Опубликовано в журнале:
«Октябрь» 2016, №4

Екатеринбург: прекрасные странные люди

Главы из книги

Анна МАТВЕЕВА (СНОСКА БЕЗ ЗНАЧКА)

 

Анна Матвеева – прозаик, автор книг «Перевал Дятлова», «Подожди, я умру – и приду», «Девять девяностых» и других. Финалист многих литературных премий, в том числе «Большая книга» (2013, 2015) и «Национальный бестселлер» (2015). Живет в Екатеринбурге.

 

Полностью книга «Горожане» будет опубликована «Редакцией Елены Шубиной: АСТ» при участии Ельцин-Центра.

 

ГЛОРИЯ МУНДИ

 

Все недавнее докучает своей расплывчатостью,

между тем как в конце туннеля видишь и цвет, и свет.

Владимир Набоков

 

1

Не было тогда еще на Исети ни города, ни завода, а было превеликое число начатых дел, к каждому из которых он подходил, как если оно единственное и наиглавнейшее. Место для завода выбрал как раз в том году, когда перед ним замаячили острог, лишения и даже казнь смертная... Ласковый в переписке давний недруг выждал, как терпеливый охотник, нужное время и отписал в Петербург доношение. Вначале-то устными наветами обходился, переписку на пути изымал, рабочих сманивал, чинил и другие противности. И вот письменное подоспело: «В бытность в Сибири на Уктусских заводах капитан артиллерии...  поставил во многих местах заставы… и чрез оныя на Невьянские заводы хлебнаго припасу не пропускают, и от того не токмо вновь медные заводы строить и размножать, но и железные заводы за небытием работных людей конечно в деле и во всем правлении государственных железных припасов учинилась остановка, понеже которой хлеб и был, и тот мастеровые и работные люди делили на человека по четверику, и от такого хлебнаго оскудения пришлые работные люди на наших заводах не работали, все врозь разбрелись».

Жалобы тянулись как нить из бесконечного клубка, ни начала, ни конца, да и как обходиться недругу, который властвовал спокойно в своих землях, королем был в железной короне, и вдруг прибывает некий капитан от артиллерии, становится начальником и начинает чередить свои порядки, не желает принимать условностей, не умеет договариваться, не берет никакой мзды! Распутать этот клубок предстояло Вышнему суду, а до того в Сибирскую губернию отправлен с расследованием столичный генерал с голландским именем – рассмотреть обиды и «розыскать» между горным начальником и местным олигархом.

Оговорить невинного – дело нехитрое. Можно изладить и так, что спустя века будет преследовать шлейф чужих домыслов и несовершённых грехов. Пусть даже вина не подтвердится, понесет человек наказание не хуже тюремного срока, находясь под следствием, подвергая опасности доброе имя и, главное, не имея возможности делать то, что особливо желает делать.

Капитан артиллерии, командированный в 1720 году на Кунгур и в прочие места для осмотру рудных мест и строения заводов, был по происхождению москвич и дворянин, выходец из рода смоленских князей, потомков Владимира Мономаха. Земельные владения – в Московском и Псковском уездах, на фамильном гербе – пушка и белое знамя, в родительском кошельке – пусто, но родственные связи в те времена были все-таки важнее денег.

Семи лет от роду вместе со старшим братом Иваном пожалован в стольники – с малых лет служил при дворе супруги царя Иоанна Пятого, Прасковьи. Стольник обставлял заботами царскую трапезу – престижный пост, завидная должность, доброе начало. Иоанн Пятый страдал косноязычием, болтали, что слабоумен и в целом править некабель. На царство его венчали вместе с младшим братцем Петром Алексеевичем, по малолетству негодным к единовластному правлению, – за четыре года до рождения нашего героя в Московском кремле в ход пошли сразу две шапки Мономаха, оригинал и копия. Иоанну дали настоящую, Петру – поддельную, а какая была тяжелее, спросить уже некого.

Семнадцатилетнего Иоанна женили, точь-в-точь как в опере «Царская невеста», о которой тогда никто, разумеется, ни сном ни духом. Свезли девиц со всех волостей – бледных от страха, румяных от волнения. Царю приглянулась Прасковья Салтыкова: мила, приветлива, весела. По отцовской линии будущая царица пребывала в родстве с семейством нашего героя – вот так он, собственно, и попал ко двору.

У царя Иоанна и Прасковьи рождались одни только девочки, в живых остались три – Екатерина, Анна и Прасковья. Рождение царевны Анны наш герой запомнил на всю жизнь, еще не подозревая, какую роль сыграет она в его личной истории, – всё оттого, что именно в честь ее появления на свет семилетний отрок и был пожалован придворной службой. До того он помнил немногое: детство в Москве, на Рождественке, пребывание в псковских вотчинах отца…

При царице Прасковье состояло тогда ни много ни мало двести шестьдесят три стольника, но вскоре после кончины государя Иоанна Алексеевича в 1696 году пришлось сократить штат и переехать в Измайловский дворец «на острову». Наш герой в ту пору потерял должность, но своим при дворе остался и насмотрелся там, конечно, всякого. Отец его, Никита Алексеевич, внимательно следил за обучением детей:  не только сыновья, но даже дочь получала уроки на дому, осваивала польский и немецкий языки. А при дворе, как бывший стольник вспоминал впоследствии, «от набожности был госпиталь на уродов, юродов, ханжей и шалунов». Спустя многие годы один из таких «шалунов» предскажет нашему герою, что «руды он много накопает, да и самого его закопают». Он усмехнется, не удостоив «шалуна» ответом: далек был от суеверий – не по моде времени.

В его жизни, к гадалке не ходи, должно было случиться все: открытия, измены, оговоры, первопроходство, предательство, разочарования, барский гнев, барская любовь и, разумеется, войны. Таким уж был век. Первым несчастьем его стала смерть матери и женитьба отца на другой женщине, первой войной была Северная.

В 1704 году он в числе других недорослей проходил отбор к военной службе. Фельдмаршал Шереметев осматривал юнцов пристально, как борзых щенков. Триста из полутора тысяч признал негодными, но семнадцатилетний Василий и брат его старший Иван прошли, как сейчас сказали бы, комиссию. Отец, благословляя сынов на ратные подвиги, дал наставление, которое Василий будет помнить до самой смерти: «Родитель мой… сие накрепко наставлял, чтоб мы ни от чего положенного на нас не отрицались и ни на что сами не назывались».

Увы, наставление осталось тем, чем и было, – словами. Василий не отрицался от положенного, но сам вызывался и назывался на многое, что не имело к нему прямого касательства. Все отцы, умудрившись опытом и печалями, не только оберегают сыновей от лишней резвости в делах, но испытывают еще и ревность к свободе, силе молодости, когда можно свернуть, куда взлюбится. Но при царе Петре Алексеевиче жизнь каждого новика была расписана далеко вперед. Дворянская закваска, прививка придворной жизни, а потом – под Нарву, во имя Ингерманландии! Рядовой драгун Василий несколько лет служил под предводительством Шереметева, был ранен при Мурмызе в Курляндии, в 1706 году получил чин поручика, но, вспоминая о тех геройских летах, упоминал с самым большим впечатлением «огненного змия», явившегося ему при Нарве. И это не иносказательное описание монаршего гнева, а вполне реальное событие, которое Василий еще в те годы определил как падение метеорита. Небесные явления и чудеса природы, открытия науки и прорывы многоумных людей «с примеру сторонних чужих земель» занимали его всецело; он чувствовал, как не хватает ему знаний, и каждый свободный миг службы пользовал на то, чтобы завладеть оными с помощью книг и ученых собеседников.

Через два года службы во главе драгунского полка поставили судью Поместного приказа Автонома Иванова, приблизившего к себе молодого поручика. Если бы судья давал юноше рекомендацию, то особливо отметил бы аккуратность, старание, быстрый ум и ненасытную жажду знаний (последнее, впрочем, ценилось далеко не всеми). Иванов рассказал о нашем герое Петру Первому – а Петр как раз эти перечисленные качества в приближенных и жаловал.

Смена правителя на Руси всегда влекла за собой разительную перемену собственной участи Василия – в этом он убеждался много раз, но привыкнуть к сему не сподобился. Его внутреннему компасу, встроенному в характер с рождения, был созвучен дух петровских новаций. Хотя нашему герою довелось на себе испытать любовь и гнев великого царя (целован был отечески, бит собственноручно), эпоха Петра Первого подходила ему точно по размеру, как верно скроенный камзол.

В 1706 году батюшка Никита Алексеевич отдал Богу душу, и наследники разделили между собой имущество и владения. Василий унаследовал часть сельца Горбово Дмитровского уезда да пустоши в Клинском. Он заботится о приданом для сестры, уступает претензиям брата, в общем, ведет себя не как подобает рачительному помещику и крепкому хозяйственнику. Хорошо, что есть небольшое жалованье за государственную службу, – нехорошо, что выплачивают его лишь время от времени… Но деньги – не его счастье, никогда он не будет знать в них свободы.

Война со шведами тем временем докатилась до величайшей своей точки – Полтавской битвы. Петр Первый возглавил дивизию, а после отступления первого батальона Новгородского полка повел в наступление второй. Шведская пуля прострелила шляпу царя, тогда как Василий, бывший с ним рядом, получил серьезное ранение. «Счастлив был для меня тот день, когда на поле Полтавском я ранен был подле государя, который сам все распоряжал под ядрами и пулями, и когда по обыкновению своему он поцеловал меня в лоб, поздравляя раненным за Отечество».

Теперь, спустя столько лет, он ожидает суда, вспоминая давнюю царскую ласку как сон – было, не было? В тягостном ожидании решения есть время вспомнить былое, дать оценку содеянному. Вот и в остроге народ расположен к думам, коли не замучен пыткой.

Но в остроге Василий не был, пыток не перенес, хотя давний недруг (и целая череда новых, плодившихся год от года) толкал его в застенок всеми недюжинными силами. Поделом тебе: учись с людьми по-людски жить, к каждому ищи дорожку, умей договариваться!

Он договариваться не умел. Так за всю свою жизнь и не научился.

 

2

– Не подскажете, как выйти на кривую дорожку?

– О, это очень просто: сначала катишься по наклонной плоскости, она и вынесет тебя на кривую дорожку, а потом прямиком в ад. По дороге в тюрьму не забудь про суму и никогда не говори «никогда», особенно если назвался груздем.

– Большое спасибо!

– Совершенно не за что...

Дочерей любить проще: нет нужды соперничать, зато подросшего щенка стареющий самец так и норовит вытолкнуть из теплой конуры.

– У тебя никогда ничего не получится, можешь даже не стараться. И не пробовать. И не начинать.

– Почему не получится?

– А потому что. Старшим виднее.

В четырнадцать лет он ростом выше отца, выглядит взрослым, и девки вокруг снуют, как акулы. Собой-то хорош, но с лица воду не пить, а учится еле как. И, конечно, считает себя умнее всех. Обычный, в общем, случай, ничего особенного, если не касается вас лично.

Мать к нему излишне ласкова: то по голове погладит, то денег подбросит. Зачем, спрашивается? Его бы в ежовые голицы, коленями на горох, там прижать, здесь запретить, может, и удалось бы направить, а то растет без руля, без ветрил да еще и без царя в голове.

В общем, и не растет – вырос уже. Укатилось яблочко далеко от яблоньки, в траве затерялось. Сходство свое с сыном отец замечал редко, лицом к лицу, как говорил поэт… А были похожи и даже сесть пытались на одно и то же место, куда бы ни пришли. В другой семье посмеялись бы, в этой силы уходили в ругань, крики, привычное раздражение. Отец мог и подзатыльником угостить.

Сказать, что не любил сына, нельзя. Любят, даже если ругают. Любят, не поверите, даже когда бьют. Пока был ребенком, проводили вместе много часов, и часы эти были счастливые. Исследовательский интерес, любовь к истории, вовремя подсунутая книжка – всё от отца, и это уже не отменишь.

Отец учился в школе № 9, одной из самых старых в Екатеринбурге, их класс водил в походы сам Модест Онисимович Клер. Сейчас в «девятку» так просто не попасть, гимназия – в списке лучших российских школ. Но тогда, в конце 1940-х, сюда принимали по месту жительства, а район был, не смотрите, что центр города, вполне себе с суровыми нравами. Бывшая Щипановка, Щипановский переулок, улица Боевых Дружин, – родовое гнездо семьи – тоже относилась к «наделу» девятой школы, и проживали там в те годы не столько интеллигентные мальчики, сколько самые обычные, а временами и неблагополучные.

Модест Клер, известный школьникам под именем «дедушка Мо», – о, это была легендарная личность! Сын знаменитого Онисима Клера, швейцарца из кантона Берн, основателя Уральского общества любителей естествознания (УОЛЕ) и Краеведческого музея, исследователь и преподаватель той самой «девятки», первой в городе мужской гимназии, в начале века окончил Нёвшательскую академию, защитил докторскую диссертацию по палеонтологии, учил студентов в Женеве и Киеве, а потом жизнь накрепко связала его с Уралом.

Жил дедушка Мо в Университетском переулке, в доме номер девять, в его квартире с утра до вечера торчали юные любители геологии и палеонтологии. Квартира – ни дать ни взять музей: старинные книжки, бесчисленные минералы и, главная приманка, страшный желтый зуб доисторической акулы, какие водились в Зауралье двадцать миллионов лет тому назад. С точки зрения пионеров дедушке Мо было немногим меньше, хотя в походах об этом забывалось на счет «раз»: бодрый Клер мог дать фору любому пионеру.

Конечно же, юные естествоиспытатели и не подозревали о том, какие испытания естества довелось пережить самому Модесту Онисимовичу: судебный процесс по «делу Клера» в 1923 году сравнивали с «делом Дрейфуса» – разумеется, в уральском масштабе. Человек подозрительного – правда, не иудейского, а швейцарского – происхождения, мало того что сотрудничал в прошлом с колчаковцами, так еще и критически отозвался об устройстве местных рудников на встрече с иностранными коллегами из «Эндюстриель де платин». 16 мая 1923 года будущий дедушка Мо был арестован по обвинению в контрреволюционных высказываниях и шпионаже в пользу Швейцарии. Судебный процесс был открытым, интересующиеся приобретали билеты или добывали приглашения. Спектакль! Защищали Клера адвокаты из Москвы, за него вступались ученые и даже сам академик Ферсман… Модест Онисимович вел разработки месторождения уральской платины и был в своем деле лучший специалист – расстрелять такого человека, даже если и очень хотелось, было бы неразумно, вот смертный приговор и заменили пятью годами поражения в правах и двумя годами работы в школах ликвидации неграмотности при Доме заключения. Суд да дело, дело да суд… Поднятый сто лет назад молоток ударит по столу в наши дни, имя не отмыть, репутацию не исправить, и вообще, люди не меняются, народ зря не скажет, а дым без огня бывает только в цирке.

В мутные воды судебных разбирательств дедушка Мо входил дважды: через пять лет его привлекли по «делу Промпартии», но и здесь обошлось малой кровью: теперь ему нельзя было покидать Свердловска, да он, впрочем, отсюда и не рвался. Странный это город – любить его вроде особо и не за что, а оставить – невозможно. Под бдительным присмотром властей дважды судимый гражданин Клер занимается подготовкой советской экспозиции для Международного геологического конгресса, ищет площадки для шахт и буровых вышек, работает над системой водоснабжения Свердловской области, курирует строительство железных дорог. А то, что вменено в наказание – работа с пионерами в школах и детских кружках, – становится его главным увлечением и радостью. Нет счастья большего, чем учить молодых тому, что любишь и умеешь делать сам.

Живое тепло увлеченности, огонь знаний, опыт и метод сохраняются, даже когда уходит человек. Клер лежит в могиле на Широкореченском кладбище Екатеринбурга, на памятнике указано не имя, а ласковое прозвище – дедушка Мо. Дети из девятой школы давнишнего поколения могли забыть правописание причастий и первый закон Ньютона, но исследовательский зуд, страсть к поискам и любовь к родной земле – в первом, главном смысле этого слова – останутся с ними на всю жизнь. Наука дедушки Мо перейдет от отца к сыну, семена упадут в нужную почву, но прежде придется пожать бурю, выпить до дна горькую чашу и распрощаться с надеждой (казалось, что навсегда).

Начинал, как сам будет впоследствии говорить, с отрицательной отметки. Неудачный старт, нулевая перспектива – таких не то что в космонавты не берут, такими пугают интеллигентных мальчиков: будешь плохо себя вести, закончишь, как этот самый! Жили на Уралмаше, где Маша потеряла гамаши (вполне возможно, что гамаши попросту украли). С одной стороны – завод, с другой – заводь подозрительных элементов, непуганый край плохих примеров, морок тлетворного влияния. Мог бы, конечно, даже и отсюда вырулить в стан хороших мальчиков: он же по отцу еврей, хотя мать русская, а у них, говорят, по матери передается. Были бы скрипка, кожаный портфельчик, пятерки в дневнике, поведение – «прим,как и положено еврейскому ребенку.

Но с ним на эти темы никто особенно не говорил, и о том, кто такие евреи, пришлось задуматься позже. То есть подозрения-то у него появились еще в детском саду – кажется, воспитательница уронила слово, как монетку, и оно долго катилось на ребре. Или кто-то другой из чужих взрослых – вскользь, между делом, может, даже и не о нем говорили... Удивительное слово «еврей» – во всех языках звучит громко, даже если произносят его тихо.

В тринадцать лет его перевели в другую школу, и один из новых однокашников, дебелый и дебиловатый, перед началом урока открыл классный журнал на странице «Сведения об учениках»: «О, к нам еврей пришел!» Он ничего не ответил тому дебилу, а вместо этого рассердился на отца: почему тот никогда об этом с ним не разговаривал? Что может быть важнее крови? С лобовым антисемитизмом, к счастью для всех, он в то время не сталкивался: дерзкий был, сильный, без скрипки и портфельчика. С такими происхождение обычно не обсуждают, если только в заочном порядке.

В школу ходил, как говорится, от дождя прятаться. О серьезной учебе и речи не шло, такие обычно заканчивают восемь классов – и всем привет... Но читал куда больше своих товарищей, точно так же проводивших время на улице. Однажды попалась книжка (отец подсунул?) Леонида Федорова «Злой Сатурн», там рассказывалось о племяннике Василия Татищева, Андрее, его необыкновенной судьбе и приключениях. Но Андрей этот проигрывал, на взгляд нашего читателя, большому Татищеву – вот у того была судьба так судьба! В Полтавской битве с самим Петром Первым бок о бок сражался, и города на Руси ставил один за другим, как книги выставляют на полках, и первым историком государства стал... Как в одном человеке соединилось столько разных талантов, почему не мешали один другому, не тянули каждый к себе, разрывая целое? Ответ нашелся спустя много лет: не таланты мешают человеку, не разница в них, а темперамент, натура. Темная природа человека, неумение держать зверя на поводке… Сколько ни читай у того же Татищева о пользе умеренности и воздержания, о том, как важно оставаться в берегах, к себе этот шаблон не приложишь. Слова остаются словами, точка невозврата превращается в фокальную точку. А в отдельных случаях – и в реперную.

 Примерно в то же самое время он где-то не то прочитал, не то услышал историю о звере мамонте – единственном опубликованном при жизни труде Василия Татищева. «Сей зверь, по сказанию обывателей, есть великостию с великого слона и больше, видом черн, имеет у головы 2 рога, которые по желанию своему двигает тако, якобы оные у головы на составе нетвердо прирослом были».

Настолько впечатлился, что все лето искал в лесах близ бабушкиной деревни зуб мамонта, о котором ходили слухи. Искал с уверенностью кладоискателя, который если в чем и сомневается, так это лишь в том, сколько шагов нужно отсчитать на север и сколько саженей на запад, а в наличии заветного схрона сомнений быть не может. Так и начались поиски: всю жизнь то сокровища искал, то книги, то крылья, то ветер, то правду, то справедливость. Многое находил, еще больше – терял, пока не понял, что отдавать нужно в разы больше, чем берешь. Но до той станции поезду было еще ехать и ехать.

В четырнадцать лет он бросил школу и ушел из дома – не так, как уходят многие в этом возрасте: чтобы испугать родителей или примерить самостоятельность, как одежду большего размера. Уйти, чтобы вернуться – одно; уйти, чтобы уйти – совсем другое. Он выглядел не ребенком, а мужчиной, но выглядеть мужчиной – одно, а быть им – совсем другое. Однако самостоятельность пришлась к лицу, села как влитая. Попрощался с мамой, отцу не сказал ни слова, купил билет на поезд до станции Устье-Аха – потому что название понравилось, в четырнадцать лет больше и не требуется. Нумерация вагонов с головы состава, просьба провожающим освободить вагоны.

Устье-Аха – первая булавка на карте, а потом были другие города, попытки работать, возвращение в Свердловск (но не домой и в школу), компании плохие и очень плохие, карты – деньги – два ножа, девушки красивые и разные... Несло все дальше и быстрее, ведь если человек катится кубарем с горы, он уже не может остановиться, не видит берегов, не имеет возможности не то что рассмотреть, но даже заметить, что берега эти в принципе имеются. Несколько раз его задерживали, буквально ловили за руку, но случай отводил чужую ладонь, как будто ангел подмигивал кому-то за спиной: давайте попробуем еще один раз, вдруг остановится? Должен понять или нет?

Тюрьма маячила впереди не то как мираж, не то как город в тумане. Помаячила – исчезла, как и не было, продолжаем жить дальше.

Когда человек переходит грань, это понимают все, кроме него. Тому, кто заступил за очерченный круг, кажется, что ничего не произошло: жизнь продолжается, а дверь камеры закроется только для того, чтобы открыться. И вообще, ему всего семнадцать лет – это начало, а не конец.

Под следствие он попал за воровство, при задержании имел при себе нож. Позор семье, так все-таки конец или начало? Ангел ответа не давал, набрал полный рот воды, в глазах стояли слезы: предупреждали тебя, ну что, так лучше? Остановка по требованию?

В сентябре 1979 года, когда бывшие одноклассники уезжали в первый студенческий колхоз, за ним закрылась дверь тюремной камеры. Сиди и думай.

Для родителей это был страшный удар, особенно для отца. Что бы ни говорил, как бы ни сомневался, а в сына верил глубинно, нутром. Жаль, что не показывал этого ни сыну, ни себе самому, ни тем более окружающим. Перестал общаться с друзьями, не появлялся на любимом стадионе, потому что все спрашивали о том, что случилось, а говорить об этом никаких сил не было, даже думать тяжело. Не получилось, не состоялся, проглядели парня. Теперь, конечно, только вниз, теперь тюрьма завершит то, что начала делать улица.

У большинства людей так и случилось бы, оступившемуся человеку непросто выровнять шаг. Спустя время его часто будут спрашивать о тех трех годах, но он о них рассказывать не любит. Гордиться нечем, стыдиться, впрочем, тоже не пристало. Было, ну и было. Шло в ход защитное отшучивание: «Попал в плен – подними руки, попал в камеру – ложись спать», «каждый интеллигентный человек в России должен хотя бы один раз посидеть в тюрьме», но никаких серьезных разговоров или умилительных воспоминаний. Пожалуйста, следующий вопрос.

Важно, скажет однажды, не ждать, что дверь камеры откроется, не плодить ложных надежд, этих сорняков отчаяния. Сам он едва ли не в первые дни заключения замыслил побег. Поменялся одеждой с другим сидельцем, продумал стратегию – граф, понимаешь, Монте-Кристо. Его поймали, долго и усердно били, потом отправили на больничку, а после перевели в одиночку, где он и провел одиннадцать месяцев наедине с собой. Страшная это компания – полное одиночество, но, если человек молод, можно пережить и не такое... К тому же в тюрьме была библиотека, где работали две девушки (где он, там всегда девушки, даже если это тюрьма). Приносили узнику книги – сначала на свой вкус, потом уже отталкиваясь от его личных предпочтений. Довольно-таки оригинальных, кстати говоря, ведь от человека с ножом ждешь пристрастия к детективам, но наш сиделец предпочитал русскую классику, капитальные труды по истории и религии. Двенадцатитомник Лескова, Аксаков, Бестужев-Марлинский, Одоевский, Андреев, Соллогуб, конечно, Пушкин, Лермонтов (как, ну как можно было написать «Маскарад» в девятнадцать лет?!), Тютчев, Фет…

Книги в тюрьме меняли один раз в десять дней, и ждал он этого момента как из печи из пирога. Сил так много, а время еле движется, бессмертное тягучее время… Конечно, он писал домой письма, а потом вместо письма однажды получилось стихотворение. К счастью, оно не сохранилось – те ранние сочинения всерьез воспринимать невозможно, – но поэтом стал, без сомнения, в камере. И остался: разбуди ночью, спроси, кто ты, ответит – поэт. Хотя на ум приходит еще с десяток профессий. И вообще, кажется, это не один человек, их в нем множество, а на какого попадешь, какой стороной к тебе повернется, бог весть. Еврей, который изучает старообрядческую культуру и зажигает свечи в субботу. Многие годы собирает наивную живопись, чтобы потом столь же наивно преподнести эту коллекцию городу. С одной стороны – спорт, гонки, сугубо мужские увлечения, с другой – поэзия такой нежности, что даже у циника схватит дыхание. Женщины вьются то мошкой, то рыбьей стаей – против Бэтмена-поэта нет ни приема, ни противоядия. Ясно же, что спасет, поймает, когда будешь падать, вывезет на своей шее куда просила, поддержит, не соврет ни о чем, а по пути прочитает стишок. Каждая будет так думать, и каждая будет права. Ошибка в другом – даже любовные, семейные узы все равно тюрьма. А в тюрьму больше – нет, хорошего понемногу. «Когда за дверь своей тюрьмы на волю я перешагнул – я о тюрьме своей вздохнул» – это сказал совсем другой поэт.

Еще не раз и не два его будут пытаться закрыть – в разных городах большой страны. Однажды приведут на полиграф, и он заснет во время исследования. «Сколько работаю, никогда такого не видел», – признается пораженный эксперт.

Но это когда еще будет и будет ли вообще – бабушка надвое сказала. Пока что он сидит в одиночке на двадцать втором посту, читает чужие стихи и пишет свои. В карцере, после того незадавшегося побега, наблюдал через решетку за смертниками. В восемнадцать лет получил урок, которого иным не постигнуть и за полвека. Грань между жизнью и смертью тонка, как та папиросная бумага, на которой было напечатано первое в его жизни издание Библии – тоже прочитанное в тюрьме. Когда по соседству смерть, твоя «трешка» кажется если не подарком, то безвредной шуткой судьбы. Приговоренные к высшей мере, его соседи (все, как один, убийцы) отправляли кассационные жалобы. Порядок установлен раз и навсегда: первая жалоба отправлялась в Верховный суд РСФСР, после получения отказа уходила вторая – в Верховный суд СССР. Последняя надежда – прошение о помиловании, и решение это оглашали накануне расстрела. В четыре утра он просыпался от шагов в коридоре. Чтобы смертники не кричали, в рот им засовывали резиновые груши.

В лагере, через несколько месяцев, его ждал полный ассортимент: видел разборки, наблюдал, как проходят этапы, но самое тяжелое, оказалось, убедиться в том, что ты очень долго теперь не сможешь остаться один. Он сидел с диссидентами, запоминал тюремный фольклор, учился выстраивать отношения с теми, с кем в обычной жизни и говорить бы не стал, но при этом так и не начал курить и не обзавелся даже самой скромной наколкой.

Два судьбоносных лагерных знакомства – Анатолий Верховский и Борис Перчаткин. Диссиденты, искренние христиане, попавшие в тюрьму именно за свою бесстрашную веру. Верховский, церковно-общественный деятель, устроил первое моление на Ганиной яме, где нашли тела царственных страстотерпцев, но это было уже после лагеря, где он сидел как антисоветчик и клеветник. Именно он, Толя Верховский, подарил нашему герою книгу знаменитого Николая Никольского о Древнем Востоке и сделал на ней дарственную надпись. Боря Перчаткин, секретарь общины христиан-баптистов, вручил ту самую, первую, Библию. Половину жизни наш герой читал Ветхий Завет, бегло пролистывая Новый; вторую половину вчитывался в Новый, а Ветхий и без того уже знал наизусть. Всего и всегда – по два, по две, по двое. Экклезиаст сказал:

 

Хорошо, если ты будешь держаться одного

И не отнимать руки от другого

 

В тюрьме он стал не только поэтом, но и евреем – не по происхождению, а по ощущению. Если попытаться ответить на тот давний вопрос, что может быть важнее крови, то это, пожалуй, чувства. Их не подделать, как не подделать молодость, харизму, любовь… И дело здесь даже не в том, что он стал так вдруг гордиться своим народом (хотя и стал), ведь если бы он носил мордовскую фамилию, мансийскую, немецкую, точно так же принял бы свои корни.

Предавать своих – последнее дело. И только поэтому, считая себя евреем, он оставался еще и русским. Никогда не отнимал руки от другого. Предки со стороны матери были выходцами с Русского Севера, жили в селе Мироново, и он еще застал деревенский уклад, запомнил особенности говора, навсегда полюбил неяркую красоту уральской природы. Такой человек никогда не приживется в других местах – бесполезно даже пытаться. А на других людей посмотреть, как выяснилось, можно и в тюрьме, и в лагере. Тюрьма – модель жизни в уменьшенном масштабе: здесь сыщутся любые человеческие типы. С ним сидели изобретатели, инженеры, эстонские крестьяне – несчастнейшие из несчастнейших, потому что привыкли работать честно и трудились, пока не упадут, не зная русской поговорки «Ешь – потей, работай – мерзни», возможно, у них была какая-то своя эстонская на ту же тему? Галерея характеров, опыт в копилку выживания, многократное обострение одних и притупление других ощущений. Когда он освободился, отбыв свой срок полностью, то долго ловил себя на странной способности, развившейся в тюрьме: стоило любому человеку заговорить, как он понимал, что именно и в какой момент тот скажет.

Вернулся домой, к родителям. Его все ждали, даже отец (вполне возможно, именно отец его сильнее всех и ждал). Время, когда они встречались – и не говорили друг с другом, осталось в прошлом, вошло в состав трех важных потерянных лет.

 

3

Вопреки апостольским словам, безжалостнее всего судят именно тех, кто не судит. Слуга Отчизны, первый русский историк, воин, просветитель, исследователь, патриот из патриотов, обвинен, помимо прочего, во мздоимстве – он, снаряжавший экспедиции на собственные средства, не принимавший взяток, не заработавший за целую жизнь даже на мало-мальски пристойный дом!

Многое не сделано, многое сделано не так, как следовало, десятки прожектов погребены в канцеляриях, но как любой человек, юность которого прошла на поле боя, Василий Никитич отступать не умел. Сразу после Полтавской битвы полк его перевели в Киев, и в 1710 году он впервые участвует вгисторической экскурсии – ищет вблизи Коростеня «могилу Игореву». Пункты назначения меняются со скоростью российской погоды – Азов, Крым, Дунай, Прут, Москва, затем заморский вояж и повышение в чине. Был в драгунском полку, стал капитаном артиллериии был отправлен в германские страны для присмотрения тамошнего военного обхождения и чтобы изучился инженерства. Василий Никитич знает по-иностранному, любит учение и всякое новое для него явление пытается постигнуть на свой лад, а всякое заморское достижение – применить во благо России. Еще в Прутском походе он сводит знакомство с Яковом Брюсом – приближенным Петра Первого, талантливым военачальником, ненасытным охотником за новыми знаниями.

Прямой предок Якова Вилимовича – король Шотландии Роберт Брюс, тот, что завещал перед смертью свое сердце Джеймсу Дугласу. Сэр Дуглас поместил сердце в шкатулку и повез его в Святую землю, чтобы захоронить в нужном месте, но угодил в жестокую схватку с маврами и бросил шкатулку во врагов, воскликнув: «Сражайся, храброе сердце!»

Мавры были разбиты, сердце Брюса вернулось в Шотландию, потомок же его при Кромвеле бежал в Москву, где и родился Яков Вилимович, сердцу которого суждено было навсегда остаться в России. Генерал-фельдцейхмейстер, участник самых крупных сражений Северной войны, он был выдающимся ученым. Математик, физик, географ, минералог, ботаник, механик и астроном, человек «елико высокого ума, острого разсуждения и твердой памяти… к пользе российской во всех обстоятельствах ревнительный рачитель и трудолюбивый того сыскатель был… многие нужные к знанию и пользе государя и государства книги с английского и немецкого на российский язык перевел и собственно для употребления его величества геометрию с ызрядными украшении сочинил…» Кабинет древних медалей, монет, руд, других природных и хитросочиненных мафематических диковин, острономических инструментов, не говоря уже о библиотеке в немалом числе книг, Брюс передал «мимо родного племянника» и для «пользы обсчей» в Императорскую Академию наук, ну а для нашего героя он стал звездою путеводною, образцом для подражания, важным собеседником и, можно предположить, другом.

Разглядев в Василии Никитиче многие таланты, Брюс приблизил его и взял с собою в один вояж заморский, а спустя год – и в следующий. Берлин, Дрезден, Бреславль – капитан артиллерии обучается основам самых разных наук и закупает книги по строительству, геометрии, артиллерии, оптике, геральдике, философии и другим дисциплинам, столь же мало связанным друг с другом, как перечисленные выше. Брюс нанимает за морем мастеровых и закупает картины, Василий Никитич выполняет его поручения и сдает экзамены: от одного такого экзамена чудом сохранился чертеж крепости с пометою «16 мая 1716-го начертал Василий Татищев». «Будучи за морем, выучился инженерному, и артиллерийскому делу навычен» – говорилось в приказе Брюса произвести способного капитана в инженер-поручики артиллерии и принять в первую роту артиллерийского полка Главной полевой артиллерии с жалованьем в двенадцать рублей.

Несколько лет шло обучение в Европе, а в перерывах, приезжая домой, Татищев устраивал личные дела. В 1714 году он женится, к сожалению, неудачно. Вдова, Авдотья Андреевская, досталась ему веселая: родила дочь Евпраксию и сына Евграфа, а потом загуляла, да еще и с духовным лицом, игуменом Раковского монастыря. В отсутствие мужа с имением управлялась столь же легкомысленно, сколь и с его честным именем: упускала из виду хозяйство, распродавала вещи, жила лишь в свое удовольствие. Василий Никитич супругу любил, но сам же с горечью признавал: «Любовь часто так помрачает ум наш, что мы иногда наше благополучие, здравие и погибель презираем». Только лишь в 1728 году Татищев подал в Синод прошение о расторжении брака – упоминал прелюбодеяние и расточительство жены. В 1716 году он еще веровал в святые узы брака, занят же был тогда выполнением очередного задания Брюса – подготовкой практической планиметрии.

Определить роль личности в истории порой бывает проще, нежели определить самый род занятий этой личности. Всем известный портрет Татищева в напудренном парике – брови птичкой, нетерпеливая усмешка, внимательный взгляд… Еще секунда – и сбежит от художника в свою библиотеку, к недописанным трудам, нерешенным проблемам и непознанным явлениям. Государственный деятель, мыслитель, кабинетный ученый и полевой командир, птенец гнезда Петрова, враг Демидовых и близкий друг Кантемира, основатель Екатеринбурга, Перми и Ставрополя, царедворец, диссидент, хранитель чистоты русского языка, обвиняемый по делу о мздоимстве, он был прежде всего – господин исполнитель. Сейчас сказали бы – первый зам. Прораб истории. Правая и левая рука монарха. И рука та, вопреки наветам, руку не мыла, но неустанно тащила в Россию новые открытия, мастеровитых людей и умные законы из «европских стран». В любую задачу, поставленную перед ним Петром Первым, позднее – Анной Иоанновной, Екатериной, Елизаветой, Татищев погружался с головой, ведь только так и можно было выполнить ее с максимальною пользой для Отечества. Самому ему было нужно не так и много: к роскоши не привык, деньги тратил в основном на книги, но и библиотеку свою подарил в конце концов Екатеринбургской горной школе. Работая над практической планиметрией (а точнее, геометрией), Василий Никитич исписал сто тридцать листов, но закончить труд ему не позволили. Не потому, что интерес пропал, а потому, что господ исполнителей в России всегда нехватка. Татищев, жалея неоконченного труда, отправил тетради в Академию наук, но опубликованы они не были. Лишь один труд увидел свет при жизни Василия Никитича, хотя написал он за свою жизнь столько, что не всякий сочинитель рядом станет, – «Сказание о звере мамонте» было издано на латинском языке.

Универсальный солдат, Татищев брался по высшему велению за самые сложные и разнообразные дела, не пасуя перед неведомым, но завершить дело ему всякий раз не давали, потому как находилось другое, еще более сложное, а главное, что срочное! Он выполнял задачи добросовестно, но всякий раз по-своему, не как предписано, а так, как почитал верным. На его стороне были многие знания, опыт, терпение, радение и смелость, а против сражались неумение ладить с людьми, излишняя доверчивость и, как ни странно, чисто фаустовская страсть к наукам и познанию мира. Он брался за многое сразу, хватал за уши сотни зайцев и тянулся за журавлем, упуская синицу. В начале года, отмеченного двумя единицами и двумя семерками, на плечи Татищева возложили работу по строительству Оружейного двора в столице, а двумя месяцами позже его уже направили в Кенигсберг с предписанием навести порядок в расквартированных дивизиях и проследить, дабы каждому человеку было пошито «по камзолу, по кафтану». Прораб истории превратился в завхоза и взялся за дело со всем возможным тщанием: выяснил, что «сукны дешевле в Гданьске», тогда как сапоги и штаны делать дешевле в Кенигсберге. А 15 июня Татищева перебрасывают в Торунь «для исправления артиллерии». Сказано – сделано. Господа генералы довольны весьма; «порутчик Татищев человек добрый и дело свое в моей дивизии изрядно исправил», – пишет генерал Никита Репнин, комдив. Василий Никитич по-прежнему спомочествовал Брюсу, покупая для него не только книги, но и вина, и цитрусовые деревья, а попутно то хлопотал за русского бомбардира, угодившего под арест, то уговаривал пушечного мастера Витверка поработать на Россию, то осматривал и оценивал артиллерийское снаряжение погибшего русского корабля. («Когда вы всё успеваете?» – пискнула бы в этом месте журналистка из нашего времени.) В январе 1718 года Татищев исследует по высочайшему приказу Аландские острова, а через год по указу Брюса и велению Петра приступает к «землемерию всего государства и сочинению обстоятельной российской географии с ландкартами». Выполнить такое дело без должной подготовки – не по его характеру, он еще в самом начале понял, что «без достаточной древней гистории и новую без совершенных со всеми обстоятельствы известей начать и производить неможно…» Так начиналась главная работа Татищева – сочинение «Истории Российской».

К тому времени уже с год существовала особая коллегия для руководства горной промышленностью – Берг-коллегия, во главе которой стоял Яков Брюс. Государство держит курс на управление промышленностью, во все концы империи разосланы уполномоченные – кто в Тулу, кто в Сибирь. Василий Никитич Татищев отправлен высочайшим указом на Урал, в помощь саксонцу Иоганну Блиеру, исследователю и рудознатцу, пробывшему в сих дальних краях свыше двадцати лет. Татищев о местах этих имел понятия приблизительные, но в путь собрался без промедлений. Предписывалось ему вести бухгалтерию, нанимать работников, решать споры, вспыхивавшие здесь с той же частотой, с коей местные люди находили сокровища в недрах. 26 мая 1720 года Татищев, Блиер и другие участники экспедиции отплыли на струге из Москвы в Нижний Новгород, 11 июля были в Казани, 30-го – в Кунгуре. Неизвестно, что делали по дороге спутники Василия Никитича, он же привычно исследовал артиллерийское хозяйство городов, состояние медных плавилен, общался со старателями, с пленными шведами, среди которых обнаружились лекарь, географ, а также «искусный химикус Ригель», по несчастью сидевший в остроге за убийство. Татищев занимался тяготными для него «розыскными» делами, отписывая в Берг-коллегию донесения: «…ныне же обыватели, видя, что им тяготы никакой нет, приходят свободно и с охотою руды являют, и хотя не всегда годные, однакож мы с ласкою их отправляем, дабы тщились лучше искать». В Кунгуре («город деревянный, весьма ветх и обвалился весь…») Татищев открывает школу для обретающихся в Сибири дворянских детей, а впрочем, он считает, что и подьячих можно обучать горным делам. Школьное дело он тоже изучал в «европских странах» и всю жизнь считал недостаток образованных людей главною язвой Отечества. Здесь же, в Кунгуре, по приказу Татищева каждый базарный день читали отныне вслух Берг-привилегию: «Против же того тем, которые изобретенные руды утаят и доносить об них не будут или другим в сыскании, устроении и разширении тех заводов запрещать и мешать будут, объявляется наш жестокий гнев, неотложное телесное наказание и смертная казнь и лишение всех имений, яко непокорливому и презирателю нашей воли и врагу общенародные пользы, дабы мог всяк того страшися».

Дела попутные, как оным свойственно, мешали главному, отвлекая силы и внимание, но по-другому действовать капитан артиллерии попросту не мог. Лишь 29 декабря Татищев и Блиер прибыли в Уктус, где находился в ту пору главный железоделательный завод. Увы, пребывал сей завод в запустении: несколько лет назад его пожгли башкиры, доменная печь стояла в бездействии, да и речка Уктуска была мелковата для такого предприятия. В последнюю ночь 1720 года Татищев решил, что нужно строить новый завод на соседней, мощной реке Исети, а в первый день 1721 года уже дал поручение приискивать новое место. Выбрали аж целых три, новый горный начальник сам ездил осматривать месты, несмотря на то что «за зимнею погодою основания земли видеть не можно».

Люди, живущие в большом городе, изо дня в день смотрят на окружающий пейзаж, как в зеркало, – привычно, знакомо, понятно, и невозможно вообразить, что когда-то здесь были река и лес, пустые месты. Ни храмов, ни домов, ни курящихся заводских труб, ни светофоров, а только река и лес, лес и река. Капитан артиллерии Василий Никитич Татищев мерзнет на студеном ветру, вглядываясь в будущее, как в туманный кристалл: здесь встанет огромный завод, крупнейший в России, при нем, конечно, город, непременно чтобы ярмарка, а дальше… дальше – не разберешь. Кто-то станет здесь жить, работать, управлять этим городом, бороться с погодой (точнее, с непогодой).

Несколько месяцев работал Татищев над новым проектом, старался писать убедительно, доказывал и отстаивал преимущества и отправлял донесения в Петербург с особым курьером. Но Берг-коллегия не спешила с ответом, и тогда Татищев на свой страх и риск начинает подготовительные работы: нанимает людей, велит расчистить берега от леса, готовит чертежи завода и составляет подробную смету. Доказывает «с цифирью», что строительство новой плотины на Исети обойдется дешевле, чем восстановление старой на Уктуске. А между делом основывает при Уктусском заводе Горную канцелярию, организует почтовую связь между Вяткой и Кунгуром, вступается за купцов, чтобы пропускали тех в Ирбит на ярмарку, открывает при заводах школы, благоустраивает дороги… Весной появляются первые избы будущего Екатеринбурга, а в конце мая приходит долгожданный ответ Берг-коллегии:

 

«Железных заводов вновь до указу строить не велеть, а производить ныне и старатца всеми мерами серебряные, и медные, и серные, и квасцовые заводы, которых в России нет, а железных везде довольство. Також опасно в том месте железные заводы заводить, чтоб медных дровами не оскудить».

 

Говорят, что целую неделю после того, как ударил господина исполнителя сей бумажный обух (весом тяжелее чугунного), не отдавал он приказу прекратить работы по строительству города. Медь медью, но потребность государственная наивысшая, считал Татищев, будет за производством железа. Как всегда, он оказался прав через время.

Город на выбранном Татищевым месте построит спустя полтора года Георг Вильгельм де Геннин, немецко-голландский генерал-лейтенант, личный друг Петра Первого. 18 ноября 1723 года будет пущен новый завод, а город нарекут в честь царской супруги Екатеринбургом. Татищеву достанется отвечать под присягой, почему не пытался основать новых заводов вместо Уктусского, и он, справедливо обиженный, примется доказывать, что как же, вот же, отправлял многажды донесения с чертежами в столицу! Увы, большую часть курьеров на пути перехватывали по приказу могущественного врага, чьими стараниями Василий Никитич и сидит теперь в Петербурге, ожидая суда и следствия.

 

4

Обнулить счет, начать сначала, убрать три года жизни в дальнюю ячейку памяти, не позабыв ни об одном дне этих лет. Поработать слесарем-сборщиком на Уралмаше, окончить вечернюю школу и поступить в университет, конечно, на исторический, разумеется, через рабфак. К иностранным языкам способности оказались приличные, и хотя английский он так в полной мере и не освоил, но понимал его, а читал – так и вовсе красиво. Переводил, как все прочие студенты, безразмерные и бесконечные «тысячи знаков», спотыкался на поговорке Не that has an ill name is half hanged (Тот, у кого дурная слава, наполовину казнен).

Дурная слава («Он что, судимый?Хуже, девочки, сидевший!») бежала впереди, как ей и свойственно. Проще было бы не разочаровывать окружающих, а идти по кривой дорожке дальше: каждому приятно в очередной раз убедиться в том, что люди не меняются и что яблоко, упавшее далеко от яблони, непременно сгниет.

Но если ты уже выбрался с петляющей тропинки на магистраль, назад и смотреть не захочется. Может, дурная слава прогорит, как клочок ткани, который сжигают перед новым понтификом в знак тленности всего земного. И тогда все, даже отец, убедятся в том, что можно заслужить прощение, а с ним – и признание. И добрую славу.

Но это только «глория мунди» вспыхивает и гаснет, а «мала фама» неистребима, как раковая клетка. Кажется, что столкнуть одну с другой невозможно: они мчатся по разным путям, как скорые поезда из школьных задачников.

Можно прийти к доброй славе, став великим поэтом или знаменитым ученым, государственным деятелем или прославленным спортсменом. Долгие годы он примеряет одно призвание за другим, а сам, не снимая, носит плащ вечного студента. Поступил в 1985 году, окончил, вообразите, в 2003-м! На юбилее Уральского университета через долгие, до краев набитые событиями годы сам посмеется над собой: я лучше всех знаю университет, потому что учился в нем почти двадцать лет! И публично вспомнит давнюю историю о том, как его хотели исключить из комсомола, еще на первом курсе.

В комсомол приняли на заводе и даже предложили стать секретарем комсомольской организации, он опешил: да как же, я ведь только что освободился? Ну вот и будешь освобожденным секретарем. Этот узор не сложился, а исключение из комсомола тогда означало исключение из университета. Одна из причин – стихи. Писал он их в те годы помногу, расходились сочинения по всему вузу. Задел грубой эпиграммой однокурсницу, дочку директора военного завода, которая собралась вступать в партию, на каждом углу рассказывая о том, в каком гробу видит родную страну. В довесок собственная несдержанность подвела – поделился с любимой на тот момент девушкой смелыми мыслями, а она стукнула куда надо. Забрезжил знакомый сюжет – с вещами на выход, но его отстоял тогдашний комсорг, а нынешний ректор УрФУ Виктор Кокшаров.

Играл в волейбол, лихорадочно писал стихи, а потом перед ним вдруг появилась, как открытая дверь, старинная икона. И мир изменился.

Уральские старообрядцы, в чьих схронах Василий Татищев разыскивал древние книги, писали дивной красоты иконы. Странные, яркие краски, подходящие скорее Фра Беато Анджелико, нежели суровому православному канону. Золота столько, что глазам больно. Множество фигур, и каждый лик непохож на другой, хотя малы – без лупы не разглядишь. На горных заводах Урала – своя иконописная школа, и для уральцев то был особый знак: «Наши писали». Невьянская икона долго оставалась лакуной в искусствоведении: о Невьянске если и говорили, так только как о демидовской вотчине, где наклонная башня  кренится не хуже Пизанской!

Поразительное это явление – икона. Портрет, собеседник, чудесный образ, с одной стороны, предмет искусства и вложения денег – с другой (даже если не переворачивать, не оценивать recto и verso. Разыскивать и собирать иконы, изучать и реставрировать (руками специалистов) – отныне это станет важной частью жизни. Его личная библиотека наполовину составлена из книг по иудаике, наполовину – по русской истории и иконописи. Другого разорвало бы пополам от противоречий, этот будет крепко стоять одной ногой в христианстве, другой – в кровной религии, как между Европой и Азией (что, впрочем, для екатеринбуржца не проблема).

В 1985 году лекции у будущих историков в УрГУ читал Анатолий Тимофеевич Шашков – легендарный медиевист, яркий ученый, блестящий лектор. «Инока Епифания и протопопа Аввакума ничто не могло удержать от того, чтобы говорить правду, – рассказывал Анатолий Тимофеевич (очки с толстыми линзами, голос дрожит от волнения). – Им отрезали языки, но языки, ребята, отросли у них заново!» Аудитория молчит, как будто сами все разом лишились языков. Наш вечный студент видит перед собой не лектора и не знакомую аудиторию истфака, а живых протопопа Аввакума с иноком Епифанием – людей, готовых пойти за правду в огонь в буквальном смысле слова и ничего при этом не боявшихся, потому что Господь вернет им то, что отняли люди. Наука и здравый смысл объясняют чудо по-скучному – скорее всего, инок и протопоп научились изъясняться при помощи обрубков языков, ну да не в этом соль. Наш герой читает «Житие протопопа Аввакума, им самим написанное» с такой скоростью, как будто опасается, что книгу у него отнимут.

Он превращается в историка, не окончив университета, становится исследователем без диплома и начальником экспедиций без полномочий. Худлит его интересует мало – мальчишеская неприязнь к диалогам, пейзажам и чужим измышлениям остается на всю жизнь, как имя, прошлое и, разумеется, дурная слава. Его рассудку нужны документы, источники, подлинники. А сердцу хватает стихов, чужих и своих. Пишет он только тогда, когда в жизни происходят по-настоящему сильные потрясения. Стихи для него – способ вывести эмоции наружу, принять решение, дать обещание. Поэтому при всех его бурных романах, которые обсуждал весь город, у него нет любовной лирики. Его лирический герой занят единственной проблемой – соотношением своего «я» и целого мира (которого всегда мало):

 

Не выдержал сказать, но тем не успокоюсь

Я многого не смог, но мучает одно

Смотри, который раз я набираю Скорость

Хоть оторви штурвал – взлететь не суждено.

 

Мысль, образность и ритм – три великих столпа поэзии, но, увы, мало кто может предъявить полный список. Проводник нашего героя – в первую очередь мысль. Поэзия для него – способ найти свое место в мире, преодолеть ситуацию с помощью речи – как тому герою, у которого нет меча, зато осталось слово. Поэтому он не там, где Пушкин и Лермонтов, а там, где Державин и Радищев…

Впрочем, первое стихотворение – «журнальная публикация», как с гордостью говорили в те годы, в «Авроре» 1987 года – было грустной шуткой:

 

На дворе скворец клевал

и крошил табак

на тарелочке лежал

грустный пастернак

 

Доносился ветра свист

веточки дрожали

и упал с березы лист

его ференц звали

 

А над речкою стоял

невеселый парк

по дорожке там шагал

его звали марк

 

А скрипач играл играл

спрятавшись на крыше

и шагал себе шагал

выше

        выше

                выше

 

Имя поэта – Евгений Ройзман – набрано серьезным черным шрифтом. Потом еще и гонорар прислали – целых шесть рублей. Первое признание, публикации – пусть даже в газетах – окрыляют, а ему чего больше всего не хватало, так это крыльев. В одном из лучших своих стихотворений признавался:

 

Я оторвался от земли

До неба я не дотянулся

И весь в отчаянье проснулся

Но оторвавшись от земли

На землю снова не вернулся

 

Теперь на землю мне не встать

Я сразу в петлю как устану

Но наяву ходить не стану

Когда во сне умел летать

 

Никаких сделок, никаких компромиссов – пусть лучше ничего не будет, чем обыденность. Мечта должна сбыться с точностью до мельчайшей детали, он готов – и умеет! – ждать. Знает, когда пробьет час и наступит то самое время, вот тогда, не раньше и не позже, возьмет свое: «Мое, сказал Евгений грозно…»

Но в конце концов он перестанет писать стихи. Издаст спустя годы небольшой сборник, соберет восторженные отклики поклонников и рецензии с терминами «просодия», «интенция» и «предтекст». Сам будет перечитывать далекие теперь уже строки, не понимая, как он их сочинял. Судьба уведет его далеко от стихов, много позже пальма (сосна, елка?) первого уральского поэта достанется другому.

Свердловск был городом большим, Екатеринбург оказался маленьким. Даже замолчавший поэт продолжает измерять свою жизнь стихами, в этом – трагедия, в этом же – спасение. Как та хозяйка умершей собаки, что продолжает гулять вечерами на том же пустыре, но с пустым поводком, он много общается с поэтами и, конечно, знакомится с Борисом Рыжим, печальным певцом Свердловска, который писал тогда «парные, еще пенившиеся стихи». Поэт Ройзман и поэт Рыжий близкиказал бы, поправив очки на переносице, умный филолог, контекстуально и семантически, хотя сравнивать одного с другим дурной тон. Ройзман поднялся до середины лестницы, Рыжий перемахнул через три пролета, но, оглянувшись, упал – и разбился. «До чего же удобно устроен сей мир, всё в нем в рифму: играем, умираем». Никогда не оглядывайся, просто иди – и смотри. Можно надеяться, что когда-нибудь стихи вернутся, что снова заявят о себе, как выразился Набоков, «звонкие души русских глаголов», тешить себя мыслью, что «тожемогбыстатьвыдающимсяпоэтом», а можно довериться течению жизни, потому что оно вынесет именно туда, где ты больше всего нужен.

Ройзману невероятно везло с людьми, вот уж воистину «судьба Евгения хранила»… Везло с друзьями, наставниками, женщинами, учителями, коллегами, случайными попутчиками. «Везет, – ухмыльнется народная мудрость, – тому, кто везет». Никто не спорит, но все же не каждому удается так переписать свою жизнь – превратить исчерканный помарками черновик в подарочное издание книги о собственных успехах. Сделать это лишь собственными силами не сможет даже былинный герой, да Ройзман и не скрывал, скольким людям обязан. Где мог, благодарил, вспоминал, старался помочь в ответ – не ради благодарности, он ее «в булавку» не ценит, а просто потому, что так надо. Откуда эта внутренняя уверенность в том, что надо именно так, не иначе? Да оттуда же, откуда гордая привычка говорить только правду, а если правду почему-то сказать нельзя, молчать. Усердно и упрямо молчать, как инок Епифаний с отрубленным языком, еще не овладевший заново искусством речи. Иногда молчание – лучший и самый понятный ответ, поэтому, если вам не ответили на письмо, будьте уверены в том, что разночтений здесь быть не может. Все именно так, как вы боялись думать.

Исправить минус на плюс легко только в школьной тетрадке, в жизни действуют иные правила.

Девяностые годы ввалились на порог и тяжело дышали, оглядывая оторопевших хозяев: просили перемен? Берите сколько влезет! Роман с университетом временно окончен, вместо свидетельства о разводе – заявление на академический отпуск. Но не волнуйтесь: hellbeback. В городе появляются вагончики с видеосалонами – можно поглядеть в глаза Шварценеггеру или увидеть, как играет скулами Жан-Клод Ван Дамм. Все меняется, но выглядит по-прежнему серым – как в бракованном калейдоскопе, куда по ошибке вложили обычные стекла. Друзья оперируют словами «бизнес», «договор» (ударяя по первому слогу, как молотком по столу) и «предприятие», вот и Ройзман создает на пару с компаньонами собственную фирму – «Ювелирный дом». Он любит и ценит красивые вещи с историей, и пусть вкус его не всегда безупречен, чутье выводит к правильной дороге, а там его подхватывает под руку опыт. Он оказывается на удивление деловым человеком, вникающим во все процессы производства, вплоть до химических (как здесь не вспомнить Татищева, истово увлекшегося производством меди). Но правило не отнимать второй руки соблюдается неукоснительно: он собирает иконы и книги, руководя бизнесом, зарабатывает первые серьезные деньги. Мама радуется за него больше всех, и отец, кажется, начинает гордиться – мыслимое ли дело!

В 1997 году выходит в свет альбом «Невьянская икона» – тираж пять тысяч экземпляров, среди авторов – коллектив ученых, Ройзман – инициатор, один из составителей каталога и тот, кто за все заплатил (издание книг такого рода – дело очень и очень недешевое). Работу оценили высоко, всех, кто трудился над альбомом, удостоили губернаторской премии – за единственным исключением. Угадайте, кто остался без награды? Другой человек огорчился бы, притаив в душе обиду, этот затевает открытие в Екатеринбурге музея невьянской иконы. Коллекция собрана такая, что ею должен любоваться не отдельно взятый человек, а каждый, кто пожелает. Музей будет бесплатный – это важно. И чтобы работал каждый день без выходных. И чтобы реставрационная мастерская и научные издания, посвященные иконе, – непременно!

Почти в одно время с появлением музея он становится одним из основателей фонда «Город без наркотиков». Печальные лики святых – с одной стороны, рыла наркобарыг – с другой. Переплеты древних книг – и наручники, которыми приковывали наркоманов: скованные одной цепью. Картины уральских художников, с которыми он дружит долгие годы, поддерживая их, издавая альбомы и собирая выставки, – и жуткие фотоснимки погибших от наркотиков детей. Долгих пятнадцать лет Ройзман будет спасать свой город, с головой погружаясь в подлую, грязную среду, где барыги, наркоманы и продажные менты чувствовали себя вольготно, как рыбы в воде, которые, впрочем, не догадывались о том, что плавать им осталось недолго.

Конечно, он сражался не в одиночку, и ему это потом припомнят: дескать, фонд сделал его тем Ройзманом, которого обожают тысячи людей, тем Ройзманом, который стал вначале депутатом, а потом – главой Екатеринбурга. Вполне возможно, без фонда не было бы Ройзмана, но и без Ройзмана не было бы того фонда, который остановил наркокатастрофу и спас жизни тысяч и тысяч людей. И город остался бы «с наркотиками», и не было бы своего героя у Екатеринбурга. Прежде чем стать депутатом и мэром, Ройзман превратился в местночтимого героя, уральского Бэтмена. Именно его упрямство и вера в истину, его харизма и щедрость, его трудолюбие и напор превратили «Город без наркотиков» в то мощное оружие против зла, которым фонд стал едва ли не в первые месяцы своего существования. Общественное мнение и земная слава проявляют редкую коллегиальность, выделяя Ройзмана из всех, кто работал в фонде. Все большие молодцы, но герой, как всегда, только один. «Я тоже хотел бы стать таким офигительным еврейским богатырем», – вздохнет один известный сочинитель, глядя, как нахмуренный Ройзман на телеэкране рассказывает о работе фонда.

С годами в нем утверждается въедливость ученого, для которого нет несущественных деталей. Он педантично выпускает бюллетени фонда, ведет дневники в интернете – и неожиданно открывается с новой стороны: стихов новых нет, зато появились рассказы. Байки, скажет пренебрежительно одна пописывающая дамочка, а на самом деле – правдивые истории из жизни, где не было потребности в вымысле. Каждая такая байка легко превращается в притчу, а у самого Ройзмана к любой ситуации найдется подходящий случай из прошлого. Через несколько лет по просьбе жены он издаст книгу «Невыдуманные рассказы», предисловие напишет Михаил Веллер.

Фонд требует полной отдачи, настают «вечные», как сказал великий писатель, «сумраки физического изнеможения», сгущается недовольство властей, потому что работал фонд не по правилам, а так, как было эффективнее… Спасение – в книгах, любимых иконах, картинах… После выхода альбома «Невьянская икона» историк Виктор Иванович Байдин, научный руководитель издания, посоветует Ройзману завершить начатое в 1984 году дело: получить высшее образование. Он сдавал экзамены в общем потоке, защищался публично и на отлично и, когда получил диплом, радовался едва ли не больше, чем когда был принят в Союз писателей России. Впоследствии, уже на посту мэра, Ройзману придется отбиваться от оговорщиков: у главы города нет высшего образования, а диплом наверняка фальшивый! Дело решали в суде (точнее, было несколько судов), и университет отстоял своего долгоиграющего выпускника. Интеллигенты в очочках писали письма на имя президента, собирали подписи в защиту, в общем, не отступили там, где от него отвернулись бывалые (и, к сожалению, бывшиерузья.

Тем временем фонд становится чуть ли не главным брендом Екатеринбурга. В город что ни день высаживается новый десант иностранных корреспондентов, и каждый хочет видеть Ройзмана Е.В. Он встречается и общается со всеми, кто приходит, иногда в ущерб себе. Не зря ему так нравится наивная живопись, картины Брусиловского и невьянская икона: он в полном соответствии своим вкусам наивен без всякой меры, он подставляется под удар и стремится помочь каждому, кто об этом просит. Комплекс героя, синдром недолюбленного сына, а может, просто характер. А может, он наконец понял, что настало время отдавать долги – вернуть то, что взял когда-то давно…

Заезжие знаменитости – артисты, политики, писатели – все как один являются в музей «Невьянская икона». Город наводнен машинами, украшенными наклейками в поддержку фонда. А Ройзман в 2003 году получает не только диплом о высшем образовании, но и удостоверение депутата Государственной думы, и приз в личном зачете чемпионата России по внедорожным гонкам. «Как вы всё успеваете?» – пискнет и здесь журналистка, мысленно взывавшая к Татищеву. А вот так – за счет жадного интереса к жизни, интуиции и предельной концентрации внимания. Чтобы каждый день был не как лишнее слово в строке, поставленное ради размера, а как новая взятая (или назначенная, что суть одно и то же) цель. Чтобы Бог спас от рутины и обыденности, от повторений и скуки… Хотя бы от этого, потому что от предательств, боли и смертей не спасется никто. Уголовные дела против него и соратников растут подобно грибам дождливого уральского лета. Кого-то успевают спасти, как Егора Бычкова, кого-то нет, как Евгения Малёнкина, отбывающего незаслуженное наказание. Врагов – тьма, друзей и последователей – целый свет. На улицах к Ройзману подходит каждый второй – благодарят, просят помочь, благодарят, просят помочь… Глория мунди, маленький ручеек, берущий начало из дурной славы, разливается в мощную реку.

Какое счастье, что мама успела порадоваться за него, в 2009 году ее не стало. Рак. Какое горе думать о том, что болезнь эта могла стать следствием тех дней, когда нечему было радоваться, некем гордиться…

В 2013 году Евгений Ройзман выдвигает свою кандидатуру в мэры Екатеринбурга – не столько для того, чтобы взять очередную цель, сколько потому, что эта должность обезопасит его близких от преследований.

Оппоненты не брезгливы, в хозяйстве все сгодится, а козырной картой становится тот давний срок, отбытые и не забытые три года. Преступнику во власти делать нечего, считают враги, но город без наркотиков решает иначе. Ройзман становится мэром ровно через тридцать лет после своего освобождения из тюрьмы – тридцать лет на три года. Политологи в недоумении, страна в удивлении, оппоненты в нокауте, а впрочем... Подождите, еще посмотрим, как он справится с этой работой! Быть чиновником – это не только носить костюм вместо привычных джинсов. Нужно стать частью системы, слиться с нею в экстазе, и тогда, может быть… А если грести против, делать все по-своему, далеко не выплывешь, даже если на твоей стороне мирская слава и народная любовь.

Экклезиаст сказал, что всякий успех в делах производит взаимную между людьми зависть. Близкие друзья не смогли примириться с возвышением старого товарища, более того, углядели в поведении новоиспеченного мэра тот самый прогиб перед системой, которого не было, был лишь выбор: работать так, как умеешь, или не делать ничего вообще.

Глава города по уставу имеет мало полномочий – об этом было известно задолго до старта выборной гонки. Должность почетная, спору нет, но несколько декоративная: завод не построишь, порядка не наведешь, но все шишки будут привычно валиться на голову мэра – мы за тебя голосовали, а на улицах все та же грязь!

В рабочем кабинете Ройзмана висит портрет Иосифа Бродского кисти Миши Брусиловского. Из новозаведенных порядков – всегда открытые двери в кабинет, личный прием граждан по пятницам и пробежка по набережной городского пруда по выходным. Бег – это жизнь. Беги-беги, думают враги, но желающих примкнуть с каждой новой пробежкой все больше, а в августе 2015 года проходит первый екатеринбургский марафон. Мэр одолел дистанцию с выдающимся для своих лет результатом. «Не, на полтинник он, конечно, не выглядит, – считает бегущая рядом девушка, – вот только поседел в последние годы сильно».

Личный прием у мэра – местный соломонов суд, куда каждый несет свою проблему, как в сказке о волшебнике Гудвине. Кому-то нужна смелость, кому-то защита, некоторым – чтобы просто выслушали и утешили.

 

и вот слезы угнетенных, а утешителя у них нет; и в руке угнетающих их –

сила, а утешителя у них нет.

 

После каждого приема Ройзман с прежней скрупулезностью заполняет страницу личного дневника, открытого в сети всем желающим. Запись от 6 ноября 2015 года:

 

«Юле было двенадцать лет. Она украла жвачку в киоске. Ее поймали, родителей оштрафовали, а Юлю поставили на учет в детскую комнату милиции. Потом она исправилась. Хорошо училась, окончила институт, устроилась на работу, хорошо себя зарекомендовала и пошла на повышение. Но неожиданно вмешалась служба безопасности, и повышение зарубили. Выяснилось, что она привлекалась и до сих пор состоит на учете. Ей было очень обидно. Мало того, что карьера не сложилась, еще и все об этом узнали. А ведь десять лет уже прошло. И она мне говорит: “Ну посмотрите, какая несправедливость! Я понимаю, что это самое начало моей жизни – и такой позор, я даже не знаю, как дальше жить. Такой стыд, такая неудача, и в самом начале”. Я вдруг говорю: “Слушай, я тебе расскажу. В 1942 году на Южном фронте было очень тяжело, прибыло пополнение. И в первом же бою один восемнадцатилетний вдруг бросил оружие, заткнул уши и побежал куда глаза глядят. Его еле поймали, и военный трибунал приговорил его к расстрелу. Должны были расстрелять перед строем, но обстановка была очень тревожная, поэтому его вывели несколько человек: прокурор, представитель военного трибунала дивизии и врач. Поставили на краю воронки, выстрелили в него несколько раз, и, когда он упал, врач зафиксировал смерть. Его столкнули в воронку и сапогами нагребли земли. Как-то закидали и ушли. Через некоторое время солдатик ожил, сумел откопаться и пополз в расположение части. На пути оказалась землянка прокурора, и он туда скатился. Представляешь, сидит такой прокурор и с чувством выполненного долга кушает тушенку, как вдруг на пороге возникает окровавленный покойник, которого он только что едва ли не собственными руками расстрелял и собственными ногами похоронил!.. Вой, конечно, крики, набежали все. Солдатика давай перевязывать. Все-таки ребенок совсем, восемнадцать лет. Что делать, никто не знает, а добить никто не берется. Доложили председателю трибунала фронта Матулевичу. И тот распорядился: “Ввиду исключительности обстоятельств заменить расстрел сроком заключения, а всех исполнителей расстрела ввиду нарушений приказа и преступной халатности разжаловать и направить в штрафную роту”. Что и было исполнено. И никого из них не осталось в живых, потому что разжалованные штабные, как правило, погибали в первом же бою. А бойца, когда немножко подштопали и подлечили в госпитале, в связи с нецелесообразностью и, видимо, невозможностью отправления в тыл, также определили в штрафбат и отправили на передовую, где он принимал участие в самых жестоких боях, был ранен, выжил, вернулся в строй и дошел до Берлина. У него была медаль “За отвагу”, “За боевые заслуги” и орден Красной Звезды. К концу войны у него уже выросли усы. И он всегда удивлялся тому, что его жизнь началась лишь с того момента, когда его расстреляли и закопали. Через шестьдесят лет в родной деревне его именем назвали улицу».

 

И так каждую неделю. Приходят и страдальцы, и сумасшедшие, и аферисты, и отчаявшиеся.

Матерые политики посмеиваются: разве мэрское это дело – лично выслушивать каждого горожанина, впрягаться в тяжбы как в упряжку, переводить бабушек через дорогу своими руками? Мерзкое дело – судить того, кто пытается спасти каждого, кто попросит, и не ждет благодарности.

В 2015 году Екатеринбург получил от своего мэра подарок – Музей наивного искусства. Всю свою коллекцию, тщательно собираемую, лелеемую, ненаглядную, Евгений Ройзман передал Екатеринбургу, не рассчитывая на ответную признательность. Но главный подарок городу все-таки не музей, а он сам – мэр, которого можно «потрогать руками». Представители власти в народ ходят редко и следят главным образом за тем, как при этом просматривается периметр. К екатеринбургскому мэру приходят запросто: он выслушает, подскажет, поможет. Вот такреди прочих посетителей к нему приходит настоящая слава, полновесная глория мунди является, как те горожане, что толпятся в приемной. Непонятно, кстати, когда он успевает их выслушивать, а может, девочки, это не один человек? Может, и вправду существует несколько Ройзманов – один проводит вечера с невьянской иконой и жертвует деньги на восстановление православных храмов, другой не ест трефного и помогает синагоге, третий поддерживает художников, четвертый открывает в городе хоспис, пятый отправляется в очередную экспедицию, шестой сожалеет о том, что не может больше писать стихов?..

Слава бежит впереди него, заглядывая в глаза, как мать бывшего наркомана, которая летела наперерез автомобилям, чтобы догнать и поблагодарить: «Отец должен вами гордиться!»

 

Как там у Бориса Рыжего?..

 

Сын, подойди к отцу.

Милый, пока ты зряч.

Ближе склонись к лицу.

Сын, никогда не плачь.

Бойся собственных слез,

Как боятся собак.

Пьян ты или тверез,

Свет в окне или мрак.

Старым стал твой отец,

Сядь рядом со мной.

Видишь этот рубец –

Он оставлен слезой.

 

5

Татищев приходил на Урал дважды. Первые два с половиной года ушли на то, чтобы вникнуть в незнакомое дело, наладить связи в интересах казны, основать новое, не уничтожив старого. Полномочий у горного начальника вроде бы немало (это вам не екатеринбургский мэр из будущего), но с местными «королями» отношения не складываются, точнее, складывается вполне определенная вражда. На Урале что тогда, что теперь пришлых не любят, особливо если те ведут себя независимо, заслуг не почитают, а поручения передают через приказчиков. Отец, сын и несвятой дух Демидовы, знаменитое семейство уральских промышленников, олигархи-первопроходцы, не спешили возлюбить капитана от артиллерии. Задолго до того, как Василий Никитич отплыл на струге из Москвы, Демидовы успешно хозяйничали на Урале: искали руду, ставили заводы, давали казне металл. Дело было налажено так, что казенные заводы проигрывали частным по всем статьям. Что Никита Демидов, что сын его Акинфий и сами трудились ровно каторжане, и от работников требовали такого же старания. Все свои привилегии заработали горбом и усердием, а не токмо умом да хитростью. Личный защитник Демидовых – государь Петр Первый, запретивший воеводам вмешиваться в дела уральских заводчиков. Что уж говорить про обычный люд – искателей, пытающих недра земли, чужих работников или вот этого капитана от артиллерии, Татищева!

(А и фамилие у него, кстати, говорящее, нет? Татище – от слова тать, вор. И пусть потомки будут настаивать на том, что это, дескать, императив: тать ищиищи вора, Демидовым пришлась бы по вкусу первая версия. То есть, может, и не вор, но свой интерес беспременно имеет, понеже не встречались отцу и сыну Демидовым благородные служители казны, ея преданные сторонники…)

Вот и получалось, что земля уральская принадлежала государству, тогда как тем, что находилось в ней, всецело распоряжались Демидовы. Кто попробует нарушить это правило, тот на себе испытает крутой нрав хозяев медных гор и рудных земель. Петербург далеко, почта идет долго, курьера от жалобщиков завсегда перехватить можно.

Чуть-чуть не успели горнозаводчики прибрать к рукам казенные заводы в Алапаевске и Каменске, застолбить земли по Чусовой, Тавде и Пышме: помешало тому явление Василия свет Никитича, который взялся за дело столь рьяно, что у Демидовых темнело в глазах. Доносили, что выбрал место под новый завод на Исети. Что поднимает старые, негодные. Что требует от всех отчетности и не спешит кланяться.

Решили Демидовы прикормить опасного капитана – намекнули через третьи руки, седьмые уши, десятые уста: пусть, дескать, не спешит с новыми заводами и не заводит своих порядков. А уж они ему готовы дать «довольные обещания».

Да вот только господин исполнитель взятку презрел и двигался в выбранном направлении все дальше и дальше. Демидовы принимают на работу в заводы беглых крестьян, опальных стрельцов, пленных шведов – с этим Татищев смириться мог, потому как защиту этот люд получал пожизненную, а Василий Никитич всегда заботился шибче о людях, чем о вещах. Но вот что переманивали к себе лучших мастеров, ловили и наказывали рудознатцев, отбирая найденное, что не пускали на свои земли геодезистов, велели «бить смертельно» кнутом крестьян, нанятых Татищевым для сопровождения грузов по Чусовой, что сгоняли нанятых людей с нового прииска – этого горный начальник терпеть не пожелал. Вот так и поссорились Акинфий Никитич с Василием Никитичем заочно. Вначале перебрасывались депешами да на словах доносили одному про другого всевозможные оскорбления… Дворянин Татищев и – на тот момент пока еще простолюдин, хоть и в короне, – Демидов сцепились намертво, еще не видя и не зная друг друга. Никита Демидович жил тогда в родных своих тульских землях, но, узнав о масштабах розни, приехал на Урал разбираться.

6 июня 1721 года Татищев отправляет Акинфию Демидову указ:

 

«Господин камисар Демидов!

Уведомлены мы, что ты купил землю у крестьянина Чесовской слободы (Уткинская и Сулемская то ж), которую нам отдали из губернии для строения судов, и во оном урочище на речке Шейтанке строишь ты пилную мелницу. И хотя оное тебе для строения судов весьма нужна, однако ж не надлежало тебе оной мелницы бес указу государственной Берг-коллегии и нашего известия строить».

 

А после добавляет со всею строгостью:

 

«Велено нам с заводов твоих доправить десятой пуд и, доправя, принять на денежной двор немедленно. Того ради по получению сего зделать тебе ведомости: колико у тебя на заводех в 1720 г. железа какова обрасца зделано или каких других припасов сковано и вылито и куда в расходе».

 

Но Демидов не спешит «делать ведомости» и закрывать строительство мельницы, а в ответе дерзком сообщает, что «когда запретится из Берг-калегии указом о том строении, и мы повинны будем изломать тое мелницу. А о платеже десятого пуда, когда пришлется указ нам из Берг-калегии, и мы тогда платить готовы».

Горный король демонстративно не замечает горного начальника: у него такие связи в Петербурге, что он может решать, как сказали бы сейчас, многие вопросы напрямую. В письмах к Татищеву Акинфий Никитич от души ерничает: называет Василия Никитича «Вашим Величеством», но капитан артиллерии ответствует сдержанно: «Что же вы меня во оном писме браните неприличною честию, ежели (Вашего Величества) принадлежит токмо Великим Государям, и я оное уступаю, полагая на незнание ваше. Упоминаю же, дабы впредь так не дерзали».

Но Акинфий дерзает всякий раз по-разному, пока к делу не подключается его отец, лишь тогда тон писем к горному начальнику резко меняется, «прошу вашей любви», пишет Никита Демидович, но тон – не суть. Слова любезные, отношение – прежнее, вражда вот-вот превратится в тяжбу, но Татищев не подвигается нина миллиметр. Медленно, со скрежетом и скрипом, как тот заржавевший заводской механизм, долгие годы стоявший без дела, Демидовы начинают уступать требованиям горного начальника, но и сын, и отец, и несвятой дух лишь до поры притаивают великую обиду и гнев.

В 1722 году Никита Демидов пишет донос в Петербург о том, как мешает уральским заводам неправедная деятельность горного начальника. Устно же свидетельствует еще о том, что берет капитан Татищев взятки (не могли простить Демидовы, что не принял Василий Никитич их щедрых предложений, и понять не могли отчего: может, мало давали?).

Вся Россия знала, что Петр карает взяточников без жалости: в 1721 году за казнокрадство казнен (и как поверить, что казна и казньнеоднокоренные слова) князь Гагарин, умирает в ожидании суда прибыльщик Курбатов, продолжаются дела Шафирова и Меншикова.

Государственного человека проще всего обвинить во взяточничестве – так было и так будет: если пошел во власть, значит, ищет легких денег. На этого козыря Демидов и ставит, а оборонять Татищева никто не спешит, даже коллеги из Берг-коллегии. Всё потому, что господин исполнитель с годами стал представлять собой независимого фантазера, обуреваемого бесконечными идеями, да к тому же борется за чистоту родного языка с чисто филологической одержимостью, а немецко-голландскую терминологию, принятую тогда у бюрократов, отрицает.

Пока Татищев ждет решения суда – да не в бездействии, а в хлопотах по основанию нового медного завода, будущей Перми, – де Геннин «розыскивает» о всем его деле, «не маня ни для кого». А ведь давили на строгого генерала Геннина – влиятельные столичные покровители Демидовых требовали поддержать уральских королей. Но тот, хоть и признавал: «я онаго Татищева представляю без пристрастия, не из любви или какой интриги, или б чьей ради просьбы, я и сам его рожи калмыцкой не люблю», а все-таки видел «его в деле весьма права, и к строению заводов смышленна, разсудительна и прилежна». После всесторонней проверки, допросов и выяснений де Геннин убеждается в полной невиновности Василия Никитича, а о Демидове отписывает Петру следующее: «Ему не очень мило, что Вашего Величества заводы станут здесь цвесть, для того, что он мог больше своего железа запродавать, а цену положить как хотел, и работники к нему на заводы шли, а не на Ваши. Наипаче Татищев показался ему горд, то старик не залюбил с таким соседом жить, и искал как бы его от своего рубежа выжить, понеже и деньгами он не мог Татищева укупить, чтобы Вашего Величества заводам не быть».

Летом 1723 года Петр Первый назначил слушание дела Татищева и Демидова в Сенате, при Е. В. личном присутствии, а на реке Исети к тому времени был заложен новый город и Высшее горное начальство переименовано в Обер-бергамт (Геннин чистотой русского языка беспокоился не особенно). В ноябре, когда город получил свое имя, розыск Геннина по делу Татищева был рассмотрен в Вышнем суде. Василий Никитич полностью оправдан, а Демидову за то, что «не бил челом о своей обиде на Татищева у надлежащего суда, но, презирая указы, дерзнул его величество в неправом деле словесным прошением утруждать», присуждено «вместо наказания взять штраф 30 000 рублей». Даже Татищеву должны были недруги выплатить некую сумму в знак признания вины и примирения.

Герой наш оправдан, вины на нем нет, но дурная слава взяточника тянется за ним через века – пятно так въелось, что никакие усилия историков с литераторами не помогают. Искренность, а временами и наивность Татищева поразительны не меньше, чем его преданность казне. Он пытается объяснить Петру, почему «брать» иногда нужно, ссылаясь на апостольские слова: «Делающему мзда не по благодати, а по долгу…» – и получается, что сам как будто признается в том, чего не делал никогда, и в чем его будут обвинять в дальнейшем дважды, и дважды будут оправдывать по всем статьям.

В сентябре 1724 года советник Берг-коллегии Татищев отправляется в Швецию для приглашения на Урал горных мастеров. В Упсальской королевской библиотеке (триста с лишним лет спустя здесь будет сидеть за столом историк Евгений Ройзман) Татищев находит «множество российских гисторий и протчих полезных книг». Покупка книг – единственная его слабость и прихоть, надежда на Петра – его самая главная надежда, но 28 января 1725 года Петр Первый умирает, а Татищева переводят в Москву, на службу в Монетную контору.

Еще одно новое дело, очередное полное погружение и отрыв от прежнего, к чему прикипел всем сердцем. Только в октябре 1734 года происходит второе пришествие Татищева на Урал, а в 1736 году стараниями прежних и новых недругов он выведен из игры теперь уже окончательно.

Два года прослоены делами и открытиями, нововведениями и исследованиями. Он обустраивает Екатеринбург, требует поддерживать в порядке мосты и дороги, налаживает школьное дело, рассылает «во все городы Сибири» вопросник о девяноста двух вопросах исторического, географического, этнографического содержания. В 1735 году открывают железные руды на горе, названной Татищевым в честь царствующей императрицы «Анна», что означает «Благодать». Та самая царевна Анна, в год рождения которой юный Татищев был принят ко двору стольником, получает письмо из Екатеринбурга, где сказано: «Оная гора есть так высока, что кругом видеть с нее верст по 100 и более; руды в оной горе не токмо наружной, которая из гор вверх столбами торчит, но кругом в длину более 200 сажен»… Акинфий Демидов убеждает отдать ему Благодать, обещая взятку в три тысячи рублей, лишь бы не мешал горный начальник, а все тонкости в Петербурге он сам уладит. Затем является горнопромышленник Осокин – сулит десять тысяч! Василий Никитич отказал обоим – руды новой горы будут принадлежать казне, и точка. Выделил Демидовым, Строгановым, Осокину немного Благодати, а большую часть железной горы оставил государству. С Демидовыми конфликт то таял, то разгорался наново – из-за алтайских руд, новых месторождений, а проще сказать, оттого, что двум хозяйкам на одной кухне не ужиться. К старым жалобщикам добавились новые недовольники – Татищева невзлюбил всесильный Бирон, кормившийся помимо прочего и от уральских заводов и положивший глаз на гору Благодать. Посему произвели Василия Никитича в тайные советники и назначили главой Оренбургской экспедиции, а после чего судили за потраченные четыре тысячи рублей казенных денег. Но это казна была в долгу перед Татищевым: ожидая, пока выплатят обещанное, он тратил свои личные средства, коих ему всю жизнь недоставало.

Впереди – основание Оренбурга на верном месте (прежнее Татищев забраковалыне это город Орск), подавление башкирских восстаний, составление при его участии «Российско-татаро-калмыцкого словаря»… Тело стареет, но дух становится крепче, и каждый день находится время для научных занятий. Он составляет карты Яика, самарской излучины Волги, пишет «Общее географическое описание Сибири», «Предложение о сочинении истории и географии», готовит к изданию «Судебник Ивана Грозного», работает над любимой своей «Историей Российской», которая увидит свет лишь в 1768 году, и то в неполном виде. В мае 1739 года Татищева отстраняют от дел и лишают всех званий – следственной комиссии предстоит разобраться с новыми обвинениями против Василия Никитича: неверно, дескать, ведет себя с инородцами, повинен в непорядках и главным образом во взятках. Брал, дескать, не токмо деньгами, но и коровами, овчинами и даже волчьими шкурами. Если бы могли привязать к убийствам, валютным махинациям, похищению людей, контрабанде, организации преступного сообщества, разрушению памятников архитектуры и превышению полномочий, привязали б, но что-то нужно было оставить и потомкам.

Обвинение вновь признали несостоятельным, но и оправдать Татищева комиссия не спешила. Пока суд да дело, отправили его в Астрахань, ведать Калмыцкой комиссией. Василий Никитич уже свыше двух лет не получал к тому времени жалованья, «претерпевал великую скупость и одолжал», но вникал в дела калмыцкие с тем же усердием, кое запомнилось уральцам.

Английский ревизор Ганвей описывает Татищева в годы астраханской ссылки как старика с «сократической наружностью», изможденного телом, «которое он старался поддерживать долголетним воздержанием, и наконец неутомимостью и разнообразием своих занятий. Если он не писал, не читал или не говорил о делах, то перебрасывал жетоны из руки в руку».

Жаль, что и самого Татищева перебрасывали, как жетон из руки в руку; никто не знает, чего бы он смог добиться в Екатеринбурге, проведи там больше, чем пять лет с перерывами… Но Екатеринбург остался в прошлом навсегда. Последние годы жизни Василий Никитич проводит в полусотне верст от Москвы, в деревне Болдино Дмитровского уезда. Пишет с истинно болдинским вдохновением «Разсуждение о ревизии поголовной и касающемся до оной», «Разсуждение о беглых мущинах и женщинах и о пожилых за побег», еще целый ряд записок и предложений, «Духовную» сыну, заканчивает «Историю Российскую», а в 1750 году, подготовившись к собственной смерти, как к заранее известному событию, умирает. Поэт спустя многие годы скажет: «Как родился – не помню, как умру – не узнаю», но это не про Татищева. Легенда с упрямством летописца утверждает, что за два дня до кончины Василий Никитич верхом на коне отправился на кладбище, выбрал место рядом с предками и повелел мастеровым копать могилу. Потом призвал священника, лег и, читая Евангелие, умер. И будто бы в то самое время прибыл гонец из Петербурга с полным оправданием и орденом Александра Невского, но это, конечно, выдумка. Никто не прибыл и ордена не привез, потому что земная слава ходила лишь вокруг да около Василия Татищева, не взглядывая ему в глаза. Его ценил Ломоносов, к его трудам ревновал Карамзин, о нем ходил шлейф слухов при жизни да так и не растаял после смерти. Потомки обвиняли Татищева в преследовании раскольников и в жестоких пытках башкир, забывая о том, что обвинять следует не одного человека, а весь тот век, сколь напудренный, столь и безжалостный. Ведь тот же Вильгельм де Геннин собственной рукою приписал к словам приговора уктусскому бобылю, помилованному смертнику: «И ухи обрезать» (а было и так немало – «Бить кнутом на площади нещадно и вырезать ноздри»). Такие «ухи» торчат из каждого доброго дела предков, как закладки, отмечающие цитаты в книгах. «Весьма невинных людей побили»…

Сколько сделано и сколько не сделано, знал о себе только сам Татищев. Сугубый государственник с задатками кабинетного ученого, он собирал информацию, накапливал знания и создавал основу для тех, кто придет за ним следом; то же самое спустя века будет делать в основанном Татищевым городе Евгений Ройзман. Точно по словам Заболоцкого:

 

О! Я недаром в этом мире жил.

И сладко мне стремиться из потемок,

Чтоб взяв меня в ладонь, ты, дальний мой потомок,

Доделал то, что я не довершил…

 

А город? Так что городу? Стоит, где поставили. Плоский бронзовый истукан, изображающий Татищева, дружелюбно соседствует с таким же точно плоским де Геннином: ироничная улыбка земной славы освещает Плотинку, как закатное солнце. Небо розовое, телесное, как будто кто-то случайно прикрыл пальцем объектив. А чем твоя жизнь запомнится иным поколениям – строкой ли из забытого стихотворения, сказанием о невиданном звере, новым городом, тюремным сроком или историей о женщине, которая бежала через улицу под сигналы автомобилей и мат водителей, бежала, чтобы сказать спасибо человеку, спасшему ее сына, – до поры не знает никто.

Так и только так приходит мирская слава.

Но потом пройдет и она.

 

 

ТЫСЯЧА МЕЛОЧЕЙ

 

1

1988 год, лето «две восьмерки». Двойная бесконечность, как будто одной мало! В шестнадцать лет уж чего в избытке, так это именно что бесконечности – сразу две ленты Мебиуса стоят на страже интересов растущей души. Точнее, не пускают эту душу туда, где ей хотелось бы оказаться, – желательно вместе с телом, интересы которого она пока обсуждать не готова.

Родители уже устали с ней бороться: да, мы тоже были когда-то молодыми, но не до такой же степени! У тебя и так все есть – отдельная комната, двухкассетный магнитофон, который то и дело взрывается дурными голосами, пугая соседей. (А папа за стеной – Шопена на фортепиано.) Есть вареные джинсы – ткань как небо в перистых облаках, есть последнее лето перед десятым классом – и перистые облака в голове.

И еще – город, который был все эти годы заколдованным чудищем, состоял из школы, дома, маминого-папиного университета, музыкалки при Доме офицеров, начал вдруг меняться на глазах, как будто его поцеловал нужный человек в нужное место. Новые люди приносят новые знания и показывают новые здания.

Вот, например, Свердловский рок-клуб – если постоять на ступеньках ДК имени Свердлова, то можно увидеть вживую тех, кто пугает ее соседей в неурочный час. Один с гитарой даже подмигнул с каким-то, не иначе тайным смыслом. У нее столько свободного времени, сколько бывает только у очень молодых людей, и она тратит его на домыслы, фантазии, мечты. Роман, который читает ее мама, называется «В поисках утраченного времени», а у нее вся жизнь – в поисках тайного смысла. Обидно, что чаще всего нет никакого смысла, ни тайного, ни явного, но она об этом даже не догадывается. Догадки посыплются позже, как шишки на голову, а впрочем, дайте пожить без догадок.

По утрам она читает, днем – слушает музыку, родителей дома нет: у них страда, экзаменационная сессия.

Она разглядывает себя в зеркале с изумлением – недавно выяснилось, что она красива, а к этому сложно привыкнуть. Королева троллейбусных остановок – каждый второй знакомится, куда-то приглашает, а вчера из машины выскочил какой-то в шортах, с жирными ляжками:

– Девочка, поедем с нами на дачу!

Бывает и еще веселее – на прошлой неделе в трамвае, в час пик, ей кто-то невидимый по причине всеобщей сдавленности положил в руку то самое. Мяконькое такое, теплое и очень при этом противное. Она после этого руку свою несла до ближайшей колонки как посторонний предмет – даже смотреть на нее не могла.

Вообще, она умеет отбиваться от придурков: лучше всего здесь помогают равнодушие и ледяной взгляд. Эксгибиционисту, которых тем летом уродилось больше, чем грибов и ягод, сказала небрежно:

– Напугал козу капустой!

Тот сразу отступил в кусты и выставку своих достижений свернул.

Вот чего по-настоящему жаль, так это что у нее нет нормальных хипповских джинсов – только модные варенки, а в них за свою не сойдешь. Прямо хоть продавай и покупай ношеные!

Вечерняя зорька начинается так: уехать к площади 1905 года, потоптаться на ступеньках рок-клуба, а потом дойти до Плотинки, свернуть к улице Пушкина, искать как будто бы своих, но на самом деле совершенных пришельцев, чужих, не похожих ни на нее, ни на родителей-преподавателей, ни тем более на школьных учителей или одноклассников. Хиппи, ну или хотя бы панки… Пацифик, накаляканный шариковой ручкой на джинсах, – это «знак качества», как, впрочем, и длинные волосы под хайратником. Увы, даже если такие попадаются, они ее не замечают.

Вчера по дороге домой она сняла босоножки и шла от самой остановки босиком. Идти было неприятно: это ж не заливные луга, а рабочая окраина, того и гляди встанешь пяткой в следы человеческой жизнедеятельности. Но ничего другого она пока что придумать не могла – и несла свой жалкий протест по улицам Белореченской, Шаумяна и Ясной. Леди Годива в сильно сокращенном варианте – почти все прохожие отводили взгляды от ее босых ног, только старухи, имевшие в те годы неслабую власть (сейчас все повывелись – как, впрочем, и эксгибиционисты), стыдили ее:

– Чай не на пляже!

Завтра снова будет охота, а сегодня трофеи невеликие: кто-то с нахмуренными бровями проскакал по ступенькам ДК, две девицы уверенно скользнули внутрь. Вручную раскрашенная афиша обещает концерт – название группы ей ничего не говорит, буквы – косые, как на вывеске гастронома.

Она перешла площадь прямо перед трамваем – тот выдал злобный перезвон.

Мама часто говорит ей: не торопись, не беги впереди паровоза!

Четверть века спустя она закончит мамину мысль: тот, кто бежит впереди паровоза, чаще всего и попадает под этот самый паровоз. Юному человеку такое даже и в голову не придет, и от мудрости старших он огражден прочными стенами – отсутствием опыта и верой в тайный смысл.

В сквере у Пассажа, там, где обычно играет скрипач и продают картины, сегодня звучат гитара и бубен, визжит губная гармошка и дикий старец в колпаке с бубенцами поет как заведенный:

 

Кому живется весело, вольготно на Руси?

Ему живется весело, вольготно на Руси!

Тебе живется весело, вольготно на Руси!

Мене живется весело, вольготно на Руси!

 

Свои чужие! Чужие свои… Город не так велик, она ходит по нему целыми днями (иногда босиком), но ни разу не встречала эту компанию: старику, похожему на Хоттабыча из старого фильма, подпевают и подыгрывают на самых разных музыкальных инструментах самые разные люди, от которых восхитительно пахнет свободой – и краской. Она прячется за дерево и оттуда жадно рассматривает старика и тех, что поют-играют-завывают вместе с ним. Они делают это так, будто нет в целом мире ничего более важного, кроме как орать-кричать-бренчать частушки, или что это они такое исполняют? Инструменты – диво дивное! Она учится в музыкальной школе, может отличить домру от балалайки, но вот это что за самоделка? Не то орган, не то свирель, а может, и вовсе барабаны?

А еще у них есть доски. Самые, на первый взгляд, обыкновенные кухонные разделочные доски (у ее мамы такие строго поделены: «для мяса» – с буквой «М», для рыбы – с буквой «Р», для вареных овощей – с буквами «В.О.»), только каждая разрисована (ужасно неумело, так и она сможет), на каждой – слова. Она стоит слишком далеко и не может прочитать слова на досках, хотя зрение у нее отличное, но расстояние не позволяет, вот не могло это дерево-зараза вырасти чуточку ближе!

Интересно, что они будут делать с этими досками? Продавать? Сердце сжимается – наверное, такие никто не купит… Но вот грохот стих, умолкли бубенцы, не гремит колокольчик. Доски, точнее досочки – к ним легко пристегивается уменьшительно-ласкательное, – вручают зрителям, прохожим, чужим людям. Она высовывает голову из-за дерева, потом решается – и делает шаг, маленький для человечества, но огромный для одного человека.

Досочки – как объясняет старик, зыркая дикими своими глазами в толпу, как будто забрасывая крючок с наживкой в воду, – морально-бытовые, шинковательно-познавательные, изо-резо-педагогические. Мудрые мысли – цветными буквами:

 

В досочке, прошу учесть, есть мораль и польза есть!

 

Я с животными дружу, грушу отдаю ежу,

 Добрый ежик, сев на кочку,

 Всем отрежет по кусочку.

 

Я благодарен букварю,

 Что не курю и не сорю!

 

 Принявший досочку мужчина в кожаном пальто (жара, июнь, а он в пальто!) пытается всучить старику рублевку, но тот вдруг кричит на всю площадь 1905 года, на весь 1988 год, на все то бесконечное лето:

– Мы денег не берем! Мы сами вам подарки раздаем!

Маленькая девочка (алый бант в рыжей косе) громко спрашивает маму:

– Дед Мороз сошел с ума?!

 

2

В теплый августовский день на площади 1905 года стояли двое – высокий мужчина и высокий мальчик (ну ладно, не мальчик – юноша). Конечно, не только они двое стояли в тот день на площади, там и памятник Ленину стоял, и трамвай, высаживающий именно в этот момент пассажиров. Как же, думал юноша, как они все там поместились и куда все с такой скоростью бегут? На дворе – 1973 год, лично он мечтает стать артистом, потому что все артисты много зарабатывают. В родной деревенской школе он все восемь лет не только учился, но еще и в самодеятельности играл, вот отец-шофер и привез его в Свердловск, в этот «промышленный гигант», как говорили в журнале (не в том журнале, который почтой, а в том, который показывают в клубе перед тем, как дать кино). В Свердловске есть театральное училище, сын будет держать там экзамены. Коли не пройдет, домой вернется. Отец устроил его на квартиру, тридцать рублей дал и доехал с ним вместе до площади Пятого года. До центра, как тут говорят. Чтобы немного увидеть этот город, в который сын так рвался.

А дальше – сам. Дальше всегда – сам.

За плечами у юноши пятнадцать лет жизни в деревне Пресногорьковка – ох уж эти русские деревни с их говорящими названиями… Деревня, впрочем, хоть и называлась пресно-горько-русским именем, но находилась при этом в Казахстане. Кустанайская область, Ленинский район. В семье кроме него – старшая сестра и два младших брата. Жили, конечно, трудно, и тридцать рублей – это были просто очень большие деньги.

Одет юноша плохо, говорит – как вся казахская деревня, но что-то в нем ворочается особенное, театральному человеку это объяснять не нужно, а другие все равно не поймут. Ну и красив, пожалуй, одна преподавательница даже прогудела одобрительно:

Ишь, губастенький!

Конкурс в театральное был в тот год сумасшедший – не только юноша мечтал поправить свое финансовое положение – местные, приезжие, девочки-мальчики, таланты и бездарности, с умением петь и способностью танцевать, а училище, товарищи, не резиновое.

Но он все-таки поступил – на курс к Вадиму Николаеву, главрежу Свердловского телевидения. «Главреж», «помреж» (на театральном языке – «помрешь»), «худрук», «массовка» – язык посвященного. Учился, конечно, «на артиста», а как иначе. Массовка в Свердловском театре драмы – улица Вайнера, 10, сейчас там торговый центр (сейчас у нас везде торговые центры). Боевое крещение – кушать подано, извольте следовать за мной… Множество мелких ролей, тысяча мелочей, из которых складывается судьба – артистом, мама и папа, ваш сын обязательно станет артистом!

На последнем курсе Николаев доверил ему главную роль в телеспектакле «Вам слово, Андрей Скворцов!» Жаль, в деревне Пресногорьковка тогда еще не было телевизора – не смогли увидеть сына на экране… Ну ничего, впереди вся жизнь, дни бесконечны, ночи безмерны! Теперь он ходит по Свердловску как местный, но свысока смотрит не потому, что загордился, а просто потому, что выше всех на голову как минимум. И терпеть не может, если кто-то вдруг оказывается выше его ростом (такие пусть редко, но все же встречаются).

Открытий много, каждый день – новое, только успевай осознавать. У него чуткий слух и хорошая память от природы, он ловит чужие меткие выражения, думает, куда бы их пристроить, ну жаль ведь, если пропадут эти сокровища, прекрасные мелочи россыпью! Хоть сам пиши, честное слово… Рассказ – от слова «рассказывать», вот возьму и напишу такой рассказ о деревенском мальчишке, который просит мать выдать ему сапоги, чтобы покататься на льду, а мать не соглашается...

Пресногорьковка, мама, по которой он так скучает, живая речь – не выспренняя, как в некоторых пьесах, потому что люди не говорят такими словами, они общаются иначе, – он и сам не заметил, как рассказ уже готов, называется «Склизко!» Но автору и в голову не приходит кому-то его показывать, отправлять в газеты или еще куда-то: написал для себя, пусть лежит. И еще несколько таких рассказов, на несколько страниц – десятки наблюдений. Может, пригодится для какой-нибудь роли.

Дни бесконечные, а годы летят – успевай пальцы загинать. Вот недавно они с отцом стояли на площади 1905 года, теперь же он приезжает сюда каждый день на работу – на репетиции. Училище окончено, только троих со всего курса пригласили в Театр драмы, и он в этой тройке, и первая роль его – житомирский кузен Лариосик. Ларион Ларионович Суржанский, «Дни Турбиных»:

 

– Простите, пожалуйста, я наследил вам…

– А вот не будете ли вы добры дать мне кальсоны?

– Душевно вам признателен.

– Я, собственно, водки не пью.

 

Каждая сыгранная роль оставляет след в душе, борозду в памяти, зарубку на сердце, а в компанию к Лариосику вскоре добавляются Семен из «Плодов просвещения», Малахов из популярной пьесы Аграновского «Остановите Малахова!» – за эту роль ему дали приз Свердловского обкома комсомола. Триста рублей! Как он был счастлив и горд! Купил себе «с премии» маленький черно-белый телевизор. И водку. В отличие от Лариосика, он «водки пьет», но артисты все пьют. Да и весь этот большой город, кажется, только тем и занят. Иначе тоска – и холод.

Толстой, Гоголь, Островский – ни отнять, ни прибавить, но современные пьесы чем дальше, тем чаще видятся ему надуманными, в прямом смысле слова – не от мира сего. Он, кажется, смог бы… Чем дальше, тем больше ему хочется увидеть сцену с другой стороны – глазами автора. У него-то все персонажи будут говорить тем языком, которым люди действительно общаются друг с другом… А историй он уже столько напридумывал! Вот, например, «Нелюдимо наше море»: как старый барак с жильцами затопило и они не могут выйти из дому – вполне можно превратить в пьесу… Призвание – это, конечно, сильно сказано, но его, правда, будто призывали, а потом раздался голос за сценой. Всего одно слово – однокоренное, но совсем из другой оперы: «призыв». Служба в армии. Егоршино. Пермь. Каменск-Уральский. Свердловск, тридцать второй военный городок. «Косить» тогда было не принято – страна сказала, вынь два года жизни да положь, как все, так и ты…

Историй вокруг стало к тому времени столько, что они уже не то что в рассказы не умещались, им в душе было тесно. После дембеля вернулся в родной театр – там поджидали Бальзаминов и Поприщин, а дома, в коммуналке на Ленина, 46, закадычники-собутыльники, артисты больших и малых академических театров. Пили. Играли. Спорили, как выражались тогда в газетах, «до хрипоты» – о том, как надо пить и не надо играть.

Вот, кстати, о газетах. Уже не вспомнить, как тот самый рассказ «Склизко!», про мальчика и сапоги, попал к писательнице Вере Кудрявцевой. По-настоящему хорошие писатели, они, как правило, щедрые – не ревнуют к чужим талантам, но тащат их к успеху изо всех сил. Вера Матвеевна отнесла рассказ артиста в редакцию газеты «Уральский рабочий», а там взяли и напечатали. Он узнал об этом случайно, в театре: прибежал на вахту, открыл газету, а там его фамилия. Да, Коля, да! И даже гонорар потом прислали – тридцать рублей (как будто еще раз вернулись к нему те, отцовские деньги). Ему-то казалось, люди сами должны платить, чтобы их рассказы в газетах печатали...

Рассказ, хоть и назывался «Склизко!», но вывел его к надежной дороге – не скользя, не падая, опубликовал все, что лежало в столе несколько лет. Даже в журнал «Урал» взяли два рассказа, правда, сквозь губу заметили, что пишете вы, дескать, молодой человек, про обочину жизни. Но ведь и обочина может стать целой жизнью… В январе 1983 года он так осмелел, что отправил подборку (новая жизнь – новые слова) в Литературный институт, в Москву. А в коммуналке на Ленина, 46, всеми делами заправляла, к сожалению, водка. Про обочину жизни он писал с пугающим знанием дела, но в театре все это благолепие терпели недолго: тогдашний главреж сказал ведущему-пьющему артисту: или сам уходи, или уволим по статье.

В таких случаях выбирают первое «или» – вот так он и остался без работы, без обожаемого театра, без будущего. Водка – лучший друг самоубийц, и он всерьез думает о том, чтобы уйти из жизни, как ушел из театра. Впоследствии Софья Карловна из пьесы «Амиго» будет говорить: я себе сделаю суицид, не верьте, что я своей смертью умерла, только суицидом. Прежде чем научишься над чем-то смеяться, нужно как следует об этом поплакать… Но в день его рождения над Пресногорьковкой стояли счастливые звезды. Когда совсем было нечем дышать, в почтовый ящик упало письмо из Москвы, даже не письмо, а вызов на экзамены в Литературный институт. Он занял денег на билеты, приехал в столицу и поступил на заочное, к Вячеславу Максимовичу Шугаеву. В приемной комиссии поинтересовались:

– А почему артистом не хотите работать?

– Москву буду завоевывать!

Москву он действительно завоюет, и не только Москву, но тогда все это звучало, конечно, с вызовом. Вот так, с вызова – сразу в двух смыслах слова, – и началась его настоящая жизнь.

Шесть лет учебы, поездки на сессии, а между ними – работа, сначала в агитбригаде ДК имени Горького, потом – в редакции многотиражки на заводе имени Калинина… На третьем курсе он написал свою первую пьесу «Играем в фанты» – свердловский «Заводной апельсин», уральские «Вальсирующие»… Не пишите пьесы, они у вас не получаются, сказал ему отечески преподаватель. Но «Играем в фанты» едва ли не сразу начали ставить – один театр, другой, и вот уже чуть ли не девяносто театров СССР хотят играть эту пьесу, потому что она была о настоящем, потому что герои там живые и так их всех жалко, что зрители, не успев отсмеяться, начинали рыдать… «Мы – дети страшных лет России», – говорят со сцены, а в зале сидят такие же точно дети вот именно что страшных лет…

Это был 1988 год – две восьмерки на счастье, – когда пьесу ставили по всей стране, и у него теперь столько денег, что можно больше не работать и больше не пить, потому что когда у тебя появляются настоящие деньги, то их, оказывается, жаль пропивать. Лучше – сочинять дальше, потому что истории, как выяснилось, не заканчиваются никогда.

 

3

Выяснилось, что старика зовут мягким именем Женя – по неизвестной причине именно это имя часто достается грозным мужчинам с деспотичным характером. Ей, конечно, и в голову не пришло бы обращаться к нему по имени, пока она всего лишь идет следом за всей честной компанией: после вручения последней досочки (обладательницей стала та самая девочка с рыжей косой) артисты (а кто они еще?) снялись с места и пошли вверх по проспекту. Она – за ними, на пионерском, как тогда говорилось, расстоянии. Пересекли улицу 8 Марта, покурили на Плотинке. С ними был мальчик, совсем юный, и две девушки, одна из них так прямо даже можно сказать, что красивая. К компании все время подходили, здоровались, старик покрикивал на каждого так, что слышны были интонации, но не слова. По улице Малышева – налево, а потом – на Толмачева, дом номер пять, до свидания.

Еще даже не стемнело! Ей так хотелось зайти за ними следом, не прогонят ведь! Но вместо этого она повернулась и пошла к троллейбусной остановке. Родители, наверное, волнуются.

Старика в шапке с бубенцами (или в вязаной повязке с перьями – по сезону) часто можно было встретить в троллейбусе – этот транспорт ему замечательно подходил. Во всех смыслах. Отдельное удовольствие – наблюдать за пассажирами, которым довелось делить вагон с этаким чудой – у него лицо библейского пророка, пронзительный взгляд, одет как скоморох… В Москве на Арбате к поющей-играющей группе (общество «Картинник» – вот как они назывались) однажды подошел турист-иностранец и сказал, торжествующе поправляя очки:

– Я знаю, кто вы! Ска-ра-мо-хи!

Конечно же, он не всегда был «скарамохом», да и стариком, разумеется, тоже. Евгений Михайлович Малахин, благообразный советский инженер по кличке «Старший гений» долгие годы честно прослужил на предприятии «Уралтехэнерго», часто выезжал в заграничные командировки – настраивать оборудование, чем в Свердловске могли похвастаться очень и очень немногие. Всем известные «люди в черном» хмурились над анкетой «скарамоха»: год рождения – 1938-й, место рождения – Иркутск. Родителей Евгения направили сюда из Киева, отец его тоже был инженером и уже через два месяца после прибытия на новое место работы был признан, по моде тех лет, «английским шпионом» (виновен в том, что знал английский язык). Спустя два месяца после ареста отца забрали маму (она работала слесарем-лекальщиком), и грудной Женя, и его пятилетний старший брат остались на руках у одиннадцатилетней сестры Октябрины, названной в честь десятилетия революции... Спасибо соседке, приютившей осиротевшую троицу, – она смотрела за ними, пока не отпустили маму, отец же пробыл в заключении до 1941 года. Потом семья перебралась в Глазов, оттуда – в Сарапул, где отец стал главным инженером местного завода. В семье была хорошая библиотека – третья по счету, две предыдущие пропали при переезде и аресте. Любимые предметы Жени Малахина в школе – литература и математика. Актуальный для тех лет выбор между физикой и лирикой сделать было попросту невозможно, но все-таки он окончил вначале Сарапульский радиотехникум, а затем – Ижевский механический институт. Получил диплом инженера-энергетика (красный, любимый цвет старика Букашкина) и уехал по распределению в город на реке Исети.

Стоял 1961 год, Свердловск был тогда местом серым и мрачным. Тяжелый, как чугун, нрав местных жителей выгодно подчеркивали погодно-климатические условия. Бывало, в жарком сентябре едешь поездом из Москвы, и вся Россия за окнами вагона сияет золотом листьев, и нежный ветерок ласкает щеки… А потом пересекаешь границу Свердловской области – и как будто проваливаешься в холодную серую яму.

Здесь мало солнца, мало красок, холодный город-завод никого не заводит, но, кажется, ежечасно пьет у тебя кровь через трубочку… И все же именно этот город-вампир стал настоящей родиной инженера Малахина: здесь появится на свет его энергичный двойник – «скарамох»:

 

Шар – из точки,

Круг – из точки,

Линия – из точки,

А я – из Свердловска, точка!

 

Но подождем ставить точку! «Люди в черном», листающие личное дело Е.М. Малахина, известного как «К.А. Кашкин» и «Б.У. Кашкин», не дошли еще даже до середины. И жизнь не дошла еще даже до середины… Вообще-то у «людей в черном» был к бывшему инженеру специальный интерес: он же вроде поэт, стихи пишет, так вот пусть расскажет нам о своих коллегах! Жанр всем хорошо знакомый – дружеский донос, можно не в рифму.

Пришли к нему в мастерскую, в знаменитый на весь Свердловск подвал на Толмачева, и давай вопросы задавать:

– А вот про такого-то что можете сказать? А про этого?

Бывший инженер и глазом не моргнул:

– Бездарность! И тот, и этот! Вот давайте я лучше вам свои стихи почитаю!

И почитал. И еще почитал! Мало не показалось – не переслушать этого бывшего инженера! Он из каждого слова вытягивал целую связку ассоциаций, да все с подвывертом, так что мозги начинали чесаться… Долго после того случая «люди в черном» обходили «букашник» широким кругом, но личное дело хозяина подвала изучать не бросили. Фотопортрет давних лет: красивое лицо, внимательные глаза, ни за что не поверишь, что это он, нынешний косматый черт с вечной беломориной, торчащей во рту как свисток.

Первое место работы Евгения Малахина в Свердловске – завод имени Калинина, секретное предприятие, фабрикапо производству невыездных специалистов. Секретность для него – одежда не по размеру, поэтому на ЗИКе инженер не задерживается, переходит в «Уралтехэнерго», организацию по ремонту электростанций. Работа как работа, жизнь как жизнь… Каждую неделю на проспекте Ленина, 54, проходят «музыкальные среды», и Малахин открывает для себя новую, музыкальную среду. Главный там – Петр Ермолинский, известный свердловский меломан, идеальный собеседник, грамотный спорщик. Общаться с таким человеком – большое удовольствие, к тому же у Ермолинского три дочери… Вскоре Евгений начал встречаться с Валерией Ермолинской: гуляли по городу, разговаривали, держались за руки, но, прежде чем сделать предложение, Малахин позвал Валерию и еще одну свою подружку тех лет в филармонию. Хотел убедиться в том, что не ошибся, потому что, если девушка зевает, слушая Малера, который, как известно, не умел писать коротко, какая уж там совместная жизнь… Отборочный матч Валерия выиграла с разгромным счетом, и, хотя свердловские родители возмущались выбором дочери не меньше, чем сарапульские – выбором сына, молодые люди все-таки поженились. В 1965 году сыграли свадьбу, через год родилась дочка Настя…

 

С дочерью Малахин гулял так – бегом через площадь 1905 года, так что ребенок подпрыгивал в коляске, скачущей по брусчатке, а потом – в букинистический магазин на Вайнера, легендарную «буку». Вручал малышку продавщицам – и зависал перед книжными полками… Бука в «буке»!

Мещанский быт – ковер, чашки в застекленном шкафчике выложены гусеницей, лучи заходящего солнца отражаются в граненом хрустале – тоже был ему не по размеру. Спасали книги и путешествия. В Москве однажды весь свой отпуск провел в Ленинке, в Свердловске не вылезал из Белинки – читал философов, письма Толстого, превозносил то Гоголя, то индийских мудрецов. Увлечения накатывали, как морские волны на берег, – и тут же отступали, прошумев. Сегодня он любит Малера, завтра клянется в верности Дюку Эллингтону… Сегодня цифры, завтра – буквы, сейчас – стихи, через час – математика.

«Это мое мнение, хотя сам я так не считаю», – сказал бы здесь старик Букашкин.

В личном деле еще несколько страниц – оказывается, бывший инженер объездил весь мир, «людям в черном» такая география могла разве что помститься. Командировки от предприятия во все города СССР, где имелись электростанции, – список-мечта, от Одессы до Владивостока. Одессу он полюбил страстно, ездил потом сюда чуть не каждое лето. С Валерией путешествовали по Европе и Африке – в 1971 году у них были Алжир, Канарские острова, Сьерра-Леоне, Сенегал, Мальта, Италия… Для рядового свердловчанина эти имена – всего лишь разноцветные лоскуты на политической карте мира, для Малахиных – живая земля. Германия, Румыния, Болгария, Северная Корея. Хорошо обставленный дом, жена в шелковом халате, на работе ценят, в семье любят – да чтоб мы все так жили!

Тот, кто примеряет чужую удачу, как одежду в дорогом магазине, не подозревает, как тяжело лежат на плечах мягкие лапы благополучия. Как душит постоянное тепло. Как сводит с ума размеренный век.

– Он сумасшедший? – интересуется младший из «людей в черном», пролистывая «дело», как книгу в поисках спрятанных купюр.

– Юродивый, – считает старший по званию.

 

Я – человек, я – голова.

Такой же, как все люди,

Я знаю, сколько дважды два

При умноженье будет!

 

Список доступных хобби в СССР был не многим шире списка продуктов из корзины потребителя. Спортивный туризм, самодеятельность, выжигание по дереву и, конечно, фотография – у каждого второго в семидесятых санузел освещал красный фонарь, а на бельевых прищепках подсыхали свежие снимки. Малахин увлекся фотографией еще в студенчестве – снимал все подряд, потом забыл однажды бачок с пленкой на печке – и в результате этой оплошности из обычных фотографий получились произведения абстрактного искусства. Вот это было да! С тех пор он варил негативы специально, осознанно заливал их кислотой, царапал гвоздями – по итогам этих издевательств получались изображения, которых не могло существовать в природе: ни один человек, позировавший Малахину, не мог узнать себя на фотографии. Позировали ему, кстати говоря, многие – как правило, дамы без одежды («Порнография? – размышляли «люди в черном».«Нет, не пройдет, узнать в этом женщину сможет только человек с очень богатой фантазией»). Ню-ню, проходите, раздевайтесь! Работы, получившие прозвище «фотографика» или «варенки» (прямо как пресловутые джинсы, писк и пик моды 1988 года), участвовали в московской выставке «Фотохудожники Союза», слайд «Ковровочка» был отмечен на конкурсе в ЮАР.

Вываренная реальность этих снимков становилась выверенной – на них, как на орской яшме, проступали нездешние космические пейзажи. Малахин говорил, что кадр должен быть случайным, но сам доверял не случаю, а эксперименту.

Так не умевший рисовать инженер превратился в художника, которому не хватало… слов. Он с детства привык выворачивать слова наизнанку, читать мысли великих людей задом наоборот («Укитаметам ежу метаз тичу одан, отч ано му в кодяроп тидовирп»), мог по случаю зарифмовать поздравление. Стихи сочинял всю свою жизнь, вот только печатать их никто не спешил. Но в «Уралтехэнерго» словесную одаренность Малахина ценили: то заголовок к стенгазете доверят придумать, то песню переделать по праздничному случаю…

Как-то раз, накануне очередной всенародной годовщины, листал Маяковского в поисках вдохновения и аж подпрыгнул, прочитав:

 

Единица – вздор,

Единица – ноль!

 

Такое откровение – кошмар для любого математика, технаря, инженера… Малахин придвинул к себе чистый листок:

 

Что-то – это не ЧТО-ТО,

т. к. это НЕЧТО,

т. е. НИЧТО,

а точнее – КОЕ-ЧТО-НИБУДЬ

или ТО, ЧТО НАДО…

НОЛЬ – это не НОЛЬ,

т. к. это ОДИН.

т. е. ДВА,

а точнее – ТРИ или ЧЕТЫРЕ.

 

Маяковский разбудил в Малахине поэта, поэт развернул абсурдистскую агитацию.

 

Строку о том, о сем строку,

И стих готов – ку-ка-ре-ку!

 

Вот так инженер Малахин молча собрал вещи – и вышел за дверь, уступив свое место панк-скомороху, художнику-перформансисту, отцу постсоветского стрит-арта, народному дворнику, певцу помоек – старику Букашкину. Вначале он, впрочем, действовал под псевдонимом Какий Акакиевич Кашкин, но его быстро стали называть сокращенным именем К.А. Кашкин, а это било по благозвучию. Бывший в употреблении Кашкин – «Б.У. Кашкин» – впоследствии превратился в «Букашкина», и это было правильно, потому что букашек старик воспевал не меньше, чем любое другое живое существо:

 

Меня зовут Старик Букашкин,

Я всех про всех вас лю

Букашки, мошки, таракашки

И аж крокоделю!

 

Вдохновение Букашкин черпал отовсюду – привязчивая строка эстрадного шлягера превращалась в поэму:

 

Какой панно, какой витраж,

Какой бульон, какой гуляш,

Какой батон, какой лаваш,

Какой цэ-два-аш-пять-о-аш,

Какой зерно, какой фураж,

Какой НИИспецстройдормаш,

Какой Гайдар, какой Аркаш,

Какая голубая чаш…

 

Многие считали, что товарищ инженер повредился умом. А сами посудите, если бородищу отпустил, одеваться стал не как советский человек и еще, говорят, ушел из дома, живет в каком-то подвале на Толмачева, у него там будто бы мастерская, и он делает из разделочных досок чуть ли не иконы! И пишет, пишет, пишет свои стишки, и к нему прибивается со всего города подозрительная молодежь – и пунки, и хаппи, и музыканты из подозрительных групп распевают с ним странные куплеты! Сынок его здесь же – распевает звонким голоском:

 

Лошадка объелась гороху!

Раздулись бока – ей плохо!

Слезами наполнились очи,

Мне жаль бедолагу очень!

 

И ребенок делает это вместо того, чтобы собирать металлолом и участвовать в жизни школы! Не дай нам Бог, как говорится, сойти с ума, глубочайшие соболезнования супруге…

Когда вышел антиалкогольный указ 1985-го, Букашкин откликнулся на него целой серией двустиший:

 

Я не пью, не пьешь и ты.

Наши дети как цветы!

 

Чем помногу выпивать,

Лучше уголь добывать!

 

Был красивый пуловер…

Где он? Пропил, изувер.

 

Посмотрите, как сейчас алкоголика ломает,

Вышел вовремя приказ от шестнадцатого мая.

 

Не печатают – и ладно. Будем петь, читать, голосить, делиться – нам не дано предугадать, как слово наше отзовется. И все же, публикация для поэта важнее, чем он сам готов в этом признаться. Поэтому те кухонные доски, из которых Букашкин делал прежде супрематические (именно так) иконы, стали превращаться в книги – картинка-иллюстрация и несколько строчек яркими буквами.

 

В досочке, прошу учесть,

есть мораль и польза есть!

 

Искусство не должно приносить художнику выгоду, лучше – если пользу людям. Букашкин моментально оброс единомышленниками – музыканты, художники, студенты быстро выучили дорогу в подвал на Толмачева, который он поначалу делил с коллегой, а потом заправлял там единовластно. Гостям не давали расслабляться, каждому вручались краски и досочка, загрунтованная желатином.

– Давай рисуй! Ну и что, если не умеешь, никто не умеет, а ты рисуй! И пой! Играй!

Девочка в вареных джинсах несколько месяцев ходила по следам за обществом «Картинник» – так Букашкин назвал свой выездной художественный салон, гастролирующий вначале по Свердловску, а потом – по всей стране. Почетные гости рок-фестивалей, звезды фойе, артисты пешеходных зон…

 

На Пале-Рояле, Арбате, Плотинке,

Рулетке, в Тюмени пестреют картинки.

Там бьется за мир,

Воспевая горох,

Смешной настоящий живой скоморох!

 

Только в сентябре она решилась наконец толкнуть дверь в подвал двухэтажного дома. Никто не удивился, а старик тут же крикнул:

– Проходи, раздевайся, ложись!

Она тут же вспыхнула, как будто ее взяли за волосы и подожгли, но тут Букашкин гостеприимно продолжил:

– Вставай, одевайся, уходи!

И вручил ей краски. И выдал досочку – с текстом.

 

Без тебя я мерин сивый,

А с тобою – мэр красивый!

 

(Однажды в городе действительно появится красивый мэр – Бука знал об этом заранее.)

 

4

«Солнце русской драматургии» – сказал о нем кто-то всерьез или в шутку. Для него, впрочем, шутка и всерьез – как тот двусторонний пуховик, такие все вдруг напокупали в театре. Наставляя юных пьесописов, он говорит, что если в первом действии зрители смеются, а во втором – плачут, значит, у них все получилось. А если нет – пишите с начала. Солнце Русской Драматургии – сокращенно СРД, так он подписывает свои первые книги, сборники пьес. Вот если бы у него был свой театр, звонок не трубил бы там рассерженным гонгом, а играл бы мелодию «Пусть всегда будет солнце»!»

Когда старик Букашкин бродил по Екатеринбургу в фуфайке с надписью I am a great Russian poet, его многие спрашивали, зачем это, и получали ответ:

– Иначе не поймут!

Пьесы наш герой пишет ровно как заведенный. «Рогатка», «Мурлин Мурло», «Сказка о мертвой царевне»… Пьесы – как дети, рождаешь их в муках, выводишь в свет, а они потом радуют тебя, кормят, помогают, не дают поверить, что жизнь прожита зря… «Рогатку» он повез на семинар драматургов в Пицунду – и только ленивый ее не разругал, не раскритиковал. А впрочем, не только ленивый. Людмила Улицкая, начинающий драматург и никому тогда не известный писатель, сказала:

– Коля, не слушай никого! Можешь спокойно помирать, потому что главную пьесу в своей жизни ты уже написал.

Ну насчет «помирать» – это она, конечно, погорячилась. Хотя о смерти он думает так же часто, как герои всех его пьес: там если не похороны, так поминки, если не убийство, так самоубийство...

В «Игре в фанты» каждая тварь дрожащая имела право. В «Рогатке» жизнь измерялась любовью – пусть и не такой, с какой привыкли иметь дело участники драматургического семинара. 1989 год – Роман Виктюк поставил спектакль по «Рогатке», 1990 год – Галина Волчек вывела «Мурлин Мурло» на сцену «Современника». О его пьесах пишут серьезные литературоведческие работы: «мениппея», «максимальное обнажение физиологического остова словесной семантики», «драматургический дискурс». Пьесы разлетелись по всему миру – Италия, Швеция, Германия, Австралия. На разных языках играют артисты, на одном и том же – смеется и плачет зритель.

Теперь он много путешествует, получает стипендии, живет подолгу в Европе, играет в гамбургском театре по гамбургскому счету роль Антона Павловича Чехова. Земной шар оказался не таким уж и большим – вчера Пресногорьковка, сегодня Уругвай и Аргентина, и всюду жизнь, и хотя люди, конечно, разные, но чувства у них – одинаковые. Объездив весь белый свет, раскрасив его живыми впечатлениями, как контурную карту на уроке географии, он понял, что нет города лучше Екатеринбурга – ни в Уругвае, ни в Австралии, ни в Германии. И что работать надо там, где холодно.

В 1993 году на площади 1905 года стоял высокий молодой человек – ну ладно, уже не очень молодой. Первое занятие на курсе будущих драматургов Театрального института начнется через полчаса – бывший студент ударится об пол и станет преподавателем. Солнце русской драматургии взойдет для молодых, да ранних и будет всходить каждый день. Светить всегда, светить везде, то есть не жадничать, не скрывать секретов, учить, ругать, критиковать, радоваться чужим успехам, как своим, – что ж, у него обнаружился еще и этот талант. Скоро театральная критика начнет взволнованно рассуждать о появлении «уральской драматургической школы» – из этого гнезда вылетят Василий Сигарев, Олег Богаев, Ярослава Пулинович... Сам он тем временем присматривается к новой роли – артист, прозаик, драматург и преподаватель сдвинулись к краешку, чтобы освободить место режиссеру. Сядет как влитой! Как те тюбетейки, которые он теперь носит – во-первых, красиво, во-вторых, скрывает неизбежные потери. Екатеринбуржцы реагируют на его тюбетейки по-разному: кто улыбается, кто с пониманием кивает, а один торговец на рынке сделал ему недавно большую скидку – «потому что мусульман!»

Пьесы, студенты, его собственные спектакли в Театре драмы – «Полонез Огинского», «Корабль дураков», «Куриная слепота», «Уйди-уйди»… Отныне у критиков была возможность сравнивать драматурга с режиссером и артистом, описывая одного и того же человека, и это еще не все о нем.

В 1994 году в Екатеринбурге прошел фестиваль, названный в его честь – Коляда PLAYS. Восемнадцать театров, российских и заграничных, привезли на Урал спектакли по его пьесам. И так будет отныне каждый год. Ведущий авторской программы «Черная касса» на Свердловском телевидении. Главный редактор литературного журнала «Урал» – когда он занял этот будто бы почетный пост, долго не мог найти ни слов, ни денег, все пришлось делать, как всегда, самому, а как иначе – деревенские не боятся работы. Ремонт помещений, непригодных для обитания. Погрузка журналов в машину – сам. Развезти по киоскам – сам. Искать новых авторов – ну, это тем более сам.

Однажды, как тот петух, навозну кучу разрывая, откопал среди рукописей, присланных в редакцию (тех самых, что не рецензируются и не возвращаются), рассказ, подписанный женским именем. Хороший рассказ, будем печатать!

Вот так девочка, ходившая в 1988 году по пятам за «Картинником», стала писателем.

По чистой случайности происходят только неслучайные вещи. «А пьесы вы писать не пробовали?» Николаю Коляде кажется, что все могут писать пьесы, и вот уже молодая писательница заявляется к нему на занятия, на тот самый курс драматургов, где среди прочих сидит, по-мальчишески прикрыв щеку ладонью, Василий Сигарев. Ровно через пять минут он станет знаменитым.

– Сегодня я прочитаю пьесу, которую сочинил один из вас, – буднично говорит Николай Коляда. – Она будет называться «Пластилин».

Вообще-то у Сигарева было другое название, но Коляде виднее.

– Эта пьеса, – продолжает Коляда, – станет событием, и ее будут ставить во всех театрах мира.

Писательница думает, ну прямо уж так-таки во всех! Краска разливается по щекам будущей знаменитости. А после чтения уже никто ни в чем не сомневается… Ни одногруппники Сигарева, ни он сам в своем успехе, ни вольнослушательница – что ей пока что не стоит писать пьесы…

В Екатеринбурге, как в любом другом городе, за эти годы случилось много всего такого, что может стать романом – или пьесой. Это ведь только кажется, что города не стоят на месте. И что люди не меняются. И что испытание медными трубами проходит легче и приятнее, чем огненно-водные процедуры. Медными трубами по голове – не пробовали?

«У этого Коляды все одинаковое». «Чернуха». «Балаган». «Самодеятельность». «Зачем у него артисты так громко орут?» «Мне этой грязи и в жизни хватает, а в театре хотелось бы чего-то более приятного». «Вы бы хоть предупреждали, что у вас матерятся и курят на сцене, я, между прочим, с ребенком пришла». «Надо запретить такое ставить, театр – это место для красоты, а не для этого ужаса». «Я проплакала весь спектакль от первой до последней минуты, а вообще-то я не плакала уже три года. Спасибо!» «Вы гений, не уезжайте из города!» «“Амиго” – это про меня». «“Персидская сирень” – это про меня». «“Полонез Огинского” – это про меня». «Откуда вы всё это знаете?!»

Легкий нрав, умение договариваться и сохранять добрые отношения – это не про Коляду. Энергия созидания не имеет ничего общего с ласковыми лучами солнышка, сколь угодно рисуй его на титульных листах даруемых книжек (а у него вышло много книг, он их уже не считает). Он ругается с начальством и орет на артистов, добиваясь одному ему известного результата. Из Театра драмы ему вскоре придется уйти – чтобы начать все заново (только бы не начать снова пить!), тем более, сейчас он хорошо представляет себе, где и как начинать.

Буратино хотел подарить папе Карло новую куртку, а подарил – театр. У Николая Коляды нет знакомых Буратин – сплошные Карабасы-Барабасы, но театр ему нужен не меньше, чем папе Карло, неужели в городе этого не понимают? Любимый город, проснись и спой – вот, возьми… Ну хоть какое-нибудь помещение, пусть даже самое завалящее! Нарисую солнышко, подберу монетку на улице, буду улыбаться-улыбаться-улыбаться, говорить «спасибо» и «пожалуйста», сочиню еще сто тысяч пьес к уже готовым восьмидесяти, обучу мильон студентов, заработаю денег для «Урала», а в свободное время буду обустраивать это помещение, да хоть бы подвал, как «букашник» на Толмачева, что, в Екатеринбурге не осталось свободных подвалов?! Ах, какой бы он сделал театр – сам бы все сделал, он все умеет, зря, что ли, столько лет прожил? Самое главное у него уже есть – он сам, его пьесы, артисты, которые пойдут за ним в огонь-воду, готовы получить медными трубами по голове – контрольный удар. Олег Ягодин – кажется, типичный характерный актер, в котором скрывается главный герой-любовник-отверженный-подонок-спаситель. Гамлета он у меня будет играть, слышите, Гамлета! Красавица Ирина Ермолова, о которой есть еще много чего сказать помимо того, что она красавица, – все его несчастные тетки из пьес, одинокие, не то что недолюбленные, вообще ни разу не любленные… Да все, что угодно, сыграет – хоть проститутку с бланшем, хоть Бланш Дюбуа! Будут ее называть у меня – «Блянш»…

Кажется, ну вот что ему еще нужно, если и так уже все есть? Бывшие коллеги от зависти грызут по ночам свои почетные грамоты. Деньги, слава, признание, любовь зрителей и ненависть критиков. Пьесы пишет как из пулемета и там и сям лауреат, почетный деятель – призовые статуэтки, наверное, некуда складывать!

Чужой успех – как чужая жена. Наверняка ничего не знаешь, проверить затруднительно, но от зависти скулы сводит. Еще и театр ему. Щас!

Но ведь какими трудами, боже мой, все доставалось... Ничего не дали просто так, все приходилось зарабатывать, отбирать у судьбы, сидеть с совиными глазами перед чистым листом бумаги – жутким, как смерть. Удача то поманит, то к черту пошлет, то любит, то не любит...

Ему бы здание – ах, какой бы он сделал театр! Ни одной мелочи не забудет: театр начнется с вешалки, билетов, уютного фойе, самовара для зрителей, звонков к началу… Бог в деталях, черт в мелочах – кому молиться, кому жаловаться на то, что театр все никак не начинается? Языческому богу-однофамильцу – Коляде?

И вот уже добрейший папа Карло на глазах превращается в Карабаса-Барабаса, но лишних зданий в Екатеринбурге по-прежнему нет. Для вас, Николай Владимирович, нет.

В Екатеринбурге царит строительный разгул – новые здания, блескучие недоскребы вырастают за спиной у трогательных двухэтажных особнячков. Угрожающе сопят в спину, готовятся дать пинка: прошло ваше время, освободите площадь! Жителям нужны торговые центры в шаговой доступности – шаг вправо, шаг влево, и чтобы всюду торговые центры.

4 декабря 2001 года, в свой день рождения, он получает документы Некоммерческого партнерства «Коляда-театр». Невеста без места, театр – без вешалок и собственного помещения, зато с репертуаром, артистами и зрителями. Сначала Коляда ставит спектакли в Театре драмы, потом на сцене Малого драматического театра «Театрон». Впервые прикасается к классической драматургии, точнее, хватает классическую драматургию за шкирку и трясет, пока из нее не высыплются один за другим все штампы, пока не выветрится пафос… Шекспир, Ажар, обожаемые Чехов и Теннесси Уильямс – наряды для артистов покупаются на вещевых рынках, декорации складываются из тысячи мелочей. Пробки от бутылок, коровьи кости, дешевые репродукции всем известных картин, мещанские коврики, какие-то тряпки, утильсырье, мусор! Как здесь не вспомнить «теорию помойки» старика Букашкина – «авангардисты-постмодернисты хотят из музея помойку сделать, а мы из помойки – музей!» «Картинник» под руководством панка-скомороха раскрашивал серые помойные ящики (главный лозунг: «На помойку – с чистой совестью!»), Коляда превращал театральную сцену в царство будто бы ненужных предметов, каждый из которых имел свой смысл и предназначение.

Как режиссер он – безжалостнее драматурга. Актеры на сцене и зрители в зале на каждом спектакле несутся друг навстречу другу, как поезда из арифметического задачника: поезда, у которых отказали тормоза. Столкновение, удар – и, я извиняюсь, все-таки катарсис.

Вначале зрителей оглушают – гремящей музыкой, топотом, грохотом, хоровым пением, криками ворон, собачьим лаем… Артисты выходят почти как цирковые – на парад. Маршируют, танцуют, гримасничают, кривляются, прыгают, как черти на сковородке! (Никакого уважения к храму искусств, к почтенным театральным авторитетам, которых от этих колядок скручивает в дугу!)

Потом начинается действие, и зрители смеются, потому что это самое смешное – смотреть на себя со стороны. Некоторые хохочут так, что слезы из глаз… И вот когда все уже плачут от смеха, начинается драма, а может быть, даже трагедия. Зритель оглушен и ослеплен, обезоружен смехом – теплый и доверчивый человек в темном зале вдруг получает прямой удар в область души.

Некоторые не выдерживают – уходят после антракта.

Остальные (их большинство) занимают очередь в кассу – купить билет на другой спектакль.

Для своего театра Коляда готов на все – идеи рождаются одна за другой, кому бы еще пришло такое в голову? На сцене «Театрона» он впервые устраивает Суп-театр – переосмысленный ужин в каморке папы Карло, тайная вечеря с капустником. Варит суп, усаживает зрителей на сцену – древняя формула «Хлеба и зрелищ!» превращается в живую метафору. Проводит конкурс драматургов «Евразия» – со временем это будет Самый Серьезный Драматургический Конкурс страны, он в этом не сомневается, как и в том, что у него однажды появится свой театр. У Коляды легкая рука – все им придуманное живет, цветет и приносит плоды. Жаль, что некоторых плодов ждать приходится так долго…

В мае 2004 года с Колядой Н.В. заключают договор на три года аренды – город расщедрился, выделив частному театру Солнца Русской Драматургии подвал (а как иначе?) Краеведческого музея на проспекте Ленина. Если встать лицом, слева – легендарная гостиница «Исеть», памятник эпохи конструктивизма, справа – памятник маршалу Жукову на очень хорошо оснащенном коне (женщины стараются не смотреть, но все равно обязательно смотрят), а прямо – вход в театр.

Боже, как он счастлив! Свой собственный театр на целых три года! Да он!.. Да мы!.. Да что тут говорить, если делать надо… В подвале воды по колено, нет ни света, ни тепла. Нужно вывозить мусор, строить сцену, ставить кресла для зрителей. В единственный выходной лететь на старенькой машине в Пресногорьковку, рассказывать родным о том, что у него теперь – подумайте только! – есть свой театр. Мама качает головой: ты, сынок, этот халат сними, а то все наши подумают, что тебе носить нечего. Только это не халат – пальто вельветовое, модное! Ну да разве в этом дело… Пусть родные ничего не понимают, все равно они рады, что младший пробился, в люди вышел, директором театра будет работать!

Директор, хозяин, режиссер, драматург, артист – редко, но выходит на сцену. Ставит спектакли по своим новым пьесам – «Кармен жива», «Птица Феникс», «Ревизор», «Тутанхамон», «Амиго», «Нежность», а еще по пьесам своих учеников – «Черное молоко» знаменитого Сигарева, «Клаустрофобия» Костенко. Превращает всем известные сказки – «Карлсона», «Хоттабыча», «Золушку» – в постановки для аудитории дошкольного возраста. Зимой играют новогодние колядки – артистам денег заработать, имя оправдать! Тогда же появляются «Театр в бойлерной», где актеры читают пьесы молодых драматургов, «Кино-Коляда» – через дорогу, в здании киностудии, показывают старые свердловские фильмы, «Колядаскоп» – раскрашенная будка перед театром, где куклы разговаривают с детьми и дарят им звездочку «для исполнения желаний».

Что касается желаний самого Николая Коляды – о, пусть всегда будет солнце, пусть все останется так, как сейчас, когда свободных мест в зале нет, и речь идет о гастролях, и пишутся новые пьесы.

Hélas! Человек предполагает, а город располагает. Располагает жилищным фондом и строго следит за сроком соблюдения аренды. Три года прошло – выметайтесь. Собирайте свои коврики и пробки, фальшивые медвежьи шкуры и кабанью голову, баночки от кошачьих консервов, звездочки, которые исполняют желание, и прочую мишуру, не имеющую отношения к высокому искусству (оно – дальше по проспекту Ленина, слева – Опера, справа – Музкомедия).

Наверное, им предложат взамен что-то другое, правда же? Ничего подобного, просто – выметайтесь. Никому нет дела до чуда рождения спектакля, когда делаешь один шаг вперед, три назад и снова нащупываешь, отыскиваешь единственно верное решение, которому поверят зрители… Нет дела до немецкой туристки, которую будущая писательница привела на спектакль «Ревизор», – та плакала в фойе навзрыд:

– Теперь я поняла русскую трагедию! Женщина всегда работает, мужчина всегда пьяный!

Нет дела до того, что все в своем театре Коляда делал на собственные деньги, то, что приносили ему пьесы, тут же уходило сюда. Ни спонсоров, ни помощи, ни даже обещаний.

 

Суды, захват здания, баррикады, ОМОН, ультиматумы, угрозы, а параллельно с этим – первые успешные гастроли в Москве.

– Мы с вами еще и в Париже играть будем! – грозился Коляда.

Будут. Спустя несколько лет «Гамлет» в театре «Одеон» на левом берегу пройдет с триумфальным успехом, при аншлагах и аплодисментах. Тот самый «Гамлет», где вместо жалкого черепка Йорика из рук Олега Ягодина падает целая груда костей животного происхождения (как их перевозили через таможню – отдельная история). Быть или не быть театру, который, как выяснилось, совсем не нужен городу (в отличие от свободного подвала на проспекте Ленина)?

14 июля 2006 года, в День взятия Бастилии, в театре устроили показательный погром: выходы заколочены, окна закрашены белой краской, сцена сломана и всюду таблички «Ремонт». Спустя четыре дня артистам разрешили забрать из театра личные вещи, и когда они увидели, во что превратился их дом, то объявили голодовку.

Через сутки город сдался. Арбитражный суд запретил новым арендаторам выселять «Коляда-театр» до рассмотрения дела в суде. 4 августа Коляда Н.В. получил ключи от деревянного дома XIX века на улице Тургенева. Если встать лицом, слева будет Вознесенский собор, а справа – улица Первомайская.

Лицом к лицу, как известно, лица не увидать. Новое помещение театра оказалось еще запущеннее прежнего, но ведь это наше, свое! Да я… Да мы… И да-капо.

В Екатеринбурге это здание прозвали «избушкой Коляды». Заходишь внутрь – и попадаешь к кому-то в гости. В фойе стоят старинные буфеты и честные зеркала, громадный обшарпанный глобус, пишущие машинки, стены завешаны вышивками и картинами… Зал крохотный, вентиляция плохая, но это все мелочи, зрители приходят сюда каждый вечер, студенты толпятся в проходах… В репертуаре – «Гамлет», «Король Лир», «Женитьба», «Безымянная звезда», «Трамвай “Желание”», новые пьесы Коляды и его учеников. Годы несутся, Коляде уже пятьдесят. Его узнают на улицах и в честь юбилея предлагают выпустить почтовый конверт с портретом.

– И обязательно напишите: «Ура, мне пятьдесят!», – предлагает юбиляр.

Журнал «Урал» возглавляет теперь его бывший ученик Олег Богаев, жизнь по-прежнему состоит из тысячи важных мелочей, и все, что происходит с ним наяву, следует прямиком в пьесы, а оттуда – на сцену. Олег Ягодин, Ирина Ермолова, несколько других артистов получают премии «Золотая маска», «Браво!» и звание заслуженных. Гастроли, фестивали, киносъемки…

Водитель такси, который везет его ночью из аэропорта, носит имя Гамлет. А в 2014 году, только будучи признанным во всем мире, «Коляда-театр» получает новое – настоящее! – здание. Бывший кинотеатр «Искра» на проспекте Ленина. Два зала – Малахитовый и Гранатовый, гардероб и даже буфет, где работают незанятые на сцене артисты.

Горят оранжевые буквы вывески (оранжевый – любимый цвет Коляды) – «Коляда-театр». Зрители заходят в зал под мелодию песни «Пусть всегда будет солнце!» Ровно через пять минут их оглушат, ослепят, рассмешат – и разобьют сердце, потому что все истинные чувства начинаются с боли.

Лучше поздно, чем никогда.

Лучше сейчас, чем некогда!

 

5

Старик Букашкин исполнял собственные песни под аккомпанемент балалайки, не зная нот. Стал самым известным уличным художником Свердловска, не умея рисовать (доски, росписи, фрески создавались единомышленниками – по его указу и под строгим присмотром). Не будучи признанным поэтом, превратился в автора с максимально высоким индексом цитируемости… Все его прорывы начинались с отрицательной частицы «не». Преуспевающий инженер с завидной карьерой бросил все, что имел, – и устроился дворником по месту бывшей службы, а когда его выгнали из подвала-мастерской, разрисовывал помойные ящики Екатеринбурга.

Деревенский мальчик Николай Коляда шел по направлению «в точности до наоборот»: выучился на артиста, получил диплом профессионального литератора, стал педагогом, режиссером и директором театра.

Знакомы они не были, ходили по разным улицам Екатеринбурга, и, даже оказавшись в очередной тысяча девятьсот пятый раз на площади 1905 года, Солнце Русской Драматургии разминулось с Великим Русским Поэтом. This town was big enough for the both of them…

Букашкин собирал грибы рядом с Оперным театром и варил из них в мастерской супчики. Тем же вечером Коляда ставил на плиту громадную кастрюлю с борщом для Суп-театра. Мастерская на Толмачева была заставлена и завалена бесценным хламом, точно как реквизиторские в избушке на Тургенева. Шапка с бубенцами съезжала на лоб Букашкина, Коляда поправлял тюбетейку. Девяносто пьес и пять тысяч стихов… Журналисты ходили по пятам за тем и за другим – самый модный вопрос сезона: а вот лично вы в Бога верите?

– Все в Бога верят, – сказал Букашкин.

– А ведь Бог есть, Жанна, есть, доча… Я думала – нету, и вдруг поняла – а ведь есть. Вот я умираю, он меня забирает, потому что он знает, что мне нельзя с начала начинать, уезжать, понимаешь? – говорит Коляда устами одной своей героини.

Букашкин болел астмой, в последние годы жизни он сильно сдал, ходил даже не с одной тросточкой, а с двумя. Знаменитая борода поседела, и теперь он напоминал не библейского пророка, но, скорее, мудрого монастырского старца из тех, к которым так просто не попадешь, судьбу не узнаешь. И надо ли ее знать, судьбу?

 

С достоинством нести хочу свое ничто –

Чтобы встречаемый в пути подумать мог:

А что? Жест во!

 

Время от времени Букашкин возвращался к любимой математике, решая с внуком задачки, и так увлекался, что объявлял о возвращении технической музы. А незадолго до смерти скомороха научили отправлять смс-сообщения, и он отправлял друзьям-знакомым, прежним своим «картинникам» рифмованные приветствия. Одно такое сообщение пришло адресату – Эдуарду Поленцу – через две недели после похорон:

 

ТВОЙ НЕПРИХОД, ПУСТЬ БЕЗ ПРЕДУБЕЖДЕНИЙ,

ПОВОДОМ БУДЕТ ДЛЯ ПРЕДУПРЕЖДЕНИЙ!

 

Те, кто разрисовывал досочки и пел в сквере у Пассажа, неизбежно отдалились от Букашкина – как взрослые дети, покидающие родителей. Это и понятно – не будешь ведь всю жизнь играть на балалайке! Букашкин – свердловский Питер Пэн и Капитан Крюк в одном лице – не обижался, но чувствовал, что повзрослевшему, точнее – заматеревшему, сытому городу он больше вроде как и не нужен. Журналисты теперь спрашивали у него другое:

– Правда, что вы самый известный в городе бомж?

– Я совершенно не бомж, – объяснял Букашкин, – я скорее бич.

 

Как жизнь не изуродует нам лица,

Они прекрасны, если веселиться.

 

О смерти Бука писал так же часто, как о жизни:

 

Все живут на белом свете,

Потому что белый свет,

Все живут на белом свете,

Все…

А я вот больше нет…

 

Утром каждым счастлив я –

Жив опять, привет, друзья!

До чего же хорошо –

Жизнь прожил и жив еще!

 

У всех, естественно, есть тайны,

Другим которых не доверишь;

А честно если говорить,

И у меня такая тайна есть…

А если бы она была не тайной,

То я бы выразил ее примерно так:

«И вроде бы живой, а жить хочу».

 

Живу, пока живется,

А если и умру,

То полностью и весь

И знать о том не буду…

 

Я жить хочу еще так долго,

Пока-пока-пока-пока,

Пока зовется Волгой Волга

Великорусская река!

 

Желанной долгой жизни Букашкину не досталось – в 2005 году, в возрасте шестидесяти шести лет он умер в квартире жены, на руках у внука. Последние слова его были удивленные: «Я умираю?» Их штербе

Похоронили старика Букашкина в одной могиле с инженером Малахиным – на Широкореченском кладбище. Суровый серый памятник из габбро, а на нем разноцветные буквы – БУКАШКИН.

В 2000 году снесли дом, где хранился архив скомороха, кое-что успели вывезти, но большая часть оказалась погребена под новым зданием банка (банков у нас не меньше, чем торговых центров). Фрески на помойных ящиках, гаражах и трансформаторных будках поблекли от времени, перекрашены, смыты… Непостижима скорость, с которой забывают ушедших те, кто остался в живых, – эту скорость не рассчитает даже самый одаренный математик.

Но только не в том случае, если речь идет о старике Букашкине!

В память о нем бывшие «картинники» расписали дворы на Ленина, 5.

Доски с картинками перекочевали в музейные коллекции и частные собрания.

Александр Шабуров – бывший «менеджер» «Картинника», а ныне известный художник – издал монографию Буки. Катя Шолохова – муза и подруга – написала чудесные воспоминания. В университете открылся – подумать только! – музей Б.У. Кашкина, а профессор, доктор филологических наук В.В. Блажес написал о его творчестве научную статью, где подробно объяснил и доказал: Букашкин никакой не скоморох! Он – балагур!

Критики начали рассуждать о том, что Букашкин мог стать известным детским поэтом, проводили параллели с обэриутами и Приговым. И утверждали, что у него есть настоящие шедевры:

 

Не зря Ульянов, в скобках Ленин

(Н. Крупская – его жена),

Не ведая ни сна, ни лени,

Садил детей колени на

Когда на Ленинских горах

Они по вечерам сидели,

Когда на будущее – ах! –

Они без устали глядели…

Когда Людвиг вокруг звучал –

Соната, номер двадцать третий, –

Их ум в грядущем различал

Ритм марширующих столетий,

Чьи дети, ножек не жалея,

Идут ко входу Мавзолея.

 

«Скарамох» Букашкин игнорировал правила и заново изобретал действительность. Сейчас сказали бы – дауншифтер, но тогда таких слов не знали, как и многих других, непременно вдохновивших бы на новые вирши. А какой была бы его страница на «Фейсбуке» – обязательно была бы! – можно только мечтать.

Самое главное, если можно мечтать. Мечты обязательно исполняются – жаль, что чаще всего после смерти.

Летом 2015 года бесконечностью уже и не пахнет – все вокруг готовятся не то к началу войны, не то к концу света. Великая трагедия – и великое счастье человека – в том, что годы меняют только его внешность: разрисовывают лица морщинами, как досочки – красками, ссутуливают плечи, отбирают молодость, как конфету у ребенка, но внутри мы все те же, какими были в шестнадцать лет.

Кем они были, Коляда и Букашкин, для той давнишней девочки, которая преследовала «Картинник» и, жмурясь от страха, ждала ответа из редакции «Урала»?

Кем они стали для меня?

Постоять на разрушенных ступеньках ДК имени Свердлова, потом пройти через площадь 1905 года, стараясь не смотреть на сквер рядом с бывшим Пассажем. Пересечь улицу 8 Марта, спуститься к Плотинке и вспомнить, как это было страшно – впервые прикоснуться кистью к доске. Мне, которой учитель рисования в школе официально разрешал не ходить на уроки, чтобы я не травмировала его чувство прекрасного! Мне, которая прятала чувства даже от себя самой, не говоря о читателях!

Слева – Музкомедия, справа – Оперный, прямо по курсу – мой любимый «Коляда-театр». Сегодня играют «Амиго». Николай Коляда сияет как солнце, подписывая программки, и обязательно посадит меня на приставной стульчик, потому что билеты давно проданы.

Зрители будут вначале смеяться, потом – плакать, после чего нам разобьют сердце и на прощание скажут со сцены главные слова:

– Думайте о радости, только она остается, только она одна, слышите?!

А больше и нет ничего, кроме радости.

Разве что тысяча важных мелочей.

 

ЛИТЕРАТУРА

Глория мунди

Демидовский временник // Исторический альманах. Кн. I. – Екатеринбург: Демидовский институт, 1994.

Иванов А. Горнозаводская цивилизация. – М.: АСТ, 2013.

Книга Екклесиаста, или Проповедника. – Калининград: Янтарный сказ, 2002.

Книги старого Урала. – Свердловск: Средне-Уральское книжное издательство, 1989

Корепанов Н. Первый век Екатеринбурга. – Екатеринбург: Банк культурной информации, 2005.

Кузьмин А.  Татищев. – М.: Молодая гвардия, 1987.

Резниченко Е. Стихи и песенки на всякий случай. – М.: Лингвистика, 2014.

Ройзман Е. Жили-были. Стихи. – Екатеринбург: Издательский дом «Автограф», 2011.

Рыжий Б. В кварталах дальних и печальных… – М.: Искусство XXI век, 2012.

Сусоров Е. «Кузница кадров» дедушки Мо // Вечерний Екатеринбург, 2012, 31 мая.

Татищев В.Н.  Собрание сочинений : в 8 т. – М.: Ладомир, 1994.

Унбегаун Б.О. Русские фамилии. – М.: Прогресс, 1989.

Шакинко И. Василий Татищев. – Свердловск: Средне-Уральское книжное издательство, 1986.

 

Тысяча мелочей

Кашкин Б.У. (1938–2005): Жизнь и творчество уральского панк-скомороха / сост. А. Шабуров. – Екатеринбург: Уральский филиал государственного центра современного искусства, 2015.

Коляда Н. Пьесы для любимого театра. – Екатеринбург: Банк культурной информации, 1994.

Коляда Н. Собрание сочинений : в 12 т. – Т. 1. Рассказы (1978–1987). – Екатеринбург, 2015.

Лейдерман Н.Л. Драматургия Николая Коляды: Критический очерк. – Каменск-Уральский: Изд-во «Калан», 1997.

Шолохова Е. Рассказы о старике БуКашкине / Прозау

 

 



© 1996 - 2017 Журнальный зал в РЖ, "Русский журнал" | Адрес для писем: zhz@russ.ru
По всем вопросам обращаться к Сергею Костырко | О проекте