную пищу эта жвачка заменить не в состоянии. “Маринина с интеллигентным лицом” - иллюзорная утопия, научиться у Марининой высоколобая проза не может ровным счетом ничему. В свою очередь ждать от “масскульта” перерождения в высокое качество тоже не приходится - в данный момент, во всяком случае, к этому ни малейших предпосылок не имеется: житейской подлинности и колоритности в нем слишком мало (гораздо меньше, чем в газетной уголовной хронике), фабулы механичны и высосаны из пальца.

Вот такой разрыв. Как сказано у Окуджавы: “Нужно что-то среднее, да где же его взять?” Как не получилось у нас “среднего класса” в социальной структуре, так и в литературной системе его фатально не хватает. А без этого средостения, без нормальной беллетристики вся эстетическая экология нарушена: нет почвы у высокой словесности, не с чем взаимодействовать, обмениваться темами, сюжетами, приемами.

То, что приключилось в девяностые годы, нельзя назвать иначе, как мутацией. А мутации - это, согласно словарному определению, “возникающие естественно или вызываемые искусственно изменения наследственных свойств организма в результате перестроек (курсив мой -

В. Н.) и нарушений в генетическом материале организма”. Изменений с литературой произошло множество - и естественных (устарели прежние формы), и искусственных (крушение социального писательского статуса). После такой перестройки-перетряски неизбежно появление мутантов.

Это слово первой применила к нашему персонажу французская исследовательница Элен Мэла, вовсе не вкладывая в него бранного смысла: “Пелевин - писатель-мутант”, - сказала она 6 июня 1998 года на конференции в городе Экс-ан-Прованс. После такой научной констатации как-то отпадают многие нормативные претензии. И к словесному хаосу, и к нудноватым повторам похожих сцен и диалогов, и к историко-мифологическим винегретам, где Сиддхартха Гаутама перемешан с Че Геварой, и к нарочитым каламбурам вроде “Лабсанг Сучонг из монастыря Пу Эр” (подразумеваются “лапсанг сушонг” - это такой сорт чая, со специфическим запахом, напоминающим лыжную мазь). У мутантов и две головы может быть, и шесть ног, и что угодно вообще.

А усердный читатель такой литературы - не мутант ли он тоже? Раньше порядочный российский читатель смотрел на литературу как на звездное небо над головой, видел в ней Эверест, на который предстоит карабкаться всю жизнь. Подходя к со вкусом собранному книжному шкафу, он гордился своим знакомством с одними сокровищами мировой литературой и просил прощения у других, еще не прочитанных. Да даже перед “Новым миром” и “Знаменем” готов он был извиняться за то, что лет десять уже заглянуть в них ему было недосуг. А теперь? Нет ничего, что было бы стыдно не знать и не читать. Щеголяя фамилией Кастанеды, позволительно слыхом не слыхать о Спинозе или Шеллинге. Вместо всеобъемлющего шкафа - небольшая полка, где несколько разношерстных книжек соседствуют с видеокассетами и компакт-дисками. Вместо систематически выстроенной культуры - джентльменский набор “культовых” писателей, куда все попадают случайно, дуриком - что Булгаков что Лимонов, что Набоков что Пелевин. Вы не для такого читателя пишете? А для какого, позвольте спросить?

4.

Примечательно, однако, что “культовый”, “раскрученный” писатель Пелевин посвятил свое последнее произведение “Generation П” именно теме “раскрутки” и создания массово-тоталитарных культов. Говорю: “произведение”, а не “роман”, потому что сильно подозреваю, что романов как таковых Пелевин писать просто не умеет. Органичный для него жанр - парадоксальная новелла, где наслаиваются друг на друга разные миры и эпохи, идет игра на стыке контрастных реальностей. Одна из самых известных новелл Пелевина, где бывшие партработники поменяли пол и стали проститутками, называется “Миттельшпиль”. В какой-то мере все, что сочиняет Пелевин, - это такие миттельшпили, серединки, где не запоминаются ни начало, ни конец. Для романа как жанра широкого, но достаточно определенного это не годится. Старичок-роман нуждается в трехчленности - начале, конце и середине, - пусть не всегда они выражены фабульно, но как фазы самораскрытия авторской личности они перед читателем непременно проходят. Личность Пелевина в его творчестве никак не проявлена - дело хозяйское, может быть, это не входило в задачу. Но тогда и “Чапаев”, и “Поколение” - не романы, а раздутые новеллы, жанровые мутации. Они похожи на помидоры величиной с арбуз, выросшие под солнцем Чернобыля.

Да, так о сюжете “Generation П”. Выпускник Литинститута, никому не нужный поэт Вавилен Татарский волею случая вовлекается в рекламный бизнес, делается “криэйтором”, то есть сочиняет и редактирует слоганы, клипы, пока не становится живым (и притом виртуальным) богом, мужем богини Иштар (также виртуальной) и властителем всемирного виртуального царства, где через посредство телевидения в массовое сознание внедряется не только реклама, но и нужные представления о Ельцине, Чубайсе, Явлинском, Березовском - всех этих лиц в природе просто не существует, они элементы виртуальной реальности, даже путч, описанный в главе “Критические дни” - также виртуальный, его задача - повысить распродаваемость “Тампакса”. До книжного объема это удлинено за счет пародийного трактата “Идентиализм как высшая стадия дуализма”, где то в шутку, то всерьез излагается теория манипулирования массовым сознанием, да обилием пародий на рекламные тексты - вроде: “И Родина щедро Поила меня Березовым Спрайтом, Березовым Спрайтом!”

На последних страницах произведения возникает некоторое подобие финала: Татарский, заняв высшую позицию, принимает кое-какие меры по наведению в виртуальном царстве некоторого нравственного порядка (заменяет “Пепси” на “Кока-колу”) и по предотвращению конца света. Конец этот в соответствии с духом времени переименован в рифмующееся слово на букву “П” и сделан кличкой мифологического пса с пятью лапами. Герой берет этого зверя под личный контроль и тем самым оставляет за читателями некоторые надежды на будущее. Коллегам же писателям автор, похоже, рекомендует не презирать суетных мир рекламно-виртуальных мнимостей, а попытаться войти в него, понять его логику. Хотя... сюжет слишком прост и элементарен, слишком лишен перипетий, чтобы подвести к глубокому и твердому смысловому итогу. Автор ни на чем не настаивает. Он расплывается и ускользает, как и во всех своих остальных произведениях.

Безличность и безъязыкость “литературы П” - это реакция на эстетское высокомерие так называемой серьезной литературы. Современная “хорошая проза” превратила свой безупречный язык из средства общения в способ отдаления от собеседника, а личность автора здесь настолько эгоцентрична, что читателю к ней и не подступиться. Вот на какие мысли наводит сегодняшний успех той нехитрой игры, которую ведет Пелевин, поставивший себе на службу информационный хаос и весь набор суеверий постсоветской эпохи.

Высокой литературе брошен вызов, и уклониться от него не удастся.

Время и мы. 1999. № 144 (в печати)

.










Яндекс цитирования
Rambler's Top100