Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Октябрь 2017, 9-10

Маргоша и Мэй Ланьфан

Рассказ

 

Мэй Ланьфан – великий актер. Маргоша – великая женщина. Он поражал своим искусством изображать на сцене женщин, она же просто была одной из них. Я расскажу о знакомстве Маргоши с Мэй Ланьфаном, хотя подробностей не знаю.

Есть в Москве на Арбате большой дом, напротив вахтанговского театра – Дом актера. Когда в проклятых девяностых исконный наш дом на улице Горького сожгли бандиты, Маргоша добилась, чтобы мы получили этот, арбатский. Он, конечно, был не похож на первый, но все-таки вполне солидный дом, и самое главное, это был дом Маргоши.

С годами они приняли облик друг друга, основательный и прекрасный. То ли дом походил на нее, то ли – она.

Уверены мы были только в том, что сидит она крепко в директорском кресле этого выкатившегося в центр Арбата дома и его не уничтожить.

Дома – это люди, которые в них живут. Разглядывая дома, мы смотрим не в лица тех, кто их строил, а тех, кто жил в них или живет.

– Ну, догадайтесь, догадайтесь! И назовите меня.

И я называю. Маргоша. Маргарита Александровна. Это ее дом, и все мы – ее. Она любила всех так равно и счастливо, что на мой вопрос, возможно ли это, ответила: «Невозможно, но всей правды я тебе не скажу».

И все-таки не лицемерила, любила, сколько оставалось сил, она воплощалась в каждого из нас, а воплощаться в актера непросто, он и сам мечтает воплотиться в кого-то и уходит от тебя, уходит. А Маргоша настигала и воплощалась. Все соглашались принадлежать ей, хотя того, кто на самом деле принадлежал, я не знал. Мог только догадываться, но завидовать ему не хотелось. Она, конечно же, была очень даже и очень даже способна на любовь, но больше на любовь, схожую с дружбой. Ей хотелось думать, что она принадлежала всем, принадлежала нам, московской богеме, такой неверной и легкомысленной, – актерам, режиссерам, всегда нуждающимся в ее дружбе-любви, и ведь действительно, принадлежала каждому, выходя к тебе навстречу обязательно в длинном платье, выставив вперед большую ладную грудь, улыбаясь и целуя тебя.

Кто вел счет невозможному числу этих поцелуев, кто не мечтал быть поцелованным ею?

Не знаю только, где встретилась с Мэй Ланьфаном – великим исполнителем женских ролей, великим китайцем. Она ведь родилась через много лет после него.

– Ну, не преувеличивай, – сказала бы она мне, – не настолько уж много! Каких-нибудь сорок!

Она родилась на сорок лет позже Мэй Ланьфана и все-таки встретила. Он прилетел на любовь, как и все мы, он был охвачен призывом Маргариты.

Так что встреча эта произошла в Доме актера на Арбате, самом любимом доме в те годы, доме с ее лицом.

Не могу согласиться с тем, что ее нет, что ее никогда не будет. Не знаю, как относился Мэй Ланьфан к забвению и есть ли привычка забывать любимых в Китае, но у нас есть. Люди вообще большие мастера забвения.

– Кого ты хочешь сыграть, – спросила она, – Брехта, Таирова, Эйзенштейна? Хотя нет, Таирова я обещала Виктюку, он вообще считает себя Таировым, Мейерхольда – Юрскому, оцени, это точно! Ефремову, как полагается, – Станиславского, Табакову, чтобы не обиделся, – Немировича, ну а ты сыграешь Эйзенштейна, знаешь, тоже неплохо!

Всю эту историю о встрече в тридцатых с Мэй Ланьфаном, действительно приезжавшим тогда в Москву, сочинил шведский драматург Ларс Клеберг, а предложил сыграть в Доме актера другой драматург, уже наш, Витя Славкин.

Тут столько имен, столько краеугольных камней, что на каждом из них можно было бы выстроить повествование и всю мозаику выполнить только из одних имен, но жалость в том, что это наши имена, важные для России, и, чтобы сделать их важными для Китая, нужно очень постараться. Маргоша постаралась. Хотя формалист Мэй Ланьфан мог и не встречаться с представителями нового революционного искусства, хотя среди них были люди, считавшие его своим учителем. Что он мог им рассказать при общей встрече? Как придерживает края платья дама высшего света или куртизанка? Как надо накладывать грим, чтобы твое усталое лицо, лицо пожилого китайца, становилось прекрасным, женским?

Но это и без него умел почти каждый из нас или предполагал, что умеет.

Я видел Олега Табакова в тот вечер, выбравшего для себя роль Немировича-Данченко, видел в женской роли когда-то, и в этой роли, я вам скажу, он был сам себе еще тот Мэй Ланьфан! Конечно, бытовой, советский, но какой веселый!

А о китайском театре, о китайском языке, об образной сути иероглифа больше многих китайцев знал мой герой, Сергей Эйзенштейн. Чтобы все знать о китайском искусстве, он выучил китайский. Китайский был одним из шестнадцати известных ему языков. А учение о Мэй Ланьфане Эйзенштейн получил из рук Мейерхольда.

Там, в Доме актера, на самом деле был ловко скомпилированный шведом Ларсом Клебергом текст. Мы все произносили что-то ученое в честь искусства Мэй Ланьфана, славословили его.

Каждому из нас, исполнителей, отведено было место в большом зале Дома актера, на каждом таком кресле – имя персонажа, на моем – «Эйзенштейн», я там восседал.

А был еще президиум на сцене и трибуна, чтобы могла состояться официальная встреча на высоком уровне, которой по неизвестным причинам не было в Москве тридцатых, где был созданный из лавы революции настоящий театр, буквально новое искусство, которого сейчас днем с огнем не найти.

Новое делается из старого, вечного, вот почему и нужен был им Мэй Ланьфан с его умениями ходить по сцене, как ходит по сцене влюбленная женщина или разлюбленная, как они плачут, обнимают, прощаются с жизнью.

Никакого Мэй Ланьфана в тот вечер в зале быть не могло.

Был Олег Ефремов, неотразимый, не очень соображающий, зачем он здесь, но твердо уверенный, что основоположника МХАТа К.С. Станиславского должен сыграть только он, главный режиссер того же театра; был Табаков, легкий на все шалости, великий артист. Он сидел в президиуме с большим черным портфелем, содержание которого станет известно позже, а пока он таинственно в него заглядывал. Рядом с ним – Армен Джигарханян, тоже великий артист, согласившийся сыграть подлеца, одного из могильщиков великого искусства двадцатых годов, Платона Керженцева. Он очень нервничал, так как Маргоша поздно предложила ему эту роль.

Впереди меня, в рядах, – Сережа Юрский, пламенный Всеволод Мейерхольд, великая догадка Маргоши, что сыграть бога театра мог только он. Где-то Виктюк с пенсне на цепочке, спускающейся на грудь, – Таиров, как он его сам себе представляет. Филиппенко – Пискатор, Арцибашев – Брехт в толпе людей, и я, Эйзенштейн, прячущий в карманах пиджака свои заготовки – маленькие маски пекинской оперы, пришитые к каждому пальцу нитяных перчаток, которые я собирался надеть, когда Эйзенштейн взойдет на трибуну, и начать управлять ими, рассказывая о китайском театре.

Все это было в угоду Маргоше, все для нее, пожелавшей нас на один вечер сделать великими, а себе она не взяла ничего, кроме радости волнения и желания до слез, чтобы фокус удался.

Ее спрашивали: объясните, что это такое? Зачем?

А она не могла объяснить, только смеялась, ей нравилось, что мы наконец вместе, все вместе и нас никто не разлучит.

Публика, ошарашенная, ничего не понимала, у каждого из нас были свои поклонники, и на них-то была вся надежда. Они и без того относились к Юрскому, как к Мейерхольду, к Ефремову, как к Станиславскому.

Только Мэй Ланьфана не могло быть, живого, теплого, давно ушедшего от нас Мэй Ланьфана. Но зрители рассказывали мне, что сгустилось в зале какое-то особое напряжение и тонкая фигурка женщины в кимоно нет-нет да и возникала между рядами.

Встреча великих актеров с великим актером началась, и, надо сказать, мы старались. Конечно, каждый по-разному, с разной мерой ответственности. Очень усталый Ефремов-Станиславский, впервые разбирающий здесь же на трибуне текст, так до конца и не понявший, чего хочет от него Маргоша; безукоризненный, в рубахе с бабочкой Сергей Юрский, и без того неправдоподобно похожий на Мейерхольда, произносящий каждое слово наизусть с большой мерой понимания. Думаю, он и придал всему зрелищу иллюзию подлинности, с него все и началось. Дальше работать плохо было стыдно, и я, присев на корточки за трибуну, как кукольник за ширму, продемонстрировал залу китайские маски, потом прокричал от имени Эйзенштейна что-то для себя самого убедительное об искусстве, время от времени приветствуя Мэй Ланьфана. Рассмешить зал мне, кажется, удалось.

И тут-то самый остроумный из нас, Олег Табаков, понял, что опоздал извлечь сюрприз из своего портфеля, своими китайскими масками я опередил его; непременный реквизит Мэй Ланьфана – старинный китайский веер, он все-таки его извлек и стал обмахиваться им не менее женственно, чем Император Грушевого сада, как зовут в Китае великого актера.

Шел откуда-то сверху по проходу Виктюк, притворяющийся Таировым, хохотал зал, очарованный мистификацией торжествующей Маргоши, она всегда торжествовала, даже когда у нас не получалось, она-то понимала, что у нас все сойдется, получится, что мы бесовски находчивы и нахальны. Кажется, был доволен и Мэй Ланьфан, не каждого так бурно вспоминают через шестьдесят лет в чужой непонятной Москве, не каждому посвящают свое время и силы лучшие люди другого искусства на другом конце света.

Москва похрустывала тогда своими играми, развлечениями в Доме актера, разминала косточки вместе с Маргошей, несомненно занесенной в этот особняк Богом.

Газеты были придирчиво изумлены на другой день. Они выставили Юрскому отлично, мне – хорошо, что преувеличено, остальным – не помню, кого-то журили из-за сбивчиво прочитанного текста, не понимая, что это импровизация, возникшая в течение одного дня, не зная, как за двадцать минут до начала получивший текст Джигарханян шептал про себя каждое слово, чтобы его освоить и произвести убедительное впечатление в роли подлеца Керженцева, объяснявшего залу, чем порочно буржуазное искусство Мэй Ланьфана.

Мы не подвели ни Маргошу, ни великого артиста. После оваций, а они были, каждому из нас предложила Маргоша по китайскому сервизу и великолепному высокому зонту – на выбор.

А потом, мило улыбаясь, объявила, что всех нас вместе берет с собой в Пекин, куда мы полетели через два месяца.

Чем можно ответить на такую любовь к нам, может быть, заслуженную, может, незаслуженную, но несомненную?

Мы поклонились в ноги Мэй Ланьфану, поцеловали Маргошу и разошлись.

О Пекине писать здесь не буду. Это отдельно и, может быть, никогда не будет написано.

О Москве я могу писать через Маргошу, но в Пекине у меня такой, как она, не было, я не успел встретить ни одного человека, способного открыть мне свое сердце.

И если бы не мой сын, так бы и уехал из этого необыкновенного города как чужой.

Маргоша разрешила мне взять с собой моего восьмилетнего сына. Мы совсем недавно перестали жить с его мамой одной семьей, а он хотел побыть со мной хотя бы немного и лучше всего далеко-далеко.

Это поняла Маргоша, и мы взяли Мишу с собой. Он был единственным ребенком в группе поклонников и коллег Мэй Ланьфана.

Он бродил с нами вместе, сидел за столом, слушал наши хмельные разговоры, я вставал в гостинице посреди ночи, чтобы спуститься в холл и принести ему прямо в постель чудесное пирожное, которое он облюбовал днем, я покупал пирожное под музыку великолепного китайского оркестра, в безукоризненных фраках игравшего всю ночь Чайковского для загулявших путешественников.

А потом случилось Чудо, не менее необыкновенное, чем тогда в зале Дома актера. Я подарил сыну шапку с длинным лисьим хвостом, он ее вообще не снимал, так она ему понравилась. Мы пошли с ним в парк, я в кепке на лысой голове, он все в той же шапке, и там начало происходить что-то уже совсем непонятное, китайское – люди подходили, кланялись мне и просили разрешения сфотографироваться вместе с моим сыном. Не было ни одной семьи, а ими был полон парк, не обратившейся ко мне с такой просьбой. Я стоял в стороне, недоумевая, пока снимали Мишку, и спрашивал сам себя: «Почему это так? Да, мой сын прекрасен, но и все остальные дети не менее прекрасны! Да, у него, как и у многих русских, азиатские глаза, бегущие вверх, к вискам, но и у всех остальных…»

Чем это объяснить – я недоумеваю до сих пор. Уверен только, что фотографии моего сына в шапке с лисьим хвостом, снятые в пекинском парке, хранятся с тех пор во многих альбомах китайских домов.

– Что ты размышляешь, папа, – смеясь, объяснил мне через несколько лет мой повзрослевший мальчик, – в этой шапке с хвостом, белолицый, толстый, я просто напомнил им Будду!

 

Примечания:

Олег Ефремов – прославленный актер и режиссер, в то время возглавлявший легендарный Художественный театр.

Олег Табаков – один из создателей театра «Современник». Актер на все времена.

Сергей Юрский – кумир нескольких поколений. Актер, режиссер, чтец.

Армен Джигарханян – известный всему миру не только театральными, но и киноролями.

Роман Виктюк – один из самых остропопулярных режиссеров семидесятых годов, руководитель театра своего имени.

Александр Филиппенко – популярный актер.

Сергей Арцибашев – в то время руководитель театра на Покровке.

И я, Михаил Левитин, – руководитель театра «Эрмитаж», пишущий, ставящий, играющий…

 

Версия для печати