Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Октябрь 2017, 12

Дядя Авессалом

Повесть

Владимир Лидский

 

Владимир Лидский (Михайлов Владимир Леонидович) родился в 1957 году в Москве. Окончил сценарно-киноведческий факультет ВГИКа. Поэт, прозаик, драматург, историк кино. Автор нескольких книг прозы, пьес, двух сборников стихов и киноведческих книг. Лауреат «Русской премии» (2014, 2016) и других престижных литературных конкурсов, лауреат драматургических конкурсов «Действующие лица» (2014) и «Баденвайлер» (2016). Пьесы поставлены в России, Украине, Белоруссии, Израиле.

 

 

; метель бесновалась, бросая в людей рои колючего снега, и сквозь эти злобные вихри Авессалом видел: вот от группы фигур, стоящих возле тела вождя, одна отделяется – зыбкая, мутная – и подходит к нему, вынимая из-за пазухи револьвер; странная мысль вспыхивает в мозгу Авессалома: наконец-то! – и, едва шевельнувшись, он с облегчением закрывает глаза, чтобы уж и не видеть последнего мгновения своего бытия, но тут опять слышит голос Калу Курбана, и смысл сказанного с трудом доходит до его сознания: не трогай его, сам подохнет! – и фигура медленно удаляется, продолжая вибрировать, колебаться… спустя минуты отряд растворяется в темноте и где-то за снежной завесой слышится ржание коня; сон греет Авессалома, приятная истома схватывает плоть, и он думает: умирать не страшно… боль покидает его заледеневшие пальцы, в лицо уже не впиваются иглы мороза, а ног он не чувствует вообще… снег заметает округу – редкий кустарник и еще торчащие кой-где валуны, – Авессалом подымает руку и делает стирающее движение, словно очищая стекло от налипшего снега… стекло светлеет, и он не может сдержать восторга: перед ним встает солнечный день и молодая трава брызжет вокруг яркою зеленью, – это слегка подболоченные луга за прозрачной Лидейкой, споро несущей вдаль свои зеленоватые воды, – речка является со стороны Росляков, из-за молодого ольховника, и, причудливо изогнувшись за мостиком, весело бежит к Висьмонтам; вдалеке – развалины замка и две причудливые сосны на склоне холма… Авессалом улыбается и хочет взглянуть еще на родительский дом, родной двор и на огород, засаженный картофельными кустами, но… не может, – тьма собирается над ним, становясь все гуще, и поглощает реку, замок, влажные луга и всю Лиду, далекую, любимую… в последнем усилии он еще успевает вдохнуть колкий воздух, едва слышно всхлипывает и… затихает… – его фотографий в моем семейном альбоме – четыре, одна сделана в Лиде, в ателье Барона, две – в Петербурге и еще одна – в Реште, возле старинной мечети, – увидев ее однажды, я спросил деда: это ты, дед? ты разве бывал в Ташкенте? – это Персия, степенно отвечал дед, а с братом Авессаломом мы были на одно лицо… дядя Богдан только из нашей породы выбивался, а так наша фамилия – словно под копирку… – в самом деле Авессалом был вылитый дед, и никогда я бы их не смог отличить; все дедовы братья и сестры прожили необычные жизни, Авессалом в том числе, – потому, думаю я, что и вообще поколение последней трети позапрошлого века попало в самую пору катаклизмов, сотрясавших империю после упразднения крепостного права на протяжении едва ли еще не сотни лет, – родился Авессалом предпоследним и был на два года старше моего деда, – так досталась ему тяжкая ноша революционного экспорта, которую взял он на себя даже и против, может быть, своей воли: весной двадцатого года, досыта хлебнув лиха и вдоволь навоевавшись, хотел он было бросить Баку да и вернуться наконец в Лиду, не зная еще, что через год родной городишко отойдет к Польше, – и уже собирался, да не тут-то было: Нариманов, только что ставший председателем азербайджанского Совнаркома, привел его на площадь Свободы, в квартиру Орджоникидзе и отрекомендовал хозяину самыми лестными словами; Серго усадил гостей за обеденный стол, от души потчевал и засы́пал вопросами, – Авессалом отвечал, и Орджоникидзе, внимательно слушая, не скрывал интереса, – больше всего удивило его знание Авессаломом фарси; вечером явился Раскольников, и Серго представил командующему ценного человечка; Раскольников думал недолго и сразу пригласил в путь, но Авессалом отказался, мотивируя свой отказ желанием вернуться в Лиду, – тут Нариманов нахмурился и, злобно посверкивая черными глазами, с железом в голосе произнес: а ведь ты нужен нам, джан! и Авессалому пришлось согласиться, потому что с Наримановым никак нельзя было спорить, – между тем подошла ночь, – Авессалом и Раскольников, простившись с хозяевами, вышли к воротам и уселись в открытый автомобиль, помнивший еще астраханские пески и даже сохранивший на своих боках пулевые отметины белых гвардейцев; за рулем сидел дюжий матрос, едва помещавшийся на сиденье; не говоря слова, матрос завел двигатель и быстро поехал по безлюдным бакинским улицам, – миновав Приморский бульвар, машина пошла по набережной в направлении Баилова мыса и вскоре стала в военной гавани, – возле каменной стенки угрюмо покачивалась во тьме громада эскадренного миноносца «Карл Либкнехт», куда и поднялись пассажиры авто; Раскольников сразу же дал приказ выйти в море, – защелкали сочленения якорной цепи, и загремел выбираемый якорь, миноносец дрогнул и медленно-медленно отвалил от берега… гудели машины, шуршали лебедки, звучно ударил гонг… «Карл Либкнехт» тихо крался с потушенными огнями мимо береговой линии Наргена, ориентируясь на его невысокий маяк, за флагманом следовали другие корабли Волжско-Каспийской флотилии; рано утром суда выстроились в кильватерные колонны и вышли в открытое море следом за миноносцем; слева видны были крейсеры и канонерские лодки, справа, за «Карлом Либкнехтом», – два эсминца, «Деятельный» и «Расторопный», а в центре – защищаемые со всех сторон орудиями военных кораблей транспорты, разместившие на своих палубах отряды Ивана Кожанова, которым предстояло штурмовать Энзели́, – здесь, в уютной портовой бухте, дремал деникинский флот, сведенный при отступлении из Баку; Персию контролировали британцы, и Раскольников понимал, что ему предстоит открытое противостояние… ранним рассветным утром 18 мая 1920 года флотилия подошла к северо-восточному берегу перламутровой Персии, – стоя рядом с Раскольниковым на палубе, Авессалом всматривался в хаос плоских крыш и саманных сараев… вдалеке виден был дворец губернатора, похожий на неровный кусок плотного рафинаду, еще дальше, слева, располагался игрушечный Казьян, уставленный спичечными коробка́ми казарм, ангаров и военных складов в окружении тонкоствольных пальм, – разглядывая в бинокль береговую линию, командующий сказал вполголоса: орудия… и Авессалом в самом деле увидел в стороне от Казьяна с десяток шестидюймовок, казавшихся набором детских игрушек; людей, впрочем, ни возле орудий, ни вообще на городских улицах не было… штурм? – спросил он, – штурм! – ответил Раскольников и махнул рукой, – в 7 часов 19 минут флагманский миноносец дал залп по Казьяну, другие суда поддержали огонь, и один из первых же выстрелов поразил штаб британского гарнизона; одновременно под прикрытием канонерок и крейсера «Бела Кун» начал высаживаться десант, – шлюпки с матросами понеслись вперед, и эту чудесную картину Авессалом помнил до конца своих дней: опуская и вслед за объединенным рывком вздымая весла, матросы двигали шлюпки вперед, – те, кто был свободен от весел, крепко сжимали в руках винтовки… лица людей обращались в сторону берега, и сами фигуры матросов выражали уже крайнее нетерпение, – ветер трепал синие голландки, вздымал белые воротники, а ленты бескозырок десантники держали в зубах! – весла плескали, роняя искрящиеся на солнце капли, и споро спускались в темную воду, закручивая и закручивая на ходу воронки бурунчиков, – Энзели спал, ничего не предвидя… матросы гребли, а поодаль твердо стояла громада темной эскадры, насупленной, нависшей своей грозной мощью над прибрежными водами; шлюпки тем временем приставали к берегу, и матросы, не дожидаясь песка, спрыгивали на мелководье… вот, взяв наизготовку винтовки, быстрым шагом двинулись они вглубь побережья, и на фоне зеленых пальм вдруг взметнулось алое знамя! – ветер трепал полотнище, матросы сосредоточенно шли вперед, и что-то жуткое видел Авессалом в этой картине: в полном молчании двигались люди и беззвучно реяло полотнище знамени, а напротив в зловещей неопределенности стояли желтые саманные домики, слегка укрытые еще не рассеявшейся рассветной дымкой… флагманский миноносец медленно повернулся, тяжко вздохнул и, натужно ухнув, дал еще залп в сторону Казьяна! – прочие суда сразу ответили, и через мгновения мирный берег превратился в ад… саман разлетался в пух и прах, вспыхивала солома, в воздухе крутились доски и обломки деревьев, плотный дым заволакивал даль, и вот со стороны казарм двинулись навстречу десанту неровные ряды воинов в белых чалмах, – то были гуркасы, посланные англичанами в самое пекло, – отважные воины не могли показать врагу отвагу и удаль,– они шли по открытой местности, вовсе не защищенные ландшафтом, и не сумели даже сблизиться с моряками, чтобы принять сражение, – артиллерийской стрельбой эскадры гуркасы были развеяны, а те, кто остался жив, в панике побежали… как можно было прозреть эту картину более двадцати лет назад, думал Авессалом, когда юность сулила ему одни победы и только движение вперед, как можно было видеть себя совсем другим – не беспечным пацаном в Лиде и не веселым студентом в Санкт-Петербурге, а расчетливым убийцей, равнодушно взирающим на мучения жертв? – здесь почему-то припомнились ему загубленные им люди, и демонстрации, которые иной раз итожились кровью, и безумные эксы, в ходе которых летели по сторонам оторванные конечности случайных прохожих, и убитые боевыми группами под его командою сановники министерств… не один уже год снились ему по ночам трупы – в квартирах, на улицах или в присутствиях, и он каждый раз вскакивал, воя от страха и в панике выпутываясь из тенет одеяла, – это счастье досталось ему благодаря Симо́ну, который когда-то предрек другу славную судьбу и посулил памятник от благодарных потомков, для чего нужно было лишь сражаться за народное счастье, путь к которому преграждали сатрапы царя, однако Авессалом сказал учителю: никого я не буду убивать, и сначала Симон согласился, миролюбиво взглянув ученику в глаза и ласково улыбнувшись, ибо знал – не мытьем, так катаньем, – ты будешь работать на ротаторе, пообещал он, отныне дело твое – листовки, воззвания и прокламации, – в самом деле, сколько-то времени Авессалом побыл в типографии, но потом Симон, провожая его после работы, сказал простые слова, которые все предопределили, и эти слова, подкрепленные вспомнившейся потом крысиной историей, дали на выходе вечный внутренний страх, потому что внешнего страха у него не было вообще, и он в совершенном безумии, находясь, впрочем, внутри безумия коллективного, делал такие вещи, какие нормальный человек делать не может, – вот все это и началось с той самой единственной фразы, ласково сказанной на ходу Симоном; когда Авессалом на посулы друга твердо сказал: никого я не буду убивать, Симон мягко ответил: ты станешь посланцем судьбы, понимаешь? – ты! – станешь! – посланцем! – судьбы! – ты будешь роком, и от тебя будет зависеть жизнь вставшего на твоем пути человека… ведь я передаю тебе функцию Бога! – ты станешь решать, жить человеку или не жить… вот и все… простая работа – бросаешь бомбу, жмешь на курок, бьешь ножом… – и вот это вот про посланца судьбы оказалось таким убедительным обещанием, таким лестным посулом, что Авессалом и подумывал иной раз – не попробовать ли ему новых чувств, тем более что впереди маячила слава народного заступника, борца за светлое будущее человечества, но однако ж сомнения были, особенно когда являлись к нему на память остережения Азизбекова, с которым он подружился еще в институте, – тот был в противовес Симону совершенно другим человеком, и главной ценностью была для него чужая жизнь; Мешади́ Азизбеков явился в Петербургском технологическом в одно время с Авессаломом, и с тех пор они были не разлей вода, – наперво Мешади дал другу начатки марксизма, а потом и приобщил к протестной деятельности, – они вместе посещали подпольный кружок питерских рабочих, вместе ходили на демонстрации и вместе потом сидели в «Крестах», где целые дни проводили в спорах о будущем империи и о том, как же следует бороться с царизмом… ведь они напускают на нас городовых с шашками, горячился Авессалом, а мы даже булыжники в руки не берем! – но булыжником можно и убить, отвечал Мешади, ты разве способен убить человека? – значит самому погибнуть! – не уступал Авессалом, – ты лучше о душе подумай, парировал Мешади, – знаешь ли, как сгорает она в огне злобы и человек становится недочеловеком? – в этих спорах рассказал как-то Мешади другу об ученых экспериментах с крысами, пытаясь тем самым проиллюстрировать свои слова: физиологи утверждают, говорил он, что крысы – интеллектуальные животные, которым присущ даже и альтруизм: они кормят погибающих с голоду, спасают раненых и порой даже жертвуют собственною жизнью ради жизни сородичей, – так ученые провели опыт: взяли крысу, морили ее и довели отсутствием пищи до полного безумия, после чего подкинули в клетку к ней мертвого сородича… и что же? натурально задумавшись, крыса долго бродила у трупа, но спустя время, преодолев очевидные табу, сожрала мертвого товарища, и это было только началом эксперимента; дальше, продолжив голодную пытку, в клетку подопытного зверя впустили пораненную крысу, и испытуемая особь впала в раздумья уже надолго – видимо, в попытке все-таки устоять у роковой черты, – голод, однако же, и здесь победил, – раненый товарищ был убит и употреблен; третий этап эксперимента оказался еще жесточе: в клетку впустили крысиного детеныша, и испытуемая особь впала в ступор, – что, думаешь, случилось дальше? – спрашивал Мешади друга, – боюсь угадать, – отвечал Авессалом, – верно! – после мучительных и долгих раздумий подопытная крыса сожрала детку! только самое ужасное было потом, когда крысу, потерявшую нравственные ориентиры, возвращали в привычную среду: она взламывала отшлифованное веками эволюции альтруистическое сообщество, проявляла агрессию к сородичам, никогда никому не помогала и сама отвергала любую помощь; для нее не было больше моральных запретов, и она не подчинялась природным законам и законам стаи; берегись черты, говорил Мешади, за которой ты станешь презирать божеский закон и с совершенною искренностью думать, будто бы тебе все можно, – а кто тебе разрешил? ты, карлик, пигмей, человечек, сам же себе и разрешил, полагая, что ты не человечек, а как раз – Господь Бог; ежели булыжник – оружие пролетариата, ты все-таки подумай, стоит ли его брать в руки… так они тогда ни к чему и не пришли, каждый остался при своем, а потом, когда Авессалом приехал с другом в Баку да попал к бомбистам, Мешади уже не мог на него более влиять, потому что одно дело организовывать ветровские демонстрации, а другое – участвовать в работе динамитных мастерских, покушениях и эксах; натура Авессалома была романическая, увлекающаяся, и он восхищался, конечно, Степняком-Кравчинским, а заодно его «Андреем Кожуховым», но разделить воззрения и принципы своих кумиров все-таки не мог, ибо не понимал очистительного значения террора и вообще – смысла насилия: ну, зарезал Кравчинский шефа жандармов, и что? разве изменилось что-то? нет! на его место стал другой… и уж, к слову сказать, как кровь-то откликается! ведь шеф жандармов был внуком цареубийцы… словом, Авессалом испытывал некоторую брезгливость к радикальной борьбе, но конспиративная романтика, наивная игра в заговор, напротив, привлекали, потому он и согласился на участие в эксе, который спланировали в Душети социалисты-федералисты вместе с анархистами, – акция прошла так удачно, а главное – без крови, что Авессалом был вдохновлен и мечтал о новых подвигах, – этот первый опыт его, впрочем, ничему не научил, укрепив лишь во мнении, что подобные дела делаются легко, весело и свидетельствуют о безмерной удали и бесшабашности участников; обманчивая легкость экса стала возможной благодаря тщательной подготовке: руководители акции братья Кереселидзе с помощью осведомленных офицеров получили исчерпывающую информацию о караулах, охранявших казначейство, после чего мастерски подделали предписание начштаба Кавказского военного округа о смене караула в денежном хранилище, – все остальное было делом техники, требовалась только предельная осторожность, и так 26 марта 1906 года один из боевиков, переодевшись в форму штабного писаря Кавказского военного округа, явился в канцелярию полицейского пристава Мцхеты и вручил дежурному предписание на имя полковника Дика, который командовал размещенным в Душети 263-м Новобаязетским пехотным полком, – полицейский пристав, в свою очередь, передал предписание по назначению, обеспечив таким образом боевикам легальность и надежный тыл; дело было сработано безупречно, а маскарад организовали так тщательно, что не забыли даже фуражки с белыми околышами, которые носили только солдаты Новобаязетского полка; ровно в полночь злоумышленники вошли в помещение казначейства, обезоружили караул, нейтрализовали служащих, грубо повязали всех и положили мордами в пол; добыча составила 315 тысяч рублей – гигантская по тем временам сумма; Авессалом был в восторге: с такой легкостью, так изящно осуществить экс! вот она, моя дорога, думал он, и ведь все это для народа! мы пустим деньги в дело, и неправедное богатство, нажитое проклятыми эксплуататорами, станет праведным… – как он ошибался, не понимая вовсе, что лишь случайность уберегла его от крови, – впрочем, и без крови любая насильственная акция не может быть праведной, но крови Авессалом боялся и не мог хотеть ее, он мечтал быть благородным разбойником, – это и вообще наша фамильная черта, которой почти никто в семье не смог противостоять, и нужно же было, чтобы поколения прошли ради осознания отвратительности и порочности такого взгляда: не может быть по определению благородного разбоя, потому что любой разбой – это насилие, принуждение и мерзость, а у нашего героя ума не хватило думать об этом даже и тогда, когда вездесущий, как всякий мелкий бес, Симон переманил его в свою команду и с ходу пригласил в экс, который он к тому времени задумал: Ленин предложил своему абреку добыть денег на покупку оружия для пролетариата, ибо булыжника в Российской империи сильно не хватало, вот Симон и явился в Тифлис, чтобы ограбить городское отделение Государственного банка, – у этой акции была идеологическая предыстория: на пятом съезде РСДРП меньшевики проголосовали против эксов, и в итоге отдельной резолюцией их запретили, более того, съезд предписал распустить боевые дружины, что, однако, не сделали, потому что большевики с этим не хотели соглашаться, – и вот эхо съезда еще продолжало звучать – ведь прошло совсем немного времени, – а тифлисские боевики уже разрабатывали план нападения на банковский конвой, распределяли роли и чертили схемы; жили они все вместе на Головинском проспекте в двух полупустых комнатушках, – комнатку побольше занимали мужчины, комнатку поменьше – женщины, существование их при этом было очень бедным, если не сказать вообще нищим, одежду носили они самую простую и неновую, питались скудно, не имея порой даже и обычной еды, что, к слову, не лучшим образом повлияло впоследствии на их здоровье, – большинство из них через несколько лет сгубила чахотка, – деньги от эксов имели они огромные, но жили на пятьдесят копеек в день, потому что ненормальный Симон считал: все добытое до гроша следует отдавать партии; все они, включая предводителя, были бессребреники, люди без быта, уюта и явных притязаний, и Авессалом, войдя в их среду, с первых же дней имел возможность наблюдать их вблизи и видеть: они добрые, широкие люди, готовые отдать последнее даже и незнакомому вовсе человеку, – отзывчивость их и искреннее желание всякую минуту посвятить товарищу, помочь в деле или в каком-то начинании так были приятны Авессалому, что он сразу полюбил свою маленькую коммуну, звездой которой была, конечно, Пация Голдава, сразу расположившая к себе новичка своей нежной красотой, добродушием и веселостию нрава; Авессалом влюбился в нее с первых дней и уже не мог обходиться без ее вкрадчивого голоса и задорного смеха; она была такая ласковая, так томно взглядывала порой из-под ресниц да с таким чувством касалась иной раз руки Авессалома, что он и не знал уж, как вести себя, терялся и бледнел; такими же открытыми, добрыми и на все готовыми ради ближних были Ваничка и Котэ, – они мало принимали участия в общих разговорах, стараясь всегда и везде оставаться в тени, и мучительно краснели, если приходилось им что-то говорить, – застенчивость их была почти девической… но когда доходило до дела, они преображались: их бесстрашие, безрассудная отвага и беспощадность не оставляли шансов противнику, которому приходилось лишь уповать на божескую милость, ибо стеснительные и сентиментальные мальчишки неожиданно и в мгновенье ока превращались в демонов, в бездушные машины смерти, и тон в таких случаях задавали обычно Симон и Елисо, – мечтая сорвать большой куш, группа не считалась ни с чем и шла на любую опасность, но добыча всякий раз была мизерной, из чего Симон сделал вывод: лежащие в банках деньги слишком хорошо охраняются и потому – недоступны; по всему выходило, что деньги следует брать с ходу, в дороге, когда ценности сопровождаются относительно небольшой охраной, – в это время они особенно уязвимы, находятся вне банковских схронов, свободны от замков и хитроумных сигнализаций, – в тонкости планирования операций Авессалом не был посвящен и потому не знал тогда, что его друг Симон в содружестве с неким Леонидом Борисовичем по кличке Никитич разрабатывает три стратегические линии будущих экспроприаций, а лучше сказать – разбоев: серьезные денежные потоки шли на Батум для Чиатурских копей и других предприятий, в персидскую Джульфу, через которую шло снабжение российских оккупационных войск, и, конечно, в Тифлис, где были сосредоточены основные обороты Грузии; самым перспективным в смысле успешного осуществления эксов был признан Тифлис – на этом направлении и остановились, – создав небольшую сеть осведомителей, Симон вскоре получил информацию о том, что почта пересылает в Госбанк 250 тысяч рублей, которые и решено было взять; 13 июня 1907 года в 9 часов 56 минут банковский кассир Курдюмов и счетовод Головня, погрузив мешки с деньгами в два фаэтона, тронулись по направлению к Эриванской площади, где находилось здание банка и, между прочим, штаб Кавказского военного округа, что в некотором роде влияло на безопасность движения денег; боевики находились на всех сторонах площади: перед зданием штаба и возле грифонов Караван-сарая купца Тамамшева, под карнизом обувного магазина братьев Бадиновых, у стены Европейских меблированных нумеров на углу Дворцовой и возле трамвайной станции против персидского магазина Гаджи Рахманова, а у входа в Пушкинский сад стояла Пация и внимательно наблюдала за находящейся рядом почтой, – едва фаэтоны начали движение, Пация вынула из ридикюля белый платок и поднесла к губам, – движение платка увидел внимательно наблюдавший за Пацией Степко Кицкирвелли, – он достал портсигар, раскрыл его, выудил двумя пальцами папироску и, не глядя по сторонам, степенно закурил, – этот сигнал приняла Аннета Суламидзе и немедленно раскрыла свой розовый зонт, который тут же заметили боевики, сидевшие за столиком перед большой стеклянной витриной в ресторане «Тилипучури»… – минуту спустя по Эриванской площади с распахнутой газетой в руках продефилировал Бачуа Куприашвили, что не укрылось от внимания стоявших на периферии боевиков, – фаэтоны, сопровождаемые двумя караульными стрелками и пятью казаками эскорта с саблями наголо, подъехали тем временем к повороту на Сололакскую улицу, но тут перед ними неожиданно мелькнул Датико и, размахнувшись, бросил плотно перевязанный сверток с бомбой прямо под ноги лошадей! – спустя несколько мгновений прогремели два новых взрыва… следом еще два! невдалеке рухнул на землю городовой, и один из казаков вылетел из седла, а кассира Курдюмова вышвырнуло из фаэтона взрывной волной… все окружающее пространство заволокло дымом, послышались сухие щелчки револьверных выстрелов… темные силуэты прохожих заметались по площади, и кто-то кричал, кто-то стонал… охрана рассеялась… один из казаков лежал на булыжнике, пытаясь зажать зияющую на груди рану, там и сям видны были безжизненные тела прохожих, обломки фаэтонов, куски обожженной ткани… пятна крови алели вокруг, и лошади бесновались, дико подскакивая и хрипя в бешенстве… стоя на углу площади с револьвером в руках, Авессалом наблюдал, нервно дрожа, и уже подымал оружие, чтобы сразить одного из уцелевших казаков, но… руки не слушались его, сердце бешено билось, и ладони потели, – выцеливая фигуру казака, он пытался сосредоточиться и заставить себя нажать на курок… время остановилось, сгустившись в крутой кисель, пропахший динамитом, сожженным деревом и подгоревшей кожей, – прошло несколько секунд, и лошадь запряжки скакнула, пытаясь встать на дыбы, забилась, заскользила копытами и ринулась вдруг к Солдатскому бульвару! – боевики на разных концах площади застыли в оцепенении… деньги уходят! – на бешеной скорости фаэтон несся вперед – сквозь крики раненых, клубы дыма и возгласы ярости… грохот колес бился о стены домов, и лошадь была уже возле края площади… в это мгновение наперерез запряжке бросился Бачуа и, видя, что едва поспевает, вскинул руку и бросил бомбу прямо под лошадиные копыта! – со всего маху загнанное животное рухнуло оземь и забилось в агонии, фаэтон повалился набок, и к нему ринулся с края площади Датико – в одежде, клочьями висевшей на нем, с испачканным кровью лицом… безумно вращая глазами, он несся вперед, а навстречу ему бежал толстый казак… Датико добежал первым, нырнул вглубь разбитого фаэтона и вцепился в денежный саквояж, который как нарочно застрял в обломках, Датико безуспешно дергал его, и тут подоспел казак, с ходу прыгнувший ему на спину; Авессалом кинулся выручать товарища, но споткнулся на полдороге и упал на булыжник… в это время казак уже душил Датико, и Авессалом, упираясь одной рукой в мостовую, другой снова поднял оружие… ствол плясал перед ним, и мушка дрожала, пот заливал глаза, голова гудела, и звуки разгромленной площади ухали ему в уши, а от химической вони взорвавшихся бомб его мутило, и он уже ощущал неминуемые рвотные зовы, – Датико, хрипя, извивался в руках казака и сдавленно шипел стре-е-е-ля-я-яй! – Авессалом собрал волю, покрепче утвердил руку, навел револьвер, прижал курок и… стоя на палубе «Карла Либкнехта» рядом с Раскольниковым, он чувствовал такое же волнение, как тогда, – день экса на Эриванской площади стал для него днем инициации, и именно с того дня судьба его своротила с назначенного ей пути; сердце Авессалома билось, опять предчувствуя перемены, и сам он дрожал, как дрожит назначенный к закланию боров, чуя приближение мясника с ножом, – может быть, впрочем, дрожал он не от волнения и страха, а от свежего утреннего ветерка; демонстрация силы тем временем возымела действие, и телеграф разразился паническими возгласами английского командования, – некий генерал Чемпейн интересовался целью визита и вежливо спрашивал о полномочиях эскадры, на что Раскольников отвечал: цель визита – суда, похищенные деникинцами, а полномочий и вовсе нет, так как возврат кораблей – его частная инициатива, что было, конечно, циничной ложью, прикрывающей стремление Советов войти в Персию… Персия! вожделенная Персия… это нефть, стратегический буфер, а главное – транзит в Индию, которая тоже рано или поздно станет советской! – Совнарком уже вынашивал планы об экспорте революции, которая подожжет Индостан и двинется дальше – в Монголию, на юг, а там и еще куда-нибудь – пусть пылает весь мир, зато он станет советским! и ведь близка, близка была эта мечта, да только заснеженный Гиндукуш преградил дорогу революционной орде… эскадра грозно стояла в виду Энзели, а генерал Чемпейн всё пытался связаться с верховным комиссаром Месопотамии, – связи не было, потому что матросы десанта сразу по высадке оборвали телеграфные провода на всем побережье; Раскольников предъявил ультиматум: убраться из Энзели, и генерал Чемпейн выпросил единственную поблажку – разрешение эвакуироваться с оружием в руках; спустя несколько часов в сторону Решта потянулись темно-зеленые «форды» с людьми и вооружением, колонны белоголовых непальских гуркасов, погонявших своих тяжко навьюченных мулов, а сам генерал с немногочисленной свитой, сев в блиставшую лаковым солнцем Tin Lizzie, то есть жестянку Лиззи, прямо по пыльной обочине погнал вдоль колонн своего отступавшего воинства; в Энзели Раскольникова ждали несметные богатства – угнанный деникинскими офицерами флот, гидросамолеты, орудия с огромным количеством снарядов, пулеметы, винтовки… пакгаузы, забитые патронами, и продовольственные склады, заставленные консервными ящиками, коробками с шоколадом и бутылками с ромом; город отдался победителю: Раскольников, Авессалом, Кожанов и еще несколько офицеров сошли на берег, – Энзели простирался над ними, покорный, доброжелательный и гостеприимный: сразу за линией моря тянулся крикливый базар, – вдоль тесной улочки располагались кривенькие лавчонки, заполненные разноцветным товаром – овощами и раннею зеленью, горами круп и шоколадных фиников, сушеными яблоками, грушами, абрикосами, связками смуглого инжира… специи высились аккуратными пирамидками, и лежал в медных мисках золотой набат, окрашенный ароматным хорасанским шафраном… понурые мулы и уставшие ослики шли за хозяевами вдоль тесных проходов, влача тяжелые курджуны, корзинки со всяческим дрязгом или вязанки дров, – вдалеке виден был мясной ряд, где в пропахших кровью и сыростью холодного мяса лавках висели на крюках полутуши, мерцающие полосками ребер в потемках, а на прилавках ждали покупателей субпродукты и опаленные бараньи головы, – Авессалом, поспевая за командующим, шел вперед, впитывая звуки, краски, запахи и вглядываясь в лица торговцев, – все они были точь-в-точь бакинские продавцы… пройдя вперед, офицеры ступили под дырявый навес, где в открытых клетушках стояли медные блюда, латунные ступки и серебряные кумганы, чайники, русские самовары, изукрашенная посуда из Исфахана и ковры из Тебриза, ситцы, шелка, полосатые халаты, цветные шаровары, скромные арахчыны и расшитые тюбетейки, похожие на пригоршни самоцветов… дурманный аромат кофе плыл над базаром, а кое-где в закоулках слышался приторно-сладкий запах паленой травы… – вернувшись на миноносец, Раскольников послал нарочного к Кучек-хану с просьбой прибыть в Энзели для переговоров, – легендарный вожак дженгелийцев необходим был Советам как популярный в народе союзник, и он сразу откликнулся, явившись спустя несколько дней, – беднота в городе ожидала его, потому что он был ее защитником и болел за каждого оборванца, за каждого голодного дервиша, для которых сражался с британцами и вступал в открытое противостояние с шахом, – в то утро, стоя на свайной пристани и поглядывая чуть сверху на берег, Авессалом снова видел старого друга, который очень скоро утащит его с собой в могилу… совсем недавно, будучи в одном высоком московском кабинете, Авессалом переводил на фарси письмо к Кучек-хану, которое сам же и должен был отвезти потом в Персию; дорогой друг, – говорилось в письме, – вождь угнетенного персидского люда и защитник голодной бедноты, уважаемый товарищ Кучек-хан, братская Россия желает всяческого процветания твоей стране и освобождения от ненавистного ярма британского владычества; вместе мы хотим идти светлой дорогой коммунистического счастья, но на этой дороге не можем мы видеть проклятых колонизаторов и их приспешников, уповающих на мудрость престола, вместе мы должны свергнуть эксплуататорскую власть и установить свою – власть бедноты, крестьянства, рабочих и ремесленников; зная тебя как признанного вождя и народного заступника, мы спрашиваем твоего согласия на проведение совместных операций в Персии, – пойдешь ли ты с нами, дорогой друг, ради установления в стране справедливого порядка, ведь только объединенными усилиями сможем мы избавить персидский народ от ярма эксплуататоров, – мы готовы помочь людьми, оружием, продовольствием, и ежели ты как истинный патриот своей страны желаешь нашей бескорыстной помощи, то извести только подателя сего письма или сам явись в условленное место для обсуждения деталей нашего взаимодействия; – Авессалом вспоминал свою трудную дорогу и радушный прием, оказанный ему Кучеком в лесу, несколько дней в его лагере и долгие разговоры с вождем – о Персии, о народе, о вооруженной борьбе, многое вспомнил Авессалом в эти минуты, а Кучек-хан продолжал идти со стороны гор, – офицеры эскадры во главе с командующим тоже глядели вперед, на приближающиеся отряды, на берег, заполненный бедно одетым людом, народ ждал своего кумира, нетерпеливо поглядывая вдаль, – и вот толпа загудела, раздались возгласы и вскинулись чьи-то руки, указуя вперед, туда, где уже стояло над узкой дорогой облачко пыли, подымаемое небольшим конным отрядом, – то была личная гвардия Кучек-хана, составленная из воинственных курдов-головорезов, – они ехали на приземистых лошадях, и за их спинами видны были стволы британских Ли-Метфордов, отнятых в партизанских набегах у неуклюжих солдат колониальных войск; за курдами ехал сам Кучек, держа левой рукой заскорузлый повод, а правую положив на рукоять древнего кинжала в серебряных ножнах; грудь его крест-накрест перепоясывали пулеметные ленты, и весь он словно светился, резко выделяясь среди своего воинства, – это был высокий красивый человек, явно знающий себе цену, – гордая осанка, спокойный и прямой взгляд, благородные черты лица и черные вьющиеся волосы почти до плеч… он был еще молод или выглядел таковым – в седле держался уверенно и даже небрежно, ехал не торопясь, с достоинством всматриваясь в окрестности, и Авессалом, глядя на него, невольно думал, что за таким человеком можно, наверное, в огонь и в воду, – так же думали тысячи простых дехкан, ремесленников и торговцев, которые шли за своим вождем уже несколько лет, с самого начала Великой войны, – родился он в семье уважаемого религиозного деятеля, получил образование, и быть бы ему шейхом или муллой, но… оставаясь глубоко верующим человеком, он взял в руки винтовку, – Персию раздирали противоречия, то тут, то там вспыхивали народные восстания, а в девятьсот пятом началась Конституционная революция; Кучек-хан организовал в Гиляне движение, названное дженгелийским, от персидского слова дженгель, то есть «лес», и в течение нескольких лет воевал сначала с русскими, а потом с британцами и с войсками шаха; Кучек-хан был самый настоящий благородный разбойник, а мы помним, что такое благородный разбойник, и вот с одной стороны – честный и храбрый муджахид, как говорил о нем Эхсанулла, его соратник, а с другой – благородное разбойничество, то есть насилие, принуждение и мерзость, и определение «благородное» вряд ли все-таки может оправдать в этом случае понятие «разбойничество»; более того, британский генерал Денстервиль, которому не раз приходилось воевать против дженгелийцев, называл нашего героя персидским Гарибальди, истым патриотом и добросовестным идеалистом, что, однако, не может в свой черед уравновесить его нетерпимость, непримиримость и жестокость по отношению к врагам; осенью пятнадцатого русские заняли персидский север и Кучек-хан после короткой передышки вновь открыл военные действия – громил всех, кто пытался проникнуть в гилянский лес – царских казаков, шахскую гвардию и даже крупные соединения британцев; отряд его насчитывал более трех тысяч сорвиголов, родившихся и воспитанных на жестоком Востоке, – персов, курдов, азербайджанцев, пуштунов, туркменов и талышей, которые ничего и никого не боялись, – обучали их военные советники из Турции и Германии, добавляя в дикие воинские формирования немецкую дисциплину и турецкий порядок; Кучека знала вся Персия, и сторонники у него были как на самом верху, так и среди маргиналов, которые стремились попасть в его партизанские отряды иной раз в самых что ни на есть низменных целях, – народ, впрочем, обожал вождя и не просто любил издалека, а участвовал в снабжении его отрядов продовольствием, одеждой и даже деньгами; везде были у Кучек-хана свои люди, сочувствующие, агенты, разведчики, которые не раз выручали его в трудных обстоятельствах, однако летом восемнадцатого англичане в прах разгромили дженгелийцев и заняли Решт, а через год лесных братьев добили шахские казаки – русские, между прочим, и Кучек-хану пришлось отступить в горы, где он просидел почти год; звездный час его наступил с прибытием в Энзели советской эскадры, однако и здесь все было непросто, потому что Советы хотели экспортировать революцию, создать красную республику и быть в ней полновластными хозяевами, а Кучек видел в большевиках только временных попутчиков, хотя и верил в их дружеское бескорыстие, наивно полагая, будто бы, сделав свое дело, мавр добровольно уйдет, – с какой стати? для чего тратить людей, ресурсы и дефицитное золото? только для того, чтобы помочь национальному лидеру изгнать из страны британцев да утвердить собственную власть? – странно думать, что Кучек мог предполагать такое… около года Авессалом прожил с дженгелийцами, участвовал во всех битвах и даже был ранен, а Кучека наблюдал совсем близко и дружил с ним, всякую минуту пытаясь понять его, вникнуть в его противоречивую натуру, – и не понимал! этот благородный разбойник воевал без оглядки и проявлял порой безоговорочную безжалостность, что не мешало ему оставаться интеллигентом, – покинув Раскольникова и уйдя к Кучеку, Авессалом с изумлением обнаружил в его лесном лагере шестнадцать деникинских офицеров, бежавших из Энзели, – это не укладывалось в революционную логику, и как комиссар Авессалом должен был потребовать их расстрела, но… не потребовал, – зато это сделал Эхсанулла, на что Кучек-хан возразил: эти люди в беде, им грозит погибель, а наша вера предписывает помогать обреченным, но Эхсанулла не хотел согласиться, продолжая горячо убеждать своего командира: мы не можем служить и нашим и вашим, – коли мы с красными, то белых следует спровадить на небеса, это же враги, они станут сноситься с британцами, с шахскими офицерами, это лазутчики, это динамит под наше движение! – но Кучек был непримирим, говоря Аллах не простит, – и тогда Эхсанулла дождался выхода вождя из леса – командир повел небольшой отряд лесных братьев в долину ради диверсионного акта против англичан – и, дождавшись своей заместительной власти, потащил белых гвардейцев в соседние горы, прихватив с собой взвод оставшихся в лагере стрелков; среди деникинцев случился мальчик-кадет лет пятнадцати, и его взяли заодно с офицерами, – поспевая за ними, он тревожно шептал: куда ведут, господа? – и с мольбой заглядывал в глаза взрослым, но они молчали, принужденно осматриваясь, и только вздыхали украдкой, – их довели до провала возле утеса, который отгораживал сосновый лесок от груды гранитов, и поставили на край пропасти, – Эхсанулла расположил напротив стрелков и скомандовал: огонь… мальчик еще успел упасть на колени и сказать нет, вытянув вперед руку в упреждающем жесте, но стрелки не дали ему воли: вознеся в горизонт свои Ли-Метфорды, они быстро дернули вороненые курки – грянул залп, и сквозь прозрачный пороховой дым Эхсанулла увидел, как офицеры один за другим повалились в пропасть… лишь кадет рухнул ничком, и было видно, что не убит… знать, дрогнула рука одного из убийц, не пожелавшего взять греха, но Эхсанулла не стал исправлять выбор судьбы, подошел к мальчишке, тронул ногой окровавленное тело и уверенным толчком сапога спихнул в пропасть… хотел бы я думать, что моя авторская воля сгубила кадета и, не желая прослыть жестоким, возможно, сразу и отменил бы страшный вердикт, едва услышав пени читателя, но… я не гляжу за своими героями, а лишь записываю чью-то бормочущую скороговорку, и она – не поток сознания, а банальная божеская воля или хоть назови ее – судьба, назови как угодно, – перемена слагаемых местами на результат не влияет; когда нам твердили, что партия – наш рулевой, а человек – кузнец своего счастья, мы верили желавшим солгать манипуляторам, вовсе не зная своей давно уж означенной дороги, которая хорошо известна была судьбе уже в момент нашего рождения, и так как сослагательное наклонение может быть исполнено лишь на письме, то и шансов у погибшего зазря кадета, получается, не было: родители обрекли его в девятилетнем возрасте, отдав на учение в кадетский корпус, и это заклание волею судеб стало роковым – вот не отдали бы его в кадеты, и он окончил бы штатную гимназию, а там, глядишь, и улизнул с семьей как-нибудь в Галлиполи, или пускай он все-таки попал через Баку в Персию, но не бежал с офицерами в леса, а пробрался бы хотя в Казвин, откуда вместе с британцами дошел до Тегерана, где поступил бы, например, в шахскую армию… а потом? сколько дорог – одна другой краше! служил бы Ахмед-шаху Каджару, а потом, может быть, – новому шаху и – чем черт не шутит! – дожил бы даже до эпохи аятоллы Хомейни! но… автор сей повести – лишь медиум и более никто, человек записывающий и вовсе не имеющий личной творческой воли, – вот бедный безымянный кадет и погиб, едва начав жить, а сделать что-то против этой горестной коллизии, побери меня прах, я не в силах! итак, когда Кучек-хан узнал о расстреле, он снова сказал Эхсанулле: Аллах не простит, но Эхсанулла, услыхав это, взбесился: нету никакого Аллаха! а коли желаешь работать с большевиками, так брось религию! они же атеисты! – в том-то и дело, отвечал Кучек и, расстелив перед своей палаткой потертый джай-намаз, стал на вечернюю молитву, – советская эскадра тем временем продолжала дремать во внутренней бухте, а Раскольников телеграфировал Троцкому: взяв инициативу в свои руки и полагая наступление лучшей обороной, я принял на себя ответственность и предъявил местному губернатору категорический ультиматум – ежели, паче чаяния, ему не нравится наше присутствие, то пусть убирается из Энзели ко всем чертям; сначала я говорил, что действительно красная эскадра явилась сюда исключительно за белогвардейским флотом, однако нынче все сменилось, и мы видим восторженный прием местных жителей, которые просят нас оставаться ради защиты от зверств колониального режима; посему эскадра стоит в Персии, и уже сейчас наши десантные отряды переименованы в Советский экспедиционный корпус, готовый к самым решительным действиям; докладываю вам, товарищ наркомвоен, – Энзели очищен от британских банд, белогвардейских шаек и приспешников шахского режима, – далее потребовал я очистить также Решт, Пирбазар, а Ардебиль, между прочим, уже и так занят мусульманами, и вот испрашиваю вашего приказа, товарищ Троцкий, на продвижение вперед силою оружия, вплоть до столицы, – Кучек-хан дал свое согласие действовать сообща, а поскольку вождь сей популярен в народе, то никакого труда не составит нам взорвать Персию и сделать ее советской республикой, – таким образом беднейшие трудящиеся сами свершат Великую Персидскую социалистическую революцию, а мы, разумеется, останемся в тени, – однако центр не дал Раскольникову сarte blanche и остерег его от необдуманных решений, с одной стороны остерегаясь дипломатических проблем, а с другой – справедливо полагая, что командующий несколько лукавит, выдавая желаемое за действительное: в самом деле, Раскольников слишком увеличивал угрюмость масс, а официальный Тегеран в то же время был откровенно возмущен хотя и скрываемым, но все же очевидным вмешательством большевиков во внутренний уклад страны, – добро бы они прибыли, чтобы забрать деникинский флот – забирайте, нам чужого не надо! – но ведь начались реквизиции, изъятие товаров, денег, имущества – казенного в том числе, с ходу был взят телеграф и почтовые участки… а революционная пропаганда? на горячее слово обиженный народ завсегда падок, ему бы только крушить да убивать под сурдинку тех, кого он считает настоящим врагом… и с какого, спрашивается, посула красные заняли Астару, Ардебиль и их окрестности? ведь там нет деникинского флота, а в Ардебиле и вообще флота нет… кроме того, север Персии был наводнен всякого рода аферистами и любителями легкой наживы, для которых мутная вода социальной смуты была наилучшим способом ловить для себя самую жирную рыбу, – в конце мая во внутреннюю бухту Энзели вошел пароход, звенящий оркестровою медью, и собрал на берегу огромную толпу любопытных – то прибыли посланцы Персидской компартии во главе с Бахрамом Гагаевым, который немедленно организовал митинг; развинченный, пестро́ одетый, увешанный гранатами и перепоясанный пулеметными лентами, прямо с палубы парохода Гагаев начал свою возбужденную речь, – товарищи! – кричал Гагаев, стараясь перекрыть шум толпы, – товарищи трудящиеся угнетенной Персии! вот и наступил конец вековой власти ваших поработителей, конец их бессовестного господства! скоро, очень скоро начнем мы нашу освободительную борьбу и разожжем гигантский костер, который безумным огнем сметет с персидской земли кровопийц-буржуев, – тут Гагаев приметил в толпе высоких мускулистых грузчиков и всем телом развернулся в их сторону: товарищи! хватит уже сидеть сложа руки! из вас тянут жилы, высасывают жизнь, и скоро вы превратитесь в безвольных животных… за дело, товарищи! к оружию! отбирайте добро у эксплуататоров, занимайте дома… – толпа заволновалась, подавшись вперед и внимательно вслушиваясь в слова оратора, Гагаев же, еще более распаляясь, продолжал орать: убивайте буржуев, они достойны смерти! – люди на пристани загудели, – а этих, – Гагаев повернулся к группе купцов и торговцев, стоявших поодаль, – мы скоро перевешаем, вместо них будут кооперативы! грабьте их, товарищи, ведь они веками грабили вас… должны же мы восстановить социальную справедливость и построить счастливое общество на многострадальной земле Персии!.. женщины! – вскричал вдруг Гагаев, обращаясь к темным фигурам, стоящим широкой линией позади толпы, – угнетенные женщины Востока! пришел час вашего освобождения! сбросьте чадру и покажите свои прекрасные лица мужьям и братьям! – грозный рокот прошел по толпе, люди заволновались, и раздались возмущенные выкрики… слава Аллаху, дело не кончилось резней, хоть и шло к тому, потому что тушить пожар в Энзели было некому: англичане ушли в Решт, дженгелийцы в это время сидели в горах, и лишь Кучек-хан с небольшой свитой был рядом; он и успокоил людей, которые в тот день стали вооружаться, думая, будто бы им теперь все можно; Бахрам означает – убийца злых духов, и если под злыми духами понимать персидских буржуев, то Гагаев, надо признать, прекрасно исполнил свою роковую миссию; этот человек был демоном персидской компартии, и даже соратники по борьбе боялись его; происходил он из нищей крестьянской семьи и с самого детства знал тяжкий труд, голод и унижения; мальчишкой сел он на пароход, спрятался в какой-то кладовке и вскоре сошел на берег в Баку, – здесь он добился работы на нефтяном промысле и вступил в Адалят, иммигрантскую группу социал-демократов, – тут начались его приключения: он участвовал в покушениях, в эксах, дурачил полицию, менял квартиры и в конце концов добился-таки, что его обложили, – вырваться было никак нельзя, но он вырвался и бежал в девятьсот седьмом в Персию, где участвовал в столичных волнениях, а потом, примкнув к федаям, оборонял блокадный Тебриз, сидел в тюрьме, бежал – на этот раз снова в Баку, а уж там охотились за ним и британцы, и турки, и какие-то националистические организации, – всем насолил, везде отметился, – в девятнадцатом провозглашал Муганскую республику, жизни которой отмерено было всего-навсего два с чем-то месяца, а после разгрома ее опять ринулся в Персию и был арестован в Мешедессере, откуда через несколько месяцев бежал, – так кидало его и бросало до тех пор, пока он не явился в Гиляне, а здесь принялся провоцировать резню и на каждом углу орал, что Кучек-хан – персидский Деникин, и посему надо его немедленно взять, – узнав об этом, Кучек-хан пытался приструнить скандалиста, да не тут-то было: Гагаев хватал пистолет и обещал выбить мозги любому, кто посмеет приблизиться к нему, – попыток образумить его было две, а третью Кучек не захотел: вызвал Авессалома и командира курдских отрядов Калу Курбана, – разговор был короткий: этот человек мне мешает, – сказал Кучек, и через два дня Гагаева нашли в предгорье с перерезанным горлом; Авессалому эти дела казались обычными, ведь ему не впервой было отворять кровь врага, ибо он и к своей относился без страха, – в минуты бессонницы, тихого покоя и безвольных воспоминаний думал он о своей дороге, выбранной без внимания, и пытался понять – где, в каком месте жизнь сделала крутой вираж, приведя его в перламутровую Персию, которой можно было бы, думалось ему, наслаждаться, если б не случилось в ней столько необходимого к вывозу навоза… как он туда попал? каким ветром принесло его? – он вспоминал иногда любимую Лиду и не мог понять, как с этих патриархальных улиц, окруженных лесистыми предместьями и влажными лугами, где все окрест дышало покоем, попал он в гибельный мир чужих интересов, дерзких амбиций и неправедных притязаний… тихой и уютной была Лида, рождающая в своих жителях медлительную мечтательность, размеренность, умиротворенность, – Авессалом любил бродить по городским переулкам, разглядывая неказистые домишки, любил центр, где стояла синанога, и широкую Сувальскую, по которой можно было пройти на кладбище, куда он часто заглядывал, безотчетно любя этот уголок: миновав высокие, изукрашенные резьбой ворота, Авессалом попадал на длинную аллею, по сторонам которой стояли деревья, – летом они наполняли кладбище нежным шелестом листьев, а зимой – постукиванием мерзлых веток на морозном ветру; вдоль аллеи стояли скамейки, расположенные почти вплотную к старинным чугунным оградам древних могил, – в теплое время года на скамейках сидели почтенные отцы семейств со своими матушками, женушками и детьми, важные вдовы, богомольные старцы и старицы, – аллея вела к небольшой церкви, куда Авессалом любил иной раз зайти и постоять в толпе верующих; его интерес к православию не простирался, впрочем, далее интереса к мрачным иконам, дрожащим огням свечей и сосредоточенной толпе прихожан, – его завораживал этот религиозный театр, и он с удовольствием отстаивал иной раз воскресную службу… а потом бежал на Лидейку и, завидев берег, сбрасывал на ходу одежду… легкий ветер приятно охлаждал его влажное тело… он летел, разбросав руки, и… с разбегу плюхался в воду! любимым местом было для него мелководье возле моста – с песчаным дном и солнечной зыбью зеленоватой волны; здесь в изобилии водились раки, – чтобы сыскать их, следовало свернуть какую-нибудь притопленную колоду, старый пень или большой камень, – посреди камышей сидели лягушки, а в прибрежной траве встречались верткие ужики с желтыми пятнами в головах, – эту Лидейку, эти благословенные дали видел он, лежа на камне под снежным пледом, надежно укрывшим кусты, деревья, продрогшие скалы и весь необъятный талышский лес… ноги Авессалома заледенели, а ему казалось, будто он стоит посреди широкого луга, и ступни его до самых лодыжек погружены в мягкий и влажный мох… вдалеке по-над берегом колышутся лезвия аира, вокруг, куда ни взгляни, – фиолетовые кляксы клевера и высокие стрелки плакун-травы, желтые звезды калужницы и россыпи голубого цикория, а дальше, на окраине луга, – густой ольховник, окутанный сиреневой дымкой… где он свернул со своей дороги, где ошибся и зачем вообще уехал из Лиды? – беда, впрочем, была не в отъезде, а в опасных знакомствах, завязавшихся на пути, более того, не в самих знакомствах, а в их последствиях, как в случае с Мешади, который сначала привел Авессалома в марксистский кружок, а потом – на самую первую ветровскую демонстрацию, которая возникла стихийно возле Исаакия, – случилась она в память народоволки Ветровой, свершившей акт самосожжения в Петропавловской крепости; Ветрова была упрямой амбициозной фанатичкой, помешанной на идеях нравственного усовершенствования; взяли ее при разгроме Лахтинской типографии в июле девяносто шестого, держали в плохих условиях и, возможно, били, вследствие чего спустя небольшое время она призналась в своих преступных деяниях, а потом в один совсем уж безотрадный день вылила на себя керосин из тюремной лампы да и подожгла, а советские учебники интерпретировали это дело так: героическая революционерка Мария Ветрова, последовательница и собеседница Льва Толстого, 8 февраля 1897 года в знак протеста против тюремных порядков совершила самоубийство, хотя подельники считали это событие никаким не протестом, а следствием мучивших ее угрызений совести, – и вот в память отважной народоволки товарищи решили отслужить панихиду, – Мешади и Авессалом организовывали сбор людей, пытаясь договориться с начальством, но не смогли и официального разрешения на панихиду не добыли, на что Мешади сказал: нет попа, отслужим гражданскую, – тут зазвучали пламенные речи, один оратор сменял другого, молодежь постепенно заводилась, и уже слышались призывы к крови; Мешади вывел людей из собора, и оказалось, что вся площадь перед Исаакием запружена народом, – в газетах писали потом, будто бы толпу составляли более десяти тысяч человек, так это было или нет – неважно, потому что дело не в численности толпы, а в ее сути, и вот, вышедши наружу, люди принялись выкрикивать грозные междометия и проклятия режиму, а случившийся на месте событий, как это обычно бывает, диакон сразу запел… толпа всколыхнулась, подобралась, прислушалась… во блаженном успении вечный покой подаждь, Господи, усопшим рабам твоим, – тянул диакон, – и сотвори им вечную па-а-а-мя-я-ять… кто-то рядом с Авессаломом всхлипнул, и вся толпа сначала нестройно, а потом все слаженнее и даже с какою-то угрозою стала вторить: вечная память, вечная, память вечная па-а-а-мя-а-ать… темной массой двинулись люди через площадь, и в первых рядах демонстрантов шли Мешади и Авессалом, окруженные рабочими, ремесленниками и студентами, – всматриваясь в их лица, Авессалом видел злобу и угрюмую решимость, – это была такая стихия, против которой нет, кажется, никакой защиты, которая сметет любую преграду, и тем не менее преграда явилась: со стороны «Астории» выехали конные казаки с нагайками в обожженных морозом багровых руках, конники все прибывали из улиц и строились на свободном пространстве, но толпа, завидев их, не остановилась, а упрямо продолжила движение… кони казаков нервно топтались на местах, чувствуя грозовое электричество, копившееся над площадью, и подковы их постукивали о мостовую… толпа демонстрантов шла вперед в спокойной уверенности, торжественно выпевая «Вечную память», – твердо ступали ноги, и плотно сжимались кулаки… казаки продолжали стоять, и над их рядами дрожало прозрачное облачко горячего пара… вдруг кто-то гикнул, послышалась отрывистая команда и… всадники понеслись! через минуту кони врезались в ряды демонстрантов, засвистели нагайки, и Авессалом увидел перекошенные страхом и яростью лица товарищей… над площадью стоял вой, бабий визг и короткие матерные вскрики… нагайки шили направо и налево, кони вставали на дыбы, теряя клочья пены с удил… толпа смешалась и в панике подалась назад, – Мешади, увлекая за собой какую-то женщину, пытался прикрыть ее от ударов и отступал в сторону собора… тут перед Авессаломом мелькнул неожиданно круп лошади и сбил его с ног! близко-близко мелькали перед его глазами валенки, сапоги, обмотки, упавшие шапки, платки, рукавицы и… огромные стертые подковы с неровными шляпками гвоздей, – Авессалом поднял голову и увидел на фоне блеклого неба силуэт казака, который свесился с лошади и занес над ним плетку, – инстинктивно Авессалом закрылся рукой, но нагайка, свистнув, попала ему в лицо и рассекла бровь… лошадь топтала его, и вокруг уже почти не было товарищей, а только всадники медленно сновали туда-сюда, выискивая новые жертвы, на которых можно было выместить еще остатки своей не желавшей утихать злобы… – очнулся Авессалом только вечером, когда ранние петербургские сумерки уже наползали на охристые стены окрестных домов, с трудом встал и побрел, не разбирая дороги… ночью Мешади помог ему отмыться от крови и обработал раны, а Авессалом все шипел и злобился, проклиная казаков, – ярость душила его, и он уж не хотел более помнить свои рассуждения о невозможности крови, ему хотелось рвать врага на куски, резать его ножом, лишь бы избыть свою боль… с-с-суки, шипел он, у них в нагайках свинец зашит! – одежда его была в крови, вся правая сторона лица тяжко налилась гигантским зеленым синяком, и бровь была рассечена надвое; Мешади пытался успокоить его, но он все рвался и рвался в бой, вытверживая: мы им еще покажем, мы им еще покажем! – оба они скитались по чужим квартирам, заполняя безвременье вынужденного безделья яростными спорами и чтением книг; Мешади советовал другу Чернышевского, Добролюбова, Герцена, – «Что делать?» они читали вместе и все продолжали спорить о дорогах социализма, потому что для Азизбекова эта книга была главной, а Авессалом хотел все-таки идти дальше автора и с сочувствием читал спустя время уже Морозова и Ткачева, но и они в итоге не удовлетворили его, – следующим этапом стали Бакунин, Кропоткин, а потом и Гракх Бабеф, одна только смерть которого так впечатлила Авессалома, что он стал просто бредить возмездием и опять повторял: мы им еще покажем, мы им еще покажем! на что Мешади возражал: это путь к крови… можешь ты попробовать чьей-то крови? и Авессалом вынужденно соглашался с ним, ибо в самом же деле нельзя было даже подумать о покушении на чью-то жизнь, – не могу! – честно отвечал он, и в самом деле не мог, даже и припоминая в отчаянии, как хлестнули его нагайкою по лицу, едва не выбив глаза; это уж потом, много позже, приучал его к крови неистовый учитель Симон и не церемонился: однажды Авессалом заспорил с ним, уверяя, что нельзя вмешиваться в Божьи дела, так тот, недолго думая, взял кавказский кинжал и прямо на глазах оппонента резанул себя лезвием по ладони… опешив, Авессалом отпрянул, а Симон подошел ближе, ткнул кровоточащую руку прямо в лицо ученику и сделал несколько круговых движений, как бы умывая грязнулю… жест был чрезвычайно оскорбительный, и Авессалом дернулся, пытаясь оттолкнуть Симона, но тот увернулся и презрительно молвил: умойся иди, умойся… – долго мылся Авессалом, смывая липкую кровь, мгновенно запекшуюся неприятной коркой на его лице, и думал: нет, нет, никого не трону, никогда не трону, но… как отомстить, чем оплатить свою обиду… а Симон все ходил за ним, сужая и сужая круги и расточая ядовитые речи, – прошло месяца два, и Авессалом работал уже на ротаторе, когда предводитель вкрадчиво сказал ему: ты станешь посланцем судьбы, понимаешь? – ты! – станешь! – посланцем! – судьбы! – ты будешь роком, и от тебя будет зависеть жизнь вставшего на твоем пути человека… это надо было осмыслить, и Авессалом осмыслил, оказавшись вскоре в Душети, где обошлось, на его счастье, без крови, а потом и в Тифлисе, на Эриванской площади, где кровь уже полилась рекой, смывая в свои водовороты и виноватых, и невинных, только все это было много позже, а тогда Авессалом с Мешади метались между Баку и Петербургом, пытаясь везде поспеть и во всем поучаствовать, что обычно им удавалось, – да вдруг споткнулись на полной скорости и остановились: началась русско-японская война, Технологичка закрылась, и друзья решили осесть в Баку, да попали в самое пекло, где армяне резали мусульман, а мусульмане – армян, и этот бессмысленный круговорот смерти не мог уже, раз начавшись, остановиться, – лишь Мешади с небольшой кучкой товарищей пытался противостоять то одной толпе, то другой, и вместе с Авессаломом прятал в своем районе обреченных армян, – ладно, говорил Авессалом другу, ты против крови, а ежели восстание? ежели пойдут на нас не казаки с нагайками, а солдаты с винтовками? что делать станешь? чем будешь обороняться? призывами к миру, согласию, совести? – и, в общем, как в воду глядел, потому что случилось-таки Мешади даже и на мирном поле пролить невинную кровь, – в девятьсот шестом он организовал боевую группу Знамя свободы, которая была создана, как теперь сказали бы, с гуманитарными целями – для защиты от бандитизма, а чуть ранее городской комитет РСДРП потерял типографию, благополучно разгромленную охранкой, – Мешади, чтобы помочь горю, поднял товарищей да и напал, недолго думая, на типографию газеты «Баку» – ради печатной машины для выпуска нелегальных бумаг, – налет не должен был стать боевой акцией, ведь налетчики и не собирались, слушая голос разума своего предводителя, багрить кровью кафельный типографский пол, однако ж при нападении стройный план Мешади сбился, в результате чего один из дежурных рабочих был ранен, а другой и убит, – так просчитался наш миротворец, и Авессалом пенял ему на это, – опять спорили они, но так ни к чему и не пришли; Мешади и вообще был упрямлив, как мул, делал свое дело, пер напролом, и ничто его не брало – ни аресты, ни казематы, ни избиения, а потом все как-то сразу и кончилось – революция пошла на убыль, Мешади повернул в просветительство, покрутился еще в Баку да и отчалил вскорости в Петербург, где снова с головою ушел в учебу, в то время как Авессалом как раз сошелся с Симоном, который уже во всей красе показал себя и товарищам, и охранке – отличился в экспроприациях, в доставке из-за границы марксистской литературы, оружия и патронов, не раз сиживал в тюрьмах и не раз бежал, участвовал в сборе подпольных типографий, тайных складов, динамитных мастерских и познал сомнительное счастье быть раненым, неоднократно избитым и ошельмованным в судах; однажды, изготовляя бомбу, он сделал неосторожное движение, и капсюль взорвался у него в руках, – правая ладонь его была после того набита металлом, и глаза он едва не лишился… как вообще остался жив? бес, впрочем, не может умереть, ведь он вечен, – в том даже случае, ежели его собьет грузовик при дороге, как это, кстати, и случилось с Симоном: 13 июля 1922 года за час до полуночи ехал он на своем двухколесном Дэйтоне, стоявшем на балансе республиканского Наркомфина, по Верийскому спуску в Тифлисе, – дорога была абсолютна пуста, ибо горожане давно уж сидели по своим домишкам, а автомобилей в городе тогда не было и десятка; Симон ехал не торопясь, с удовольствием дыша вечерней прохладой… тьма стояла вокруг, и лишь карбидный фонарь на велосипедном руле освещал темную улицу… день был тяжелый, Симону хотелось скорее вернуться домой, поесть, выпить за ужином стаканчик вина и уж выспаться, наконец… рассеянно глядел он вперед и тут… неожиданно услышал ревущий мотор… грузовик вылетел непонятно откуда и, мгновенно приблизившись, всей своей массой и всей скоростью ударил его! – велосипед был смят как бумага, а Симон оказался отброшенным к тротуару, падая, ударился он о бордюр и несколько времени еще лежал вне сознания, истекая кровью, с разбитым затылком, – доставленный в Михайловскую больницу, он был уже при смерти и к утру в самом деле скончался, – такие люди и вообще погибают рано, но идеи их живут вечно, – взять хоть боевую группу Симона: ее члены погибли, как говорят, в цвете лет, – так случается с каждым, кто измлада бредит чужою кровью, не жалея при этом своей, – Елисо в свое время сослали в Сибирь, где до самого Февраля харкал он чахоточной кровью да и отправился вскорости прямиком в ад, Ваничку убили во время обыска на конспиративной квартире, и даже звезду Пацию не пощадил беспощадный рок – нежная фурия революционных эксов, не дожив чуть-чуть до октябрьского триумфа, погибла под неразборчивыми палочками доктора Коха… так они умирали, думая, будто вправду кладут свои молодые жизни на алтарь свободы, что оказалось ошибкой, ибо жизни их стали несоразмерной платой за диктатуру, террор и равнодушное небрежение к человеку; их именами славили улицы, площади, города, им ставили монументы, им поклонялись, но… спустя семьдесят лет улицам дали другие имена, граниты рухнули, и лишь идеи этих людей покуда живы… время ли им погибнуть? не время! – они знали… и нынешние историки знают, – перелопатив груды архивных бумаг, мы уяснили себе, что насилие не может исчезнуть совсем и лишь приобретает во всякое время иные формы, приготовляя ради исполнения своей воли особенных каких-то людей, сделанных из железа; Симон стал одним из подобных, и вот как его пометил Господь: фигура была у него плотная, крепкая, несколько неуклюжая с виду, что наводило на мысли о его сходстве с медведем, череп был брит и выглядел как грубо отесанный каменный шар, лицо Симон имел крупное, как бы эскизной лепки, не довершившей проработку мелких деталей, – тяжелый, как утюг, подбородок, прорезанный ямкою, массивный нос, острые скулы и оттопыренные уши… глаза… глаза страшные – черные, дьявольские глаза навыкате, прикрытые широкими веками, правый – косил, и это всегда вселяло в любого из его визави самый непосредственный ужас, словом, и в самом деле – Бог шельму метит! но советской идеологии такой герой был не в меру, – в фильмах, которые снимали о нем, действовал другой типаж – вдохновенный и романтичный герой революции, благородный разбойник, рыцарь без страха и упрека с такою внешностью, какую можно представить себе лишь в литературном салоне среди томно вздыхающих институток, – поэтическое лицо, прямой нос, горящие вдохновением очи и разбросанные в беспорядке кудри! – что он творил! о, что он творил! а какие слова вкладывали в его уста наши пропагандисты! ты доживешь до победы, друг… помни погибших товарищей… будь с партией, всегда, всегда… а в конце фильма еще и диктор за кадром добавлял перцу: так заканчивается повесть о светлом человеке… который, добавил бы я, был идейным убийцей и незаурядным садистом, предлагавшим, уж к слову, пытать своих же товарищей, являясь к ним под видом жандармов как бы с арестом, дабы проверить на революционную прочность: ежели потечет кто да станет колоться, выдавая пароли и явки, значит, следует ему пуля в затылок вкупе с проклятием соратников – вот каков был этот бессребреник, удалец и попечитель униженных; нынче таких уж не делают, а тогда, в первом десятилетии кромешного века, самая воля была ему и такое время, когда всякий упырь долгом своим почитал впиться в плоть ставшего на пути человека; вот Авессалом и боялся его пуще сглаза, ведь Симон не жалел ни себя, ни иных, встреченных им на его опасных дорогах, и то были стычки с полицией, побеги из тюрем, убийства, погони, – он делал дела в Европе, сотрудничая с респектабельным Красиным, человеком и ледоколом, с хитрым Литвиновым и с одним болгарским дружком, горестно поминавшим спустя годы свою опасную страсть к транспортам оружия, – в болгарской эпопее поучаствовал и Авессалом, взятый на пробу для испытаний; оружие – партии был девиз сего предприятия, начавшегося в Льеже, куда Литвинов, будущий, между прочим, нарком иностранных дел, явился в качестве полковника армии Эквадора и владельца фирмы, приведя с собой бойкого эксперта, – экспертом, конечно, был Симон, который так поразил своим обаянием и обширными знаниями владельца ружейного завода Шредера, что тот лично давал консультации уважаемым представителям экзотической страны; оружие вскоре было куплено и направлено в Варну, откуда предполагалось послать его в Батум, и тут началась вторая часть Марлезонского балета: оружие оформили как собственность Македонии, направлявшей груз в Восточную Анатолию местным повстанцам, что для официальной Софии было не просто возможно, но и желательно, а уж дальше в дело вступили большие деньги, – заручившись поддержкой военных, Литвинов увлек одного из руководителей Македонского комитета, некоего Тюфе́кчиева, человека, известного в узких кругах как террорист и перекупщик оружия, который и предоставил нашим корсарам легальные склады в Болгарии, куда можно было безбоязненно отгружать опасный товар, – София, однако, не должна была знать о транзитном характере груза, и для решения вопроса Тюфекчиев получил на руки очень большие деньги, которые должны были пойти на оплату ввозных пошлин; никто из аферистов не сомневался в успехе, и то был правильный ход, – в Варне, осмотрев транспорт с оружием, Симон и Авессалом убедились – вагоны опечатаны транзитными пломбами, что значило: деньги прилипли к рукам Тюфекчиева, а может быть, и еще каких-то высоких особ; дело, впрочем, свершилось, и оставалось только закончить, отправив оружие из Варны, и вот тут коса нашла все-таки на камень: болгары наотрез отказались везти оружие, да еще и перегружать потом в открытом море; тогда Литвинов, недолго думая, взял паспорт младшего брата Тюфекчиева, поехал в Фиум, легализовался там и прикупил ни больше ни меньше – целую яхту, но на отправку груза денег и не осталось, потому что как раз начались трения большевиков с меньшевиками по поводу эксов и пополнения партийной кассы; осенью оружие везти было нельзя: уже в октябре море дает такие волны, которые с легкостью топят малые лодки, и вот Литвинов вступает в переписку с ЦК, требуя денег, а Симон и Авессалом сидят в Берлине, где Симон даже заводит интрижку с неизвестной записным Пименам фройляйн; наконец в начале зимы Литвинову удается добыть деньги и яхта «Зора» выходит с оружием в слегка штормящее море, – грядущий нарком остается на пристани, а за командой и грузом присматривают два наших героя, пристроившихся ради конспирации на корабельной кухне, – какие уж там они макароны по-флотски готовили, черту ведомо, только спустя сутки штормовые волны потопили транспорт и две тысячи винтовок Маузера восемьдесят девятого года, шестьсот пятьдесят тысяч патронов к ним и восемь тысяч гранат пошли на дно, а команда несколько часов из последних сил пыталась выжить в ледяном море; спасли их румыны, которые шли с рыбой в Сулинский порт, но и полиция положила глаз на неудачливых аферистов… снова тюрьма, снова побег? нет, на этот раз нет… тут начинается обратный отсчет, крайними делают македонцев, а герои нашего р-р-революционного эпоса благополучно бегут на Кавказ, где и начинают вскоре готовиться к эпохальному эксу на Эриванской площади, после которого Авессалом прячется в Баку, а Симон – в Европе, и так вроде все гладко, удачно, если не брать во внимание, конечно, убитых, которые, впрочем, ничуть не заботят пламенных борцов за народное счастье, – плутая в Европе, Симон даже не вспомнит о них, – он счастлив, все получилось, опасное предприятие осуществилось успешно, но и на старуху, мы знаем, бывает проруха: Житомирский, провокатор, в течение четырех лет работавший в сердце РСДРП, выдал его в Берлине – Симона арестовали и спрятали в Моабитскую тюрьму, где он стал представлять сумасшедшего, чтобы избежать казни; психику его поверяли болью – жгли кожу, вгоняли под ногти иглы и выставляли заключенного голым в ледяной карцер, где он неделю стоял, не шелохнувшись, вперив глаза в одну точку и не реагируя на мир, – нормальный человек должен же реагировать на боль, решили немецкие психиатры и признали его сумасшедшим, но спустя пару лет он все-таки был выслан на родину и помещен в тюрьму, а потом и в психбольницу, откуда, само собой, бежал, – Авессалом хотел быть похожим на него и летать романтическим демоном, добывая деньги для революции и освобождая из мрачных казематов плененных товарищей, но бескровными эти пути нельзя же назвать, и надо было ему преодолеть нечто фундаментальное, чтобы стать таким, каким был Симон, – быть бы Авессалому учителем в Лиде, да черти сунули его на Эриванскую площадь, где над головами людей летали бомбы, на мостовой метались раненые и лежали в лужах крови убитые, а товарища его душил, навалившись сзади, тучный казак, – Авессалом кинулся тогда выручать Датико, но споткнулся на полдороге, упав… Датико выл, казак, наливаясь багровым цветом, продолжал душить, и Авессалом, упираясь одной рукой в мостовую, поднял оружие… ствол плясал перед ним, и мушка дрожала, пот заливал глаза, голова гудела, и звуки разгромленной площади ухали ему в уши, а от химической вони взорвавшихся бомб его мутило, и он уже ощущал неминуемые рвотные зовы – Датико, хрипя, извивался в руках казака и сдавленно шипел стре-е-е-ля-а-ай! – Авессалом, собрав волю, покрепче утвердил руку, навел револьвер, прижал курок и… выстрелил!пуля попала Датико в грудь, и казак в недоумении уронил обмякшее тело… в это мгновение окутанная клубами желтого дыма пролетка вылетела на середину площади, с грохотом пронеслась вперед и лихо остановилась у разбитого фаэтона, – во весь рост с вожжами в одной руке стоял в ней Симон, дико крича что-то и размахивая револьвером… казак перед ним судорожно пытался открыть кобуру… Симон поднял оружие, но не успел выстрелить, – Авессалом первым нажал на курок и попал в голову врага! тот повалился назад и упал, грохнувшись о булыжник, а Авессалом подбежал к разбитому фаэтону и принялся с яростью дергать кожаный саквояж… раненая лошадь, биясь в агонии и перебирая ногами, жалобно ржала, словно желая лететь куда-то, Симон, стоя в пролетке, продолжал дико кричать и размахивать револьвером, – дрожа от возбуждения и куража, Авессалом дергал и дергал проклятый саквояж и наконец – выдернул! – деньги влетели в пролетку Симона, лошадь взвилась, Симон выстрелил в воздух, пролетка дернулась и… по-не-сла-ась! – Авессалом ринулся в устье Вельяминовской улицы, задыхаясь, и возле дома с чугунным балконом оборотился: над площадью стоял густой желто-зеленый дым… а вокруг Авессалом видел сосны и слегка освещенные пламенем костра края поляны, – дым подымался вверх, прямо в черноту неба, усыпанного засохшими крошками звезд, – партизаны сидели возле огня, слушая неспешный разговор Кучека, Эхсануллы и Калу Курбана, а Авессалом, глядя на тающий высоко-высоко над ним пепельный столб, изредка освещаемый вспышками искр, видел в нем выводок кораблей, чинно идущих на Энзели – эскадренный миноносец «Карл Либкнехт», эсминцы «Деятельный» и «Расторопный», крейсеры «Бела Кун», «Пушкин», «Роза Люксембург», канонерские лодки «Карс», «Ардаган», транспорты «Березань», «Михаил Колесников», «Паризьен»… много ли нужно было времени, чтобы прочесть этот короткий список? но Авессалом читал его долго, всматриваясь в силуэты судов и думая о тех, кто шел тогда вместе с ним, – многим ли придется вернуться? и все ли вернувшиеся доживут до назначенных природой границ? он читал корабли и спрашивал пустоту: где я в этом списке грядущих мертвых? где я в этом бесконечном строю, от века пропахшем прогорклым потом, железом и запекшейся кровью? где я в этом металлическом гуле, ружейном бряцании и топоте ног? меня нет, потому что нет времени, в которое мог бы я быть вмещен, а ежели времени нет, то я и явлюсь в любую эпоху, в любой год и в любую минуту… а корабли шли, и он все читал и никак не мог дочитать, – хотя бы до середины, хотя бы до середины; за его спиной между тем уже двигались силы, не желавшие брать в расчет никого из сидящих вокруг костра, – едва начав новую борьбу, Кучек был уже обречен, – скоро, очень скоро голова его будет поставлена в Реште под презрительные плевки, и найдутся, конечно, такие смельчаки, которые не преминут плюнуть в глаза вождя, преданного соратниками и оболганного союзниками… большевики подожгли Персию и почти сразу приступили к переговорам с британцами, – 31 мая, спустя две недели после операции в Энзели, начались такие дипломатические схватки, от которых официальный Лондон стал закипать, – ценой вопроса было снятие блокады и начало торговых сношений между Британией и Красной Россией, – в ответ большевики должны были перестать раскачивать Персию, которая казалась им лишь ступенькой в Индию, Афганистан и Малую Азию, – таким образом, мы понимаем: Кучек был разменной монетой, не более того… но и не менее, потому что за ним все-таки стояла грозная сила, собиравшаяся убрать англичан и сместить хана; и так выходило: поддерживая Кучека, Советы шантажировали Британию; горячий Эхсанулла в то же время рвался на Тегеран, полагая его уже своим, и наломал бы, пожалуй, немало дров, последуй Кучек его нервным зовам; сам вождь действовал осторожнее: первым делом – после переговоров на миноносце – он составил ультиматум британцам: в сорок восемь часов освободить Решт от британского присутствия! на что хозяйственные колонизаторы ответили: бросьте большевиков, полу́чите Гилян, – давая таким образом дженгелийцам кость, которой те могли, паче чаяния, и подавиться, но Кучек-хан не признавал компромиссов и жестко ответил британцам, пытавшимся подкупить его: моя родина – Персия, а не только Гилян, и не пошли бы вы, мол, по известному адресу? – трудно предположить, будто в британской администрации сидели неразвитые люди, – отнюдь, поэтому они пошли ва-банк: организовали что-то вроде референдума на тему кому оставаться в столице провинции, надеясь получить, как говорится, вотум доверия, но просчитались, – гилянцы потребовали вывести колониальные войска из Решта, на что один из британских командиров скорбно сказал: два месяца не пройдет, как вы раскаетесь в этом, и не сильно ошибся, – оборонять город было себе дороже, так как все знали: в Гилян идут красногвардейские части, способные легко отрезать англичан от баз и дорог; Кучек-хан просил Кожанова сопровождать его, и через три дня объединенные силы дженгелийцев, десантного отряда Волжско-Каспийской флотилии и кавдивизиона военморов вошли в Решт, где была торжественно провозглашена Персидская Советская республика; дорога в Гилянскую столицу стала триумфом Кучека: впереди дженгелийцев ехали три всадника, живописно перепоясанные крест-накрест пулеметными лентами, с винтовками за спиной – в центре на диком саврасом жеребце ехал вождь, слева от него на вороном кабардинце – Эхсанулла, а справа на чудесной соловой кобыле с белой гривой и белым хвостом – прямой и торжественный Авессалом, – следом за ними шли две партизанские колонны, ведомые Калу Курбаном и Хасан-ханом; все всадники были в синих шароварах и мягких британских сапогах, головы командиров покрывали войлочные шапки, чалмы, а Авессалом был в фуражке, – Кучек шапки не имел, но зато щеголял во френче, остальные же – в белых рубахах, кафтанах и безрукавках, и только Авессалом – в видавшей виды потрепанной гимнастерке, – авангард степенно и важно ступал вперед, подымая золотистую пыль, а за ним тянулся нескончаемый хвост нестройных колонн, – эти люди, насквозь пропеченные солнцем Персии, пахнущие зверьми и покрытые походной коростой, шли вперед, надеясь и вожделея… впереди лежал Решт, и они вошли в него, стекли живой лавой по его улочкам – на центральную площадь Сабзи Майдан, где Кучека ожидал народ, томящийся под беспощадным июньским солнцем, – не будучи оратором, Кучек кивнул своему комиссару, и Авессалом, погарцевав на свободном пятачке площади, привстал в стременах и зычно провозгласил: товарищи трудящиеся перламутровой Персии!.. от лица нашего вождя Мирзы Кучек-хана и всей революционной армии поздравляю вас с освобождением Решта и предлагаю почтить минутою скорби славных воинов, погибших в неравных боях с армией ненасытных эксплуататоров и шахских наемников! – люди на площади сняли пыльные шапки и застыли, понурив головы; стало тихо, так тихо, что всякий дехканин, торговец, ремесленник мог слышать мысли соседа, – русские большевики, – продолжил Авессалом, – свершили в России революцию, освободив народ от царизма, в течение трехсот лет безнаказанно пившего кровь человека труда, – люди на площади всматривались в оратора, беспокойно следя за его движениями и напряженно вслушиваясь, – настал час вашего освобождения! – истерически вскрикнул Авессалом, вскинув руку с растопыренной пятерней, – следуя примеру братского русского народа, вы пойдете вперед, и путь этот будет усеян трупами врагов! – да здравствует вождь мирового пролетариата товарищ Ленин, да здравствует революционный персидский народ, да здравствует мировая революция! – крики одобрения заглушили последние слова оратора, и в небо взметнулись поднятые в восторженном порыве винтовки… тут, дав несколько шагов своему кабардинцу, вышел вперед Эхсанулла и сказал: братья, товарищи! на нашей древней земле, прославленной воинами и пророками, есть вражеское гнездо, в котором замышляются козни против народа, где строят тюрьмы, копают зинданы и ставят виселицы для нас, – шахские выкормыши пляшут там под дуду британцев и русских белогвардейцев… это гнездо – Тегеран! нам следует захватить его, безжалостно вырезав приспешников англичан… там, только там наша революция обретет силу! вперед же, братья, на Тегеран! на Тегеран! – и его слова потонули в восторженном реве, сопровождаемом пальбой в небо, – на Тегеран, на Тегеран!!! – но тут вперед, понудив своего жеребца, вышел Кучек, приподнялся в седле, взметнул руку и прокричал: братья! взгляните на север, в сторону России! какой нестерпимый свет струится оттуда… то свет свободы, благоденствия, равенства… он слепит, да! но он и дает тепло, подобно лучезарному солнцу… нам следует благословить его! персы видят величие этого светила, так пусть русская революция живет века и согревает нас своими лучами! я обнимаю представителей Советской России – товарища Ленина, товарища Раскольникова и товарища Авессалома! да здравствует персидская революция, да здравствует Третий Интернационал, да здравствует Персия! – Авессалом вгляделся в толпу: люди тесно стояли, почти касаясь друг друга, беззвучно двигаясь и разевая рты, будто со сна… голоса исчезли, крики утихли, ропот угас, лишь ветер шумел в мутной бирюзе неба, да пальмы на краях площади шелестели жухлыми лапами… медленно-ме-е-едле-е-н-н-о колыхалась толпа, перетаптываясь, ворочаясь, и Авессалому казалось: стоит лишь оступиться – человеческий океан проглотит его… стой… стой, герой, на своем островке, не ступай за опасную черту, ибо рок глядит за тобой, – ничего не смогу сделать я, чтобы в миг опасности броситься на спасение, ведь я не автор, ты знаешь! я лишь писец, прилежно торопящийся за бесстрастным диктантом; так точно стоял ты в семнадцатом, и беспощадный фатум указывал тебе дорогу в Баку, предлагая явиться в точку исхода, ведь прошло десять лет… десять лет! наполненных приключениями и кровью, которая запросто отворялась вблизи динамитных цехов, типографий и оружейных транспортов, – ты не знал покоя, ты и не хотел покоя, – наученный дерзким учителем, ты все делал ради грядущей народной свободы: мастерил бомбы, разбрасывал прокламации, скупал винтовки и вызволял из Метехского замка товарищей, сгоравших от чахотки в сырых одиночках, – ты не боялся крови, и уже давно, – потому что привык относиться к ней свысока, не почитая ее, а презирая; вот судьба и дала тебе новый шанс, выстроив события следующим образом: в марте восемнадцатого на пароходе «Эвелина» в Баку прибыл отряд Ленкоранского конного дивизиона, которым командовал генерал Талышинский, – в составе отряда было пятьдесят офицеров и солдат, явившихся на похороны Мохаммада Тагиева, убитого в Ленкорани во время столкновений с русско-армянскими отрядами; похороны Мохаммада предполагалось провести торжественно и с большой помпой, ибо отец его – Гаджи Зейналабдин Тагиев был одной из ключевых фигур региона, – этот миллионер и крупный собственник владел заводами, рыбными и нефтяными промыслами, городской конкой, имел дворцы в Баку, Москве, Персии и занимался благотворительностью, жертвуя гигантские суммы на просвещение, образование и культуру, – Гаджи был человеком неугомонным и неистощимым на инициативу: строил школы, больницы, театры, мечети и, между прочим, провел в город водопровод; издавал книги великих просветителей, на свой счет слал учиться в столицы талантливых земляков и платил именную стипендию, между прочим, тому самому Нариманову; и вот отряд под командой Талышинского привез тело убитого и принял участие в церемонии похорон, стоя в почетном карауле и отдавая честь товарищу; спустя день отряд должен был отчалить на «Эвелине», однако Бакинский Совет, державший власть в городе, разоружил незваных гостей и взял под арест прямо на корабле, – мусульмане сочли это оскорблением, в результате чего в городе вспыхнули беспорядки и явились первые баррикады; история, впрочем, такая штука, которая крутится так, сяк и об косяк по воле ученых, подстрекаемых власть имущими, в чем убеждают нас школьные учебники; это такая сентенция, которая и не может удивить, – в спорных моментах важен нюанс, и как сразу меняется смысл! вот, к слову: известная нам экспроприация в Баку, в которой блистали знаменитый Симон и мой вовсе не знаменитый родственник, считается ныне банальной уголовщиной, что безо всяких оговорок, само собою, соответствует истине, однако интерпретаторы так не считали, – в одном очень известном фильме о жизни Симона на голубом глазу авторы сообщают: экс на Эриванской случился после насильственного изъятия у бедняков скопившихся недоимок, в результате чего они, бедолаги, пухли с голоду, вот и надо было отдать им отобранное… честное благородное слово, я плакалъ! а и невдомек мне было, что 250 тысяч рублей, взятых революционными бесами перед зданием Госбанка, должны были пойти на вооружение и прокорм новых беззаконных банд, – так было и в случае с мартовскими эксцессами в Баку, когда арестовали почетный конвой из Ленкорани, – мы можем аж до второго пришествия спорить, надрывая глотки, о том, кто же все-таки на самом деле виновен был в инциденте, который послужил началом чудовищной армяно-азербайджанской резни… почему? потому что история – гибкая госпожа, иди доказывай: мусульмане считали, что их позиции в городе уязвимы, ведь лидеры большевиков были армянами, а красноармейские части – тоже армянские в основном – и вообще состояли под командой армянских националистов из партии Дашнакцутюн, вот мусульмане и подсуетились, позвав на подмогу Дикую дивизию, которая, едва войдя в порт, начала стрельбу по большевиками… вот и повод! таким образом, гражданский конфликт стал национальным и межконфессиональным; никто при этом не принял на себя ответственность, – борьба вроде бы шла за установление Советской власти, но на самом деле, как и в девятьсот пятом, явились старые обиды, вследствие чего одни резали других, и пускай историки сколь угодно вопят сегодня о религиозной подоплеке, мы-то знаем, что камнем преткновения опять была земличка, вот за нее-то и резали друг друга… справедливости ради следует сказать: наши персонажи, Мешади Азизбеков и Авессалом, проявили себя в это время все-таки с лучшей стороны, – пряча, спасая или отправляя в безопасные места преследуемых; меня, если честно, в этом месте клинит, ведь человек, с презрением относящийся к пролитой крови, вроде и не может проявлять милосердия, а вот поди ж ты! – спасти, впрочем, удалось немногих, а погибли тысячи; красные рвались на Гянджу, и репрессии против мусульман набирали обороты, – грабежи и убийства стали зловещей повседневностью, но в сентябре произошла битва за Баку, и власть перешла к некой Диктатуре Центрокаспия, – и то были уже не большевики, а эсэры, меньшевики и дашнаки, – когда же Баку пал и в город вошли части Кавказской Исламской армии, бумеранг вернулся: азербайджанцы стали резать армян и делали это в течение трех долгих дней; вся эта кровавая баня привела несколько времени спустя к гибели Мешади и его товарищей, но Авессалом ускользнул в тот раз, да и то, впрочем, до поры – три года оставила ему судьба, и за эти три года не раз пожалел он о своей дружбе с Симоном, Азизбековым и прочими радетелями народного блага… ничего не боялся Авессалом – ни человеческого гнева, ни божьего, ни жизни, ни смерти, потому как не знал, видать, что́ есть религиозное чувство, что́ есть вообще религия, и не читал Евангелия, отчего не мог иметь даже и начатков понимания бытия, – так его атеизм и сыграл с ним злую шутку: он не помнил, а может, не хотел помнить, как говаривал когда-то – никого я не буду убивать, – совесть его была спокойна, только он давно уже ненавидел всех и чувствовал, что его ненавидят другие, – больше того, его боялись, и было за что, – стоило только взглянуть в его страшные глаза, в которых временами плескалось безумие; как он отказывался брать оружие, он и правда не помнил, зато хорошо помнил первую кровь, которая всегда сопровождалась в его воспоминаниях какой-то роково́й музыкой: все стояли на своих местах, ожидая условных сигналов, и Эриванская площадь жила повседневною жизнью, но где-то вдалеке, исподволь, уже начинал звучать вкрадчивый саксофон – низко, низко, на самых низких нотах, – к саксофону ластились скрипки, – тревожно звеня, они выпевали скорбные жалобы… вдруг! бухал большой барабан, коротко и тревожно! звук его затихал, переходя в тонкое, едва уловимое тремоло малого барабана… пауза… после мгновения тишины робко вступал гобой и, словно бы споря с ним, тихо пела труба, – звук был далекий, но ясный… гобой спотыкался и… Пация вынимала из ридикюля белый платок! – видя движение платка, внимательно наблюдавший за Пацией Степко Кицкирвелли брал портсигар, раскрывал его, выуживал двумя пальцами папироску и, не глядя по сторонам, закуривал… в этот миг уже щелкали кастаньеты, сообщая обыденному движению Степко некий дополнительный смысл, и несколько низких мужских голосов принимались выводить длинную щемящую ноту… барабаны стучали, сопровождая Аннету, медленно раскрывающую розовый зонт, хорошо видный боевикам, сидевшим за столиком перед большой стеклянной витриной в ресторане «Тилипучури»… музыка становилась суше, суровее, сдержаннее, она уже угрожала, обещая неприятный сюрприз, а по площади шел Бачуа с газетой в руках, и за ним внимательно наблюдали стоявшие на периферии боевики; фаэтоны тем часом, сопровождаемые охранным эскортом, ехали, приближаясь к началу улицы, но тут… бодро вступили фанфары, снова забили барабаны, и в полную силу зазвенели тарелки, – ритм музыки изменился, порвался, запрыгали синкопы! вверх-вниз, вверх-вниз! – перед фаэтонами неожиданно мелькнул Датико и, размахнувшись, бросил плотно перевязанный сверток с бомбой прямо под ноги лошадей! взрыв! тарелки! как яростно звучала их медь! спустя мгновение грохнули еще взрывы… следом еще! мощь музыки росла, подымалась крещендо, и вот ее уже нет! – звуки смешались в чудовищную какофонию, в которой прочитывался вой струнных, грохот ударных и вопли духовых, – и вот что запомнил Авессалом… ничего не запомнил, только глаза казака, в которого он целил, – темные, уже отрешенные глаза, застывшие в ужасе и оцепенении и… глаза Датико, в доли секунды понявшего, что Авессалом промахнулся… вот каково было это правое дело, оставившее на площади шестерых убитых да с десяток раненых, которых Авессалом даже не приметил… а они лежали везде, везде, и было их значительно больше – сотни, тысячи трупов и стонущих в корчах раненых, втоптанных в землю под стенами Баку, который был уже на грани падения; Бакинский Совет паниковал и метался, – совещания, консультации, стихийные споры ни к чему не вели, всем было ясно, что впереди – катастрофа, и тогда эсеры, меньшевики и дашнаки, имевшие большинство в Совете, сумели продавить резолюцию о приглашении для обороны Баку британцев, которые стояли в северной Персии, – вот с чего, кажется, британцам ввязываться в конфликт? а и было с чего! всякий имел тут шкурные интересы: азербайджанцы, закрепившиеся под Баладжаром, были союзниками Османской империи, а турки – от века исконные враги англичан, да еще нефть, маячившая на горизонте; нефть нужна была не только британцам, нефть нужна была всем – и туркам, и стоявшим за ними германцам, и большевикам, армии которых сжирали гигантские количества нефтяных продуктов; но Баку оборонять было нечем да и некем, – главной военной силой оставался отряд Петрова – около восьми сотен человек, в числе которых было сто двадцать эскадронных сабель, матросская рота и сорок конных разведчиков, – как вообще смерть ищет живого человека? как сбирает свой радостный урожай? избрав жертву, глядит за ней, ожидая болезни, раны, увечья, или исподволь ведет его к роковой черте? – вот Петров… был начальником рязанской милиции, воевал с Калединым на Дону, командовал армией, даже фронтом, да что року эти бубенчики? – едва сняли вояку с позиций и отправили в помощь Бакинской коммуне, как смерть вперила в него пустые глазницы и уж не хотела отстать: Петрова послали в Баку, но не прямиком, а транзитной дорогой через Царицын под руку общеизвестного повелителя края – товарища Сталина, который с трудом держал стратегические рубежи, расстреливая по ходу дела царских военспецов, и вот тут… да! в этом месте, именно в этом, случился пролог гибели Петрова и Бакинской коммуны вообще, более того, здесь был пролог новой резни, унесшей жизни всех армян города и предместий; в Царицын Петров привел огромный отряд, составленный из отборных бойцов, и ждал пополнения, которое было непременно обещано, да Сталин не дал пополнения, напротив, забрал у Петрова семь тысяч бойцов! – кто бы сунулся до Баку, рискнув потревожить такую силу? да и зная притом, что это не конец гарнизона, ибо там были еще армянские части да восемь сотен солдат регулярной английской армии! вот Петров и попал в дьявольскую пасть, оказавшись волею несправедливой судьбы в одной компании с так называемыми бакинскими комиссарами, за которыми смертушка тоже с недавних пор уже вовсю глядела, – в том и состоит сила судьбы: если бы царицынский фронт не отобрал войска у Баку, то большевики как есть отбились бы от врага, – выходит, и меньшевикам с эсерами не пришлось призывать в помощь британцев, из чего вытекает новое следствие – удержание власти Бакинским Советом, категорически не желавшим явления англичан; дальше – больше, ведь рок неумолим: ежели Совет у власти, то нет бегства большевиков, а ежели нет бегства, то нет поимки, а ежели нет поимки, то и гибели нет; в конце июля Совнарком из последних сил держался, продолжая воевать с правыми эсерами относительно англичан, но резолюцию об их приглашении, несмотря на протесты, все-таки приняли большинством голосов, и тут Совнарком во главе с Шаумяном сломался, немедленно сложив с себя полномочия, после чего началась свалка, в которой и по сегодня не всякий профессор свяжет концы: власть приняли матросы, именовавшие себя Диктатурою Центрокаспия, хотя справедливости ради надо сказать: в августе их места заняли эсеры, меньшевики и дашнаки, – бои под Баку тем временем продолжались, и турки с азербайджанцами, разорвав фронт, совсем близко подошли к городу, – подняв на занятую высоту орудие, они стали обстреливать дали предместий, – тут красные отступили, а брошенные позиции заняли армянские национальные части; с этого дня комиссары трижды пытались ретироваться морем и трижды им препятствовали корабли Диктатуры, – третьим разом с бакинской пристани отчалили семнадцать судов, и Авессалом с Мешади сели на один из них, – первые сутки рейда прошли спокойно, однако вскоре начался шторм и корабли стали у острова Жилой, – здесь настигли их суда Диктатуры и под угрозой орудий вынудили повернуть к Баку; а если бы не настигли? – фантазиям в этом случае нету воли: губернский комиссар Азизбеков лет пятнадцать-двадцать потянул бы еще партийную лямку и вслед за людьми своего круга попал бы, вне всякого сомнения, под репрессивный каток, а Авессалом, думая вернуться в Лиду, уж как-нибудь слился бы в Европу или дальше, – в такие места, где можно еще пострелять или, к примеру, покидать бомбы – для блага трудового народа… но 16 августа представители Диктатуры арестовали тридцать пять большевистских лидеров во главе со Степаном Шаумяном, – правда, кроме видных партийных функционеров, в число арестованных попали и случайные люди, которые хотя и работали с Бакинским Советом, но оставались, что называется, мелкой сошкой; все они оказались за тюремной стеной и были обвинены в бегстве без сдачи отчета о расходовании народных средств, вывозе военного имущества и измене; – Шаумян, Мешади и другие большевики оказались в камере первого этажа, а Авессалом и с десяток иных попали в уголовную камеру – на втором; у города уже стояла озлобленная Исламская армия Нури-паши и кипящие огнем национальной ненависти формирования Азербайджанской Республики; сидя в тюрьме, Авессалом занимал себя разбором событий, вовсе не думая о будущем и о своей возможной погибели, – смерти он не боялся, но уже знал: жизнь на краю, и ему не хотелось пропасть без смысла, только военно-полевой суд, который ожидал арестованных, скорее всего, не оставил бы им шансов, потому что расстреливали в те годы впопыхах, походя, иной раз и вовсе не разбираясь, да тут случилось новое наступление турок, и Баку пал, – большевики оказались на воле, чему поспособствовал небезызвестный Анастас Микоян, избежавший в свое время ареста и похлопотавший за комиссаров; роль его в этой истории вообще темна, – о нем, впрочем, еще будет сказ, а пока – большевики поспешили в порт, где стоял приготовленный друзьями «Севан», да пока они шли, пароход и отчалил, – братушки, пытаясь спастись, бросили командиров, и вот снова: а если бы не бросили? – пароход шел в Астрахань, находившуюся под контролем красных, и там беглецы точно бы спаслись, но… судьба не оставила им выбора: в порту оставалось единственное судно – «Туркмен», и это был последний шанс; они погрузились, вышли в море, и тут на корабле явились какие-то мифические офицеры-британцы, которые подняли мятеж и вместо красной Астрахани направили пароход в белый Красноводск, – так красные историки тасовали факты, не примечая вовсе несоответствий: на борту «Туркмена» находился партизанский отряд под командой Татевоса Амирова, а то был дашнакский головорез, в короткий период Бакинского Совнаркома сражавшийся на стороне красных, – он первым занял корабль и не собирался предоставлять места кому-то еще, но и тут случай! – среди беглецов оказался редактор газеты «Бакинский рабочий» Арсен Амиров, родной брат Татевоса, – понятно, что большевики взошли на борт и, уж разумеется, никаких англичан на судне не было, ибо в противном случае что стало бы с ними перед лицом партизан бешеного Татевоса? – итак, пароход взял курс на Астрахань, да вдруг выяснилось, что топлива у него мало и до Волги он не дойдет, – а ближайшим портом был, надо полагать, Красноводск, – выходит, смертная дорога тех, кто был назначен к закланию, пролегла через топливные баки «Туркмена», а еще – опять же, как утверждают учебники, через некий список Корганова, или сухарный список, согласно которому из тридцати пяти бежавших было отобрано лишь двадцать шесть; Григорий Корганов, нарком по военно-морским делам Бакинского СНК, был якобы старостой камеры в бакинской тюрьме и по списку, составленному им, распределял продукты, – при задержании большевиков в Красноводске регистрационный список превратился в проскрипционный, став обвинением для арестованных; но как иначе среди толпы беженцев на пароходе можно было найти бежавших из Баку главарей коммуны? – в красноводском порту оказалось три линии проверки, – на третьей линии от толпы пассажиров отсекли Микояна и сразу же увели, – кто-то, видимо, кивнул на него, и уж потом была арестована группа, в которую попал Мешади; советские историки напирают на список Корганова, но мог ли Корганов, опытный революционер-конспиратор, оставить при себе такую улику, – даже в том случае, ежели список и в самом деле имелся? – арестованных поместили в тюрьму и уж там стали выяснять кто есть кто, быстро опознав Председателя Бакинского Совнаркома Степана Шаумяна, губернского комиссара Мешади Азизбекова, комиссара внутренних дел Прокофия Джапаридзе и прочих, якобы поименованных в сухарном списке, общим числом в двадцать шесть человек; Авессалом в это число не попал, и Микоян не попал, – этого политического долгожителя, к слову сказать, всю жизнь потом называли за глаза двадцать седьмым комиссаром и, думается, в этом что-то было… а и вообще как работала советская пропаганда! – во-первых, комиссаров на самом деле было двадцать пять, двадцать шестым стал уже ради порядка задержанный Амиров, руководитель дашнакского отряда, а во-вторых, – истинных комиссаров там и вообще было – раз-два и обчелся! – зря, что ли, энциклопедии не называли должностей двадцати шести? – вот Исай Мишне был, к примеру, делопроизводителем ВРК, Федор Солнцев – комиссаром школы военных инструкторов, то есть обычным рядовым военкомом, двое были охранниками – Иван Николайшвили охранял Джапаридзе, Ираклий Метакса – Шаумяна, трое из сухарного списка подвизались в газетах: Амирян и Борьян – в «Бакинском рабочем», Осепян – в «Известиях Бакинского Совета», а Анатолий Богданов и вообще был простым служащим, – это не годилось Советам, ибо молодой религии для священного пантеона нужны были не рядовые герои, а вожди-мученики, и вот покатилось пропагандистское колесо: явились стихи, книги, фильмы о двадцати шести героях, и уж потом, позже, возле величественного монумента, воздвигнутого в их честь, проводились парады, торжественные линейки и звучали патетические клятвы пионеров… и какова вообще сила мифа! – в его орбите герои положительные, отрицательные, нейтральные, и как следует оценивать, к примеру, тех, которые просто умывали руки? – о положительных – в том смысле, в каком трактует миф, – мне уже было диктовано, и каждое сказанное слово я прилежно и с надлежащим тщанием вписал в историю, но не в Историю, – теперь же, следуя прихотливой воле моего рассказчика, должен я продолжить, ведь протагонист непреложно стоит против антагониста, что и подтверждает в нашем случае недолгое бытие человека с фамилией Фунтиков, наводящей на мысль о каком-нибудь цирковом аттракционе… ну, например: эксцентричные эквилибристы Фунтиковы, сме-е-ертельный номер! или: клоуны Фунтиков и Шпунтиковве-е-есь вечер на арене! – а ведь это подлинное прозывание его; сей Фунтиков, Федор Адрианович, был паровозным машинистом, а в июле восемнадцатого стал главой временного Закаспийского правительства, единственного, между прочим, в полном смысле рабочего правительства, члены которого в основном были эсерами и меньшевиками, – этому машинисту не нравились большевики, отчего он и стал одним из руководителей антибольшевистского восстания, которое позже назвали Асхабадским мятежом; в ходе мятежа человек, носивший цирковую фамилию, прославился, если здесь применимо это слово, расстрелом девяти асхабадских комиссаров, а через два месяца стал одним из главных действующих лиц в драме бакинцев; арестовали его только в двадцать пятом – на хуторе Ляпичево Нижне-Волжского края, где он сумел затеряться после бурных событий в Туркестане; ему и в восемнадцатом грозил расстрел, но он как-то извернулся и выскользнул: призрачное правительство его, прикрытое от большевиков двухтысячной армией сипаев, присланных генералом Маллесоном, держалось недолго и в январе девятнадцатого пало, – Фунтикова обвинили в коррупции и растрате семи миллионов рублей, предназначенных фронту, – он сел в тюрьму, и участь его казалась предрешенной, однако британцы выпустили союзника и как бы сослали, – явившись в глухом ауле посреди туркестанской глубинки, он быстро понял: надо бежать! ведь большевики захотят мести, – и был прав! – на его совести висели не только комиссары… выдала его, говорят, собственная дочь, когда он уже успокоился и думал дожить как-нибудь свой век сельским середнячком, копаясь потихоньку в коровьем навозе, – ан нет! большевики взяли его и привезли в Баку, где он целый год сидел в тюрьме, а потом стал перед судом и суд многое ему вменил – и участие в мятеже, и убийство комиссаров, и многое даже из того, чего он вовсе и не делал; тут надо открутить время несколько назад, сказав, что главной причиной мятежа в Асхабаде был единственный человек – прибывший из Ташкента с отрядом головорезов некий Фролов, имевший от местных Советов директиву на безоговорочную ликвидацию контрреволюции, что означало, конечно же, решительные репрессии; Фролов по сути своей был редким душегубом, посему в городе и области немедленно начались бессудные расстрелы, – сначала постреляли всех мало-мальски значимых граждан, имевших влияние на массы, – бывших царских чиновников, купцов, баев, не забыли, как водится, и представителей интеллигенции, служителей религиозных культов, а потом стали расстреливать рядовых обывателей ради их имущества; Фролов сам отличился в экзекуциях и вообще любил ездить по Асхабаду с оружием в руках и убивать, как зайцев, зазевавшихся прохожих; нелегкая принесла его вместе с женой, лихо управлявшейся кавалерийской шашкой, в пристанционный городок Кизыл-Арват, где жили по преимуществу железнодорожные рабочие, – Фролова эти работяги люто ненавидели и взбунтовались, как только он, войдя в городок, разогнал местный совдеп да приказал пороть явившихся к нему переговорщиков; 12 июля в чаду уличного боя мятежники убили его вместе с женой, а сопутствовавший ему отряд мадьяр изрубили в куски, – с этого все и началось: сорвав провода телеграфа, железнодорожники сели в вагоны и двинулись на восток, сметая все на своем пути и уничтожая любого, даже самого малого совслужащего, – эта кипящая злобой лава дотекла даже до Аму-Дарьи, но с мятежным Ташкентом, где уже бушевала своя резня, железнодорожникам не было судьбы; рабочих все активнее теснили красные и в конце концов отбросили в район Мерва, – тут уж ситуация стала критической, и правительство Закаспия, главой которого, как мы помним, стал человек с веселой цирковой фамилией, обратилось за помощью к британцам, к тому самому генералу Маллесону, который дал Фунтикову ради подмоги беззаветных сипаев; с этой минуты рабочее правительство стало английской марионеткой, и уж отсюда нити судьбы протянулись к двадцати шести убитым впоследствии комиссарам, в смерти которых обвиняли и англичан, и эсеров с меньшевиками, и кого только не обвиняли, – крайним в итоге стал Фунтиков, а тех, кто в той или иной мере был втянут, планомерно вычеркивали из жизни до самого конца двадцатых годов, – последним, к слову сказать, убили Чайкина, расследовавшего обстоятельства гибели двадцати шести – аж в сентябре сорок первого, из чего следует вывод: Советская власть не могла забыть обиду и мстительно помнила о ней, безжалостно убирая со своей столбовой дороги любую песчинку, запачкавшуюся в контрреволюционной грязи: четыре десятка человек отправились к праотцам в отместку за расстрел комиссаров, и даже такие пешки, как машинист Щеголютин, который только вел поезд… мог ли он угадать планы судьбы, стукнувшей костяшками пальцев в его ночное окно? нет! – кто-то постучал, вызвал, сказав, что следует вести паровоз, и машинист вышел под равнодушное небо, сладко зевнул, сказал крепкое слово да и пошел на свой паровоз номер ноль сорок девять, чтобы проследовать в Красноводск, а оттуда – на двести седьмую версту асхабадской дороги, где и произошла трагедия, – сначала машинист был свидетелем, а потом стал обвиняемым, получив в окончании процесса свою незаслуженную пулю; все обвиняемые отрицали, впрочем, причастность к убийству большевиков, Фунтиков отрицал категорически, но по нему видно было, что он обречен, и никакая сила не могла уже этого изменить; время и судьба согнули его, – шесть лет назад то был человек статный, гордый, отважный и смотрел, разумеется, героем: у него было широкое лицо с умными злобными глазами, высокий лоб с залысинами и массивный нос, над губой красовались щегольские усы, и весь он был какой-то полугусар-полуразбойник; в суде облик его померк: смотрел он вяло, тоскливо из-под густых бровей и прятал в волнистой бороде горькую ухмылку, одежда его дополняла впечатление – потертая чуйка, мешковатые брюки и плохо почищенные сапоги, – он упрямо, хотя и нетвердо отрицал прокурора, напиравшего на показания Микояна, выживших свидетелей и уже знакомого нам эсера Чайкина, но спасения ему не было, адвокаты не суетились и собравшиеся в зале суда зрители числом более полутора тысяч человек уже хорошо понимали, что смерть его стоит где-то рядом, и то было даже не предчувствие, а, в общем, вполне свершившийся факт, – смерть действительно была рядом; 27 апреля 1926 года Фунтикова приговорили, и он еще дернулся напоследок, подав прошение о помиловании, но не затем его судили, чтобы миловать, а затем, чтобы растерзать: 5 мая бывшего председателя Закаспийского временного правительства Федора Фунтикова вывели в предрассветных сумерках во внутренний двор бакинской тюрьмы и поставили против страшных зрачков расстрельных винтовок… он не глядел в них, не хотел глядеть, боясь потерять себя в лабиринтах смерти, – он глядел в уже начинающее светлеть небо и машинально думал: какие бледные звезды! – то же небо, с точно такими же звездами, укутывало своим одеялом Решт, когда Кучек-хан с товарищами приступили к формированию правительства республики, а потом и Военно-революционного совета, в который вошли военком морского десанта, двадцатилетний Абуков, и уже известный нам Кожанов, принявшие даже ради такого дела персидское подданство, а утром вождь дженгелийцев получил из Тегерана депешу, в которой значилось: милостью нашей и дарованной Аллахом властью султан Ахмад-шах дарует Мирзе Кучек-хану должность генерал-губернатора Гиляна, но… было уже поздно, и можно ли вообще задобрить народного любимца регалиями и остановить жалкими подачками обезумевший в своем стремлении к свободе народ? – а народ до поры до времени был слеп и только рукоплескал приходу красных: на улицах Решта и Энзели Авессалом встречал оборванных персов, которые умильно улыбались и говорили по-русски: здравствуй, большевик… хороший большевик, только хороший большевик мало думал о дехканине или батраке, желая, согласно своему обычаю, экспроприации экспроприаторов, и начал с того, что стал грабить купцов, мелких собственников да закрывать мечети; купцы жаловались Кучеку, тот в свою очередь – Абукову, Кожанову и Авессалому, но командование было занято мечтою о Тегеране – пряничный город, украшенный перламутром глазури, цветной смальтой и драгоценными изразцами, пропахший пряностями и присыпанный золотою пылью, так манил к себе и так распалял воображение красных! и Раскольников бредил Тегераном, уносясь мыслями еще дальше – в рубиновую Индию, да не судьба! – командующего отозвали, а взамен прислали на свято место некоего Якуба-заде, который принялся хитро подсиживать Кучека; со своей стороны иранские коммунисты были недовольны вождем, чересчур на их взгляд умеренным и консервативным, – да и закавказские большевики во главе с Микояном усердно лили масло в огонь, желая революционного продвижения и настаивая на том, что Кучек-хан губит персидскую революцию, – словом сказать, радикальная точка зрения взяла верх и малозаметный Якуб-заде устроил переворот, который упразднил власть Кучека, – воинство его раскололось: часть дженгелийцев ушла с ним в леса, а другая часть осталась с Эхсануллой; Авессалом мучительно выбирал и все-таки пошел за Кучеком, не умея предать и чувствуя правоту друга, – новая власть тем временем приступила к решительной борьбе с буржуа, к которым причислены были не только помещики и богатые купцы, но и обычные держатели зеленных лавок, ремесленники и так называемые кулаки, – то был пролог мятежей в России, – и персидская революция стала задыхаться, – более того, в августе рухнули планы овладения Тегераном, – шахские войска, поддержанные британцами, перешли в контрнаступление, а еще неделю спустя пал Решт… лишь Энзели держался еще из последних сил, – его обороной руководил черный человек Якуб-заде, время от времени ввергаемый в отчаяние пароксизмами малярии, – этот Якуб-заде, злой гений террора и изощренной диверсии, недавно звался Яковом Блюмкиным, – то был большевистский агент, провокатор и в недалеком прошлом – убийца Мирбаха; портовый Энзели кое-как отбили, расстреляв город морской артиллерией, а Решт несколько раз еще переходил из рук в руки… дело шло к краху, – Москва под шумок щупала Британию, обещая уйти из Персии в обмен на торговый договор; вождь дженгелийцев, таким образом, стал заложником большой политики в споре держав, – предали его свои – коварно, цинично, объявив врагом народа и революции; в феврале двадцать первого большевики подписали дружеский договор с шахским правительством, в марте – с Великой Британией, только для Кучека те обстоятельства не играли никакой роли, – Авессалом пытался уговорить его примириться с Эхсануллой, чтобы продолжать борьбу, но вождь не хотел, – Авессалом, впрочем, не бросал усилия и скоро добился своего: Гилянская республика еще держалась, и нужно было использовать все шансы, поэтому комиссар последовательно разговаривал с Кучеком, Эхсануллой, Калу Курбаном и даже с лидером Иранской компартии Гейдар-ханом, в результате чего был создан объединенный ревком, а республика переименована в Персидскую Социалистическую Советскую республику; переформированная Персидская Красная армия получила помощь купцов и зажиточных горожан, полагавших для себя власть своего Кучека лучше власти чужих британцев и плясавшего под их дудку шаха, и вот… грозное скопище повстанцев встало с колен, охлопав одежду и отряхнув пыль, топнули тысячи ног, обутых в разбитые башмаки, брякнули винтари, и кинжалы застыли в ножнах в предвкушении крови… вождь гарцевал перед войском на диком саврасе, что-то кричал и указывал рукой вдаль, туда, где колыхалась в нежном тумане пряничная столица, приманчивая, как смуглые бедра персиянок, – и воинственный вой отвечал ему, – потрясая оружием, дженгелийцы рвались вперед и начинали движение – неумолимое, роковое… – эта взбесившаяся стихия, как сель, сгребающий в кучу обломки скал, столетние деревья и города, которым назначено было вечное время, сметала все на своем пути, – так красные персы смели правительственные войска на пути к Шахсевару и взяли его; вечером Авессалом и Кучек вышли в городок с намерением осмотреть его; саманные мазанки были украшены цветными фонариками, внутри которых горели плошки с бараньим жиром, и гирляндами импровизированных флажков, выкроенных из разноцветных тряпок, дворы освещались кострами, на которых веселые люди жарили мясо, – узкие улочки Шахсевара пахли так вкусно, что у друзей взыграл аппетит, и, войдя в один из дворов, они подошли к костру, где их шумно приветствовали хозяева, – здравствуй, большевик, хороший большевик, говорили они комиссару, а он отвечал на фарси, ввергая их в изумление; баранина была необычайно вкусна, люди приветливы… где-то звучал ней, и его нежные звуки баюкали переулки, – поев, Авессалом и Кучек вышли наружу, чтобы найти искусного музыканта, долго бродили по темным улицам и наткнулись на чайхану, – едва увидев ее, ощутили сильную жажду, вызванную большим количеством недавно употребленного мяса; внутри застали они компанию персов, сгрудившихся вокруг двух дервишей, и то были очень странные люди: одежды их походили на цирковые, и потом выяснилось – то было действительно так, – матросы-балтийцы при наступлении разграбили костюмерную бродячего шапито, и кое-кому по случаю перепали длиннополый сюртук со штанами в цветочек и пестрая кофта, причудливо совмещенная с галифе; дервиш в кофте рисовал персов и отдавал им картинки, персы в ответ клали перед ним монеты… в чайхане было шумно, весело, дымно, в воздухе висел сладковатый запах терьяка, и Авессалом с Кучеком, не удержавшись, заказали по трубке и по чайнику красного чая, – резвый хозяин мгновенно исполнил приказ и побежал дальше, поблескивая влажной плешью в неверном свете масляных ламп, – один из дервишей тем временем – тот, который был в сюртуке, – обратился к товарищу: скажи персам, Мечи́слав, что я буду читать стихи, – Мечислав встал и провозгласил на фарси: товарищи персы! великий пророк, урус-дервиш и председатель земного шара будет читать стихи! – пророк встал, набычился и, глядя исподлобья на посетителей чайханы, завыл: клянемся власами Куррат-уль-Айн, клянемся устами Заратустры – Персия будет советской страной, – так говорит пророк! – он еще долго читал, а лучше сказать, нежно выл и словно бы выпевал причудливые стихи, баюкая персов в волнах своего безумия, персы внимали ему с обожанием, и в глазах их светился религиозный экстаз, наконец пророк сел, стомившись, и вновь жадно схватил терьяк; Авессалом с Кучеком продолжали пить чай, подливая друг другу в темные пиалы, пыхали трубками и уже начинали дремать на своем топчане в окружении лоснящихся валиков, которые подобно магнитам тянули долу их уставшие головы… чайхана стала покрываться рябью, щербою и, медленно потухая, совсем померкла, а Авессалом увидел жестокого Зохака: из плеч тирана росли рогатые змеи, пожирающие человеческий мозг, и народ смирно ожидал новых жертв из себя, склонившись перед тысячелетним властителем… сладкие слои терьяка колебались под потолком чайханы, смутно гудели голоса персов… Авессалом спал, а Каве-кузнец, срывая с себя кожаный фартук, окрашенный беспокойным пурпуром, звал народ на борьбу с тираном… да здравствует революция… Персия будет советской страной! ибо так говорит пророк… Авессалом видел битвы и слышал бряцание оружия… капли крови багрили лбы убитых, убийц и совсем непричастных, и уже Феридун заносил булаву, чтобы рассечь золотой шлем Зохака… а огонь бушевал в селениях, с хрустом, шипеньем и треском сминая замшелые хибары и чайхану, где дремали в опийном тумане беспечные герои… открыв в бреду слезящиеся глаза, Авессалом глянул вверх и увидел: то тут, то там сквозь потолочные доски врываются в помещение резвые струйки дыма и, колеблясь, сбираются в комки рыхлой ваты, а в щели проникают не страшные на вид язычки огня, игриво бегущие по старому дереву, вот пламя уже гудит, и становится нестерпимо жарко, – Кучек и Авессалом окончательно просыпаются и, с трудом стряхивая с себя терьячный морок, видят, что чайхана пуста, лишь хозяин мечется среди золотых искр, да лежит без чувств посреди тлеющего ковра великий пророк, урус-дервиш и председатель земного шара! – вмиг Кучек и Авессалом завернули его в ковер и кое-как вытащили сквозь гудящее пламя… поодаль горели другие строения, возле которых метались заполошные персы, и зарево жара видно было даже с окраинных переулков… ветер раздувал искры и горячий воздух окатывал ночь, – сидя у ног завернутого в ковер пророка, Авессалом и Кучек медленно приходили в себя… а машинист Щеголютин, поглядывая на пожар рассвета, живо напоминавшего ему о спаленных комиссаром Фроловым домишках Кизыл-Арвата, гнал свой паровоз номер ноль сорок девять среди бескрайних песков, уже проявляющихся на фоне багрового неба… мог ли знать он, беспечный бродяга, что эти рельсы и пропитанные родным запахом креозота шпалы ведут его прямиком к погибели? не мог! – он делал обычную работу, любимую и хорошо знакомую, которую делал всю жизнь, не подозревая о том, что профессия приведет его к смерти, которая, впрочем, случится немного позже, – не торопясь, он вел поезд и думал скоро войти в Асхабад, где случалось ему бывать сотни раз, но… на двести седьмой версте ему приказали остановиться; сердце Щеголютина дрогнуло, откликнувшись на предчувствие, и он с тоской прошептал: скорей бы домой… скорей бы домой… паровоз стал, утвердившись на рельсах и одышливо пыхая… пахло гарью, песком, полынью… услышав отрывистые команды, машинист глянул в окно и увидел стоящих наискосок людей… солнце вставало, набрасывая на местность багровый полог, и люди жались друг к другу, не умея победить страх, – поодаль от комиссаров стояли текинцы в халатах, перепоясанных кушаками, в громоздких папахах, с винтовками за плечами, и – человек в кожаной куртке, стянутой портупейною сбруей… несколько неразборчивых вскриков, нежный звяк чьей-то антабки, и вслед за курткой двинулись все, поднялись на бархан, перешли его гребень и скрылись с противной стороны… спускаясь в распадок, люди смотрели в ноги, боясь видеть лица товарищей, и лишь Мешади внимательно изучал каждого: Шаумян шел во главе, поддерживая хромающего Корганова, следом шли Джапаридзе, Петров, Фиолетов и Авакян, немного отстав, – остальные; случись Авессалому попасть с «Туркмена» в общую камеру, шагать бы тут и ему, но нет! у него была другая судьба, – приговоренных поставили в линию, и человек в кожаной куртке скомандовал: то-о-овсь! – Мешади вмиг вспотел, объятый отвратительным страхом, но еще нашел в себе силы выпрямиться и дерзко глянуть в глаза убийц… Шаумян поднял руку, желая что-то сказать, но… не успел! – пли! – скомандовал человек в куртке, и винтовки изрыгнули огонь, – Мешади почувствовал резкий удар, сморщился, словно отведав кислого, и упал… мгновения он ощущал боль и слышал стоны товарищей, и то были последние мгновения, – он глядел в глубь песка и уже ничего не видел… а Авессалом в это время ехал в Батум – верхами – и дремал в седле, не обращая внимания на рассвет, занимающийся в горах, – в левой руке держал он поводья, правую – грел за пазухой, и ему снилось: медленно-медленно, так медленно, как это бывает во сне, бежит он по площади, изгрязненной бурою кровью, пытаясь достичь Датико, которого душит тучный казак, только то вовсе не Датико, а растерзанный Мешади, и Авессалом бежит изо всех сил, чтобы выручить друга, но, споткнувшись, падает, и уже с мостовой, опираясь одной рукой о булыжник, другой – подымает оружие… ствол пляшет, и мушка дрожит, глаза заливает пот, голова гудит от разрывов бомб, – Мешади хрипит стре-е-е-ля-а-ай!! и Авессалом, собрав последнюю волю, наводит наган, прижимает курок и… стреляет! – звук выстрела пробуждает его, и он судорожно выхватывает из-за пазухи угревшийся револьвер… но – опасности нет! просто камень сорвался с горы, бесполезный гранит, которому нет дела до бредущего в одиночестве путника, и Авессалом, поборов дремоту, вглядывается в небо над горной грядой: узкие слоистые облака полыхают кровавым багрянцем, перетекая друг в друга, наслаиваясь один на другой, вспухая в чудовищном бульоне и временами дробясь, а солнце ме-дле-н-но подымается, выплескивая из своего чрева яростные протуберанцы и разливая по всему небу кровь, кровь, кровь… три года спустя кровь достигла пределов, преодолев Шахсевар, Ништеруд и Аббасабад, а потом потекла к Тувиру, где Персармия попала в кипящий котел шахского гнева, – поражение оказалось столь полным, что хваленые воины Эхсануллы дрогнули, отступили и в конце концов побежали; общая паника усугубилась предательством Саада-од-Доуле, доблестного комбрига, перешедшего в одночасье на сторону шаха, – с этой минуты все было кончено, – Эхсанулла устранился и прятался от событий, забываясь в опиумных парах, Кучек метался, пытаясь сохранить власть… фронт еще кое-как держался, а Москва в ярости долбила и долбила: немедленно ликвидировать правительство Эхсануллы! договор с шахом подписан, осталось дать хорошего пинка Англии, – и Кучек уже никому не верил, понимая, что большевики сдали его; 29 сентября 1921 года он поднял в Реште новый мятеж и повернул штыки против бывших соратников, – все предали его – и свои, и временные попутчики, и даже самые близкие друзья… в передряге погиб Гейдар-хан, Эхсанулла бежал с приближенными в Баку, а сам Кучек во главе маленького отряда ушел, по своему обыкновению, в горы, – Авессалом не оставил друга, уйдя вместе с ним, – и все последние дни свои вспоминал он тот первый день, когда эскадра Волжско-Каспийской флотилии ярким солнечным утром вошла в Энзели, – этот выводок кораблей, этот журавлиный поезд медленно плыл по волнам его памяти, и он читал его список: «Карл Либкнехт», «Деятельный», «Расторопный», «Пушкин», «Роза Люксембург», «Ардаган», «Березань», «Карс», «Бела Кун», «Михаил Колесников», «Паризьен»… Авессалом читал долго, всматриваясь в силуэты судов и думая о тех, кто шел тогда вместе с ним, – многим ли придется вернуться? и все ли вернувшиеся доживут до назначенных природой границ? он читал и спрашивал пустоту: где я в этом списке грядущих мертвых? а корабли шли, и он никак не мог дочитать, – хотя бы до середины, хотя бы до середины… зима в горах давно вступила в свои права, и маленький отряд оборванцев крепился изо всех сил, – бойцы голодали и замерзали, да и не бойцы это были, а унылые люди, сломленные жестокосердной судьбой, – рок тасовал их, как шулер тасует крапленые карты, и дергал по одному, – в короткое время отряд истаял, и только Мирза Кучек-хан да Авессалом продолжали сражаться с призраками и упрямо шагать куда-то, будто у них еще оставалась единственная, лишь им известная вожделенная цель… но цели не было, был день, который они давно звали… и он пришел, пробившись к ним замогильным гласом: да вон они! – сказал кто-то на фарси, и Авессалом узнал голос Калу Курбана, силуэт которого возник на сером полотне заснеженных скал; в мутной взвеси пурги покачивались другие фигуры, и нельзя было понять, сколько вообще человек вошло в ущелье… люди двигались беспорядочно, то закрывая друг друга, то пропадая вовсе, и Авессалом, глядя на них, пытался поймать ускользающее сознание, сосредоточиться и понять, что спасения не будет, что пришли не друзья, а враги, пришли по их души, желая искать смерти недавних соратников… ветер выл, холод прохватывал насквозь, и Авессалом слышал сквозь шум пурги: сын мой Авессалом, сын мой Авессалом! – ему были безразличны незваные пришлецы, потому что он был готов уже к погружению в смерть… иней дрожал на его бровях, опушал ресницы и схватывал волосы, делая их седыми, – Авессалом лежал, опершись спиною о плоский камень, почти полностью погрузившись в пуховик снега и не чувствуя боли обморожений, – руки его застыли, пальцы не двигались, а лицо превратилось в белую маску; тело Кучека, отороченное невысоким сугробом, виднелось невдалеке, яростный ветер выл над ним, истрепывая заледеневший тулуп, – так точно, как обезумевший пес рвет на куски упавшего человека; вождь дженгелийцев лежал навзничь, и его глаза были уставлены в небо, – снежинки не таяли на его лице; Калу Курбан подошел к трупу, с трудом преодолев сопротивление сугробов, вынул старинный обоюдоострый бебут, доставшийся ему от деда, и стал коленями в снег; взяв Кучек-хана за бороду, он оголил кадык мертвеца… в этот момент Авессалом потерял сознание, а когда очнулся, увидел Калу Курбана, вознесшегося выше окрестных скал, – в правой руке держал он обагренный бебут, а в левой – голову Кучек-хана; метель бесновалась, бросая в людей рои колючего снега, и сквозь эти злобные вихри Авессалом видел: вот от группы фигур, стоящих возле тела вождя, одна отделяется – зыбкая, мутная, и подходит к нему, вынимая из-за пазухи револьвер; странная мысль вспыхивает в мозгу Авессалома: наконец-то! и, едва шевельнувшись, он с облегчением закрывает глаза, чтобы уж и не видеть последнего мгновения своего бытия, но тут опять слышит голос Калу Курбана, и смысл сказанного с трудом доходит до его сознания: не трогай его, сам подохнет! – и фигура медленно удаляется, продолжая вибрировать, колебаться… спустя минуты отряд растворяется в темноте, и где-то за снежной завесой слышится ржание коня; сон греет Авессалома, приятная истома схватывает плоть, и он думает: умирать не страшно… боль покидает его заледеневшие пальцы, в лицо уже не впиваются иглы мороза, а ног он не чувствует вообще… снег заметает округу – редкий кустарник и еще торчащие кой-где валуны, – Авессалом подымает руку и делает стирающее движение, словно очищая стекло от налипшего снега… стекло светлеет, и он не может сдержать восторга: перед ним встает солнечный день, и молодая трава брызжет вокруг яркою зеленью, – это слегка подболоченные луга за прозрачной Лидейкой, споро несущей вдаль свои зеленоватые воды, – речка является со стороны Росляков, из-за молодого ольховника и, причудливо изогнувшись за мостиком, весело бежит к Висьмонтам; вдалеке – развалины замка и две причудливые сосны на склоне холма… Авессалом улыбается и хочет взглянуть еще на родительский дом, родной двор и на огород, засаженный картофельными кустами, но… не может, – тьма собирается над ним, становясь все гуще, и поглощает реку, замок, влажные луга, и всю Лиду, далекую, любимую… в последнем усилии он еще успевает вдохнуть колкий воздух, едва слышно всхлипывает и… затихает…

 

Версия для печати