Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Октябрь 2017, 9-10

Брюсов переулок

Рассказ

Борис ЕВСЕЕВ

 

 

Жако и Оболтус давно миновали Никитские ворота, а все никак не могли помириться. Задолбавшись брюзжать и плеваться, они теперь старались незаметно наступить друг другу на ногу. Жако был в замшевых лучезарно-зеленых туфлях. Оболтус в тупо блестевших обрезных чёботах на босу ногу. Три недели назад – в общем-то, за пустяк – их турнули из «Театра клоунов». Жако сумел унести из театра большое красивое сердце и серо-красную карнавальную блузу. Теперь, даже в холодные дни, он напяливал на себя только ее. Оболтус ходил в греческой тунике фабрики «Большевичка», купленной на собственные деньги. Рукава туники мешали ему делать резкие движения, зато радовала шнуровка на груди, и тепло было.

Когда Жако с Оболтусом простились с «Театром клоунов», еще вовсю пузырился хмурый дождливый апрель. Теперь был почти что май, и летняя тоска пустой Москвы уже потихоньку въедалась в город.

Оболтус был не актер. Так, выбегал иногда на сцену изображать верблюдицу или лошадь. У Оболтуса был огромный серо-картофельный нос и белые волосики, реденькими струйками спадавшие на лоб. Был он улыбчив и нестрашно громаден. А Жако – тот был актер настоящий! За ушами – красноволос, по темечку и на затылке гладко лыс, лицом – гномик, походка бесшумная, мелкая.

– Школа Малого театра, – выпячивал он временами квелую грудь. – Нам ваш Станиславский по барабасу! У нас везде – трагедь! Всюду – «Гроза» и «Бесприданница», пьески зримые, пьески занозистые! А не какая-то там «работа над собой» во время спектакля.

Из кафе, из полукруглой, проглядываемой насквозь «стекляшки», важно выступил полицейский. Жако резко свернул в переулок.

 – Не бойсь, не укусит. – Оболтус заржал. – Вишь, на губе у него бородавка какая? Как говорил наш главреж: верный признак лентяя и бабника. Так что не до нас ему.

– А я думал, шмель у него. Здоровая бородавка. И, главное дело, где? На губе. А давай посидим на корточках? Переулок – крутой. Трудно идти будет.

– Раз свернули – чего уж. У меня тут знакомая, вроде даже родственница, в сером доме. Забыл только, как переулок этот называется.

– Брюсов, Брюсов переулок! Эх ты, тверяк – дырявый медяк…

– Молчи! Тверь наша раньше Москвы образовалась. Вставай, блин, идем!

У серого дома Жако опять струхнул:

– Ты иди к своей знакомой, а я тут, в подвале, побуду.

– Ладно, если дома она, может, чаю набуровит. У меня два пластмассовых стаканчика со вчерашнего дня хрустят в кармане.

В подвале был сыро, но не темно: откуда-то сбоку и сверху падал свет. Над головой зудел комар. «Крупный, зараза. Не иначе – карамора… Укусит – помереть мне от малярии. И все, и кончился Жако Первый».

Старый актер присел на пластиковый ящик, сожмурил веки.

Оболтус тем временем звонил в квартиру Матрены Максовны. Он вжал кнопку звонка подряд десять раз и сдулся. Нужно было снова идти в подвал, вести Жако жрать и блевать: язва – не шутка. Только куда его вести?

– Матрена Максовна, – прокричал он негромко, – это я, Никола. Как вы и советовали – ушел из «Театра клоунов»!

Не дождавшись ответа, Оболтус стал медленно спускаться вниз...

 Зуд комариный стих, Жако, повеселев, открыл глаза. Первое, что увидел, – старик в серо-стальном камзоле, с бантом на шее и звездой на груди. «Ишь, расфуфырился. А одежку-то небось в бутике подтибрил».

– Мне отшень приятно… – пророкотал старик, – однак ш кем имею честь?

– Хорош кривляться. Я Жако, а ты, видать, палатку где-то обнес.

– Что есть «обнес»? Я тебе, сволотчь, не разносчик. Я есть – граф. Брюс Яков Вилимович я. А ты, сволотчь, кто? Да я тебе сейчас!

– Учти, я драться не буду. А вот со мной Оболтус, он тебе так наподдаст!..

– Не веришь, что я Брюс? Смотри сюда, поганетц. – Брюс вынул из-за пазухи старинную подзорную трубу.

Труба блеснула окуляром, как драгоценным камнем. Жако с хлюпом втянул в себя слюну.

– Да таких трубок сейчас у вьетнамцев – завались!

– А вот я тебе этой зрительной трубкой сейтчас по голове! Мне сам Петр Алексеевич ее преподнес…

– Да пошел ты вместе со своими корешами! – Жако двинулся из подвала вон и на выходе столкнулся с Оболтусом.

Он так обрадовался, что даже обнял Оболтуса за талию, хотел еще и чмокнуть, но достал губами только до льняного зеленого плеча.

– Кончай лизаться, старый! В квартире никого, валим отсюда.

«Какая яркая пара. Что, если к делу их приспособить?»

– Стоять, а то я стреляйт буду!

Расфуфыренный старик выхватил из кожаной сумки старинную пистоль, направил на Оболтуса.

Чё? Да я тебе! – Оболтус ловко нагнулся, швырнул в расфуфыренного камнем.

Тот увернулся, но психовать не стал, засмеялся:

– Все, кончаем драму. Не Брюс я, не Брюс... Заслуженный артист Люлькин, – чуть жеманясь, поклонился он.

Жако вгляделся. Ни про какого Люлькина он и слыхом не слыхал.

– Да по мне – хоть Бирюлькин. А за то, что старика испугал, ответишь. Но можно и договориться… Ты нас обедом накорми. И все забудем. Идет?

– Я вас не только обедом, я вам выпить-занюхать поднесу. Почесали со мной на Сухаревку! Мы там клипаки стругаем… Короче, видеоролики готовим. Я – в главной роли, между прочим.

– А тогда чего ж здесь отираешься?

– Натуру для следующей клип-серии выбираю… – Люлькин-Брюс истово, почти до земли поклонился, причем в руке его вдруг возник и медленно шевельнул ожившими волосами длинный, с буклями парик. Жако похолодел: «Вдруг и правда Брюс? Взаправдашний… Ишь, как ловко кланяется. Наши-то заслуженные, как лакеи, поклоны бьют…»

– Вот они где, голубчики! А я думаю – кто мне с утра по ушам ездит? Кто в раннюю рань звонит?

– И не рань вовсе, Матрена Максовна, девять утра давно.

– А ну – хенде хох! Выходи по одному! А вырядились, вырядились как… Ну точно: грабанули кого-то. А вот я сейчас в полицию звякну, не посмотрю, что ты, Никола, мне родственничек. Смотри каков! Еще хотела тебя с Липсиком познакомить. А ты с ворьем в подвале засел.

– Мы актеры, а вы пффф… а вы... – надулся Жако.

Чё ты губками пукаешь, старый? Все приличные актеры в Президентском совете сидят, деньги клянчат. А ну, ложись! Сейчас головы дрючком пересчитывать буду.

– Это есть какой-то невозможный баб! Мне ее пристрелить, штолли?

– Лучше не надо, вони будет! – Оболтус сказал это тихо, но Максовна услышала.

– Ну так получи за мою вонь, мря тверская! – Матрена замахнулась палкой, Оболтус ловко отпрыгнул в сторону. Матрена шлепнулась в подвальную воду, заголосила:  – Убивают!

– Быстрей на Сухаревку!..

Дух перевели только в допотопной, еще советской колымаге. Ни одна приличная машина возле них не остановилась. Лже-Брюс радостно потирал руки, Оболтус жалел, что не дал Максовне, хоть она и дальняя родственница, хорошего пинка. Жако, капнув слезой на блузу, спросил подозрительно:

– Что еще за Липсик такой?

– Ну, Липсик, Клипсочка. Калипсо по-настоящему. Я ж тебе говорил: мармеладка прозрачная. Только глянь на нее – все, что внутри, сразу видно!

На Сухаревке, в Колокольниковом переулке, в ресторане «33 зуба», в отдельном, с большим экраном и голыми стенами, но вообще-то очень даже симпатичном зале – вмиг разомлели. Оболтус глотал не жуя. Жако резал антрекот ножом, нюхал каждый кусочек, закрывал глаза. Наконец Оболтус наелся, выпил водки и напарника заставил:

– За наш собственный «Театр клоунов» выпей, старый. Мы его прямо сегодня с тобой создавать начнем. И этого с буклями к себе переманим.

Тут возвратился Люлькин-Брюс; когда принесли еду, он сразу куда-то свалил, и Жако уже стал беспокоиться, как бы их с Оболтусом не взяли в рабство, если Брюс не заплатит. Теперь Брюс был без камзола, в батистовой свежей рубахе. На рукавах – кружева, на груди – пышные оборки. Жако от удивления икнул.

– А теперь клипы, клипы! – радостно заорал Брюс. – Глазенапы закрыли – водка потом, пироги потом! Как услышите голос – так глаза и разувайте.

Свет в ресторанном зале пригас. Жако послушно зажмурился. Зажужжали далекие пчелы, а потом близко-близко голоса зазвучали. Верней, один, до боли узнаваемый голос зазвучал. Тут и глаз разлеплять не надо было! Вот Жако веки сильнее и сплющил, даже скривился от отвращения.

Што этот дурак Каганович мнэ пишет? Нэт, Клим, ты на него полюбуйся! Отвэть ему сегодня же, тэлеграммой: «Архитекторы – слепы. Обуржуазились, скоты! Сухареву башню снэсти к чертовой матери»! Все, конец тэлеграмме.

Послышалась далекая корабельная сирена.

После нее – тот же голос:

– Ишь! Буханство-отдыханство им подавай! Брюсову черную книгу им – вынь да положь! Запомни, Клим. Рэволюции нэ нужны старорэжимные башни. Нэ нужны дурацкие прэдсказания. Хто такой Лаврэнтий Сухарев? Хватит нам с тобой  и одного Лаврэнтия.

Жако с досады даже крякнул, раскрыл глаза. Сталин на экране был мал, до смешного горбонос, с огромным животом и красным кушаком под ним.

– Что за дрянь вы тут показываете? – крикнул Жако.

Призрак Сталина, едва шевелившийся на голой стене, вдруг замер, тиран резко повернулся в сторону ресторанного столика, вкрадчиво спросил:

– Это што за старый пидар тут языком плэщет?

– Всё-всё-всё! – крикнул за спиной у Жако Лже-Брюс. – Интерактив пока не нужен! К интерактивчику мы не готовы еще. Другой ролик – пошел!

Теперь Жако закрывать глаза не стал. Прямо на розовой стене выгорбилась трибуна, на нее облокотился какой-то усач во френче. К нему, пока беззвучно, обращались сидевшие за длинным овальным столом. Дали звук.

– …так ить протест архитекторов есть, товарищ Каганович. Они пишут: шесть арок и трамвайные пути под Сухаревой башней проложить можно.

– Шесть арок? Трамвайные пути – туда-сюда? Значит, трамваи под сквозной аркой будут сновать, народ под башней проезжать будет, Лаврентия Сухарева и этого самого Брюса славить? Так, что ли? Что же это у вас в Моссовете получается? Какая-то завалящая церквушка, какая-то дрянная башенка – и вы тут же протесты принимаете. К черту протесты! К черту их писавших!

– Так ить архитекторы все известные, вона скоко подписей!

– Вы мне бумажками в нос не тычьте. Одиозный памятник эпохи феодализма!.. Снесем к свиньям собачьим. Вот телеграмма товарища Сталина. А вы – башня, башня. Готовы любое дерьмо ложками жрать… Даже перед сидящими здесь женщинами неудобно. Все, вопрос исчерпан!

Тут побежали титры и кто-то, по-вологодски окая, пропел за кадром:

 

 – Роза-Роза-Роза в садочке зацвела.

 Роза Каганович женою не была.

 А была порой...

 

– Ну, как наше кино? Клипаки – во! Сниметесь в одном таком?

Оболтусу ролик страшно понравился. Он толкал Жако в бок, тихо плямкал губами:

– Соглашайся, Гаврилыч! Мы же с тобой в паре выступали! Давай, а?

– За один харч мы не согласны, а так вообще-то… – Жако приосанился. – Только без тирана и этой, как ее… Розы. Не хочу их!

– Так у нас с вами восемнадцатый век будет. Не плюй в компот, попугай! Ладно, выдам по тысяче рэ вам. Дал бы больше, так ведь перепьетесь, паршивцы…

В смежном зале кто-то завопил:

– Ногу мне отдавила, коза!

Тут же послышался голос Максовны:

– Здесь они, Клипсочка, говорю тебе – здесь!

В зал бочком протырился официант:

– Там какая-то бабка, с ней барышня. Гостей ваших, Яков Вилимович, домогаются.

– Слышу. Предупреди Чику и сценариуса – есть актеры для ролика!

Официант, кланяясь, истаял.

– Ну? Погнали на Москву-сити? – обернулся Лже-Брюс к Оболтусу…

Режиссер Иван Чика-Гром был так малоросл, что Жако сразу ощутил себя героем. Что и как будут снимать, старого актера перестало волновать ровно в тот миг, когда в кармане очутилась тысячная. Жако время от времени ее ощупывал, бормотал:

– Уеду в Немчиновку... Ей-ей, пешком уйду. К историку знаменитому стричь собак наймусь. Там гадости про Розу петь никто не посмеет.

Чика-Гром подступил сбоку к мечтательному Жако, обмерил пядями его лоб. Старый актер похолодел, а Чика картинно развел руками:

– А полобастей не было? Яков Вилимович, друг ситный, ты куда смотрел?

Люлькин-Брюс объяснял в это время Оболтусу преимущества съемок на верхотуре.

– …и понимаешь? Воздух там, воздух!

– Воздух воздухом, а какой-то утырок с семьдесят второго этажа недавно выпал.

– Ты не Оболтус. Ты пень с глазами. У вас же летательный аппарат будет!

Режиссер тем временем крикнул в направлении машины, испещренной буквами «К» и розовыми квадратами-треугольниками:

– Где сценариус! Порву его, как панда тузика…

Из белого, сильно размалеванного минивэна выкатился рослый животатый человек с моноклем в глазу, засеменил к режиссеру. Маленький Чика встал в позу, дважды показал сценариусу кукиш, крикнул:

– Вот тебе, а не клип! Лоб у него не тот. Не тот, понимаешь? Я же просил найти мне медный лоб! Лоб, похожий на брюсовский!

– Просили медный, будет медный. Гример медную пластину сюда из «Артаксеркса» приволок… Лучше настоящего гореть на солнце будет!

Медная пластина, сделавшая его похожим на древнего перса, повергла Жако в транс.

– Так ничего, а? – льстиво заглядывал он снизу вверх в бесцветные очи сценариуса.

Тот поплевывал в сторону, цедил равнодушно:

Щас Чика-Гром все скажет, он у нас режиссер – умереть и не встать! Сам Бунюэль ему когда-то завидовал…

Режиссер, кричавший в это время на девушку в жарких ватных штанах и прозрачной маечке, полуобернулся. Девушка, воспользовавшись паузой, пулей стрельнула к минивэну. Чика погрозил ей вслед, повертел двумя пальцами подбородок Оболтуса, сказал: «Годится» – и вылупился на Жако.

– Мятый-перемятый он у тебя. Слышь, Исаич? Другого не было?

– Знамо дело, не было! Был бы другой, дали бы другого. А у этого блуза – класс и мордочка гномовская. Лоб подкачал – так пластинка выручит!

Сценариус стукнул Жако по медному лбу костяшкой пальца. Пластинка не зазвенела. Жако погрустнел: Немчиновка рассыпалась на глазах.

– Ладно, – вдруг смилостивился Чика. – Две тысячи за помятость им срежешь. А Стоичковой, этой болгарке в штанах ватных, прибавишь. И правда, упрела вся. А у нее роль гулаговская, роль историческая!

После споров и тыканья в нос пропусками – скоростной лифт. Оболтус в лифте раздухарился, а Жако, наоборот, затрясся от страха. С каждым пройденным этажом, с каждой горящей новой циферкой страх нарастал, становился яростней, злей. Жако крепко сжал веки, увидел зеленое поле, обтыканное плакучими ивами…

– Приехали! – радостно крикнул Чика.

– А Брюс?

– Он уже давно где надо, он дело свое знает!

Вид Москвы с высоты восемьдесят шестого этажа башни «Око» Оболтуса поразил: какая там Тверь! Он готов был здесь, под крышей, над недавно открытым катком, в какой-нибудь каморке поселиться, чтобы наблюдать букашечные машины, еле видимых людей, проулки, автобусы, зеленовато-бурые массивы дальних парков. А Жако все не мог отлипнуть от страха. Вдруг ему показалось: их с Оболтусом сюда заманили, снимут в ролике и умертвят! Недаром Брюс сказал: «Чика – режиссер жестокий, режиссер несправедливый»… И Брюса нигде нет.

Держась рукой за сердце, Жако дернул за рукав режиссера, как ни в чем не бывало болтавшего с Оболтусом.

– Вы… Вы ведь нас не сбросите вниз?

– Сбросим! Обязательно сбросим! И как раз – вниз головой!

– Как же? За что же? – окостенел Жако.

– Дерево!

– Что-что?

– Я говорю: дерево ты, а не попугай! Оглянись! Видишь? Параплан – ну, такой дельтаплан для двоих, – спрашиваю, видишь? Механик уже собирает.

Жако оглянулся, и у него отлегло от сердца: двойное удобное сиденье с одним большим и двумя малыми колесами, оранжевый и белый шелк пока нераскрытого парашюта-крыла, металлические, красиво выгнутые трубки, винт, соединенный с моторчиком…

– А как на параплане летать?

– Как-как. Как пташки небесные, вдвоем – и резко вбок! Ну шучу, шучу. Парашют-крыло в форме эллипсоида раскроется! Ваш друг впереди, вы сзади. Вам ведь зад свой беречь надо? Так? Ладно, опять шуткую. Плавно кругами вдвоем… Короче, механик объяснит. Здесь работает система – пилот-крыло. Понимаешь, старая ты калоша? – начал потихоньку раздражаться режиссер.

Подошел механик: запах модного одеколона летел впереди него, как облако. Механик отвел Оболтуса в сторону. Жако видел, как радостно кивает его партнер, слышал обрывки слов. «…У нас аппарат отличный, “Зорро II Би”… Даже жалко таким аппаратом рисковать… Опасные режимы полета – если только ветер… Ты – пилот-крыло. Полет напрямую зависит от силы тяги, которую ты и будешь создавать», – ворчал облезлый, как кот, механик.

– Я тебе потом объясню, Жако. Я однажды в Твери на дельтаплане пробовал, правда, тот был без мотора. Не боись, педрилло!

– Я не педрилло. И ничего плохого в параплане и в этих людях не вижу. Люди добрые, люди нежные. Только голоса у них – кастрюли гремящие.

– Ну все, надоел, – закричал, приближаясь к ним, Чика-Гром, – я б сам полетел, только у меня лицо известное, в клипе другое надо. А ну, надевай хитон, шушваль! А поверх – опять свою блузу. Яркая она. Оператору легче снимать будет.

Жако трясущимися руками снял блузу, надел хитон. Синий цвет с розовой продольной полосой ему понравился. И Оболтус похвалил:

– Да тебя в таком хитоне не то что в «Театр клоунов» – тебя в родной Малый назад возьмут. Вы ему хитон этот продайте по дешевке!

– Продадим… Даже подарим. Ну, соколы? Летим?

Первые секунды полета ошеломили Жако навсегда, навек!

Пока препирались у лифта и возились с парапланом, отшумел слепой дождь. Теперь дождь кончился, но внизу еще бежали дождевые ручьи, даже малые речушки, над ними стоял прозрачный пар, розовые крыши огромных новых автобусов посвечивали под не уходившим и во время дождя солнцем, затаенно усмехались сады, торчали празднично бездымные трубы…

Наблюдая за полетом, Чика-Гром набрал оператора:

Петюня, к вам летят, правильно взял курс Оболтус этот! Ждем ветерка! Как шмякнутся – рожи их кривящиеся снимай. Крупно, крупно снимай… С полицией я договорился. Они опоздают. Главное – мучения разбившихся после радостного полета уловить!..

Ветер рванул крыло неожиданно. Оболтус почувствовал: параплан, который он направил точно в заданное место близ реки, на пустырь, рядом с прогулочной площадкой для собак, вдруг стал непослушным, маленький моторчик тарахтел, запинался. Весело вертевшийся сзади винт вдруг заклинило. Оболтус, как учили, постарался совместить себя с тягой, попытался стать продолжением крыла… От натуги он побелел, оглянулся на партнера.

Жако ни хрена не подозревал, как дурак, любовался видами.

– Ничего, долетим, – цедил сквозь зубы Оболтус.

Он уже понял: справится и без мотора! Параплан послушный, новый, крылом ловит потоки воздуха – что надо. Он чуть сместил центр тяжести влево, завернул шею и увидел: крыло тоже слегка повернулось… И тут они стали падать вниз мертвым грузом. Оболтус свесился влево совсем, и параплан нехотя стал планировать именно туда, куда Оболтус его и направлял: на Москву-реку. Тут-то Оболтус и усек: их хотели, их так и задумывали расшмякать о землю! Он обернулся, чтобы предупредить Жако, но тот, раззявив рот, все еще улыбался, и Оболтус, стиснув зубы, глядя с ненавистью на небольшую, собравшуюся у прогулочного поля толпу, немыслимо резким наклоном всего тела, рискуя оборвать своей стокилограммовой тушей ремни, развернул параплан к реке окончательно...

Они сразу пошли ко дну. Предмайская вода была страшно холодной. Оболтус, уже под водой, отстегнулся, сумел отстегнуть и Жако, схватил его за волосы, работая ногами, пошел к поверхности. Вода невыносимо жгла. Когда их вытащили, Жако почти не дышал. Оператор, которого уже подвезли на автокаре, бешено кусая усы, снимал полумертвого Жако. Он уже получил команду по телефону от режиссера, кричавшего, что река – это, может, даже и лучше, лишь бы кто-нибудь все-таки помер…

Подбежал какой-то мужик в плаще с капюшоном, наклонился. Мужик тронул негнущимся пальцем горло умирающего. От поля к пустынной набережной спешили еще несколько человек. Вылезая из воды, Оболтус сильно ударился головой о гранит и видел все, как во сне. Но все ж таки он бормотал:

 – Ты дыши, Жако, дыши! «Скорая» сейчас будет.

Мужик в плаще почти что лег на распластанного Жако и еще раз потрогал пальцем горло умирающего. Потом ладонью надавил на сердце… Плащ на груди разошелся, сверкнул орден на камзоле, кончик парика смешно выбился из-под капюшона, залез лежавшему в нос.

– Люлькин, ты? – Оболтус обрадовался.

– Я – Брюс. Я есть Брюс настоящий. Только тихо! Хотчешь верь, хотчешь не верь. Я врач, помочь хочу. А Люлькин-Брюс – актеришко, фармазон.

Жако открыл глаза. Он услышал последние слова, превозмогая дурноту, мутнеющим взором вгляделся: всамделишный Брюс с бронзовым могильным лицом, с рассеченным надвое подбородком, со вздернутыми кончиками губ, с орденом и в парике, глядел на него!

– Брюс, – обрадовался актер, – про Москву завтрашнюю скажи что-нибудь… А я… Умираю я… А тут… как назло, дерьмом собачьим пахнет. На собачьей площадке, вишь, подыхаю… Собакой был, собакой издохну.

– Не собака ты. А предсказывать лучше не буду. Одно скажу: море настоящее под Москвой разольется! Чистое, соленое. И не балтийская вода в нем будет – океанская!

Жако от счастья широко разинул рот, попытался что-то сказать и тут же испустил дух.

– Господи, прости его душу грешную. – Брюс разогнулся.

Оператор снял мертвого со всех сторон, отскочил в сторону, крикнул в трубку: снято! Какая-то, видно, готовившаяся к грядущему Первомаю моложавая коммунистка, выхватив из хозяйственной сумки красную скатерть, прикрыла старого актера.

– Скорейшим шагом отсюда вон! – Брюс подхватил сидящего прямо на неочищенной собачьей земле Оболтуса, потом его бросил и кинулся со всех ног в сторону области.

Кумачовый Жако остался позади. Медно-бронзовый профиль и букли старика мелькали спереди и сбоку.

– Слышь, старый! – крикнул Оболтус, догоняя Брюса. – А в ресторане с нами кто был?

– Говорю ж: фармазон один, надувала балаганный. Скорейш за мной!

Брюс бежал легко, высоко вскидывая ноги перед собой. Казалось, ноги значительно опережают самого Брюса. Такой невиданный способ бега Оболтуса рассмешил. Брюс на бегу все время что-то выискивал взглядом, наконец увидел ступеньки. Перед тем как спуститься к воде, отдышался, огляделся. За ними бежала одна только девушка в ватных штанах и прозрачной маечке.

– Не замерзла? – спросил, усмехаясь, Брюс. – На, плащ накинь. Мне теперь и в камзоле побегать можно.

– Ты еще что за чмо? Как зовут? – Оболтусу девушка сразу пришлась по душе: плотненькая, в слезах, а веселая…

Венцислава. Венка я. Из города Пловдив.

– Болгарка? А тут чего?

– На съемках подрабатываю. Хочу во ВГИК, только до экзаменов далеко еще.

– По-русски ты здорово чешешь.

– Да, ничего с-себе, – застучала она зубами от холода. – Я тут должна была гулаговскую уз-зницу изображать. Не кормят уже три дня, полного измождения требуют! Дури дали понюхать – для вхождения в роль. А я не хочу дури гулаговской. Вон в Европе, так правда – как это по-русски? – гулаговщина! Вы беженцев видели? Миллион живых мертвецов, миллион призрачных людей по Европе шастает!

– Тихо, барышня, тихо. Звук ненужный, звук горя и отрицания в твоих словах мне слышится.

– Слышь, старый. Утомил ты своими околичностями. Скажи прямо – куда мы теперь?

– К черту в турки!.. Ладно, не утаю. В Брюсов переулок, в честь племянничка моего названный. Там все, что надо, есть. Ваши меня в подвале срисовали, я от них само собой утек, так они Люлькина-дурня мною вырядили. Сериал снимать вздумали – «Брюсова книга». А того не знают: вся пленка когда-то истлеет! И цифры рассыплются. А книга моя – та до сих пор жива-живехонька…

– Про тебя говорили – ты птицу железную сделал когда-то.

– Так ты на ней сегодня летел. У вас ее не по-русски назвали: параплан. А мысль в ней – моя и копир-чертеж – тоже мой.

– Какая мысль?

– А такая: человек-крыло! Не позволил Господь вам отрастить крылья. Зато дал разум и уяснить разрешил: человек-крыло – вот верный способ обучиться летать самому! Вы ведь только про улет и говорите, только о нем мечтаете. А того не знаете: слово «улет» недаром на язык вам вскочило!

– Ну и как тебе наши «улеты»? Вообще, жизнь наша – как?

– Жизнь земная – самообман. Всегда и везде. Не обман, а именно ваш собственный самообман. Жизнь совсем не то, что вы о ней думаете.

– Чего ж ты сюда в наш самообман, как в говно, полез?

– Не полез я. Отпустили. Сегодня тридцатое апреля. Забыл?

– Помню, помню. Завтра праздник Первомай, юбки выше задирай.

– Ты не Оболтус – дубина стоеросовая! Ты хоть в книжку когда глянь! А там записано: тридцатого апреля тысяча семьсот тридцать шестого года преставился Брюс Яков Вилимович.

– Так ты, значит, сегодня у нас именинник – только наоборот? Именинник – вверх ногами? Или как это в одной рольке было: «Во гробе летучем, в эфире кипучем парит он, родившись от грома и тучи»…

– Надсмехаешься? Смейся, смейся. Но знай: только в день своей смерти я и ожил по-настоящему. Потому и позволено мне перед тридцатым апреля кажного года сюда на два-три дня отлучаться. Особенно когда со Светлым праздником тридцатое число совпадает. У нас там календарь – будь здоров! Поточнее моего собственного «Брюсова календаря» будет…

– Так ты сюда на прогулку?

– Не на прогулку. А, как у вас говорят, запчастей набрать.

– Ну и как – хватило запчастей? Как тебе наше «светлое сегодня»? Получше стало?

– Может, и получше. Но все равно – жизнь земная лишь преддверие жизни настоящей.

– Бред поповский.

– Поживешь, преставишься, сам узнаешь. Гляди, буксир! Это я по мобилке вызвал. Позаимствовал тут у одного ротозея. С собой возьму, покумекаю, что еще можно в мобилу вашу засунуть…

– А Жако? Он-то как без нас?

– Без тебя похоронят. Ну же! Я – первым, за мной – девчонка. Ты – замыкающим. Voorwaards, nach luath! Вперед, скорей! Чего застыли? Без меня вам из этой истории не выпутаться: будут винить во всех грехах, еще, глядишь, посадят за самовольный полет. Скорей! Время мое кончатся. А нужно сказать вам кое о чем. Про Москву я старому лицедею сказал. А про другое не успел…

– Про что, про что не успел?

– Про великий мор…

– Вон где они, держи их! – Свист и крики разодрали воздух близко, рядом.

За разговором погони не заметили, и Оболтус сразу понял: не уйти им! Особенно с этой, в штанах стеганых.

Полицейский и оператор с взлетающими и опускающимися на бегу усами были уже рядом. За ними, прямо по газонам и пешеходным дорожкам, двигалась машина с мигалкой. Та, правда, не успевала: все время натыкалась на заборчики, объезжала детские горки.

Брюс легко сбежал по ступенькам, весело, поманил рукой Оболтуса и девчонку. Через несколько секунд на небольшом красно-синем «утюжке» они медленно, но уверенно уходили от погони…

– Сейчас к другому берегу причалим, на четыре колеса пересядем – и в Брюсов. А потом – в имение мое, в Глинки. Успеем, хоть времечко и торопит, – кричал, заглушая моторы, Брюс.

– Не бздо, Брюс, не бздо! И не такие времена одолевали, – отвечал ему Оболтус.

А Венцислава – та даже в Брюсовом плаще продолжала дрожать.

«Утюжок» пришвартовался к едва заметной железной лестнице на другой стороне реки. Был полдень. На противоположном берегу, близ ступенек, ведущих к воде, плакала прозрачная Клипсочка.

– Он хороший, хороший, – тихо курлыкала она в плечо Максовне и кивала на удаляющийся буксир.

– Да ты глянь внимательней, дура! Они себе уже и бабу нашли!

– Девушка эта к старику клонится, я вижу. А Никола – он хороший.

– Ничего себе имечко образовалось: «Никола Оболтус». Ну прямо икона писаная…

– Не надо так, тетя! Может, некоторые люди хорошие, даже святые, сперва оболтусами были. Давайте, тетя, за ними поедем!

– Куда ехать-то, дура?

– Наверное, на Сухаревку. Или нет! Я краем уха слышала: старик что-то про наш Брюсов переулок еще в толпе бормотал…

– Твоя воля, Липсик.

Выхватив мобилку, Максовна в сердцах вжала кнопку по самое не могу и, полошась, заорала:

– Машину мне! Куда-куда… В Брюсов пер, тупилы!

 

Версия для печати