Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Октябрь 2018, 2

Долгая, трудная дорога

(Евгений Бабушкин. Библия бедных)

 

Ольга Балла – журналист, заведующий отделом публицистики и библиографии журнала «Знамя» и отделом философии и культурологии журнала «Знание – сила».

 

 

ЕВГЕНИЙ БАБУШКИН. БИБЛИЯ БЕДНЫХ. – М.: ИЗДАТЕЛЬСТВО АСТ, 2017. (АНГЕДОНИЯ. ПРОЕКТ ДАНИШЕВСКОГО.)

 

Три части дебютной книги Евгения Бабушкина, известного до сей поры главным образом как журналист и заместитель главного редактора журнала «Сноб» (нет ничего более далекого, спешу сказать, от смысла этих текстов, чем снобизм): «Ветхий Завет», «Новый Завет» и «Апокрифы», как и положено священным текстам, повествуют о мироустройстве. Тройственное это деление соответствует не столько тройственности известных в христианской культуре разновидностей священных текстов, к которой оно очевидным образом апеллирует, сколько трем модусам авторского восприятия мира. Ну, по большому счету, все-таки двум. В «Новом завете» и в «Апокрифах» автор занимается эмпирически наблюдаемой поверхностью мира, его складчатой шкурой, его пестрой, грубой, сырой поверхностью. В «Ветхом» – его потаенными, архетипическими структурами. Его костями и кровью.

Даже не слишком внимательный читатель заметит, что «новозаветная» часть – при всей неизменной скупости, мускулистой поджарости авторского стиля – описательнее, литературнее, красочнее, чувственнее «ветхозаветной», которая – жесткая графика: размашистые штрихи грифеля по шершавой бумаге. Почти неумелые (на самом деле точнейшие в своей неумелости) – как будто ребенок нарисовал, не вдаваясь в излишние детали, сразу главное. Никаких чувственных излишеств, все умозрительно – как и положено архетипическим структурам. Высокое косноязычие – как и положено при конце и начале мира.

В самом деле, сравните. «Но вот что я сделаю прямо сейчас: брошу печатать, возьму ее за руку, пойдем сквозь лес, без ножа, как нормальные, ну вот и все, примерно так, никому не предки, не потомки, никакого ветра и дождя, ничего такого, и будто вовсе все иначе, чем было и не было». Это типичный, аскетичный «ветхозаветный» текст Бабушкина. (В «Ветхом завете», кстати, и иллюстрации как раз такие; рисовал, кстати же, один из героев завета «Нового» – художник Евгений Бутенко, история которого, между прочим, «ветхозаветна» совершенно и, будь рассказана в первой части, смотрелась бы в ней с безукоризненной органичностью. Недаром именно он первую часть и иллюстрировал. Первая, самая таинственная часть книги – единственная иллюстрированная в ней. А вот неспроста. Думаю – чтобы компенсировать умозрительность или, как раз напротив, подчеркнуть ее.)

А вот из второй, «новозаветной» части: «Киев сказочен. Южный модерн с развратными бабами на барельефах. Сталинский неоклассицизм – веселей и пряничней московского. Брускетта в одной из тысяч кофеен. Брусчатка в одном из тысяч переулков. Брандмауэры, расписанные стихами. И обязательно где-то припаркован вырвиглазно-розовыйферрари”». А то и вовсе: «В полдень приходит буря. Ветер срывает гранаты с веток, сладкий ручей течет по брусчатке. Барабанят по черепу грецкие орехи – страшно, как под обстрелом, сильно до синяков. Где-то гремит листовое железо, тонкие женщины в черном бегут, закрывая лицо платком. Через миг – тишина, и торговцы старьем вылезают из «жигулей», расстилая свои ковры и раскладывая пластинки. Грузия пахнет вином и плодами, давленым ркацители и корольком и пыльной подушкой из бабушкиного шкафа.

Сюда надо осенью. Меняя плюс два на плюс двадцать, грязный снег на вечную зелень, опухшую московскую луну на грузинский месяц – южный, поджарый, рогами вверх. И надо сюда на неделю минимум, иначе – впустую. Тбилиси – для неторопливых».

Этими текстами можно дышать. Тут уже – запахи, звуки, краски, текстура, фактура…

Деление книги на части соответствует и двум разным временам… нет, пожалуй, все-таки трем. События Ветхого бабушкинского завета (ладно уж, будем писать его без кавычек, как сам автор: ему-то виднее) разворачиваются, очевидным образом, во всевременье, а то и (как, например, в «Огороде небесных мук», в «Сказках из-под земли») в апокалиптическом поствременье – при зарождении новых, небывалых и неведомых времен. «В начале было так: все решили зарыться, чтоб их не убили. Не знаю, как там за морями, а тут бомбоубежища просты: двор, во дворе курган, в кургане штуки всякие, а сверху снег и собаки. Шли годы, было много малых войн и ни одной большой, курган стал не нужен, его расковыряли. А потом пришел один человек. …Вначале была земля, и дыра в земле, и светлое пятно у входа в бывший бункер: лампочка в сто свечей разгоняла тьму. Потом из дыры запахло кофе». Это – состояние творения погибшего было мира, почти предшествующее творению, время тут едва прорезывается.

 Время этих событий предмирно даже тогда, когда у них есть конкретная историческая дата, что случается крайне редко. Собственно, один раз всего и случается – в пьесе «Л.», написанной «для трех масок, хора и музыкантов», – это 1940 год, когда, как прямо и говорится, в Мексике убивают Троцкого, но совершенно очевидно – и вовлеченность в действие «масок» и «хора» указывает на это со всей присущей ему недвусмысленностью, – что происходят эти события тогда же и там же, что и действие греческих трагедий.

И написанное – в прямом родстве с ними. Всё вошедшее в книгу, всё.

Даже «новозаветное» и «апокрифическое», которое, по видимости, только в историческом времени и происходит. Даже в сиюминутном, злободневном, актуальном – как, например, в расписанном буквально по часам и километрам передвижении автора вместе с ближневосточными беженцами по изумленной, растерянной Европе 2015-го («Быть беженцем»).

Три времени книги, соответственно, таковы: архетипическое первовремя (Ветхий завет); современность (Новый завет); обозримая – еще не так давно бывшая современностью – история (апокрифы).

И, наконец, лишь в последнюю очередь избранное автором деление соответствует делению формальному, жанровому. Тому, которое в Википедии прописано (а книга, едва выйдя, туда уже вошла, и, думается мне, неспроста: за живое, значит, задела современников. Почувствовалась важной. Совершенно справедливо, кстати, почувствовалась). Прописано оно там следующим образом: «“Ветхий завет” – рассказы, повести и пьесы, “Новый завет” – репортажи и очерки, “Апокрифы” – историческая публицистика»* . Формально так оно вроде бы и есть, но ох, до какой же степени это всего не исчерпывает. И вообще, не поручусь, что и ветхозаветные истории Бабушкина – тоже не репортажи своего рода. Из иного пласта бытия. Возможно, из ада. Или из приграничных его областей.

(Примерно оттуда же, откуда и репортажи новозаветные: из лагеря беженцев в Сербии, из цыганского поселения на окраине Тулы, из охваченного войной и смертью Донбасса. Право, мы обнаружим там немного структурных отличий. Если какие-то вообще.)

Если все-таки говорить о жанре этих текстов, не отвлекаясь на их внешние, формальные различия, то я бы сказала короче, проще, обобщеннее, осторожнее: все это – истории.

Как опять же положено авторам первотекстов о мироустройстве, Бабушкин только и делает, что рассказывает истории. Не формулируя никаких закономерностей. Почти избегая обобщений. Разве только иногда срываясь, когда уж совсем, видимо, не удержаться: «Растерянность, апатия, покорность – вот на чем держится донецкая власть. Впрочем, только ли донецкая». Но такое у него очень редко. Вообще же и в Ветхом, и в Новом бабушкинских заветах каждая история – в своей вроде бы принципиальной недостаточности, вырванности из контекста – вполне самодостаточна. Каждая говорит собою все необходимое, не нуждаясь в выводах и обобщениях. Каждая, упираясь вроде бы в собственные пределы, ничего не объясняя, дает ясно почувствовать необъяснимое, которое сквозь эти пределы просвечивает.

В известном смысле, как и заведено в священных текстах, истории Бабушкина – акты растерянности (она же – смирение) разума перед непостижимой, превосходящей всякое понимание, надчеловеческой данностью мира, на которую можно только указать, но которая не поддается объяснению. И не только в ветхозаветной их части, тексты которой Елена Макеенко назвала «абсурдистскими сказками»* . Если, например, описанные в «Истории одной резни» кампучийские события времен Пол Пота или рассказанное в очерке «Убей соседа» чудовищное истребление тутси в Руанде – не абсурд, если не абсурд – смертоносная архаика, воспрявшая на юго-востоке Украины в середине 2010-х («Давным-давно, в мирное время, ходило шуточное доказательство, что Луганска не существует. И теперь его действительно нет. Сейчас это мумия города. Треть жителей покинула Луганск, оставшиеся – оцепенели. В шаге от центральной, Советской улицы – тишина. Так тихо, что слышно насекомых и дыхание. И голуби оглушительно воркуют, как в умирающем Краматорске»), то что тогда такое здравый смысл?

«Миллион человек просто изрубили на куски». Это – волею случая в Руанде девяностых. Чем (кроме как количественно) это принципиально отличается от ветхозаветного: «Наши с Татой правнуки тоже друг друга зарежут. Это правильно. Войну так просто не того. Не кончить»? Да ничем, честно говоря.

Ведь новозаветные репортажи Бабушкина – не публицистика. Он ничего (ну почти) не обличает, ничего не пропагандирует, не утверждает – прямым публицистическим текстом – никаких идей (на самом деле они у него есть и он их очень даже утверждает, только – всей массой показанного). Он показывает. Это феноменология, но красноречивая настолько, что любые объяснения немеют в своей недостаточности.

Возможно ли быть одновременно категоричным и осторожным? Наверно, почти нет, но Бабушкину (а он жестко категоричен!) удается.

Даже не знаю, какая из частей «Библии бедных» сильнее, страшнее и безнадежнее. Думаю, все.

Но вот только не надо считать, что эта книга – чернуха про ужасы. Не было бы ничего более несправедливого по отношению к автору, чуткому к жизни и благодарному ей (взять хотя бы очерк «Старый Вильнюс и “люди Книги”» о тех, кто с детства помнит книгу Александры Бруштейн «Дорога уходит в даль» и идет по ее вильнюсскому следу, или «Забытый русский» – тот самый, уже цитированный, о Грузии, пахнущей ркацители и корольком и пыльной подушкой из бабушкиного шкафа, о Тбилиси, над которым «грузинский месяц – южный, поджарый, рогами вверх»). Он – не об ужасах. Он – о чуде и тайне.

«…Морали у басни нет, есть только долгая, трудная дорога». Вот это очень по-бабушкински.

В связи с ветхозаветными историями Бабушкина прежние рецензенты уже вспоминали и обэриутов, и Брехта, и Людмилу Петрушевскую, и Дмитрия Горчева* . Тут есть все основания пойти глубже: я бы вспомнила и самого Кафку, и Андрея Платонова* , с которым Бабушкин – особенно «ветхозаветный» – иногда попросту совпадает интонационно, почти цитирует его. Иными словами, он – в прямом родстве с теми авторами минувшего века, которых завораживала трагедия человеческого существования. Неустранимость этой трагедии и непостижимость ее, принадлежащие к самым основам бытия. Трагедия – это не (только) ужас, не в первую даже очередь он. Это еще и – главным образом – чудо и тайна. Трудные. Превосходящие наше разумение. Вот «Библия бедных» – такая.

Ветхий Завет – архетипика.

Новый Завет с апокрифами – феноменология.

Бедные – это мы с вами.

И мы еще никуда не приехали, ничто не навсегда, есть только долгая, трудная дорога.

 



* https://ru.wikipedia.org/wiki/Библия_бедных_(сборник)

* https://gorky.media/reviews/novaya-russkaya-proza-konets-iyunya/

* https://gorky.media/reviews/novaya-russkaya-proza-konets-iyunya/

* Справедливости ради, Платонова в связи с Бабушкиным тоже вспоминали: Сергей Кумыш. Чемодан с русской литературой https://https://www.livelib.ru/critique/post/30586-chemodan-s-russkoj-literaturoj

Версия для печати