Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Октябрь 2017, 9-10

Исчезновение москвоведа

Рассказ

Дарья Бобылёва

 

Говорят, у последнего человека, влюбленного в Москву, было имя, судьба и даже профессия. Звали его Леонид Дмитриевич Лунев, по давнему школьному прозвищу Луня, и был он робким учителем москвоведения, таким белесым, что казался почти альбиносом.

Жил Луня в старой квартире с высокими сумрачными потолками, в одном из тех домов, где на лестничной площадке можно свободно устроить пикник большой компанией, а в затянутой рабицей шахте, шурша противовесом, ползает ничем не прикрытый лифт. Он был из тех учителей, которые преподают ради предмета, а не ради учеников, и в школе его недолюбливали, как, впрочем, и дома. Громкая, обильная телом жена и тихий сын не могли примириться с равнодушием Луни к роду человеческому, а Луне снилась по ночам исполинская невеста, облеченная в кружево крошащегося кирпича, и сквозь фату нежно глядели на него широко распахнутые окна ее московских глаз. Чем-то она была похожа на Лунину бабушку – огромная, древняя, пережившая двоих своих внуков и даже одного правнука-мотоциклиста, она хранилась в квартире музейным экспонатом, уцелевшим осколком старой, правильной Москвы, к которой Луню необоримо влекло и во сне и наяву. В бабушкиной комнате он держал папки с черно-белыми фотографиями городских улиц, книги по сентиментальному москвоведению, написанные такими же, как он, влюбленными чудаками, камешки и осколки, утащенные с мест гибели старых домов и снабженные каждый своим ярлыком: номер дома, улица, дата вероломного сноса. А еще в этой комнате был настенный ковер – первая карта Москвы, изученная Луней.

В многомерные пыльные глубины этого ковра он часами глядел в детстве, изумляясь сходству ветвящихся ориентальных орнаментов с заоконным ландшафтом старого центра Москвы во всей их живой непредсказуемой прихотливости. С шестого этажа хорошо просматривался хаос тупичков и закоулков, внезапно выбрасывающих из-за угла то густо-желтый дом с одним острейшим углом, похожий на кусок выдержанного сыра, то ободранную до алого кирпича церковь, то просевший особняк, на крыше которого покачивалось крохотное деревце. И Луня чувствовал, что на самом деле этот хаос продуман кем-то так же хорошо, как ковровый узор. В основе коврового узора, в основе ландшафта, в основе маленького Луни и деревца на крыше лежало одно и то же – цепкая, слепо тычущаяся и понятная лишь любящему взгляду сверху жизнь. Тихо сидя на диване и глядя то на ковер, то на город, Луня изо всех сил учился любить их. Не только для того, чтобы понять, но и потому, что смутно подозревал – больше, кажется, некому.

В бабушкиной комнате Луня всегда успокаивался. Он приходил сюда, когда был расстроен, перебирал свои реликвии, глядел на ковер, в глубинах которого таилась его идеальная Москва. В последние месяцы перед своим исчезновением он делал это все чаще и чаще. И однажды, в особенно пасмурный зимний вечер, после очередного педсовета, на котором Луне влетело за общую нелепость и бесполезность, после напряженного семейного ужина, на котором его супруга привычно возмущалась тем же самым, после очередной видеозаписи сноса беззащитного дома, присланной соратниками, москвовед скрылся в своем убежище – и пропал без следа. Когда по-прежнему недовольная супруга заглянула в комнату, в ней была только безмолвная бабушка. А Луня словно испарился, распался в воздухе нежной пылью и паутиной, которыми оказались с ног до головы облеплены после длительных его поисков члены семейства. Такая деликатная пыль живет только в старых квартирах с сумрачными потолками – в новые ее не завозят.

Разумеется, у каждого была своя версия насчет того, куда он мог деться. Ученики полагали, что Луня вышел на карниз и, аккуратно закрыв за собой окно, шагнул в радужные от бензина волны протекавшей внизу Москвы-реки – ведь все знали, что москвовед сумасшедший, но тихий. На уроках он фонтанировал ненужными подробностями, не давая главного – упорядоченной истории города. Луня твердил, что у Москвы нет истории – все слишком зыбко и замысловато, она не может рассказать о себе – слишком много у нее языков и голосов, но у нее есть лицо. Это лицо он и пытался показать школьникам, выпасая их буйные табуны в клубке арбатских переулков и на продуваемой всеми ветрами площадке, с которой стартовали в будущее цитадели Москва-сити, волоча через половину города от памятника Гагарину, космическому Георгию Победоносцу, на Крутицкое подворье, где среди одноэтажных деревянных домиков копались в траве важные куры. Родители регулярно требовали заменить эти марш-броски чем-нибудь более полезным для растущего организма; коллеги-учительницы, которых Луня, на пару с военруком представлявший в школе весь мужской пол, из года в год раздражал своей неприступной чудаковатостью, теребили его вопросами: зачем, зачем ты таскаешь детей по городу, что ты пытаешься им сказать, к чему все эти шаманские танцы вокруг заасфальтированного кусочка земли, над которым в смоге и автомобильном грохоте болтаются наши жилые клетки… Луня только разводил руками. Ведь если бы он мог рассказать, а не показывать, он бы так не мучился. Московские квесты утомляли его самого не меньше, чем подопечных. Однажды он даже получил сотрясение мозга, засмотревшись на арктически-белую колокольню в Коломенском парке и растянувшись, не сводя с нее восхищенного взгляда, на весеннем льду.

Супруга, наплакавшись, убедила себя, что Луня сбежал к «этой». К какой именно «этой», сказать было сложно, но какая-то точно была. От кого-то же приходили по ночам жужжащие эсэмэски, к кому-то Луня улетал в любое время дня и ночи, впрыгивая с разбега в свои крохотные, тридцать седьмого размера ботинки, где-то он пропадал, пока стыли домашние обеды, сын приносил двойки, а супруга страдала. Сначала мучилась молча, потому что и мама, и бабушка учили ее, что только такое страдание украшает женщину. Потом вознегодовала про себя: и как она только клюнула на такого, невзрачного и бестолкового? Не смогла, видно, вынести его раздражающую неприступность, захотела ошеломить и победить чудака, а он сдался без боя, так и не проявив особого интереса. А потом, сообразив наконец, что, невзирая на все ее женские дары, невзирая на котлеты, кротость и сына, свою часть семейных обязанностей Луня выполнять не собирается – да что там не собирается, похоже, он даже не подозревает о необходимости карьерного роста, приличной зарплаты, собственной машины, шубы, в конце концов, – супруга возвысила голос.

Критической громкости этот недовольный гул достиг в день десятилетия сына. Луня, пообещав грандиозный подарок, с таинственным видом повел его в лабиринты старинной промзоны за Павелецким вокзалом. И когда все угнездившиеся в бывших фабриках, конюшнях и конторах магазины, на посещение которых надеялся ребенок, остались позади, Луня сказал:

– Смотри!

Сын увидел древнее здание из обглоданного временем кирпича, темное и величественное, похожее не то на родовой замок лорда, хранящего страшную тайну, не то на наполненный хрустальным пением готический собор.

– Что это? – спросил сын.

– Холодильник, – дрогнувшим от восторга голосом ответил Луня.

В старинном кирпичном замке некогда действительно находился хладокомбинат. Это был один из подброшенных Москвой домов-сюрпризов, бережно хранимых Луней для самых близких. На их защиту он и бежал в любое время дня и ночи: уставшая московская земля стоила смертельно дорого и слишком многие хотели ею полакомиться. Луня никогда не видел вблизи людей, по указаниям которых ломали его дома, но они часто ему снились. Одетые в переливающиеся костюмы с галстуками, они ползали по земле и жадно ее поедали, снося огромными руками-экскаваторами целые кварталы. Рушились сливочно-желтые особняки, где до седьмого пота плясали на балах томные прабабушки, и многоэтажки более близких времен, где бабушки гремели кастрюлями на общих кухнях, и здания загадочного предназначения вроде бывшего хладокомбината – самые причудливые и самые уязвимые. Просыпаясь в ужасе после этих снов, в которых Москву лишали лица, затирали его шеренгами одинаковых новостроек и бесконечных торговых центров, Луня мчался к своим соратникам, таким же влюбленным чудакам и неврастеникам. Вместе они караулили приговоренные дома, которые по ночам рушились особенно звонко и горели особенно ярко, составляли пылкие письма, требуя от непонятливых чиновных людей даровать этим домам спасительную историческую ценность. Изредка побеждали, но в основном просто снимали на видео свои поражения и выкладывали ролики в интернет, чтобы все содрогнулись, глядя, как вгрызается ковш экскаватора в нерентабельную красоту, и больше такого не допускали. Вечно возмущенные обитатели интернета содрогались – и через пару минут забывали об увиденном навсегда.

Сын исчезнувшего москвоведа верил, что Луня тайно уехал в Великий Устюг. Он был добрым мальчиком и видел, как измотала отца трудная любовь к городу, который многие мечтают покорить, но почти никто не замечает. Изменчивая, распадающаяся в сознании на крохотные освоенные пятачки вокруг дома и грохочущие поездами метро неизведанные территории, где ежедневно терялись два-три часа жизни, Москва была слишком велика и жила слишком быстро для этой любви. Старые, укоренившиеся дома сменялись новыми и пока безликими не только по воле хищных застройщиков, но и потому, что им надлежало смениться – так было всегда. Бульдозером, на пути которого хотели встать Луня с соратниками, было само время. Неудивительно, что ему внезапно понравился замороженный во времени Великий Устюг, где в уездной тиши все пытался вывести неяркую старину на самоокупаемость такой же белесый Дед Мороз.

В развлекательную усадьбу Деда Мороза на ледяном краю Вологодской области Луня вынужден был отвезти сына, искупая вину за подаренное на день рождения здание готического хладокомбината. Ни один город еще не удостоился Луниного одобрения – ни напыщенный Петербург, ни снулая Тула, ни иностранный обличьем Калининград, ни даже горячий Рим, краткое посещение которого один-единственный раз выцарапала для семейства супруга. А вот Устюг приглянулся. У него было лицо, сохраненное благодаря малоэтажной застройке и удаленности от раздиравших Москву соблазнов. Здесь Луня нашел то, что тщетно искал в закоулках любимого города – остановившееся время. Слегка игрушечный в своем безыскусном уюте Устюг показался Луне запечатанным в стеклянный шар для хранения на полке, и только таявший на лице пышный северный снег говорил о том, что либо город все-таки настоящий, либо и Луня находится внутри шара. Он, конечно, не рассказывал сыну о своих чувствах, но тот сразу понял, что расплывшийся в улыбке умиления Луня, кажется, впервые готов переехать из Москвы куда-то еще. И если такой город все-таки существовал на свете, почему ему было не укрыться в конце концов в этом стеклянном шаре, где время смирно стоит на месте?

Теща москвоведа тоже подозревала побег, но – в безнравственную эмиграцию. Ведь Луня вечно защищал никчемное и ущербное от нового и крепкого. Он был бесполезным мужем и плохим отцом. Он протестовал – как те, на митингах, лохматые и в узких штанах, низкопоклонники, ненавидеть которых с детства приучен каждый нормальный человек. Он путался под ногами, мешая построить на месте старых домов новые, нужные, в доступных ячейках которых поселятся сотни тещ и будут варить борщи, нянчить внуков и вообще широко жить. Луня был белесым духом московских болот, которые давно надо было осушить, выправить, сделать параллельно-перпендикулярными, как здоровые города просвещенной Европы, которые теща видела иногда из окна туристического автобуса. Вот он и удрал в Европу прогнившую, которая в легкой тещиной голове безболезненно уживалась с той, хорошей и правильной.

Словом, у каждого была своя теория относительно того, куда же подевался Леонид Дмитриевич Лунев, последний человек, влюбленный в Москву. Во дворе говорили, что он стал жертвой киднеппинга, в банковской очереди – что бежал с казенными деньгами, случайно ему для такого дела перепавшими, в поликлинике – что с Луней приключилось спонтанное самовоспламенение, в кружке скрапбукинга (который многие путали с киднеппингом) при местной библиотеке – что он провалился в иное измерение. И только древняя Лунина бабушка видела, что случилось в тот вечер на самом деле.

После ужина, во время которого супруга размеренно пилила Луню, а сын, прокладывая вилкой борозды в картофельном пюре, думал о том, как же он не хочет вырасти похожим на отца, Луня скрылся в своем убежище, чтобы немного прийти в себя и, как обычно, развернуть бабушку лицом к вечерним огням. И сам застыл, очарованный этими огнями, от которых все в глазах постепенно умягчалось и нежно желтело. Сумеречная старая Москва за окном была похожа на великолепное пирожное с умело взбитым кремом, и Луня, распробовав до конца его сливочную нежность, наконец понял с последней ясностью, что никогда не сможет защитить это пирожное от съедения. По крайней мере, не в нынешнем своем состоянии – ограниченный рамками коротенького тела, глухо бьющийся в запертую крышку человеческого сознания. Он не мог вместить в себя Москву, но мог попробовать сам уместиться в ней.

За дверью ждала не излившая еще все свое недовольство супруга, а древняя бабушка смотрела тусклым взглядом Луне куда-то за правое ухо. Он обернулся – за спиной его был настенный ковер. Символ благополучия, над которым теперь принято смеяться, первая карта, по которой он учился ведать Москву. Луня подошел к ковру, тронул извилистую линию орнамента, обернувшуюся под его пальцами Кривоколенным переулком, и почувствовал, как рука проваливается в пыльный ворс и дальше – в рыхлый кирпич, в глубину стены, где пульсировали тайные городские токи. Старый дом, в котором обитал Луня, давно прирос к телу Москвы, стал живым куском непрерывно растущего города. И вместо того чтобы отдернуть руку, Луня медленно опустил в недра дома вторую, а потом нырнул туда целиком, заполняя полости в рассохшейся толще и жадно впитывая память о граммофонах и бомбах, примусах и радиолах, гимнастических палках и чайном грибе – обо всем, что повидал дом на фоне стремительно дряхлеющих людских поколений.

Только древняя бабушка видела, куда ушел Луня, но никому не могла об этом рассказать, потому что и сама давно растворилась в сумраке своей комнаты, оставив лишь грузное бессознательное тело, за которым смиренно ухаживала семья.

А Луня стал комнатой, стал домом, стал пыльным двором и одиноким тополем в окне. По ночам он стучит и потрескивает в стенах и охраняет свой дом как часть драгоценной городской памяти. А если этот дом снесут, Луня просочится в другой – ведь он может обитать где угодно, кроме совсем свежих новостроек, которые пусты до тех пор, пока не увидят первую смерть в своих стенах. Но после того, как в них заведется душа, придет и Луня – последний человек, влюбленный в Москву и обретший наконец с нею счастье.

 

Версия для печати