Анонс № 9 2006
Валерия Пустовая и Юлия Качалкина
– Знаешь, Лера, я давно заметила такую особенность: многие современные писатели очень заняты созданием собственного имиджа, хотя в их произведениях тема имиджа как заведомо “гламурная” и не достойная серьезного вдохновения, зачастую обойдена стороной.
– Да, если эта тема затрагивается – то только в масштабе историческом. Вот и в нашем сентябрьском номере авторы вдохновлены имиджем культур – русской, советской, среднеазиатской, японской, а уж когда решаются затронуть вопрос имиджа писательского, предметом выбирают крупный национальный символ вроде Льва Толстого.
– И странным образом лучшим жанром для литературного имиджмейкерства является притча!
– Повесть-притча Сухбата Афлатуни “Глиняные буквы, плывущие яблоки” открывает номер. За тонкой восточной паранджой она прячет свое истинное лицо. У нее простодушный голос, с очаровательной неловкостью нахлобучивающей узбекскую “тюбетейку” на русскую речь. У нее мечтательность настоящей сказки. Между тем за покрывалом Шахерезады скрыта воительница.
Медоточивость восточной риторики в повести оказывается созвучна официозной приторности советского образца. Сказка приобретает щедринский пафос. И далекая экзотика затерянного в песках села начинает неумолимо вскрывать азиатское, вечно-скифское и в русской душе. Дичь, темнота, добровольное покорившиеся деспотизму такой же темной, дикой власти. Мечеть, приспособленная под банные нужды. Легкое забвение сельчанами своих коллективных грехов, в кармическом списке которых значатся и убийства. Все эти подтекстовые черты местной жизни объединены глубокой метафорой засухи. Запыленные умы, иссушенная воля. Вестником небесной воды приходит в село новый учитель, чей духовный авторитет бросает вызов авторитаризму Председателя, сына мифического Отца-Саранчи.
– То, что Афлатуни выражает повестью, Андрей Пустогаров пунктирно намечает в коротком философском эссе “Симптом Генона”. Оно посвящено взаимоотношениям европейской и восточной цивилизаций, увиденным из далекой ретроспективы “Очерков о традиции и метафизике” Рене Генона – как сам его называет Пустогаров, “певца стен и границ между народами”.
Вопрос о прапервенстве наций не нов, однако Пустогарову удается оригинально развернуть тему в сторону разговора о брендах, которые теперь возможны не только, например, для продуктов питания, одежды и автомобилей, но и для целых стран. Упоминаемый автором в качестве примера Казахстан делает эссе еще более актуальным: на российские экраны скоро выходит эпический фильм “Кочевник”, снятый в надежде создать казахскую мифологию и тот самый национальный бренд, понятия которого Генон не знал, но заложил основы для его появления в будущем.
– Внутреннее отдаление от имиджа, Юля, – сюжетный зачин рассказа Станислава Иванова “Лейтенант Осуги: поэт и авиатор”. Все усиливающаяся в герое человечность сперва проявляет себя как слабость, развиваясь до настоящей силы любви в совсем как будто не подходящих для этого обстоятельствах.
– Геройство летчика, Лера, – даже летчика гражданского, а не военного, каким лейтенант Осуги выведен в рассказе, – доблесть особого толка. Она не приобретается с течением жизни и не передается внутри профессии по неписаному закону преемников. Она та самая нужная вещь, воспетая еще энциклопедическим американцем Томом Вулфом в одноименном документальном романе про пилотов ВВС, которая дается при рождении и проявляется как качество принадлежности к высокой касте характеров, имеющих дело с ограниченностью человеческой природы и безграничностью велящего космоса.
Станислав Иванов не стремится в своем рассказе к исторической подробности описываемых событий (время конца второй Мировой войны, Япония), в отличие от все того же Вулфа, но сосредотачивается на том, чтобы в коротком пространстве малой прозаической формы протянуть электролинию романного сюжета и обеспечить метафизическим светом каждого своего персонажа – будь то сам Осуги, летчик, сочиняющий авиационные хайку на салфетках в военной столовой и мечтающий последовать кодексу бусидо, погибнув в сражении с американским противником. Или будь то легкомысленная европейка Анабель Легри – дочка богатых родителей, мнимая художница-экспрессионистка, однажды прочитавшая эти стихи и тем самым определившая свою судьбу.
“Лейтетнант Осуги…” – вещь и радостная, и апокалиптическая одновременно. Как если бы в последний день мира автор – он же бог – вдруг научил своих подопечных героев самым простым, но искренним чувствам. А им они больше не понадобятся.
– Не перерождение, а вырождение доблести стало предметом размышления Дмитрия Пригова. Его “Переворот” – аллегорическое прояснение основ русской истории. Сколько воды утекло, а оказалось, всего-то и было: площадь, майская демонстрация да два “репродуктора”, левый и правый. А и площадь в финале – “узкий-узкий проход”, а и демонстрация – легко управляемое стадо, а и левого репродуктора нет, весь поправел, когда его собрата свернула со столба разбуженная им к “свободе” толпа. Революция хорошо, а деспотизм лучше, потому что то на то и выходит. И история вся – бессмысленная сменяемость элементов толпы, когда новые напирают на старых и “теснят, теснят, теснят к краю, к Василию Блаженному, к Москве-реке, к Гудзону, к Рубикону, к Лете, к водам черным и немеряным”.
– Иногда, Лера, мы, как и герои литературных произведений, получаем свой имидж коллективно. В специальных местах принудительной социализации, через которые до нас прошли все наши старшие современники. Я имею в виду, конечно, детский сад, школу и замыкающий этот ежегодный цикл испытаний – пионерлагерь.
В девятом номере у нас, не сговариваясь и не споря друг с другом, про пионерлагерь написали трое прозаиков.
Рассказ Олега Зайончковского “Любовь после “Дружбы”” уже в названии своем приуготавливает нам остерегание: мол, будет лирика, как была она в “Сергееве и городке” и в “Петровиче”, но будет и шутка, а значит – весело. “Дружба”, взятая в кавычки, это для Зайончковского и название пионерлагеря, где двое вольных советских подростка-индейца Гарик и Геныч познают законы человеческих инстинктов, и – дружба как самое естественное объяснение отношений между героями.
Фабула рассказа проста и бесхитростна, зато стилистика мастеровита и удивительна: густо-густо живут в тексте фразы, заряженные самостоятельным философским смыслом, – как если бы Зайончковский задался целью написать эссе длиной в одно-два предложения: “Известно по книжкам, что лес для индейца – родная стихия. Так-то оно так; только надо понимать разницу, что одно дело – американский книжный лес, а другое – наш, русский”.
Финал у рассказа открытый – так что толком и не понимаешь, чем летний опыт юной любви обернется во взрослой жизни Геныча и Гарика. Но зато можно думать, что этот финал – благополучный. И любовь после дружбы сохранит и то, и другое.
– Прозаическая “Дефрагментация” Алексея Зензинова и Владимира Забалуева – опыт личного переживания смены эпох, дефрагментация обветшавших декораций советского времени. Сдающий позиции “совок” представляется авторам в образе детского лагеря, увиденного глазами вожатых. Облупленная радость лета, осыпавшееся представление о долге, сплетенная в уголках душ паутина взаимного отчуждения. И ветер перемен, усиленный до скорости разрушительного урагана. “Здесь лагерь когда-то стоял. / Пускай мне расскажет о нем / Уцелевший от смерча ясень”. Два уцелевших в переломные годы ясеня.
– В отделе литературной критики сентября, Лера, наш журнал печатает статью Владимира Порудоминского “Правила проигранной игры”, тем самым своеобразно отмечая день рождения Льва Толстого, – потому что предметом серьезной аналитики автора-литературоведа становятся произведения именно этого писателя. Аналитика чудесным междисциплинарным образом обращается к теме игральных карт, – какой эта тема отражена в русской литературе и литературе Льва Толстого как одной из высших точек ее сгущения.
Обширно привлеченный Порудоминским для комментария своих тезисов Юрий Лотман, однако, ничуть не умаляет самостоятельности и изящества научной мысли исследователя. Так, например, становится понятной и символически оправданной еще со школьной скамьи загадочная поза больного Ивана Ильича, кладущего ноги на плечи своему слуге Герасиму, чтобы умалить боль.
– Под пару, но наперекор этому материалу – “толстовская” затея Асара Эппеля. Его небольшой рассказ “Как мужик в люди выходил” по виду встраивается в ряды анекдотичного нуворишского глянца. Бабки, жена выше ушей, сосед-олигарх. Но вот герой Эппеля Сучок пробует покинуть пределы этого почти уже фольклорного мирка – и лоб в лоб упирается в графа Толстого, некогда в свой черед покинувшего светский усадебный мир. Столкновение тоскующей души “мужика” с нравоучительной статьей Толстого “В чем моя вера” нельзя представить иначе как такой вот встречей, где каждый стал препятствием на пути другого. Сучку не одолеть Толстого, как не оседлать мечту о красивой культурной жизни, но и Толстому не одолеть Сучка, не выйти в люди, не покинуть пределов заговоренной филологами усадьбы толстоведения.
– Очень выпукло в современном пространстве отечественной журнальной критики существует критика философского и мировоззренческого толка, избравшая себе жанром не рецензию и даже не статью, но очерк с легким налетом публицистики. Таков очерк Евгения Ермолина о Вячеславе Пьецухе “Человек из России”, – написанный с давно уже позабытым мастерством сказать одновременно и о стране (с воспитанной долей патриотизма), и о ее отдельном таланте.
Портретная составляющая очерка Ермолина сильна и убедительна. А размышление о творческой судьбе Пьецуха приводит к размышлению о типе последнего русского интеллигента.
– Если Ермолин охотно подпадает под обаяние проблематики творчества своего объекта, то и Дарья Грацевич испытывает явное влияние стилистики тех, о ком пишет. Ее обзорная статья “Под общим наркозом”, посвященная трем сборникам современной драматургии (Максима Курочкина, братьев Дурненковых и братьев Пресняковых), представляет собой попытку искренне проникнуться миром новой драмы и не свихнуться. Как тот филолог, что, прочтя пьесы Курочкина, должен, по мнению Грацевич, непременно “превратиться в желто-коричневую (немного “пелевинскую”) бабочку и отправиться порхать по просторам Внутренней Монголии”, критик сама легко входит в состояние сумасшедшей бабочки-филолога: ее полунеопределенности, восклицательные уточнения и общая увлеченность соответствуют, кажется, нраву предметов высказывания.
В рецензионной рубрике “Близко к тексту” отдела литературной критики этого номера соотношение авторов и “объектов” более щадящее: Ефим Гофман – о поэтической книге Ирины Евсы (“Чтобы состояться”), Михаил Богатов о сборнике прозы финалистов премии “Дебют” “Вершина айсберга” (“По ту сторону воды”) и Наталья Рубанова о сборниках “Пролог” и “Новые писатели” (“Голая правда”).
– А в рубрике отдела публицистики “Там, где” – материалы Марии Кретининой “Скорый поезд французских импрессионистов” (о выставке Музея Орсэ в Третьяковке), Андрея Захарьева “Не первое кино Украины: арт-хаус как мейнстрим”, Ирины Ереминой “Еще о точности искусствоведения” (о международной художественной ярмарке АРТ-Москва) и Ильмиры Болотян “Театр начинается с драматурга” (о фестивале современной драматургии в Москве).
– На самом деле, Юля, в современной британской драматургии сильно ощутим мотив катастрофы.
– Да и не только в драматургии, Лера, – в жизни как таковой он тоже, можно сказать, правит бал!
Научно-популярная и концентрированно-философская статья санкт-петербургского прозаика и фантаста Андрея Столярова “В царстве живых и мертвых” обращена к проблемам виртуального рая и, соответственно, виртуального ада, как наиболее реальным довоплощениям метафизической иерархии современной цивилизации.
Столяров, будучи отлично осведомленным относительно достижений мысли западного киберпанка, в то же время не берет на вооружение популярную теорию, к примеру, Брюса Стерлинга о грядущих биотехнологиях, но предпочитает размышлять в техническом ключе. Его волнует не столько медицина и искусство, сколько точные и поэтому более, казалось бы, надежные математика и физика, а также далеко от них идущие влияния на религию, экономику и политику мировых государств.
Столяров в своей статье выступает катастрофическим футурологом, предрекая человечеству слияние реального и виртуального миров и все связанные с этим морально-этические ужасы. Но так и не решенным остается вопрос, чем эти ужасы ужаснее тех, что реальность и не-реальность предлагают по отдельности?
– Чтобы отдалить читателей от ужасов, Юля, предложим им под финал подборки поэзии. Анатолия Наймана “С грустью, с грубостью” и Станислава Минакова “Шесть стихотворений”. Смиряет тревоги евангелический рыбак Минакова, малый апостол света:
В Коневском скиту на Валааме. 1935 год
Есть такие, особенные, родятся как-то, чуждые сему миру…
И.С. Шмелев
Пёрушками шеволят форелька, сижок да лосик.
А он рыбеху по темно-синим спинкам гладит:
“Хорошие рыбки!”
Кланяется рыбке:
“Ну плавай, плавай!”
Две гагары – пара – прилетят издалёка,
на камушек сядут.
А он им кланяется:
“Хорошие птички!”
Взойдет на крылечко, да скажет елям:
“Ой, меня вчера-т Ангелы на лодочке навестили,
чайком для заварочки угостили.
Ой, каялись-плакали,
грешные, говорили, мы человеки…
А знаю: всё одно – Ангелы, Ангелы”.
Скажет тако схимонах Николай,
поклонится елям, камням, гагаркам да рыбице
да во сруб зайдет – как солнышко – улыбаясь.
|