Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

 

АРСС



Александр АРХАНГЕЛЬСКИЙ

Уголок атеиста

В начале 2000 года в издательстве “Новое литературное обозрение” вышла книга “Записи и выписки” Михаила Леоновича Гаспарова — выдающегося стиховеда, античника, переводчика; книга вызвала множество откликов, от хамоватого разноса Михаила Золотоносова в “Московских новостях” до исполненного пиетета и почти нежности эссея Андрея Зорина в “Неприкосновенном запасе” (последнее также включено в настоящий сборник, см. ниже. — Ред. ).

Удивляться нечему; на что же еще и откликаться, как не на гаспаровскую книгу?

Факт сам по себе примечательный: академик публикует не просто мемуары и даже не собрание афоризмов, а то, что в XIX столетии в журналах именовали “смесь”: случайные заметки на полях, выписки из разнообразных изданий, выстроенные по алфавиту, краткие воспоминания, записи своих и чужих снов. То есть волей-неволей выступает в качестве современного литератора, который комбинирует из обрывков собственной жизни мозаичный постмодернистский текст — подобно, скажем, Вячеславу Курицыну или какому-нибудь Максу Фраю.

Само по себе это уравнение в правах со многими неизвестными ни хорошо, ни плохо. Скажем, Иосиф Бродский и Анатолий Передреев были современниками, стало быть, часто оказывались в общей литературной парадигме (историк стиха Гаспаров знает это лучше, чем кто бы то ни было), однако некоторая разница между Бродским и Передреевым все же имелась. Понятно, что и на курицынском поле, засеянном Гаспаровым, всходы будут совсем иными.

Казалось бы, перед нами образец (или, как изысканно уточняет аннотация, “причудливый сплав”) разнородных фрагментов, прихотливо обособленных друг от друга. Как на книжном развале, в “Записях и выписках” можно встретить мудрые мысли вперемешку с принципиальной ерундой; изысканные сведения, о которых никто из нас, невежд, не слышал, соседствуют с явными ляпами (запросто переврана фамилия последователя старца Федора Кузьмича Семена Хромова). Но при всем том гаспаровский текст только кажется крупитчатым и рассыпным; на самом деле книгу прошивают насквозь несколько смысловых линий, трагических тем, вокруг которых организуется все ее пространство. Эти темы — безотцовщина, беспамятство, безверие.

Один из ключевых эпизодов книги — холодноватое воспоминание о гостевых визитах отца, который считался просто знакомым семьи. С этим воспоминанием неожиданно срифмована запись об одном из главных стукачей филологического мира Романе Самарине, который пустил после войны слух о том, что его отцом был украинский академик Белецкий, — по той простой причине, что настоящий отец не успел в 1942 году эвакуироваться, жил при немцах, что могло запросто испортить Самарину карьеру.

В мире, лишенном отцовского начала, обрывающем кровные связи, невозможно и по большому счету не нужно помнить о своем собственном прошлом; приходится помнить о прошлом чужом. О переходе Александра Македонского через снежные горы (учитель Гаспарова Сергей Иванович Соболевский сопроводил этот факт таким комментарием: “Мы привыкли представлять себе Индию жаркой страной; но в горах, наверное, и в Индии бывает снег”). Или об “упругом нраве” адмирала Чичагова. Но в конце концов выясняется, что все это иллюзия, что проникнуть в чужое прошлое так же невозможно, как и в свое собственное, что мы всюду натыкаемся на границы незнания, на утрату контекста; история рассыпается, крошится, распадается на отдельные эпизоды, как современный текст распадается на отдельные фразы.

Есть ли в этом процессе неостановимого распада какой бы то ни было смысл? Человек верующий ответит: да, конечно; мы натыкаемся на пределы, положенные нашему знанию от Бога. Гаспаров ничего не ответит. Для него Бог — такая же фикция, как отец, как память; для него нет и не может быть разницы между коммунизмом и соборностью, “между сталинским Съездом Советов и Никейским собором под председательством императора Константина”. А размышление о Павлике Морозове венчается у Гаспарова таким оригинальным пассажем: “Христос тоже велел не иметь ни матери, ни братьев. Часто вспоминают “не мир, но меч”, но редко вспоминают, зачем”. (Хотя, в отличие от многих своих читателей, филолог прекрасно понимает, что передергивает евангельскую максиму .)

Что же остается мыслящему человеку?

А ничего не остается.

Он может забиться в уголок атеиста, нахохлиться, чтобы сохранить исчезающее тепло, и стараться по возможности никому не мешать. Он может читать книги и писать их, он может насмешливо наблюдать за хаотическим струением жизни, он может по вековой профессорской привычке что-то такое бормотать себе под нос — и с изумлением замечать, что к этому бормотанию кто-то прислушивается.

Собственно, именно об этом — “Записи и выписки”.

Печальная книга выдающегося ученого, написанная в очень странное время.

я .