Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Октябрь 2017, 9-10

Земля невинности

Д

 

Благословлен, кто рос в глухой и никому не нужной деревне. Не меньше счастлив и тот, чье детство прошло в оберегаемых исторических кварталах богатых городов. Им есть куда вернуться на возрастных рубежах: когда пора покидать родительский дом, когда случается оказаться там снова уже взрослым, когда этот дом навсегда пустеет, когда выгуливаешь внуков, пытаясь вспомнить, как быть ребенком, и когда в прощальной меланхолии тащишься стариком по местам начала своей жизни, пытаясь понять, куда же и когда она успела деться.

Они могут вглядеться через грязный целлофан прожитых лет, через исцарапанную роговицу, сквозь мутный хрусталик в дома и улицы, в парки и даже иногда в те самые деревья, которые стояли вокруг громадные, когда все только начиналось. Можно случайно оказаться в родном дворе, а можно назначить там самому себе, семилетнему, свидание. Шугнуть все тех же, бессмертных, голубей, нацарапать осколком кирпича что-нибудь дурацкое на стене, по луже обмелевшей прошлепать, аукнуть вглубь себя и, может, услышать детское эхо.

А можно – и пятнадцатилетнему себе назначить: напроситься в подъезд, где целовался в первый раз, глупо удивляясь тому, что язык девушки, которая так была тебе необходима, необъяснима и страшна, на вкус оказался точно таким же, как и твой собственный. И все равно продолжая вашу с ней общую неловкость – до головокружения, распаляясь и уже мечтая – совсем неправильно, разумеется – о большем. Девочка та уже повзрослела и состарилась, даже может, а ты – вот он, такой же пятнадцатилетний – стоишь, за сердце держишься, к подъездной стене прислонился. На которой твои ей признания уже десять раз закрашены и все равно каждый раз сквозь краску проступают, пусть и другим почерком и с другими именами.

Стоишь, слушаешь. И реальность мякнет, плывет, плавится, готова уже почти что разрешить тебе невозможное: оказаться тут тогда, сто лет назад. Как будто не голова твоя кружится, а вселенная в обратную сторону.

Счастливы люди, которые могут вернуться в точку отсчета. Сверить себя с тем, кто из нее уходил исследовать координатную плоскость своей Земли. И несчастен потерявший начало координат: нельзя понять, кем стал, если не можешь вспомнить, кем был.

По одним фотографиям в прошлое не попасть, пусть бы были они в цвете и в цифре даже. И остается тогда рассчитывать только на сны. А сны коварны: они нам места детства и юности показывают сквозь мечтательные линзы, увеличительное и дымчатое стекло, в котором каждая лампочка кажется лучащейся звездой. Очаруешься таким сном, а проснуться некуда: дом твоего детства снесли, по родному двору прочертили магистраль, тополя спилили за дряхлостью и возвели посреди призрачного парка муравейник в тридцать этажей высотой. В нем теперь на высоте птичьего полета живут в застывших пузырях бетонной пены посторонние граждане и считают это чем-то совершенно нормальным.

Придешь так вот в ту же самую точку на карте, где посреди проулка падал с отцовского велосипеда, а там уже по кадастру расположен торговый центр и развернулся продуктовый гипермаркет. А отца с его велосипедом из кадастра выписали в туман посмертия: в тумане места всем хватит, ну а в Москве оно живым нужней, деньги заколачивать. На вот, походи среди мясных полок. Повспоминай попробуй.

 

Мне с этим повезло. Я могу вернуться почти в каждое из мест, где рос.

 

Когда мне было шесть, у меня родился шумный младший брат. Родители жили в то время в двушке в Строгине, на тогдашней московской окраине, в такой же сорокаметровой двушке брежневского образца, в какой живет треть страны. Школа же, в которую я пошел по причине семейной преемственности, находилась в самом центре города, в одном из арбатских переулков. Ровно напротив дома моей бабки – старого шестиэтажного дома с высокими потолками и огромными окнами, глядящими прямо на гуляющий Арбат. Я там не был чужим: в эту самую квартиру меня когда-то еще принесли из роддома, в ней я провел первые месяцы. И ради общего блага решено было на время начальных классов вверить меня бабушке.

Арбат для Москвы был тогда местом особенным и волшебным: когда прочую Москву решительно перепахивали под счастливое будущее, устраивая из нее мировую столицу империи обязательного счастья, к нему все же относились жалеючи. В нем тут и там сохранились пережитки, особенно в переулках. И если Садовое кольцо или Тверская были из жилых районов переиначены в витрины советского величия, то Арбат как-то все-таки оставался местом для людей. Посреди Арбата стояли всегда уютные фонари, контрабандой протащенные сюда из девятнадцатого царского века. Они затрудняли проведение на этой улице танковых парадов, но зато делали ее подходящей для неспешных прогулок. Он и был пешеходной зоной – единственной тогда в Москве.

Это потом уже, выбравшись из СССР наружу и основательно поездив по свету, я понял, что такая улица – с фонарями, с художниками, с брусчаткой вместо асфальта – есть в каждом приличном европейском городе. Но тогда наружу ездить было нельзя, а можно было исключительно вовнутрь, а внутри ничего подобного Арбату более не существовало, отчего и шла его всесоветская слава.

Сам по себе Арбат довольно прямолинеен и незамысловат, как корабельная палуба, но вдоль по бортам он весь облеплен наросшими за века кривоулками и тупичками, в которых прячутся и чудом выжившие еще деревянные дома от тех пор, когда каждый строил себе, что хотел и как. И хотя потом, в годы новой России, часть этих домишек тайком пожгли, чтобы воздвигнуть на их месте что-нибудь чрезвычайно, как у нас принято ернически говорить, элитное, в целом арбатские переулки остались теми же – узнаваемыми. Рисунок лабиринта, во всяком случае, не изменился. И если ты помнишь с детства, где из него выход, то наверняка найдешь и вход.

А в нескольких сотнях метров от Арбата идет его дубль – Новый Арбат, в мое школьное время бывший Калининским проспектом. Катком проложенный среди обитаемого города и утыканный высотками самых примитивных форм, которые казались жителям семидесятых списанными из будущего, и, конечно, они устарели куда быстрей модерна, который ради них был там искоренен.

Но пускай по уничтоженному модерну скучают те, кто его знали лично. А я пришел на Арбат, сгорбившись от перегруженного школьного ранца, когда Калининский уже подмял под себя все прежнее. Мое детство и мое отрочество связаны с его угловатыми неуместными многоэтажками фасциями памятных историй и ежедневных позабытых блужданий, как мое мясо с моими костями, и уродство Калининского мне мило. С детства вообще можно приучить человека к любому уродству – весьма полезное свойство души.

 

Мир человек познает на прогулке, так что жизненные открытия совпадают с открытиями топографическими. И немало моих прозрений отмечены карандашными точками именно на арбатской топографии. Есть, конечно, истории, скорее, бессмысленные и ничем не поучительные и, однако, все равно запомнившиеся по каким-то неясным для меня самого причинам.

 

И уж ничего сверхдраматического и фатального со мной не стряслось там точно – должен об этом сразу из честности предупредить. По счастью, я не из того поколения, чью жизнь пропустили через камнедробилку, я родился двумя поколениями позже. Нам, неженкам, приходится во всяких мелочах выискивать знаки судьбы, мы вечно драматизируем разную чушь и страдаем из-за заусенцев. Помолимся же о том, чтобы и на долю наших детей не выпало ничего из того, что принято называть жизненными испытаниями.

Описываемые мною события, конечно, разворачивались не по каким-то определенным адресам, а просто – вон за тем домом, или вон в той подворотне, или у того ларька. К названиям я всегда относился довольно наплевательски и на местности ориентировался как городской индеец – по особенностям ландшафта и настроению ветра. Но я нарочно открыл карту, выискал на ней нужную точку и снабдил вас точным номером здания и названием улицы. Вдруг ничего более важного в многосотлетней истории того или другого дома, чем мой случай, не происходило.

И тогда, к примеру, у ворот дома 34 по Сивцеву Вражку можно было бы после моей смерти прикрепить мемориальную доску: «У этого дома примерно в 1983 году русский писатель (с известными оговорками) Дмитрий Глуховский пытался найти падающие на землю золотые искры салюта». Так бы я объяснил историографам вкратце, что я там искал, когда мне было четыре года.

Дело в том, что мой дед, второй муж моей бабки, художник, карикатурист, большой жизнелюб и превосходный рассказчик, как-то раз сообщил мне, что за воротами дома, который мы как раз с ним проходили во время прогулки, он однажды видел целую россыпь чеканных металлических кружков, как будто бы монеток, но безликих. Очень похожих, по его уверениям, на то, чем заполняют снаряды для праздничного салюта. Дескать, именно такие вот гладкие монетки, разлетаясь нарядным взрывом, падают потом золотым дождем на землю, и сам он в детстве со своими друзьями находил такие на месте, где проходил салют. Мне, конечно, немедленно занадобились такие кружочки: в детстве монетки и вообще кажутся чем-то волшебным, а эти были бы почти что приготовленными к падению на землю звездами, которых я мог нагрести себе, как во сне, полные карманы.

Как назло, тяжелые железные ворота при двухэтажном старом доме, где размещался магический монетный двор, в тот раз оказались плотно закрыты и заперты. Я с тех пор многажды, уже в школе, возвращался к ним, пытаясь случайно совпасть с моментом, когда секретные грузовики будут вывозить из них звездную чеканку. Или надеялся на оплошность сторожа этого режимного объекта, который мог бы забыть запереть ворота – деду же повезло как-то, могло повезти и мне! Но так мне и не повезло никогда.

Потом уже, одержимый все той же идеей найти и подобрать упавшую звезду, я бегал под салютными залпами в День Победы. И однажды все-таки нашел кусочек огненных брызг. Это оказалась воняющая серой и еще черт знает чем горелая кочерыжка с яблоко величиной – то ли резиновая, то ли пластмассовая. Может, в детские времена моего деда салют и начиняли драгоценными монетками, а может, он и приврал – рассказчик-то он был прекрасный. Но в моем детстве салют уже насобачились делать из всякого дерьма, и незачем мне было его искать по земле, вот что. В небе он выглядел куда лучше.

 

А поблизости от этих заговоренных ворот, по адресу Сивцев Вражек, дом 42, строение 3, в подвальном помещении находился клуб «Юный десантник». И у входа в этот подвал можно будет установить памятный знак: «Тут в 1989 году учился быть мужчиной и драться русский писатель…» и так далее.

Клуб «Юный десантник» организовали вернувшиеся из Афганистана воины-интернационалисты, которые искали способы бескровно применить себя теперь в мирной жизни. А страну как раз захлестнула спонтанная и повальная любовь к восточным боевым искусствам и особенно к карате. В появляющихся полуподпольных видеосалонах подростки засматривались фильмами с Брюсом Ли, вытачивали нунчаки на уроках труда и разучивали японские названия ударов, которые, оказывается, вообще имели имена. И воины-афганцы знали их наизусть.

Я помню только «маваши-гири». Ногой. По-моему, в навес. Это все, что я взял с собой в жизнь от года занятий в клубе «Юный десантник». А ведь для меня, книжного мальчика, кувырки на татами и разучивание приемчиков было путешествием в другой мир, в мир, где одни люди могут с удовольствием и без страха бить в голову и в корпус других людей. Мама сшила мне кимоно, которое сенсеи-афганцы непременно требовали от своих учеников, но выше белого пояса я так и не поднялся. Хуже того, лень оборола меня до того, как моя группа перешла к спаррингам. Карате так и осталось для меня маханием конечностями в воздухе.

Никакого практического применения этим навыкам я не нашел. И когда, несколько лет спустя, арбатская шпана напала на меня у торговых лотков с сувенирными солдатиками и потребовала отдать мои деньги на завтрак, я, вместо того чтобы дать им решительный отпор, как полагается каратисту и мужику, уболтал хулиганов на скидку. Случилось это на улице Арбат, рядом с вечным арбатским магазином «Самоцветы», и давайте договоримся, что там мемориальной доски, гласящей: «Тут впервые пережил настоящее унижение русский писатель…» – мы устанавливать не станем.

Сейчас мне тридцать семь, вот уже больше года я занимаюсь боксом, меня тренирует чемпион мира. До спарринга я пока не дошел, и мне кажется, уже не дойду.

 

Учился я, кстати, от места ограбления в двух шагах: по адресу Спасопесковский переулок, дом 6, строение 7. В почтенном учебном заведении с углубленным изучением французского языка, в прежние времена известном как «двенадцатая спецшкола»; официально же она носила имя русского художника Василия Поленова. Поленову случилось как-то запечатлеть место, где суждено было позже возникнуть моей школе, на картине «Московский дворик». Вообще-то он писал церковь Спаса на Песках, напротив которой школу потом построили, а на месте школы стоят избы и бродят петухи, но это никого никогда не смущало – и уж точно не меня. Из всех русских живописцев именно с Поленовым я ощущаю особую связь, при том что с его творчеством я совершенно не знаком.

А в церкви, изображенной на поленовском полотне, в мои школьные годы квартировало кукольное подразделение студии «Союзмультфильм», и ничем жутким, символическим или смешным мне эта оккупация храма марионетками тогда не виделась. За стрельчатыми окнами работали мультипликаторы, художники, и резчики по дереву с испитыми лицами устраивали перекур на амвоне; за кованым церковным забором по земле были раскиданы тела неудавшихся или отслуживших свое кукольных Адамов и Ев и неведомые тряпичные звери, оставленные за бортом ковчега и не доплывшие до наших дней. Трудно придумать лучший штаб для тех, кто анимирует материю.

Когда СССР кончился, аниматоров выгнали взашей, а церковь вернули Церкви. Та ее отреставрировала и воздвигла вокруг чугунный забор вдвое выше и гуще, заодно прирезав к своей территории изрядный кусок расположенного рядом Пушкинского сквера, вокруг которого наш класс когда-то бегал два километра. Раньше эту дистанцию можно было одолеть за десять кругов, а теперь, наверное, потребуются все пятнадцать: церкви нужна была буферная зона, сквером пришлось пожертвовать. В конце концов, Пушкин-то умер, ему все равно, а церковь вон она, живей всех живых. Церковь – учреждение серьезное, и школьники у него под окнами мельтешить не должны. Даже из специальной школы.

 

Из-за этой языковой углубленности и специальности нашей школы – а может, оттого, что у нас учились и дети дипломатов – в октябрята и в пионеры нас принимали тоже очень специально. В самом Министерстве иностранных дел, которое сумрачным, закопченным, колдовским замком-горой высится надо всем арбатским лабиринтом. Еще первоклашками нас на мгновение впустили в святая святых советской дипломатии: наверное, чтобы показать, куда стоит стремиться в этой жизни человеку со знанием иностранного языка.

В каком-то бесконечном мраморном коридоре нас, семилеток, выстроили шеренгой; потолок терялся в тенях, свет шел от пристенных бронзовых светильников, похожих на застекленные факелы. Было очень торжественно и средневеково. После такого посвящения воспринимать октябрятскую звездочку просто как значок было уже невозможно.

Это было еще в восемьдесят шестом – до распада СССР оставалось пять лет, Перестройка только-только была анонсирована, о существовании Запада мы уже знали, но жевачка и джинсы были еще вне закона. И вообразите себе наш восторг, когда после обряда инициации в факельном коридоре нас повели в тайный мидовский кинозал, рассадили по рядам и час – целый час! – показывали нам капиталистические мультики «Том и Джерри». Нам, выросшим на «Варежке», «Чебурашке» и прочих депрессивных блеклых лентах похмельных церковных аниматоров.

Это было вкушение запретного плода. Это было причащение номенклатурных тайн. Это был первый намек на подлинное устройство мира: табу не распространяются на шаманов, именно поэтому путь шамана стоит пройти до конца.

С тех пор я мечтал, чтобы меня приняли в пионеры и я снова оказался в том мидовском кинозале. И этой мечте суждено было осуществиться: в пионеры нас принимали там же и опять показывали «Том и Джерри». Но к тому моменту мне уже было одиннадцать, а у соседей появился видеомагнитофон и кассета с американскими мультфильмами. А когда мне было бы пора вступать в комсомол, комсомола не стало. Ума не приложу, чем они заманивают в МИД сегодня. Чертовски непросто шаману жить в мире, где нет табу.

 

Дозволено все и сразу вдруг стало в августе девяносто первого. Людей это, конечно, немного выбило из колеи. Они пару лет еще по привычке не выходили за столбики, между которыми раньше была натянута колючка, и все паслись на пустыре. Некоторые решили на всякий случай никуда не убегать и уж дотерпеть так до смерти. Лучше всех к новой жизни адаптировались те, кто вбивал столбики и натягивал колючку: они-то про колючку знали всё.

Пока взрослые делили страну, мы играли в арбатских дворах. В частности, в казаки-разбойники моей собственной модификации. Я, помню, придумал использовать для розыска разбойников биорамки, о существовании которых узнал из вполне мракобесного журнала о непознанном «Знак вопроса». Это было точно после развала СССР, году, значит, в девяносто втором. При советской власти мистики не существовало, но, как только советская власть вышла в отставку, в каждой квартире завелось по вернувшемуся из ссылки барабашке. Кашпировскому было разрешено зомбировать всю страну по центральному телевидению, Чумак заряжал энергией добра трехлитровые банки с водой, излучая ее посредством телеэкрана. Мы мистифицировали телевизор и верили в него больше, чем в Бога. И продолжаем: Чумак ничему не научил нас.

А если можно было ему, то можно было и мне. Журнал «Знак вопроса» разъяснял, как сделать биорамку: согнуть медную проволоку буквой «Г». Зажать короткую часть ее в кулаке и представить себе то, что ищешь. Повинуясь силе мысли, к которой медь особенно чувствительна, проволока сама закрутится в твоей руке и длинным концом укажет направление, в котором нужно идти. В теоретические обоснования «Знак вопроса» слишком не вдавался, но эти подробности были мне и не нужны. Я был мистиком-практиком.

Черт знает, как это работало, но это работало. Биорамка крутилась сама по себе и довольно часто указывала куда надо. Несколько раз нам случалось даже угадывать с ее помощью трехзначные коды на дверных замках в чужих подъездах; мы этому радовались умеренно: чудеса тогда творились сплошь и рядом, а потому казались чем-то обыденным. А когда чудеса дармовые, к ним быстро привыкаешь, так что, когда биорамка вдруг барахлила, мы были ей недовольны. Но это, наверное, национальное.

 

Арбат! Всего-то пара квадратных километров, а столько достопримечательностей. И, видимо, не только моих, раз его пока берегут.

А вот что главное: тот подъезд на месте и школа, хоть ее и перекрасили, стоит. И церковь, хотя из нее изгнали бесов и водворили в нее Христа, там же, и можно подойти к ее густой ограде и поскучать там по куклам. На своем месте и вечно запертые ворота выдуманного моим дедом монетного двора. У МИДа только шпиль разобрали, но это временно, новый будет наверняка крепче прежнего, это же не демонтаж, а реконструкция.

Магия повыветрилась из этих мест, да. Но где, как не там, в нее снова можно на чуть-чуть поверить. Где еще вспомнишь себя до каждого из этих открытий, где поймешь, из чего ты сложен. Мир, конечно, не только из Арбата состоит – любой географ вам это подтвердит, – но центр его все-таки находится именно там. Для меня.

Можно было бы сюда для красоты досочинить, что где-то в этих переулках я впервые был и поцелован женщиной или даже лишился невинности, но нет, все это случилось со мной совсем в иных местах. На Арбате я был еще невинен. И все же.

 

Поеду гулять.

 

Версия для печати