Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Октябрь 2018, 7

Curriculum Vitae, или Судьба «Ди-Пи» человека

К столетию со дня рождения поэта Ивана Елагина

Геннадий КАЦОВ (СНОСКА БЕЗ ЗНАЧКА)

 

Геннадий Кацов (род. в 1956 г.) – русско-американский поэт, писатель, эссеист, литературный критик, журналист, теле- и радиоведущий. В 1980-х был одним из организаторов легендарного московского клуба «Поэзия» и участником московской литературной группы «Эпсилон-салон». С 1989 года живет и работает в США. Автор девяти прозаических книг и поэтических сборников и нескольких сотен журнальных публикаций в России, Европе и США.

 

 

... Мы – тоненькая пленочка живых

над темным бесконечным морем мертвых...

И. Елагин. Не надо слов о смерти роковых...

 

Но труден день очнувшейся земли.

Уже в портах ворочаются краны,

Становятся дома на костыли...

Там города залечивают раны.

Там будут снова строить и ломать,

Но человек идет дорогой к дому.

Он постучится – и откроет мать.

Откроет двери мальчику седому.

И. Елагин. Из сборника «По дороге оттуда» (1953)

 

В 2018 году Россия отмечает столетие со дня рождения одного из лучших своих Поэтов – Ивана Елагина.

Возможно, вы об этом не знали и даже не догадывались, но на случайно мною найденном сайте «Литературная карта Новосибирска и Новосибирской области» все изложено именно так, слово в слово и черным по белому: «В 2018 году Россия отмечает столетие со дня рождения одного из лучших своих Поэтов – Ивана Елагина». Затем идет пояснительная часть: «Первым городом, где прошел памятный вечер, стал Новосибирск. В котором Поэт никогда не бывал…», после чего можно прочитать отчет о состоявшихся 17 января поэтических чтениях в местном Доме Цветаевой, ставших «первым мероприятием из серии “Читаем Елагина”, запланированной на 2018 год». [1]

Мечты трансформируют реальность, подтверждая тем самым провидческие слова еще одного поэта-иммигранта Юрия Иваска: «Я убежден, недобросовестную хулу партийных скалозубов сменит хвала миллионов читателей, откроющих в России незнакомую им зарубежную литературу». [2] Можно только представить масштаб торжественных мероприятий, посвященных столетию Елагина, в его родном городе – Владивостоке. Не удивлюсь, если там будет открыт к 1 декабря памятник Поэту, а в Санкт-Петербурге, куда Поэт переехал юношей и где его отец дружил с Даниилом Хармсом, выпустят к юбилейному дню многотомное собрание елагинских сочинений. Роскошное издание с должным пафосом будет представлено во время проходящей в городе на Неве «Неделе творческого наследия Ивана Елагина».

И не забыть бы здесь упомянуть о памятных елагинских чтениях на самых разных литературных площадках Москвы с итоговым вечером в репутационном Большом зале ЦДЛ! Что совсем уже в духе провиденциального прозрения еще одного иммигрантского поэта Георгия Иванова:

 

Хожденье по мукам, что видел во сне, –

С изгнаньем, любовью к тебе и грехами.

Но я не забыл, что обещано мне –

Воскреснуть. Вернуться в Россию – стихами.

 

Если бы все сложилось так, как описано выше, было бы замечательно. Однако, по известному наблюдению Станислава Ежи Леца, «в действительности все совсем иначе, чем на самом деле». В действительности, кроме заявленной в Новосибирске литературной серии «Читаем Елагина», я не нашел никакой информации о том, как готовы отметить столетие выдающегося русского поэта-иммигранта Владивосток, Москва и Питер. Нигде ни слова.

Предвижу возражения от осведомленного читателя или бывалого критика, мол, зачем же так суетиться по поводу второстепенного поэта? В ответ, как на пиру Валтасара, зажигается одновременно на всех мыслимых стенах цитата из советской кинодрамы «Доживем до понедельника»: «А его уже перевели в первостепенные». В фильме 1968 года речь шла о Баратынском.

 

Цитаты к биографии привяжут,

Научно проследят за пядью пядь.

А как я видел небо – не расскажут,

Я сам не мог об этом рассказать.

            (И. Елагин. Из сб. «Косой полет»)

 

В середине 1980-х, в годы перестройки, когда возвращались читателю и России писатели первой (послереволюционной), второй (после Второй мировой войны) и третьей (1970-е годы) волн эмиграции, в одном из номеров журнала «Нева» я наткнулся на поэтический текст абсолютно неизвестного ни мне, ни моему окружению поэта. Стихотворение называлось «Авторские права». Имя автора мне ни о чем не говорило, но это был текст убойной силы. И не будет преувеличением обозначить впечатление от этого стихотворения как потрясение и шок. В те годы, когда начали печатать Бунина периода иммиграции, Набокова, Солженицина, Шаламова, Горенштейна, публикация этого стихотворения стала знаковой для миллионов советских читателей (при миллионных тиражах журналов тех лет) – особенной, невероятной.

 

Я сегодня прочитал за завтраком:

«Все права сохранены за автором».

 

Я в отместку тоже буду щедрым –

Все права сохранены за ветром,

 

За звездой, за Ноевым ковчегом,

За дождем, за прошлогодним снегом.

 

Автор с общественным весом,

Что за права ты отстаивал?

Право на пулю Дантеса

Или веревку Цветаевой?

 

Право на общую яму

Было дано Мандельштаму.

 

Право быть чистым и смелым,

Не отступаться от слов,

Право стоять под расстрелом,

Как Николай Гумилев.

 

Авторов только хватило б,

Ну а права – как песок.

Право на пулю в затылок,

Право на пулю в висок.

 

Сколько тончайших оттенков!

Выбор отменный вполне:

Право на яму, на стенку,

Право на крюк на стене,

 

На приговор трибунала,

На эшафот, на тюрьму,

Право глядеть из подвала

Через решетки во тьму,

 

Право под стражей томиться,

Право испить клевету,

Право в особой больнице

Мучиться с кляпом во рту!

 

Вот они – все до единого, –

Авторы, наши права:

Право на пулю Мартынова,

На Семичастных слова,

 

Право, как Блок, задохнуться,

Как Пастернак, умереть.

Эти права нам даются

И сохраняются впредь.

 

…Все права сохранены за автором.

Будьте трижды прокляты, слова!

Вот он с подбородком, к небу задранным,

По-есенински осуществил права!

 

Вот он, современниками съеденный,

У дивана расстелил газетины,

Револьвер рывком последним сгреб –

И пускает лежа пулю в лоб.

 

Вот он, удостоенный за книжку

Звания народного врага,

Валится под лагерною вышкой

Доходягой на снега.

 

Господи, пошли нам долю лучшую,

Только я прошу Тебя сперва:

Не забудь отнять у нас при случае

Авторские страшные права.

 

Иван Венедиктович Елагин родился 1 декабря 1918 года в тогда еще оккупированном, японском Владивостоке. И Владивосток был «не тот», и настоящие имя-фамилия будущего поэта – другими. Его мать Сима Лесохина, фельдшер по профессии, назвала сына Зангвиль в честь англо-еврейского писателя Исраэля Зангвиля (I. Zangville, 1864–1926), а фамилию по отцу он получил Матвеев.

В роду Матвеевых фамилию поменяли, похоже, все мужчины. Дед Елагина, либеральный журналист, видный краевед, поэт, переводчик-японист и член Государственной Думы Владивостока Матвеев Николай Петрович, был известен под псевдонимом Амурский. У него было пятнадцать детей, и с младшими он эмигрировал в 1919 году, во время Гражданской войны, в Японию. В библиотеке в Кобе он стал куратором русской коллекции и продолжал писать для детей под псевдонимом Дед Ник до своей смерти в 1941 году.

Одним из его сыновей был прозаик Николай Матвеев, публиковавшийся под псевдонимом Бодрый. В 1934 году у него родилась внебрачная дочь Новелла, которую Бодрый оставил без какого бы то ни было отцовского внимания. Из всех Матвеевых только Новелла не взяла себе псевдоним. Ее поэзия и песни были особенно популярны в 1960-е годы. И, безусловно, наличие проживавшего к тому времени в США Ивана Елагина, двоюродного брата, не афишировалось Новеллой Матвеевой в СССР, где родственная связь с американцем в те годы уже не была уголовно наказуемой, но судьбу могла подпортить изрядно. [3]

Старшим братом прозаика Бодрого и отцом будущего Ивана Елагина был поэт-футурист и переводчик китайской и японской поэзии Венедикт Март, урожденный Матвеев (в дальнейшем приятель Сергея Есенина и Даниила Хармса, прототип «поэта Сентября» в романе Константина Вагинова «Козлиная песнь»). Крестным отцом Марта был ссыльный народоволец Иван Ювачев, близкий друг Амурского по Владивостоку и отец обэриута Хармса-Ювачева.

Круг замкнулся. Понятно, что в таком замкнутом кругу если и появляется на свет дитя, то иного имени для него, кроме как Зангвиль, не найдется. Мало того, благодаря отцу будущий поэт стал обладателем имени экзотического и не с четвертой-пятой попытки запоминающегося: Уотт-Зангвильд-Иоанн Март. Поскольку полное имя выговорить было нелегко, близкие звали мальчика Залик, а домашние и того проще – Заяц.

 

Я родился под острым присмотром начальственных глаз,

Я родился под стук озабоченно-скучной печати.

По России катился бессмертного «яблочка» пляс,

А в такие эпохи рождаются люди некстати.

(И. Елагин. «Ты сказал мне...»)

 

Собственно, биография поэта Венедикта Марта с 1918 года – это и есть основные этапы «хождения по мукам» его сына в детстве и юности, напрямую связанные с историей страны, в которой к футуристам и прочим знатокам японской поэзии в социалистические годы относились известным образом. В 1919 году Иван Елагин переезжает с отцом и дедом в Японию, а затем в китайский Харбин. Уже оттуда Венедикт возвращается с сыном в 1923 году в СССР и поселяется в Подмосковье.

С отцом Иван прожил недолго: в 1928 году Марта арестовали и отправили в ссылку по грибоедовским местам: «в деревню, в глушь, в Саратов». С мамой Симой в тот же год случается нервный срыв, она попадает в психиатрическую больницу, и, пока папа Венедикт мается в Саратове, Зелик уходит в московские беспризорники.

Он был спасен только благодаря другу семьи Федору Панферову, впоследствии писателю, который случайно встретил подростка на Сухаревке и отправил в Саратов к отцу: «...Вспыхнула картина в голове, / Как я беспризорничал в Москве. / Мой отец году в двадцать восьмом / В ресторане учинил разгром / И, поскольку был в расцвете сил, / В драке гепеушника избил. / Гепеушник этот, как назло, / Окажись влиятельным зело, / И в таких делах имел он вес – / Так бесшумно мой отец исчез, / Что его следов не отыскать. / Тут сошла с ума от горя мать, / И она уже недели две / Бродит, обезумев, по Москве...» (Поэма «Память»).

Из ссылки Март вернулся в Ленинград, пытаясь с помощью крестного отца Ивана Ювачева, проживавшего к тому времени в Северной Пальмире, получить прописку. Но безуспешно: «Ленинград. Тридцать четвертый год. / Ювачев поблизости живет / На Надеждинской, а мы с отцом / Возле церкви Греческой живем».

Потеряв надежду пристроиться в Ленинграде, Март, уже разошедшийся с супругой, переезжает с сыном в Киев. Зелик оканчивает там среднюю школу, поступает во Второй киевский мединститут, в котором проучится три курса. 12 июня 1937 года Венедикт Март был арестован по подозрению в шпионаже в пользу Японии – расхожее обвинение в те времена по отношению к тем, кто бывал в Японии и знал японский, или английский, или итальянский, а то и финский с испанским. С 1941 года в перечень «вражеских языков» был добавлен немецкий.

В расстрельных списках киевского НКВД значится имя Марта. Ему пустили пулю в затылок, вероятно, между 12-м и 15 июня, затем сообщив сыну, что отец приговорен к десяти годам «со строгой изоляцией». Ходовой эвфемизм в годы сталинских репрессий, о чем сын, естественно, не догадывался. Он остался в квартире с мачехой, Клавдией Ивановной, но в октябре того же года арестовали и ее.

Месяц за месяцем Иван ходил к тюремному окошку с передачей для мертвого отца: «Я стою, как в дыму, / Чуть не плачу. /А принес я в тюрьму / Передачу. / Мы построились в ряд / Под стеною. / Предо мною стоят / И за мною... / Выйду. Лампы во мгле / У вокзала. / Жил отец на земле – / и не стало» («Передача»).

 

Годы спустя Елагин посвятит памяти отца поэму «Звезды»:

 

…Полночь, навалившаяся с тыла,

Не застала в небе и следа.

Впереди величественно стыла

К рельсам примерзавшая звезда.

 

Мы живем, зажатые стенами

В черные берлинские дворы.

Вечерами дьяволы над нами

Выбивают пыльные ковры.

 

Чей-то вздох из глубины подвала:

– Господи, услышим ли отбой?

Как тогда мне их недоставало,

Этих звезд, завещанных тобой!

 

Сколько раз я звал тебя на помощь –

Подойди, согрей своим плечом.

Может быть, меня уже не помнишь?

Мертвые не помнят ни о чем.

 

< ... >

 

В наше небо били из орудий,

Наше небо гаснет, покорясь,

В наше небо выплеснули люди

Мира металлическую грязь!

 

Нас со всех сторон обдало дымом,

Дымом погибающих планет.

И глаза мы к небу не подымем,

Потому что знаем: неба нет.

 

«Неба нет» – почти дословное повторение мыслей Заратустры и Раскольникова. Здесь имеет смысл остановиться на одном интимном для русской истории и культуры вопросе: почему авторы «второй волны эмиграции» и их литературные труды гораздо меньше в нынешней России известны, чем авторы первой и третьей волн? Понятно, если мы будем настаивать на том, что обе эти волны представлены выдающимися именами и Нобелевскими лауреатами (первая – Буниным, третья – Солженицыным и Бродским), а вторая волна осталась без внимания Нобелевского фонда, то далеко не уйдем. Никто и никогда так скрупулезно, методично, научно не изучал прозу и поэзию второй эмигрантской волны, как первой и третьей волн, а потому сравнительный текстовый анализ при неравных исходных условиях пока невозможен. Только и остается, что жонглировать именами да названиями нашумевших произведений.

Но дело еще и в самом российском, а значит, массовом читателе, который до сих пор не в состоянии испытывать – в немалой своей части – эмпатию по отношению к тому, что создано литераторами второй волны. Проблема в том, что авторы второй волны – это в основном так называемые «ди-пи», перемещенные лица (displaced persons), попавшие в годы Второй мировой войны на Запад по разным причинам, главными из которых были все же ненависть к сталинскому режиму и смертельный ужас перед любой возможностью возвращения в послевоенный СССР.

 

Мы далеки от трагичности:

Самая страшная бойня

Названа культом личности –

Скромно. Благопристойно.

 

Блекнут газетные вырезки.

Мертвые спят непробудно.

Только на сцене шекспировской

Кровь отмывается трудно.

            (И. Елагин. Из сб. «Дракон на крыше»)

 

Опыт прошлого – столкновений и знакомств с ГУЛАГом, потеря близких, любимых людей в годы репрессий 1930-х годов – накладывался на перспективы быть расстрелянным, сосланным на погибель в случае возврата на родину в середине – конце 1940-х. Если первая эмиграция, состоявшая из тех, кто сумел убежать от большевиков, не была готова забыть ими уничтоженного и разворованного, но с годами могла примириться с этим на почве ностальгии и даже простить (как Алексей Толстой, Куприн, Святополк-Мирский...), а третья «пишущая» волна состояла в подавляющем большинстве из тех, кто был выброшен Брежневым за пределы страны, нередко не желая при этом соцстрану покидать, то вторая волна – это те, кто едва ли не чудом спасся от «карающей руки Сталина», кто выжил, меняя имена и фамилии. Как-то одна из «ди-пи» Валентина Синкевич, издатель филадельфийского альманаха «Встречи», поэт и литературовед, отметила, что у литераторов второй волны эмиграции часто различаются не только биографии, но даже автобиографии. Они обманывали иммиграционные американские власти, выбирая между смертью (депортация в Советский Союз) и жизнью (эмиграция в США). У этих людей не только отобрали родину – родина значила для них страдания, пытки, издевательства и гибель.

 

Алебастром сверкает гостиница,

А вокруг ее пальмы павлинятся

И, качаясь по ветру размашисто,

Синевою небесною мажутся,

 

И дрожит над своими пожитками

Море, шитое белыми нитками.

А над морем, над пляжем, над пальмами

Ходит солнце – охотник за скальпами...

(И. Елагин. Из сб. «Косой полет»)

 

Все это связано с явлением, беспрецедентным в российской истории, получившим определение «коллаборационизм советских граждан». Это явление исключительно советское: царская Россия в лице Николая II ратифицировала документы 1-й и 2-й Гаагских мирных конференций, в которых отдельными пунктами были прописаны правила обращения с военнопленными. Это сказалось на военном законодательстве России и на положении русских военнопленных Первой мировой войны. Так, военнослужащим, попавшим в плен (за исключением тех, кто поступил на службу к неприятелю), по возвращении выплачивалось денежное содержание за все время нахождения в плену. Время, проведенное в плену, засчитывалось офицерам в выслугу лет для получения пенсии, а сами они вносились в списки на присвоение очередного звания. Семьям военнопленных выплачивалась половина содержания, получаемого военнослужащим – главой семьи на день плена, за все время нахождения в плену вплоть до возвращения, а в случае его смерти назначалась пенсия.

Все в корне изменилось с приходом к власти большевиков. «Понятие “изменник Родины” появилось в советской юридической лексике 21 ноября 1929 г. и касалось “невозвращенцев” из загранкомандировок. В июле 1934 г. в Положение о государственных преступниках были внесена формулировка: “Измена Родине, то есть действия, совершаемые гражданами Союза ССР в ущерб военной мощи Союза ССР, его государственной независимости или неприкосновенности его территории, как-то: шпионаж, выдача военной и государственной тайны, переход на сторону врага, бегство или перелет за границу”...

В сущности, миллионы советских граждан, оказавшихся во время войны 1941–1945 годов за пределами СССР, уже можно рассматривать как эмиграцию. Они знали, что возврат означал для них лагерь или смерть (попавшие в плен приравнивались к “изменникам Родины”, а угон на работы в Германию считался “сотрудничеством с врагом”).

Только с территории Советского Союза, оккупированной немцами, было угнано в Германию и другие страны 4 794 086 советских граждан. Поэтому неудивительно, что накануне и тем более после окончания войны приоритетными задачами созданных государственных и военных органов репатриации стало возвращение на родину всех без исключения подданных Советского Союза, независимо от их желания или нежелания; не допустить рождения новой враждебной советскому режиму послевоенной эмиграции.

 

Через двести лет, через триста –

(В смерти верить не перестаю!)

На земле моей будет чисто,

Бог умоет землю мою.

(И. Елагин. Из сб. «По дороге оттуда»)

 

Сталин со свойственной ему жестокостью и прагматизмом преследовал несколько задач: во-первых, получить через лагеря ГУЛАГа бесплатную рабочую силу для восстановления разрушенного войной народного хозяйства. Во-вторых, строго наказать “изменников Родины”, чтобы “другим не было повадно”. В-третьих, воспрепятствовать образованию новой эмиграции, подобной первой волне, способной стать богатым резервом западных спецслужб для диверсионно-террористической и разведывательной работы против СССР». [4]

Насильственный возврат граждан СССР на родину был оговорен между союзниками. Сталин ставил вопрос ребром: все советские люди должны быть возвращены. 11 февраля 1945 года на Ялтинской конференции между Сталиным, Черчиллем и Рузвельтом было заключено секретное соглашение о возврате военнопленных англичан и американцев в их страны (считалось, что в советские лагеря после войны попало 20 тысяч американцев и более 30 тысяч британцев) и всех советских военнопленных и перемещенных лиц – в Советский Союз независимо от их желания. Согласно этому договору, депортации подлежали только советские граждане, проживавшие на территории СССР в границах, действительных на 1 сентября 1939 года (в то время союзники не признавали советскими территории, захваченные СССР после заключения пакта Молотова – Риббентропа: Прибалтийские государства, Западные Украину и Белоруссию, Бессарабию и Северную Буковину).

Интересно, что формулировке «независимо от их желания» Черчилль и Рузвельт не придали особого значения. Это можно объяснить: с их точки зрения каждый человек стремится вернуться домой, к своим близким. Американцы, попавшие к немцам в плен, испытавшие всю тяжесть нахождения в руках врага, считались героями, пострадавшими за свою родину. В книге известного телеведущего Тома Брокау «Великое поколение» [5] описаны судьбы героев Второй мировой войны, в числе которых были и те, кто находился в плену у немцев. Они мечтали о возвращении домой и, освободившись из лагерей, тотчас уехали в Америку, где их ждали свобода, почет, ветеранские пенсии и успешное будущее.

 

И воробей на фонаре,

И набережная с закатами,

И размышленья о добре,

О смерти, о любви, о фатуме,

Вся жизнь с вопросами проклятыми,

Всё, всё поместится в тире,

Поставленное между датами..

(И. Елагин. Из сб. «Тяжелые звезды»)

 

Всех «советских» союзники выдавали советской стороне, не особо разбираясь, кто и где жил до 1939 года. Высылали поодиночке, семьями или сразу десятками тысяч (жесточайший, шокирующий пример: насильственная выдача в Лиенце и Юденбурге – отправленные в СССР на смерть англичанами и американцами, по разным источникам, от 45 до 60 тысяч казаков, воевавших на стороне Германии во время Второй мировой войны).

Большинство эмигрантов второй волны селились в Германии (преимущественно в Мюнхене, имевшем многочисленные эмигрантские организации) и в Америке. К 1952 году в Европе насчитывалось 452 тысячи бывших граждан СССР. 548 тысяч русских эмигрантов к 1950-му прибыло в Америку. Иными словами, из почти пяти миллионов советских граждан, находившихся к 1944–45 годам за рубежом, спаслось не больше одного миллиона. Остальные почти четыре миллиона человек были возвращены сталинскому режиму на расправу: они были расстреляны/повешены/избиты до смерти на месте или отправлены на погибель в ГУЛАГ.

 

Это облиты кровью

Клены у изголовья!

Это деревьев – вымысел!

Это художник выместил

На пятипалых листьях

Желчную горечь кисти!

 

Но, скомканы и ветхи,

Облупливаются ветки

То киноварью, то охрой

На подоконник мокрый...

 

Все выговорит пригород!

Выговорит и выгорит!

                        (И. Елагин. Сб. «Тяжелые звезды»)

 

Теперь представьте, как могли относиться к послевоенному Советскому Союзу те, кто смог уклониться от крепких объятий родины? Эту незаживающую психическую травму, это ощущение вплотную подступившей смерти, карающей все и вся, они пронесли до конца своих дней. «В месяцы позорных послевоенных “выдач”, черным пятном и по сей день украшающих совесть западных союзников СССР, беженцы любыми правдами и неправдами обзаводились не только псевдонимами, но и широким ассортиментом фальшивых паспортов и справок; Елагин подробно рассказывает об этом в “Беженской поэме”. Одно-единственное государство Европы, крошечный Лихтенштейн, отказалось выдавать “бывших советских граждан”! “Псевдонимного страха” хватило на четверть века. Даже в декабре 1969 года старый царскосельский поэт Дмитрий Кленовский в письме к архиепископу Иоанну Сан-Францисскому (Шаховскому) испуганно писал по поводу того, что архиепископ в одной из бесед по “Голосу Америки” назвал его настоящую фамилию – Крачковский: “Если СССР вторгнется в Западную Германию – все его бывшие граждане, в ней проживающие, станут его добычей, и их выловят по готовым спискам всех до одного для последующей расправы. Вот потому-то все эмигранты, живущие в Европе и особенно в Германии, всячески скрывают всякие о себе данные, так приходилось и приходится поступать и мне; и до сегодняшнего дня мой литературный псевдоним ни в печати, ни в радио раскрыт не был. Теперь это произошло и обоих нас чрезвычайно встревожило”». [6]

 

Обернемся на минуту, прошлое подстережем.

Рубят голову кому-то гильотинным ножом,

И в кого-то с исступленьем загоняют штык насквозь,

Чтоб грядущим поколеньям очень счастливо жилось.

Так во имя светлых далей под всемирный визг и рев

В море Черное кидали офицеров с крейсеров.

Но теперь мы время сплющим, в день сегодняшний войдя,

Поколением грядущим вдруг оказываюсь я!

И выходит, как ни странно, все стряслось из-за меня!

Трупов целые монбланы и великая резня.

Шли кромешной чередою эти черные дела,

Чтобы жизнь – моя – звездою небывалой расцвела,

Чтобы был – мой – жребий светел,

Чтобы – мне – удач не счесть.

Может быть, я не заметил,

Может, так оно и есть?

            (И. Елагин. Из сб. «Косой полет»)

 

Литература писателей второй эмигрантской волны, прошедших через этот военный ужас и послевоенный смертельный страх, проникнута неуходящей, холодной ненавистью к советским палачам, неизбывной болью по отношению к той советской России, которая стала для этих людей капканом, синонимом людоедских законов, массовых казней и государственного произвола.

На метонимическом уровне «ди-пи» стал заменой и понятия иммигрант, и антисоветчик, и антисталинец, и непрощенец, который гоним и преследуем по миру собственной социалистической отчизной. К такой литературе ментально, идеологически российский читатель, тем более патриот этой отчизны, был не готов, а в определенной читательской части не готов к ней и сегодня.

 

Еще жив человек,

Расстрелявший отца моего

Летом в Киеве, в тридцать восьмом.

 

Вероятно, на пенсию вышел.

Живет на покое

И дело привычное бросил.

 

Ну а если он умер –

Наверное, жив человек,

Что пред самым расстрелом

Толстой

Проволокою

Закручивал

Руки

Отцу моему

За спиной.

 

Верно, тоже на пенсию вышел.

 

А если он умер,

То, наверное, жив человек,

Что пытал на допросах отца.

 

Этот, верно, на очень хорошую пенсию вышел.

 

Может быть, конвоир еще жив,

Что отца выводил на расстрел.

 

Если б я захотел,

Я на родину мог бы вернуться.

 

Я слышал,

Что все эти люди

Простили меня.

            (И. Елагин. Амнистия)

 

В феврале 1986 года Александр Солженицын писал Ивану Елагину: «В последнем Вашем сборнике прочел “Зачем я утром к десяти часам…” – и устыдился, что за все годы за границей так и не собрался Вам написать. Хотя читал Ваши стихи еще и будучи в Союзе и тогда уже отличил Вас для себя от других эмигрантских поэтов и как автора из Второй эмиграции – это всё поколение, с которым я сидел в тюрьмах 1945–47 годов (несостоявшиеся эмигранты…). Одинаковость нашего возраста роднит и в воспоминаниях юношеских: с волнением читал когда-то в “Гранях” Ваши стихотворные юношеские воспоминания». [7]

Это было, действительно, одно поколение. Одни, отсидев и не околев в ГУЛАГе, выходили инвалидами на свободу с исковерканными судьбами и «волчьими билетами»; другие, выйдя из лагерей для «ди-пи» и избежав незавидной судьбы миллионов, возвращенных погибать на родину, со счастливыми билетами уносили ноги подальше от Европы, по другую сторону Атлантики, в безопасные США. Это было одно поколение, планомерно и безжалостно уничтожаемое собственной страной, ею терроризируемое по обе стороны границы, и писатели И. Елагин, Д. Кленовский, Ю. Иваск, Б. Нарциссов, Б. Филиппов, И. Чиннов, В. Синкевич, О. Анстей, Н. Нароков, Н. Моршен, С. Максимов, В. Марков, Б. Ширяев, Л. Ржевский, В. Юрасов, В. Завалишин, и многие другие определили – не по собственному выбору – главными темами в своем творчестве военные лишения, плен, ужасы сталинского террора.

 

Уроженец Владивостока!

Такому с самого детства

От Пушкина и от Блока

Уже никуда не деться!

Родившемуся в Приморье,

Тебе на роду написано

Истинно русское горе –

Горькая русская истина!

(И. Елагин. Собрание сочинений в двух томах. Том 2.)

 

В год убийства отца Елагин женится на поэтессе Ольге Анстей (Ольга Николаевна Штейнберг, по матери Орлова; фамилия по отцу звучит как еврейская, но по крови – немецкая). Вот как в одном из писем она характеризует своего будущего мужа: «Он стоит того, чтобы много о нем написать, и я когда-нибудь это сделаю. Он маленький, щупленький и черный, как галчонок, некрасивый, а когда стихи читает – глаза огромные сияют, рот у него большой и нежный, голос сухой, музыкальный, и читает он великолепно. Он так же сумасшедше, сомнамбулически живет стихами, как и я, я читаю свои стихи, он – свои, потом он мои на память, а потом мы оба взапуски, взахлеб – кто во что горазд – всех поэтов от Жуковского до Ходасевича и Пастернака, и он это не попусту, а с толком, с большим пониманием...» [8]

Елагин работает в одном из киевских роддомов и странным образом не попадает в застенки НКВД, избежав горькой участи ЧСИР (члена семьи изменника родины). Вел он себя неосторожно, для сына врага народа – крайне неосмотрительно, но тем не менее остался в живых. [9] Летом 1941 года Иван с Ольгой не успевают эвакуироваться из Киева и остаются под гитлеровской оккупацией: «Никто не смог дать окончательный ответ: как так вышло, что Матвеевы не эвакуировались, а остались в Киеве и “оказались под немцами”. Наверняка – не нарочно, не потому, что не верили советской пропаганде и считали сообщения о немецком истреблении евреев очередной ложью ТАСС. Иван, недоучившийся врач из Второго медицинского, работал на “скорой помощи”, вывозил раненых из пригородов в больницы и едва ли заметил мгновение, когда Киев перестал быть советским...» [10]

В те годы Елагин уже пишет стихи, а незадолго до начала войны едет к Ахматовой (лето 1939 года). ААА приняла его плохо, точней сказать, выгнала. Елагин потом шутил: «Могу писать мемуары, как меня выгнала великая русская поэтесса!» В поэме «Память» он такие мемуары как раз и написал.

Подробнее эту историю описывает Ольга Анстей в письме к подруге: «Выгон Зайца был очень краток. Она объявила ему, что сына ее высылают, и у нее должно быть последнее свидание, и вообще она никаких стихов слушать не может, она совершенно не чувствует в себе способности руководить молодыми дарованиями, и вообще “не ходите ко мне, забудьте мой адрес и никого ко мне не посылайте. Это не принесет радости ни мне, ни вам. Одета она была в шелковое трикотажное, но совершенно драное, разлезшееся платье, длинное, темное. Над диваном у нее висит портрет девушки в белом платье. Заяц только на обратном пути догадался, что это – она в юности. Да, впрочем, вот его стихи, на днях написанные: “Я никогда не верил, / Что к Вам приведут пути. / Но Вы отворили двери, / К Вам можно было войти. / Даже казался странным / В комнате Вашей свет / И над простым диваном / Девушки в белом портрет. / Но Вам в тяжелых заботах / Не до поэтов – увы! / Я понял уже в воротах, / Что девушка в белом – Вы. / И, подавляя муку, / Глядя в речной провал, / Был счастлив, что Вашу руку / Дважды поцеловал”». [11]

Предполагаю, что на царственную Ахматову внешний вид неказистого Елагина не произвел впечатления, в отличие, к примеру, от импозантного Александра Галича, которого несколько лет спустя она приняла с воодушевлением. Да и попал Елагин, как говорится, «в неправильное время». Портрет же девушки в белом – это знаменитый портрет Ахматовой работы А. Осмеркина «Белая ночь», который находится в Государственном литературном музее в Москве.

О лете 1941-го, когда «летели на город голодные бомбы», Елагин написал много. Вообще, он создал в эти годы немало поэтических произведений, и они с Ольгой даже выпустили в одном экземпляре отпечатанный на машинке поэтический сборник, который до сих пор хранится в США, с проставленными на обложке именами: Иван Елагин и Ольга Анстей. Так явился в этот мир поэт Иван Елагин, с этого сборника (зима 1943 года) и началась его жизнь «во времени, а не в пространстве».

Судя по разным воспоминаниям, есть несколько версий о происхождении этого псевдонима. В основном говорят о Елагине острове в Петербурге (по строке из Блока: «Вновь оснеженные колонны, / Елагин мост и два огня…»), да и в разговорах на эту тему Елагин указывал на гравюру с изображением Елагина моста, висевшую у него в кабинете. В другой версии упоминается поэт-масон конца XVIII века Иван Перфильевич Елагин. Но ясно одно: использовать псевдоним Елагин стал во время войны.

Ему повезло: никто не сообщил немцам о его происхождении. Хотя по известным нюрнбергским законам его бы зачислили не в евреи, а в полукровки (мишлинги), и ни расстрелу, ни немедленной депортации он бы не подлежал. Даже в Берлине выжили полукровки, к примеру, ученица Гумилева, русская поэтесса Вера Лурье. И, безусловно, то, что Ольга была немкой по отцу, также сыграло роль.

Странно сказать, но в оккупированном Киеве, голодном, необогреваемом зимой, молодежь жила искусством. Собирались молодые поэты и художники: Татьяна и Андрей Фесенко, Ольга и Иван Матвеевы, Николай Марченко, Сергей Бонгарт... Им предстояло разделить одну судьбу – в 1943-м Красная армия перешла в наступление, немцы готовились к сдаче Киева, и, останься круг друзей Матвеевых в городе, всем грозило бы одно обвинение: сотрудничество с оккупантами. Даже не нужно было бы Ивану Елагину напоминать на допросе о расстрелянном отце, враге народа, и эмигрировавшем деде, о многочисленных дядьях и тетках, частью расстрелянных (историк Зотик Матвеев), частью эмигрировавших: работа в роддоме на захваченной немцами территории – этого хватало для приговора.

Елагин прекрасно понимал, что, попадись он в руки НКВД, его вряд ли бы оставили в живых. А если бы оставили, то лучше, возможно, чтоб расстреляли сразу: о судьбе подобных узников ГУЛАГа сегодня хорошо известно.

Осенью 1943 года Елагиным удается выехать из Киева, погрузившись «в поезд, крадущийся вором» (из сборника Елагина «Звезды», в котором «дорога на Запад» описана детально и поэтапно). В Праге жила Ольгина сестра, прибывшая туда с первой волной эмиграции. Однако в Чехии Елагины не останавливаются и «салют победы» застает их в Мюнхене. Следующие пять лет, проведенные в статусе бесправного «ди-пи», Елагин документированно описывает в «Беженской поэме». Это были тяжелые, несчастные годы, проведенные под ежечасной угрозой (один из его сборников называется «Под созвездием Топора») высылки в сталинский СССР. Но какие же удивительные это были люди. Несмотря на все лишения, физические страдания и пугающие перспективы, они не поддавались унынию, писали и издавали свою поэзию, прозу, драматургию. Так, уже в 1947 году в Мюнхене выходит коллективный сборник под незамысловатым названием «Стихи». В нем представлены девять поэтов как первой, так и второй волн эмиграции. Среди прочих Ольга Анстей, князь Николай Кудашев, из-за которого в дальнейшем распался брак Ивана и Ольги, всем сердцем увлекшейся князем, Иван Елагин, Сергей Бонгарт – одновременно и автор обложки, на которой был представлен карандашный немецкий пейзаж.

В 1947 году в Германии выходит сборник Елагина «По дороге оттуда», в 1948-м – «Ты, мое столетие»; в 1949 году – пьеса «Портрет мадмуазель Таржи» (переделка оперетты И. Кальмана «Фиалка Монмартра»), озаглавленная «комедия-шутка в трех картинах». В невыносимых, нечеловеческих условиях побеждала творческая энергия, надежда на перемену судьбы, на лучшие времена. Это были люди, для которых общей мерой всего было искусство и через творчество преломлялись этика и быт. Другое дело, что эстетика у поколения «ди-пи» выражалась в неприятии и осуждении того времени, из-за которого они потеряли родину.

 

Мой взгляд, отделившись быстро

От моего зрачка,

Перелетает искрой

По проводам стиха.

 

Жизнь с ее благодатью,

Как даровой матерьял,

Я на стихи растратил,

В рифмах порастерял.

 

Не каких-то глаголов виды,

Не лексические слои,

В этих строчках мои обиды,

Мои слезы, жесты мои.

 

И в стихи я из сердца буду,

Пока я на земле стою,

Как в сообщающиеся сосуды,

Перекачивать кровь мою.

(И. Елагин. Из сб. «Тяжелые звезды»)

 

Можно сделать вывод, что поэт, перекачивая в стихи собственную кровь, потому и жил, потому и выжил, что был Поэтом. И никаких не могло быть у таких людей компромиссов, поблажек, выставленных наперед кредитов доверия как по отношению к самим себе, так и к окружающим. Речь в данном случае о воплощении человека, о полной отдаче, без остатка, служению и музе.

Вот один поразивший меня пример. Художник и поэт Сергей Бонгарт, боготворивший Елагина, оформлявший обложки его книг, не издал при жизни ни одного своего сборника. Елагин считал его своим ближайшим другом и выдающимся художником, но к поэзии Бонгарта относился весьма критически. Узнав о том, что неизлечимо болен, Бонгарт составляет свои стихи в сборник избранного и летит на консультацию по этому вопросу из Калифорнии в далекий Нью-Йорк, к Ольге Анстей. Они оба – онкологические больные, доживают, зная об этом, последние месяцы на белом свете. Общаются, превозмогая невероятную физическую усталость. Они и умрут в одно и то же время, в 1985 году.

Бонгарт ожидал от Анстей всего лишь дружеского участия, возможно, некоей редактуры сборника, профессиональной поддержки, поэтического напутствия, благословения. Казалось бы, дай исполниться последнему желанию и прощальной мечте близкого человека, которого ты знаешь десятилетиями, с которым вы, друзья, прошли «и Крым, и рым». Ну что тебе стоит?!

Но искусство – превыше всего. Ольга отговаривает умирающего Бонгарта от издания книги, со знанием дела ответственно сообщив, что он еще не готов для такого серьезного шага.

В 1950 году Елагины, после того как Иван с подделанными документами («Вру, что жил я в Сербии / До тридцать девятого...») проходит интервью в американском консульстве, получают разрешение на въезд в США. Прибыв в Новый Свет, они официально развелись, но десятилетиями продолжали дружески общаться (у них общая дочь, родившаяся в 1945 году) и друг другу помогать. На своей книге 1953 года «По дороге оттуда» (дополненное издание) Елагин проставил посвящение «О. А.» – Ольге Анстей.

 

А там, глядишь – пройдет еще дней шесть, –

И у меня уже работа есть:

Я мою пол в каком-то ресторане.

Жизнь начинаю новую мою.

По вечерам я в баре виски пью

И в лавке накупаю всякой дряни.

(И. Елагин. Из поэмы «Нью-Йорк – Питтсбург»)

 

Первые годы иммиграции – ничего необычного. Менял разные работы (о чем в поэме «Нью-Йорк – Питтсбург» подробно напишет), пока на него не обратили внимание в нью-йоркской ежедневной газете «Новое русское слово». Оказалось, что у Елагина – редкий дар поэта-фельетониста, сродни виртуозам рифмованного фельетона, известным парижанам Дону Аминадо (А.П. Шполянский) и Lolo (Л.Г. Мунштейн). На десять лет Иван Елагин становится штатным фельетонистом газеты, популярным, как в наше время разве что проект Дмитрия Быкова «Гражданин-поэт». В 1959 году «Политические фельетоны в стихах» даже вышли отдельной книгой в издании «Центрального объединения политических эмигрантов» (ЦОПЭ). В дальнейшем Елагин от своих произведений в этом жанре всегда открещивался и ни один из таких текстов не внес в свои поэтические сборники. Серьезные стихотворения публиковались в основанном еще Буниным нью-йоркском «Новом журнале» с завидным постоянством: первая стихотворная подборка – в № 22 (т. е. в 1940-е годы), последняя – в № 161 (в середине 1980-х).

В 1958 году Елагин женится на Ирине Даннгейзер, русской по матери (из первой волны эмиграции), и обретает второе поэтическое дыхание. Это уже другие стихи, в них – новый американский быт, нью-йоркская топография («извечной городской кардиограммой»), ослепительная и ослепляющая Америка. В 1967 году Елагин окончил университет, а переведенная за пять лет эпическая поэма Стивена Винсента Бене «Тело Джона Брауна» принесла ему в 1969 году степень доктора в нью-йоркском университете. В 1970 году поэт с семьей переехал в Питтсбург, где стал профессором местного университета. Там он купил дом, там же и провел оставшиеся ему почти семнадцать лет жизни среди любимых книг, картин, близких, друзей и учеников.

 

В 1981 году, отвечая на вопросы анкеты редакции, которая издавала в Айове энциклопедию современной русской литературы, Елагин классифицировал свои произведения, выделив в них основные узлы: гражданская тема; тема беженцев и войны; тема ужаса перед машинной цивилизацией; тема раздвоенности одной души в двух мирах; тема ахматовского «Реквиема»; переключение эпического сюжета в лирический план; эскапизм; сквозная тема искусства; урбанистическая фантастика; частично налет сюрреализма (гротеск).

А любимых поэтов Елагин перечислил в своем позднем стихотворении «У вод Мононгахилы». Это – Блок, Цветаева, Пастернак, Ахматова, Маяковский.

 

Брошенное на штык,

Дважды от крови ржавый,

Загнанное в тупик

Дьявольскою облавой,

Ты, мое столетие!

(И. Елагин. Из сб. «Ты, мое столетие!»)

 

Если сложить вместе список тем и перечень любимых поэтов, добавив к ним то, что в подавляющем большинстве своем стихотворения написаны конвенциональным русским стихом, а по интонации близки к стихам многих поэтов военного времени, от Симонова до Слуцкого, то нельзя уйти от темы, навязанной по отношению к Елагину еще старым петербуржцем Владимиром Вейдле, который в иммиграции писал: «…Елагин, знаю из какого он гнезда – не очень любимого мной, “чуждого”…»

Вейдле имел в виду, что Елагин по эту сторону железного занавеса жил теми же ценностями, что его сверстники – по ту, то есть он из «гнезда советской поэзии», гнезда маяковско-пастернаковского (Г. Иванов, очень высоко ценя его творчество, назвал Елагина «поэтом ярко выраженной советской формации»). Кстати, на посмертном вечере Елагина в 1989 году в Москве, в ЦДЛ, прозвучало: «Это лучший советский поэт!» [12] И слова эти были сказаны вовсе не в обиду Елагину – в отличие от Вейдле, который вполне сознательно Елагина хотел оскорбить.

 

Уже последний пехотинец пал,

Последний летчик выбросился в море.

А на путях дымятся груды шпал.

И проволока вянет на заборе.

 

Они молчат – свидетели беды.

И забывают о борьбе и тлене.

И этот танк, торчащий из воды,

И этот мост, упавший на колени.

(И. Елагин. Из сб. «По дороге оттуда»)

 

Советским поэтом Елагин не хотел быть ни при каком раскладе. Интересны заметки Даниила Гранина («Нева», 1988, № 8) к одной из первых публикаций Елагина в России. Гранин рассказывает о том, как случайно (? – Г. К.) познакомился с Елагиным в одном из нью-йоркских баров. Он знал поэта по публикациям в самиздате и предложил опубликовать его стихи в (подконтрольном, разумеется, КГБ) издании «Голос Родины», осуществлявшем литсвязи с соотечественниками за рубежом. Дело было в 1967 году. Елагин ответил Гранину резко и однозначно, мол, хотите – публикуйте в «Новом мире» или другом приличном издании, а не хотите – не надо.

Елагин мечтал «когда-нибудь» попасть на «русскую полку» (Полетать мне по свету осколком, / Нагуляться мне по миру всласть / Перед тем, как на русскую полку / Мне когда-нибудь звездно упасть), а в последнюю треть жизни поглядывал, как видим, и на полку всероссийскую, но к 1960-м годам из «советского» у него оставалась разве что любовь к Маяковскому. При этом не стоит забывать об отце-футуристе Венедикте Марте, который оказал на сына серьезнейшее влияние.

 

Там, где выломлены стены,

Люди в воздухе висят.

 

Все сказанное, казалось бы, перечеркивает изначальный тезис о том, что литература эмигрантов второй волны в известной мере неприемлема для русского читателя. На самом деле никакого противоречия нет. Елагин – поэт, порожденный советской культурой и действительностью. Однако в своих реалистических (условно говоря, поскольку очевидна перекличка с поздним русским футуризмом) произведениях, эстетически близких лучшим образцам советской литературы, Елагин затрагивает темы, с которыми русский читатель по-прежнему мало знаком, а то и не желает знакомиться с ними вовсе.

Один из самых значимых поэтов «ди-пи» Иван Елагин – не советский поэт и не антисоветский. А не-советским он становится к началу 1970-х годов, то есть тогда, когда становится просто самим собой. Освободившись в литературе от груза всех ужасов пережитого, высказываясь в течение десятилетий и высказавшись – к тому времени, когда обрел свободу и покой, работу и семью. А это, согласитесь, не всякому большому русскому поэту удается.

Перед смертью Иван Елагин написал четверостишие, которое завещал опубликовать после своей кончины:

 

Здесь чудо все: и люди, и земля,

И звездное шуршание мгновений.

И чудом только смерть назвать нельзя –

Нет в мире ничего обыкновенней.

 

В этом году Ивану Елагину исполняется 100 лет. На родине читатели его почти не знают и сегодня мало кто помнит. Нет в России ничего обыкновенней.

 

ПРИМЕЧАНИЯ

1. Куравский Павел. Век Ивана Елагина: юбилейный год стартовал в Новосибирске. http://infomania.ru/map/?p=13773

2. Русская литература в эмиграции // Сборник статей под редакцией Н.П. Полторацкого. Отдел славянских языков и литератур Питтсбургского университета. – Питтсбург, 1972. http://vtoraya-literatura.com/pdf/russkaya_literatura_v_emigratsii_pod_red_poltoratskogo_1972_text.pdf

3. Любопытна статья Татьяны Смородинской «Дети Александра Грина» – о поэтических мирах Новеллы Матвеевой и Ивана Елагина в свете романтической прозы Александра Грина: «...узнали они друг о друге, когда оба уже состоялись как поэты. Они жили на разных континентах, их судьбы были совершенно несхожими, и они могли бы никогда и не встретиться и не познакомиться с творчеством друг друга, если бы не дожили оба до предперестроечных времен. А поэтические созвучия происходили не из осознанного поэтического диалога, а из того, что оба поэта, независимо друг от друга, «выросли из одной и той же шинели» – завораживающей ткани русского писателя-романтика Александра Грина. Правда, юношеское увлечение Грином развивалось у Елагина и Матвеевой совершенно в разных направлениях и в результате расставило разные акценты в их творчестве» // Новый журнал, 2009, № 257. http://magazines.russ.ru/nj/2009/257/sm19.html

4. Ионцев В.А., Лебедева Н.М., Назаров М.В., Окороков А.В.. Эмиграция и репатриация в России. – Москва: Изд-во «Попечительство о нуждах Российских репатриантов», 2001.

5. Brokaw Tom. The Greatest Generation. – NY, 1998.

6. Витковский Е. Против энтропии. Статьи о литературе. http://lib.ru/NEWPROZA/WITKOWSKIJ/s_entropia.txt

7. Впервые опубликовано: Canadian-American Studies, 1993, v. 27, no 1–4, p. 292 (номер целиком посвящен Ивану Елагину).

8. Витковский Евгений. Состоявшийся эмигрант // Предисловие к собранию сочинений Ивана Елагина (том 1).  – Москва: Согласие, 1998. http://mirpoezylit.ru/books/7559/1/

9. «...Вот что рассказал мне в письме от 8 июня 1989 года другой выдающийся поэт русского зарубежья, Николай Моршен (собственно – Николай Марченко: писателей «второй волны» без псевдонимов почти нет): «С Ваней мы познакомились году в 38–39, но я много слышал о нем до знакомства от своего университетского друга: он кончал с Ваней десятилетку. Через недельку-другую после нашей первой встречи мы встретились в антракте на концерте певца Доливо (м. б., слышали?). И сразу же мне сказал: “А я вчера стишок написал: У меня матрас засален / От ночной поллюции. / Пусть живет товарищ Сталин, / Творец Конституции!” Ни ему, ни мне не пришло в голову, что я ведь могу помчаться куда-нибудь с доносом...». Витковский Евгений, там же.

10. Витковский Евгений, там же.

11. Витковский Евгений, там же.

12. Интереснейшая статья Василия Бетаки «Русские поэты за 30 лет» (часть «Город всех огней и всех ветров. Иван Елагин») о поэтиках Елагина и Андрея Вознесенского // Альманах «Белый Ворон». – Екатеринбург – Нью-Йорк, 2013, № 4 (12). – С. 222. https://books.google.com/books?id=nUN2DQAAQBAJ&pg=PA222&lpg=PA222&dq=%D0%B8%D0%B2%D0%B0%D0%BD+%D0%B5%D0%BB%D0%B0%D0%B3%D0%B8%D0%BD&source=bl&ots=QMUELqCjcA&sig=ryqwGrCO4k2sDdzop4xv1jxTl1g&hl=en&sa=X&ved=0ahUKEwj3-9PZ6qjaAhURk1kKHUxTB8Y4KBDoAQhDMAQ#v=onepage&q=%D0%B8%D0%B2%D0%B0%D0%BD%20%D0%B5%D0%BB%D0%B0%D0%B3%D0%B8%D0%BD&f=false

 

Версия для печати