Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Октябрь 2018, 7

Молодость / Strong Love Affair

Цикл рассказов

МОЛОДОСТЬ / STRONG LOVE AFFAIR

 

Ксения Драгунская – прозаик и драматург, автор нескольких книг прозы и множества пьес, идущих во множестве театров и переведенных на множество языков. Постоянный автор «Октября».

 

 

НА ПЛАВУ

 

Мы пришли к мастеру, чтобы поддержать его. Чтобы сказать ему: «Вы еще о-го-го». Ведь если у человека рак или СПИД, а ты говоришь ему: «Старик, ты еще о-го-го», он от этого на глазах здоровеет.

Мы с Сыропеговым вместе пришли. Я обмолвился, что собираюсь в больницу, и Сыропегов сразу: «Ой, давай я тоже». Мачо хренов. Всегда ойкает. С первого курса.

В палате было чисто, светло, ничем не воняло. Абсолютно лысый и худой, как привидение, мастер полулежал на кровати и читал Евангелие.

– Дмитрий Николаевич, вы прекрасно выглядите, – сказал Сыропегов, и у него мигом запотели очки. Еще бы носом зашмыгал…

Поговорили про работу, у кого чего, кто из наших где. Никто так особо нигде. Ни у кого ничего выдающегося. Говняные сериальчики. Кто редактором, кто вторым режиссером. Кто вообще во Дворце детского творчества.

– Это такая полоса, – сказал мастер. – Пройдет. Я таких полосок знаете сколько пережил.

Он смотрел на нас, как моя прабабушка, когда меня привозили к ней попрощаться. Растерянно цеплялся глазами за нас с Сыропеговым. Разве что руками не трогал, а прабабушка гладила меня тогда по плечам.

– Ну ладно, братцы, мне сейчас процедуры делать будут. Вот я вам тут, что называется, в добрый час…

Мне досталась ручка в кожаном чехольчике. А для Сыропегова он снял с себя образок. У него их много на шее висело, целый иконостас, на цветных тонких шнурочках, как у младенца.

– Вот. Это у нас кто? Нил Столобенский? Да! Бери, Володя, – и протянул ему образок со шнурком.

Сыропегов медлил. Слезливый и суеверный, как баба, ссал взять образок. Боялся заразиться раком? Плюскал глазками и дебильно улыбался, мачо-хреначо. Мастер уже довольно долго держал образок на раскрытой ладони, широкой и бледной, с длинной розоватой линией жизни.

– Дмитрий Николаевич, подарите, пожалуйста, этот образок Драгунской, – придумал я. – Она вам такой большой привет передавала. А я чуть не забыл, вот урод. Подарите, а? Я отдам, она рада будет. И вообще, она в церковь ходит, ей нужнее.

– Ксении? – обрадовался он. – Конечно! Конечно.

Я взял образок.

– Вы общаетесь? Как она? Вроде бы на плаву?

Я не знал. Я ее сто лет не видел. Иногда читал ее посты на «Фейсбуке», выходило, что всё у нее зашибись.

– Ой, отлично! – заорал Сыропегов, и я понял, что он тоже не знает.

Или «отлично» было про то, что ему не надо брать образок от умирающего?

– Нормально всё, – сказал я. – Лекции читает по всему миру. Про современную русскую драматургию театра и кино. Про нас, горемык.

Господи, а вдруг она уже умерла, а мы просто не знаем? Да нет, мы бы знали, если что…

– Молодец, – похвалил мастер. – Всегда была очень активная девочка. Надо общаться, надо держаться вместе, братцы… Только так будете на плаву.

Вошли две медсестры с капельницей и еще какой-то хитрой каркалыкой. Мы попрощались, как бы ненадолго. Мастер все смотрел на нас глазами прабабушки – растерянно и ласково, и я вспомнил, как мы его боялись. Его дотошного внимания к каждому словечку, тихого низкого голоса, яростной борьбы с курением и раздудуйством.

– На фига ты Драгунскую приплел? – спросил Сыропегов на улице. – Она вообще не с нашего курса.

Сказал бы я… Двинул бы по ветчинно-розовой роже, но как-то неприлично после посещения умирающего мастера. С нашего, не с нашего… Факультет крошечный, все друг друга знают, он у нее экзамены по мастерству сколько раз принимал, нахваливал.

– Потому что она всё, что дают, берет, – сказал я. – Не ссыт, ага! Она кольцо носит, с которым человек с двенадцатого этажа выбросился.

– Гонишь? – поежился Сыропегов.

Я пожал плечами.

– Комсорг факультета, – усмехнулся Сыропегов, но я не улыбнулся.

Образок я надел в день похорон, перед отпеванием, и больше не снимал ни разу.

Пока что я так и не встретил Драгунскую – ни в жизни, ни на «Фейсбуке».

 

 

РАННИЙ БРАК

 

Один мальчик решил насолить однокурснице, красотке и воображале. Что она дразнит только? Думает, он верный паж ее навеки.

Одна девочка мечтала вести взрослую жизнь, уйти от мамы и проучить хорошенько парня постарше – красивого, веселого и такого классного, что и женщины, и мужчины влюблялись в него с налету, а он все не мог решить, с кем слаще.

Мальчик и девочка поняли, что у них общие цели, и решили пожениться всем назло. То-то все упадут… Будут локти кусать. Зарыдают вообще.

А на свадьбе друзья хоть выпьют как люди.

Дождались, что девочке исполнилось восемнадцать, записались в загсе, сыграли свадьбу и утром проснулись в большой старой квартире, с горой дурацких подарков и немытой посуды, обиженно и виновато глядя друг на друга.

– Расскажи что-нибудь, – попросила жена мужа, крутя на пальце великоватое новенькое колечко.

Рассказывать было нечего, их жизни были очень коротки и похожи, жизни московских детей из семей, где читают книжки. Весна, самая середина апреля, оттаивала, отогревалась облезлая Москва, и на карнизе орали воробьи. Однокурсница и ухом не повела, а мальчик и девочка два года жили вместе – лазали в заброшенные дома на Хитровке, гуляли по крышам, пили пиво на Яузе, ездили от станции «Площадь Ногина» в свои институты, учили уроки – каждый свои. История кино СССР. Теория и практика партийной печати. А потом нехорошо, грязно разошлись и больше уже ни разу не виделись. Когда недавно девочка узнала о самовольной кончине мальчика, она опечалилась и решила посоветоваться с толковым батюшкой, как о мальчике следует молиться.

Так по сей день и собирается.

Всё? Всё.

Впрочем, у проекта «Ранний брак» есть и положительные результаты. Красивый и классный парень постарше крепко обиделся на девочку.

Бросил Москву и несколько лет болтался по стране разнорабочим, отчего очень вырос в творческом плане, попутно определившись с предпочтениями.

Теперь он отец троих прекрасных детей, по-прежнему красивый, веселый и классный, а еще знаменитый.

Встречаясь с девочкой на тусовках, он издали кивает ей без улыбки.

 

 

ГЛУБОКАЯ ОСЕНЬ

 

Ужасно есть хочется. Просто безобразие. Дома нет ничего. В магазин сходить? Там тоже нет ничего, только очередь. Все злые и толкаются. Страшно… Толкнут еще…

Все есть хотят. Голодные и невежливые. Колбасы бы! Она вкусная. А сыр какой вкусный! Да все вкусное, лучше и не думать…

Во сне – еда-еда-еда…

За окном – темный холодный город.

Какая глубокая осень…

Ну ладно, всего полно – гречка и овсянка. С души воротит. Но еда ведь.

Вот календарь. На нем можно дни зачеркивать. Как начнет темнеть, можно день уже зачеркнуть. Темнеет рано. Ноябрь. Никого нет. Надо дни зачеркивать, и скоро все приедут. Сначала мама. Она в Тбилиси. Поехала к друзьям. Потом уже не будет времени, надо съездить сейчас. Мама поехала к друзьям в Тбилиси и велела вымыть окна, перед зимой и к ее приезду. Окна большие. Много больших окон в просторной пустой квартире. Трудно мыть окна, когда у тебя в животе уже шесть месяцев живет человек. Но мама велела. А то приедет и разозлится. Ужас. Когда мама злится, глаза у нее становятся зеленые, как крыжовник. Окна. Моем окна. Есть охота. И поговорить с кем-нибудь. Мостовая внизу. Асфальт промерзший, очень твердый асфальт. Человек в животе. Город мой любимый. Человек тоже будет любить этот город. Есть охота. Страшно рассердить маму. На пустых улицах страшно. В очереди еще страшней.

Все хорошо. Скоро все приедут. Муж приедет. Муж! Прямо вот муж!

Он в Средней Азии. У него искусство. Кино. Там человек в белых штанах идет по белой пустыне. Это очень круто изобразительно. Белое на белом. Муж любит свое дело, свою профессию. Это прекрасно. Это очень важно для мужчины. Муж любит свое дело. Мама любит друзей в Тбилиси.

В телевизоре тяжело, беспокойно ворочается огромная, потревоженная, обреченная страна. Она еле дышит. Но еще можно сгонять к друзьям в Тбилиси. Снять кино в Средней Азии. Можно успеть вернуться, пока по краям страны не начала гореть земля.

И можно читать человеку в животе свои любимые книжки, заводить любимую музыку. Книжки, музыка – они любимые. А ты нелюбимая, маленькая, беременная и голодная в большой глухонемой квартире на одиннадцатом этаже.

«Это очень закаляет характер».

Ах, уймитесь. От этого сквернеет характер и дряхлеет душа.

Да ладно, все хорошо. Все приехали. Купили-достали-наготовили еды. Родился сын. Страна уменьшилась и стала зваться по-другому, но она все равно велика и беспокойна. Стало всего полно: колбасы, пива, роз, машин. Сын вырос. Такой красивый. Вот он в прихожей, собирается на митинг. Сегодня два митинга – митинг и митинг против митинга.

Сын гневно кричит что-то умное и обидное – про Америку, внутренних врагов, подпевал и прихлебателей, называет фамилии и цифры…

Сын, иди куда хочешь. Защищай нахрапистую кривду, братоубийственную бойню… И слова не скажу. Неужели нас сможет поссорить какая-то поляризация общества, напряженная внутриполитическая ситуация? Какой-то там президент? Да кто они нам? Мы вдвоем в темной голодной Москве слушали музыку и читали книжки, и только твое пошевеливание у меня в животе помогало мне не уйти, остаться тут, в жизни, полной радостей и чудес.

Иди, защищай ложь.

А потом приходи ужинать.

 

 

МАЛЬЧИК С МЛАДЕНЦЕМ

 

памяти Миши Угарова и Лены Греминой

 

Ранний апрель. Юноша, почти мальчик, с младенцем на руках стоит у раскрытого окна. Такой красивый… Обручальное колечко на правом безымянном. Темное серебряное кольцо – на левом. Почти черное. Кто подарил, за что?..

Мальчик смотрит в окно. Жена, смешная и маленькая, живет в соседнем дворе. Вместе в драмкружок ходили. Рано поженились. Жена ушла пожить у родителей. Мальчик приходит гулять с ребенком.

Деньги, деньги. С деньгами засада. Женам нужны деньги, даже таким маленьким и смешным.

Нету денег. Он только институт закончил, актером в театре работает.

У мальчика самостоятельная работа. Ставит пьесу молодого автора.

Там какие-то трое на какой-то заброшенной даче перед снегом разговаривают, не поймешь ничего… Осветители требуют денег за каждое включение. Хотя они на зарплате в театре, в общем-то… Надо что-то продать. Дома ничего нет, чтобы продать. Мать – кассирша в филармонии. Мечтала стать актрисой. Всем говорит, что родня была против – семья священника, вот тут, за метро, церковка так и стоит… Деревня была, потом стали застраивать, дали квартиру на двенадцатом этаже. Родня была против, вот и не стала актрисой. До сих пор не может сказать, что три раза подряд провалилась во все театральные институты Москвы.

Зато сын – актер. На Таганке!

Всюду деньги. Которых нет. А спектакль должен быть. Такой будет спектакль, что все закачаются. Пьесу никто не понимает. Даже актерам не очень как-то, если честно… Непонятные шутки, молчаливые разговоры, замшелая дача, никакого хеппи-энда, тоска зеленая, брось ты на фиг

Это как любовь. Да ты глаза разуй, она же некрасивая, безручь и бестолочь.

Но уже ничего не поделаешь. Мальчик один против всех.

Погулять с сыном – и на репетицию. Заходит к жене, там готовят долму. Азербайджанец, веселый и добрый, учит жену мальчика готовить долму, а сына мальчика – говорить по-азербайджански.

Протягивает руку здороваться. Очень грязные ногти. Много работает на рынке. Овощи-фрукты. Зато деньги. И машина «фольксваген-пассат».

И когда мальчик берет сына на руки, чтобы пойти погулять, жена и азербайджанец нетерпеливо улыбаются друг другу.

Мальчик гуляет с сыном без коляски, держит на руках, прижимает к себе.

Приносит в родную нищету квартиры. Стоит у окна.

 

Отнести младенца жене и азербайджанцу с грязными ногтями – и на репетицию. Ставить пьесу, которую никто не любит. И его, мальчика, никто не любит. Все любят деньги.

Рядом не оказывается никого, кто сказал бы – будет всё. Всё и гораздо больше. Перетерпи, балда. Чуть-чуть пережди.

Мальчик с младенцем у раскрытого окна на фоне апрельских небес.

Младенец выжил. Ни царапинки. Буквально. Это чудо, чудо…

Мальчик летел, прижимая его к себе.

С мальчиком простились в фойе театре на Таганке. Сильно пахли цветы. Знаменитый артист сказал речь и заплакал по-настоящему, взаправду, некрасиво кривя медийное лицо. А худрук, учитель мальчика, не пришел. Переживал, наверное, очень.

Сильно напудренный мальчик в гробу…

Мать отдала черное кольцо автору пьесы – худой как палка рыжей девахе. Та глазом не моргнула, поцеловала кольцо и напялила на палец. Ехала в метро. Встретила институтского товарища. Спросил: что грустишь? Стала рассказывать про мальчика с младенцем. Разрыдалась. Показала черное кольцо. Продолжала рыдать на Маяковке, прислоняясь к мраморному поэту, самоубийце тоже. Институтский товарищ сказал:

– Сними ты это кольцо. Спрячь куда подальше… Черное какое-то… Правда, сними.

Рыдая, показала утешителю кукиш.

 

Нам было больно жить, ведь молодость – это всегда очень больно.

Мы хотели кричать о своей боли, сказать свое, что знаем только мы, что важно только сейчас, сей же миг, но нам затыкали рты «седые строгие мужчины» – словом «чернуха» затыкали наши детские рты, потому что им когда-то затыкали рты, потому что тем тоже когда-то…

Мы утешали друг друга: «Прорвемся». Прорвемся и дадим жару. Всем покажем, отыграемся, отдуплимся по полной

Мы прорвались, раздобрели, успокоились и сказали тем, кто шел следом:

Говорите.

Это важно.

Кричите.

Не бойтесь, мы вас любим.

Отойдите от окон, распахнутых в небеса.

 

А кольцо оказалось белым. Само по себе очистилось. Белое серебро.

Вот, смотрите.

 

 

МОЛОДОСТЬ / STRONG LOVE AFFAIR

 

1

Когда уже уходил, открывал тяжелую просевшую дверь, а над дверью – полукруглое окно и по углам – уснувшие осенью бабочки, – когда уходил, с усилием отворяя дверь, со стены упала большая пустая рама на неходячий велосипед-калеку без колеса, тот, жалобно звякая, пополз вниз по стене, отчего немыслимой старости чемодан, дремавший на багажнике, грохнулся на пол, широко разинув деревянную пасть… Рухлядь бросилась в ноги, умоляя не уходить, и старый дом цеплялся – дверной ручкой, косяком, углом облезлого стола на крыльце…

Но надо было уходить, иначе никак.

Подумал, что потом расскажет про это. Расскажет потом.

Когда потом?

 

Старый дом остался сутуло стоять на откосе. Внизу набережная, автомобили, мартовская хмарь и пурга.

 

Пока пил по мутным забегаловкам и квартирам, тоже старался все запомнить, чтобы потом рассказать, надеялся, верил, что расскажет, почему-то думал про какой-то дом, окруженный кустами шиповника, песчаную дорогу, сосны, астры и яблоки и надеялся, что в конце концов они окажутся в этом доме, сядут обнявшись, и он расскажет все, что с ним было после того, как ушел.

 

На третий день понял: хватит пить, перестать надо. Шел по улице, глотал кефир из пакета. Был ледяной март, дороги обильно посыпали химикатами, и происходила странная реакция: от химических испарений тут и там загорались троллейбусные провода, пылали синим пламенем, а пустые троллейбусы понуро стояли шеренгами, похожие на крупных животных.

Задержался на мосту, смотрел на темную воду городской реки.

Думал, что расскажет и про это – про горящие провода и понурые троллейбусы. Когда-нибудь расскажет. От этой надежды, что расскажет, становилось чуть-чуть полегче.

 

Дома было тихо: дети в школе. Пахло обедом. Жена напевала на кухне.

Спросила спокойно, мирно:

– Ты где пропадал?

Молчал, молчал и сказал:

– На мосту стоял. Смотрел на воду, – и еще раз повторил: – Смотрел на воду.

– Четыре дня? – весело спросила жена. – И мобильный, конечно, разрядился? Фу. В душ немедленно.

Он стянул через голову свитер, и жена ловко подставила большой пакет из супермаркета, приняла свитер в пакет, завязала накрепко и бросила на пол, толкнула ногой в сторону мусорного ведра.

– В душ, – повторила она.

В ванной смотрел на свое осиротевшее тело, понимал, что оно – осиротевшее навсегда, долго стоял под душем, вышел, кутаясь в халат.

– Разденься до пояса и подойди сюда, – позвала жена.

Посередине гостиной стояла табуретка, пол вокруг был устлан старыми газетами. Опустив голову, читал заголовки, а жена терпеливо смотрела на него.

Потом вздохнула и тихо сказала:

Пу-пу-пу, – и сказала уже громко, четко и строго, как учительница: – Володя, ты слова понимаешь? Я что сказала? Я сказала – раздеться до пояса и сесть сюда.

 

2

На кладбище было весело и многолюдно. Пахло сырой, выбирающейся из-под снега землей и дымом. Дети с визгом катались на самокатах, шагали люди с тяпками и граблями. Было похоже на субботник, разве что без патриотических песен в громкоговорителе, а на самом деле приближалась Пасха, и все шли принарядить могилки близких.

У ворот встретились с двоюродной бабушкой и ее подругой. Обе старушки были поджарые, бодрые, обеим по восемьдесят, в прошлом веселое, граждански активное студенчество шестидесятых, пляжный волейбол, Крым, стихи в Политехническом.

Еле поспевал, когда они весело пошагали вглубь кладбища, к родным могилам. Мать попросила помочь тете Тамаре и ее подруге убраться на кладбище перед Пасхой. В одной ограде лежала толпа родных покойников, и старушки, материалистки, атеистки, готовились к скорой встрече.

Лица у старушек были ясные, радостные. А он ни к чему такому не готовился, но знал, что умрет раньше старушек, возможно сегодня же, вернувшись в квартиру жены. Потому что жить невозможно, невыносимо и негде.

К матери нельзя: будет много вопросов, ахов, охов и «сам виноват».

 

– Как ты неудачно постригся, Володя. Не идет тебе совершенно. Слишком коротко. Как арестант, честное слово.

Подумал: «Арестант и есть».

– Сейчас уберемся и помянем, выпьем наливочки. У меня моя есть, фирменная, на черноплодке.

Он собирал сухие ветки и листья, сгребал в черный мешок, а тетушки возились с рассадой и обсуждали новости культуры: где-то в провинции, на фестивале классической музыки в дирижера выстрелили из зрительного зала, в спину, не убили, но ранили, полиция ищет злоумышленника.

– Вот она, педерастия! – назидательно сказала тетя Тамара. – Никого до добра не доводила!

Тетя Ада, сотрудница нотной библиотеки питерской консерватории, возмущенно всплеснула испачканными в земле руками:

– Помилуй, Томочка, при чем тут эта мерзость? Я лично знаю Карецкого, это наш профессор, прекрасный семьянин, два года назад развелся с женой, там остались взрослые дети, и вот недавно женился снова, родил ребенка… Поверь, Томочка, это не имеет к нему никакого отношения.

– Но с чего тогда в него стрелять, а? На концерте, прилюдно! Нет, это ревность, только ревность, страсть, – настаивала тетя Тамара.

– Мало ли, может, злоумышленник был нанюхавшись, – щегольнула познаниями в жизни современной молодежи тетя Ада.

– Отвратительно, отвратительно, – качала головой тетя Тамара.

– И вообще, вполне возможно, что это была злоумышленница, обойденная его вниманием. Карецкий очень авантажный мужчина. Не надо делать выводы, тем более что преступник пока не пойман.

– Коррупция в правоохранительных органах, вот и не пойман, – пригвоздила тетя Тамара. – Ужасно!

– Чудовищно, – согласилась тетя Ада.

Старушки уютно радовались, что им уже недолго осталось быть в этом ужасном мире, где распоясавшиеся гомосексуалисты или, еще того не легче, нанюхавшиеся дамы-ревнивицы при всем честном народе, на глазах у изумленной публики пуляют в дирижеров из пистолетов, а коррумпированная полиция и в ус не дует.

– Сходи за водой, Володя! – Тетя Тамара протянула ему две большие пластиковые бутылки.

 

За водой, это да, это хорошо… Пить охота. Вчера переусердствовал.

Теперь жена стелила ему в гостиной, и ночью он то и дело прикладывался к плоской фляжке скверного коньяка – от этого становилось легче уснуть, но по утрам бывало ужасно.

– За водой, да, давайте схожу.

– Сейчас налево, потом направо и прямо, до перекрестка.

 

Он вышел за ограду, пошел налево. Так, а когда направо? Сразу или чуть дальше? Сразу направо совсем узкая тропинка, едва ли там есть кран. Наверное, дальше. Ну да, вон впереди широкая аллея, значит, по ней – направо.

 

По аллее сотрудники кладбища в комбинезонах катили навстречу лафет с закрытым гробом. Уже почти разминулся с ними, когда молодой парень с хорошим трезвым лицом заступил ему дорогу.

– Вернитесь, пожалуйста, – негромко сказал он. – Хотя бы несколько шагов в обратную сторону. Повернитесь три раза через левое плечо и продолжайте идти куда шли. Так положено. Обязательно.

 

Они укатили, и он сделал несколько шагов им вслед и трижды покрутился через левое плечо.

Закружилась голова. Блин, где я? Мне теперь в какую сторону? Спокойно. В противоположную той, куда катили гроб. Посмотрел.

Работников с каталкой нигде не было. Свернули в боковую аллею? Блин, надо было у них спросить, где тут вода… Стоял, не знал, что делать.

Зазвонил мобильный.

– Володя, ты где? – строго спросила тетя Тамара. – Это что, сверхсложное задание – пройти два шага и принести воды?

– Я сейчас, – сказал он.

И пошел по аллее.

У свежей, обильно укрытой еловым лапником могилы колготилась большая компания – пытались сделать селфи, но не помещались. Дама в чалме с дикой брошью («а во лбу звезда горит») окликнула, протянула свой мобильный.

Сфотографировал. Следом за чалмой протянул свой планшет косоглазый бородач, за ним зареванная носатая девица, очкастый дядя с микроскопической собачкой в руках, пожилые близняшки в одинаковых курточках…

Снял на все мобильные и планшеты и спросил, где ближайшая вода.

Возникли разночтения. Махали руками в разные стороны, потом друг на друга, на повышенных тонах. Стало жалко свежезарытого покойника, родню или друга этой безумной команды. Пошел от них наугад по аллее, на перекрестке свернул. На крупном «шикарном» памятнике с портретом увидел свою фамилию. Отчество. Имя. Остановился. Полный тезка и почти ровесник бандюганского вида…

 

Солнце зашло за тучу, стало темно, холодно и ясно, что до настоящей весны еще далеко. Пробежал ветер, трепетали сухие прошлогодние листья на старых огромных деревьях, теперь уже хотелось найти дорогу, вернуться к тетушкам, выпить наперсток наливки, проводить их до метро…

И самому куда-то деваться. Девать себя…

Цивилизованная, прилизанная территория кончилась, а кладбище все ширилось, никак не кончалось, тропинки горбились и петляли, обнаруживались неприбранные закоулки, старые надгробия, много совсем заросших, заброшенных могил с покосившимися крестами…

Колотилось сердце.

 

Зазвонил мобильный.

– Володя, ты ведешь себя вызывающе. Ты нарочно, что ли?

Чуть было не сказал, что заблудился. Что мучается похмельем, ничего не соображает, что ему страшно…

– Может, ты нетрезв? – строго спросила тетя Тамара. – Может, мне позвонить маме? Или Юлечке?

– Сейчас, – еле выговорил он. – Извините…

Хотелось разрыдаться.

Всегда, до старости, до смерти, будет обосравшимся виноватым мальчиком, который боится матери, тетушки, жены, любой бабы… Любой, кроме… Кроме…

Слезы горячо побежали по замерзшему на ветру лицу.

И на хера, спрашивается, сыновьям такой отец?

 

Рядом хихикнули. Огляделся: из земли торчала ржавая труба с железным краном, и лилипуты, карлик и карлица, набирали воду в леечки, баловались и брызгались.

Когда они ушли, он долго умывался под краном и пил воду горстями, а бутылки лежали на мокрой земле. Умывшись, повернул голову и увидел совсем рядом пролом в бетонном заборе – в проломе, как в кривой рамке, мельтешило автомобилями Третье кольцо.

Он еще раз умылся и подошел к дырке в заборе. Внизу платформа, касса, люди ждут электричку. Выбрался через пролом. Хватаясь за кусты, спустился к платформе. Долго водил пальцем по схеме и взял билет до самой дальней станции. Написал эсэмэс старшему сыну: «Никита, я жив и здоров, мне надо уехать на некоторое время. Я очень люблю вас с Антохой. Напишу или позвоню. Все будет хорошо». Дождался слова «доставлено». Вынул симку из мобильного и щелчком отправил в лужу.

Подошла электричка. В вагоне он сел в дальний угол, получше надвинул капюшон и закрыл глаза.

 

3

«Счас ливанет», – подумал печник, садясь в машину. Было жарко, и ласточки, истошно визжа, носились совсем у земли. Из-за озера ползла огромная черная туча. Печнику и надо было туда, за озеро, на тот, дальний его край – там ждал церковный регент, пригласил посмотреть печь. Регент мужик в округе уважаемый – здесь, в глуши, собрал из окрестных жителей какой-то необыкновенный хор, и молодняк сумел застроить, заинтересовал ведь, занимался с ними, репетировал. Давали концерты в Доме культуры. Теперь послушать хор сельской церкви приезжали не только из губернской столицы, но из Москвы и Питера.

 

Печник включил музыку и тронулся в путь, навстречу туче, объезжать озеро.

 

Регент, рослый черноглазый дядька лет семидесяти, встречал печника у раскрытых ворот, гостеприимно махал рукой, показывая, как лучше припарковаться. Дом у регента хитрый: с виду избушка избушкой, облупилась голубая красочка, три окошка, палисадник с мальвами и астрами, а внутри – чисто Финляндия, гладкие светлые доски, простор, никакого барахлища, вместо чердака две отличные мансарды. В окна мансарды видно много беспокойного, темного неба.

Про печку договорились быстро.

– Ливень будет, – сказал регент. – Переждите лучше. Давайте чаю попьем? У меня хороший, прямо из Китая.

 

На чистой просторной кухне регент заваривал чай. Говорили о местных новостях и о политике. Печник заметил, что регент все делает правой рукой, а левая почти неподвижна, едва поворачивается неловко.

– Я помогу вам? – спросил печник. – Что с рукой-то? Суставы?

– Бандитская пуля, – усмехнулся регент.

 

Со всех сторон стягивались тучи, тихо и неумолимо, как вражеские войска к границам ничего не подозревающего соседа.

– Стреляли в меня. Это было в южном городе, где абрикосы и вишни растут на улицах просто так. В этом городе родился мой учитель, и в год его столетия меня пригласили дирижировать на юбилейном концерте. Там дивный оперный театр, малая копия «Ла Скала», построило купечество и казачество в середине девятнадцатого века… Чудесный театр… И вот я прилетел на этот юбилейный фестиваль. Тогда я только женился заново, не хотелось оставлять жену одну с грудным ребенком, да и вообще, я затосковал по ней, едва сел в самолет… В Питере была еще зима, а там уже вовсю пахло отогревающейся землей, в лужах отражалось чистое небо и по газону важно расхаживали грачи… Этот город стоит на мысу, с трех сторон омывается теплым морем…

 

В аэропорту встречала тетя из местного департамента культуры – в красном костюме, с прической хала и золотыми зубами. Повеяло семидесятыми.

– Сейчас познакомлю вас с вашей прикрепленной. За каждым гостем закрепляется местный житель, чтобы вы тут не порастерялись. С вами будет Аля, ваша обожательница. Она из очень сложной семьи, воспитывалась в интернате для музыкально одаренных детей. Сейчас готовится продолжать образование. У нее в общаге над кроватью вся стена вашими афишами увешана. Алечка, мы вышли, подъезжай, – сказала тетя в мобильный.

 

«Последние времена настают, – с улыбкой подумал регент, глядя на Алю, шустро выскочившую из реношки с логотипом театра. – Девки сплошь без сисек и без задниц. Беда…»

– Вот наша Алечка, – ласково сказала тетя.

Аля, плоская, как мальчишка, в узких джинсиках и рубашке в цветочек, со стрижкой овалом и несколькими сережками в маленьких круглых ушках, улыбнулась регенту, показав дивные ямочки на щеках. Она прятала глаза, только однажды прямо взглянула на регента. Глаза шоколадного цвета, а взгляд странный – нахальный и умоляющий одновременно.

«Стесняется», – решил регент.

– Вы отдыхайте, а Алечка зайдет за вами в пять и проводит на пресс-конференцию, – сказали золотые зубы.

В назначенный час в дверь гостиничного номера постучали. На ходу застегивая предпоследнюю пуговицу белой сорочки, регент открыл дверь, приветливо улыбаясь. Алечка шагнула в прихожую, глянула шоколадными глазами умоляюще и нагло и полезла целоваться, шарить рукой за пазухой, присосалась губами, как пиявка, от нее невероятно вкусно пахло семечками, южным ветром, в котором и море, и степь… Запах остро напомнил регенту детство: это был мальчишеский запах.

«Парень!»

Мимо по коридору прошли постояльцы, глядя в открытую дверь.

Но присосавшееся, крепко прижавшееся тощее тело было плоским, как пластмассовая кукла. «Нет, это какое-то существо». – Регент оттолкнул его. Существо отлетело прочь, обо что-то споткнулось, упало, худое до хрупкости, до ломкости, словно могло рассыпаться на тысячу кусочков… Регент видел, как оно морщилось от боли и потирало ушибленную ногу, обмирая от отвращения и жалости, протянул руку, помогая подняться, и вдруг понял: существо – шестерка, пешка, блоха в какой-то скверной шутке, в странном розыгрыше, в грязной игре, затеянной кем-то… Но кто его послал? Кому это нужно? «Вот оно что! У меня есть враги, враги и ненавистники, лютые…» Регент сжал запястья, такие узкие, что одной рукой было легко держать за обе руки, и спрашивал: что это значит, кто послал, кто подговорил? Существо только мычало, мотало головой и плакало, а потом пыталось целовать руки и туфли, называло регента Богом, умоляло никому ничего не рассказывать и клялось навсегда уехать в какое-то Трефьево... Регент и не сказал. Просто строго, голосом, не допускающим расспросов, попросил другого «прикрепленного». Дали весьма сисястую, простоватую деваху, пахнущую потом и сладкими духами. Репетировал с оркестром пять дней.

На концерте сыграли блестяще. Была овация. Отвечал на приветствия публики, повернулся спиной, чтобы поблагодарить оркестр, пожать руку первой скрипке, и…

 

– Стреляли, – повторил регент. – А кто, не знаю. Скорее всего, одно очень юное и, судя по всему, психически ненормальное существо. Но точно не знаю.

– Невероятно… – сказал печник, во все глаза глядя на регента. – Потрясающе…

– Это далеко не самое невероятное, что может произойти с человеком, поверьте, – усмехнулся регент. – Я говорил, что никого не подозреваю. Лежал в больнице и боялся, что приснится эта дикая сцена, загорелые скулы, невесомое бесполое тело, что приснится что-нибудь еще. Но больше всего боялся выстрела в спину из зала. Боялся, что из темноты зала на меня смотрят эти шальные глаза. Не знал, как буду дирижировать. Но дирижировать мне больше не пришлось. «Подвижность левой руки ограничена». Я до сих пор не знаю, что стоит за этим выстрелом.

А я не ропщу. Не ропщу. Мне хорошо в храме. Скоро приедут жена и дочь, а там и внуки от старших детей – купаться. Всё хорошо.

– Потрясающе… – повторил печник.

– Ну, заладили, – улыбнулся регент. – «Потрясающе». Нет бы покрепче словечко найти. Судя по вашей лексике и прочим речевым особенностям, человек вы городской и с высшим образованием?

– Из Москвы двенадцать лет назад приехал и остался.

– А я десять лет назад – из Питера. Но я-то что, инвалид-пенсионер, а вы? Двенадцать лет назад вам, поди, и сорока не было, что же вас потянуло в такую-то глухомань?

 

Тихо, молча, без предупреждения в виде грозы и молний, мигом начался настоящий тропический ливень – тропинка от крыльца до ворот превратилась в горный ручей, а песчаная дорога в бурлящую речку.

 

Печник помолчал, а потом улыбнулся и сказал:

– На жену обиделся. Она меня наголо обрила. В наказание.

Регент удивленно поднял большие, черные с проседью брови.

– Старой такой машинкой, чтобы побольнее, что ли, – сказал печник и взглянул на регента: тот внимательно и серьезно глядел на него.

Регент был старше печника лет на двадцать, и печник подумал, что, если бы у него был такой отец или старший брат, все в жизни шло бы по-другому. Ясно вспомнил, как сидел посреди комнаты на стуле, завернутый в простыню, обессиленный расставанием, сгорбившись от тоски, парализованный тоской и болью, а жена брила старой, надсадно жужжащей машинкой, задела родинку, тихо выматерилась, перекисью заливала…

А он сидел на стуле посреди комнаты… Сидел на стуле, читал заголовки газет, которыми аккуратная жена устлала пол, и чуть не плакал, глядя, как падают на газеты отросшие пряди волос, которые еще помнят прикосновения тех рук…

Печник глотнул чаю и начал говорить, что встреча, самая главная, настоящая, всегда приходит поздно, когда уже трудно что-то менять и поворачивать. Девушка жила в старом доме над Яузой, ходила в пуховом платке на плечах, и было ясно, что это тот самый, единственный, на всю жизнь родной человек, с которым будет тепло и радостно до самой смерти, но дома были жена и дети, и стареньких родственников нельзя огорчать. Пил, как дурак, лишнего. Боль, боль, боль…

 

Регент кивал и подливал печнику душистого чаю.

 

Печник думал, что все давно прошло, забылось, зажило, но, едва начал рассказывать, оказалось, что зажило еще не все и не совсем, а может, просто жалко себя стало? Печник замолчал, пытаясь перебороть слезы, сжал кулак, и регент положил на его кулак свою ладонь, теплую, с красивыми пальцами музыканта и тусклым обручальным кольцом.

Тогда печник расплакался по-настоящему, первый раз за двенадцать лет после кладбища, и стал рассказывать дальше, как спустя неделю после «бритья» уехал на электричке до самой последней станции. Там пересел на другой поезд, идущий подальше от Москвы, вглубь Нечерноземья. Увидел полустанок, домик обходчика, раскрашенный веселыми красками – улыбающееся солнце с лучами, радуга, ромашки. Домик до того понравился, что сошел на этом полустанке. Обходчицей работала баба Тоня, удивительной мудрости и доброты человек. Она и приютила у себя, в деревне неподалеку от станции. Повезло, что и говорить. Жил, помогал по хозяйству. Баба Тоня познакомила с печником – трезвым, набожным дедом. Учился класть печи.

За год освоился, прижился как-то. В сельсовете помогли бесхозный дом оформить. Еще год чинил дом. Однажды утром встретил у озера женщину, похоронившую в Питере мужа-наркомана. Приехала в деревню оклематься, затаиться, «зализать раны». Грустная и одинокая, такая же, как он. Через некоторое время стали жить вместе. Вот и всё…

 

Печник вытер слезы салфеткой с новогодним рисунком и улыбнулся.

 

– Но почему тогда, с кладбища, вы не пошли к той девушке, в дом над рекой?

– С ней мы уже попрощались. Я просил ее считать, что я умер. Ничего лучше не придумал. Когда уходил с кладбища, идти к ней было уже поздно.

– Ничего никогда не поздно, милый мой, – строго сказал регент.

– Да может, там бы тоже развалилось всё? В молодости чего не померещится… Любовь… Теперь я понимаю, что молодой был… А тогда казалось, что уже старый… Может, и не нужна она никому, большая настоящая любовь? Есть доверие какое-то, взаимопонимание, телесная приязнь – и слава Богу. Живем же как-то с Катей сколько лет уже… Сыновья приезжают купаться в озере. Всё хорошо.

– Но вы счастливы? – вдруг беспокойно и настойчиво спросил регент, словно от ответа печника зависело что-то очень важное для него самого. – Счастливы?

 

Печник молчал, думая о том, как хитро все сплетено, а потом распутано и управлено: в тот день, когда тетушки на кладбище говорили о выстреле в дирижера, он ушел за водой, заблудился, уехал от отчаяния куда глаза глядят, а теперь живет у воды, в краю, где озер больше, чем суши, и вот, будет перекладывать печку раненому дирижеру.

 

– Прошло все, и слава Богу, – сказал печник. – Главное, что молодость прошла.

– Да, верно. Хорошо, что молодость прошла… Слава Богу за всё.

 

Дождь кончился.

Выехав за ворота, печник вышел из машины, чтобы пожать руку регенту, попрощаться путем.

После ливня стало холоднее, от дороги шел пар, и все мокрое сияло на солнце каплями. В такие минуты нет сомнений, что Господь тебя видит и именно тебе показывает такую красоту.

Они еще раз подтвердили сумму аванса и дату начала работ с печкой, пожали друг другу руки, и вдруг печник крепко обнял регента, как обнял бы отца или брата, благодаря за выслушанное, за то, что при регенте было не стыдно плакать…

Регент в ответ приобнял его здоровой рукой и то ли погладил, то ли похлопал по голове, по плечам...

И каждый из-за плеча другого видел песчаную дорогу, сосны, астры и кусты шиповника.

 

Версия для печати