Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Октябрь 2016, 2

Свобода по умолчанию

Роман

Игорь Сахновский

 

Игорь Сахновский – автор книг «Насущные нужды умерших», «Счастливцы и безумцы», «Человек, который знал всё», «Заговор ангелов», «Острое чувство субботы». Финалист премий «Национальный бестселлер» (2006), «Большая книга» (2007), «Русский Букер» (2007), лауреат премии «Бронзовая улитка» (2008). Живет в Екатеринбурге.

 

Роман готовится к публикации в издательстве АСТ.

 

Часть первая
ЛЮБОВНИКИ ЗА ГРАНЬЮ

я тебе стараюсь как могу потакать

и ты мне по возможности потакай

а то отнимут у нас наш ад

и подсунут их рай

Борис Кочейшвили

 

1

До ближайшего конца света оставалось меньше полугода, но никто специально не готовился и особо не спешил. Рядовому горожанину, приученному к концам света с молодых ногтей, все равно по утрам нужно было вставать на работу и как-то жить своей сугубой жизнью каждый день.

Лето в городе незаметно, по-сиротски прокралось вдоль стеночки под сизым складным зонтом. Зато осенью случились громкие события, о которых нельзя не упомянуть.

Во-первых, стремительно ушел из жизни великий и прекрасный вице-мэр Н. Грезин, который еще вчера отвечал за всю городскую торговлю, религию и культуру.

Смерть не была вовремя санкционирована – Грезин умер у себя дома за ужином, подавившись вареной свеклой. Уже ночью пресса Высшей инстанции сообщала: «Жестокая скоропостижная болезнь вырвала из наших рядов…»

Однако независимый журналист Д. Крюгер (кстати, дважды судимый за клевету) сумел настигнуть безутешную вдову на выходе из салона траурной косметологии. Он предъявил ей неопознанное удостоверение красного цвета, и госпожа Грезина, позеленев от страха, вскричала, что свеклу варила не она, а дрянь такая домработница – вот пусть теперь сама и идет под суд!

Но в итоге под суд пошел безработный камикадзе Крюгер за то, что огласил на весь русский интернет стыдную свекольную версию и таким образом подпал под новейшую статью за оскорбление чувств электората.

Санкционированная похоронная трасса пролегала по Ленинскому проспекту, в связи с чем отрезок между улицей Юрия Гагарина и площадью Вставания с колен полностью перекрыли, а прилегающие тротуары на трое суток зачистили от пешеходов и вымыли с хлоркой.

В ходе зачистки была разогнана стайка немолодых женщин, которые пикетировали вход в овощной магазин, требуя максимального наказания для Крюгера, вплоть до пожизненной фрустрации – почти никто не знал, что это такое, но точно знали, что – справедливо. Не слишком удрученные разгоном, женщины купили в газетном киоске свежий номер «Христианского оракула» и ушли поглубже от проспекта, в зеленый муниципальный дворик, – сидели там на скамейке возле железных качелей и зачитывали вслух гороскопы, скинув шлепанцы и баретки с круглых босых ног.

Жители домов на Ленинском проспекте, чьи окна выходили на проезжую часть, переживали кончину вице-мэра с особой остротой. Дело в том, что, по слухам, на похороны мог явиться представитель Высшей инстанции и поэтому, конечно, все окна и фасады опасно расположенных зданий решено было срочно заслонить глухим траурным декором в виде щитов. Жильцов оповестили об их добровольном категорическом отказе выходить на балконы, раскрывать окна и покидать квартиры.

К сожалению, саму церемонию, говорят, грандиозную, увидели только те, кто еще включали телевизоры, невзирая на растущий духовный налог. По слухам, особенно эффектно выглядела колонна православных байкеров, замыкавшая блестящий кортеж.

 

2

Другое событие было не столь громким, но тоже выразительным.

Рядовой горожанин расстался навсегда с женой, потому что она безбожно пиналась. Ну ладно бы один раз кого-то случайно пнула на нервной почве, и всё. Так нет, не один. И не кого-то, а родного единственного мужа. Хотя после первой неудачной попытки могла бы одуматься и прекратить.

Дело было субботним вечером. Муж по фамилии Турбанов (она всегда звала его по фамилии) только прилег на диван и начал перечитывать не то Свифта, не то Ронина – он их всегда перечитывал, – а жена Альбина, последними словами ругая свою жизнь, ходила резким шагом через всю квартиру, от кухни до дивана, и ничто не предвещало дурного.

Ругань Альбины при любом тематическом раскладе подразумевала, что во всем обязательно виноват Турбанов и что он ей противостоит. Но в ту злосчастную субботу он, скорее, противолежал, а если и спорил с женой, то крайне осмотрительно (поскольку себе дороже), не считая твердого отказа от цветной капусты, которую Альбина варила каждый день.

Короче говоря, на пятом или шестом решительном подходе от кухни к дивану Альбина вдруг замахивается левой ногой – прямо вылитый Роналду перед одиннадцатиметровым – и со всей дури пинает Турбанова в район бедра. Но, промахнувшись, попадает не в район бедра, а в деревянный бортик дивана. Боль, рыдание, закрытый перелом ноги.

Потом они еще долго охают, трясутся и не могут надышаться над этой несчастной левой с облупленным педикюром, запорошенной гипсом и запеленатой в несвежие бинты, как над отдельным драгоценным существом. Ну и, конечно, зализывают давние Альбинины раны: у двоюродной племянницы с мужем квартира на двенадцать метров больше, чем у них; подруга Вера два раза отдыхала на островах и прочая оскорбительная беда.

Но даже такое травматическое пенальти не отбило у Альбины охоту пинаться. Всю промежуточную серию ударов обозревать не будем, последний же решающий пинок был нанесен даже не по Турбанову, а по его новым демисезонным ботинкам. Решающий в том смысле, что именно после этого Турбанов и принял безоговорочное решение расстаться с женой.

В один прекрасный день он случайно подглядел, как Альбина, уходя по делам, приникает жесткими ресницами к зеркалу в прихожей, совершает какое-то неуловимое ритуальное действие и холодно отстраняется – уже совсем чужим человеком. Такое отчуждение и превращение жены в незнакомую злую красотку он видел тысячу раз, но то, как эта незнакомка, идя к двери, с диким раздражением пинает его скромные, ни в чем не виноватые ботинки, увидел впервые.

И, как выражается один насмешливый автор, тут все и кончилось.

 

3

Хотя «кончилось» – не совсем правда, точнее говоря, совсем неправда, если живешь и ходишь с таким ощущением, будто из твоего организма выдрали, не обезболивая, живую ткань, разняли какие-то единственные сердечные волокна и в этом месте растут воспаленные пустоты, адские черные дыры, которые ничем уже никогда не заполнишь, даже если окажешься в раю.

Вот примерно в каком состоянии существовал Турбанов после того, как Альбина собрала вещи и переехала к матери, а напоследок сообщила, что собиралась это сделать давно, только ждала подходящего случая. В отсутствие Альбины весь домашний быт с угрожающей быстротой скукожился и пожух.

Ложась спать, утыкаясь носом в подушку, Турбанов замечал, что наволочка несвежая, попахивает потом, и, уже засыпая, думал: надо бы завтра зайти за стиральным порошком, все забываю, но завтра после работы снова забывал. Бродил с отрешенным видом по супермаркету «Родина», чтобы купить в итоге сигареты, банку баклажанной икры и твердокаменные мясные полуфабрикаты, добытые откуда-то из вечной мерзлоты.

Один раз Турбанов расклеился до такой степени, что стыдно рассказывать. Спасибо, хоть никто не видел, с какой бессмысленной бережностью он вечером, только придя домой, стал перебирать фаянсовые фигурки, которые Альбина упорно дарила ему на каждый Новый год: кролика, тигренка, дракончика, а спустя несколько минут обнаружил себя рыдающим – в сломанной позе, в мятом офисном костюме, в жестоких простудных соплях.

 

4

Назавтра он не поехал на работу, хотя это был второй четверг месяца, то есть ежемесячный День суверенной православной демократии, и неявку даже по причине болезни могли расценить как нелояльность четвертой степени, если не хуже – как индивидуальный атеизм западного типа.

Но у Турбанова были теплые, товарищеские отношения с непосредственным начальством по фамилии Надреев. В дерзком отрочестве они с Надреевым вместе воровали из школьного кабинета химии важные компоненты для производства пороха в домашних условиях и сообща начинали курить. В далекой тревожной юности поочередно ухаживали за одной и той же взрослой девушкой с интригующим прошлым, которая обманула их обоих, доложив каждому по отдельности, что ее папа заразил маму стыдной венерической болезнью прямо в момент зачатия, из-за чего дочка, то есть она сама, получилась врожденно больная. Зачем она сочинила эту глупость, непонятно. Возможно, у нее была такая специальная проверочная легенда – типа тест. Оба претендента не выдержали испытания. Надреев после медицинской новости как-то деловито поскучнел и покинул ряды ухажеров, за что был обозван предателем. Турбанов же, напротив, с вечнозеленым простодушием взялся девушку утешать: дескать, ничего страшного, болезнь ведь можно вылечить, лишь бы человек был достойный! Но тут же получил упрек в неразборчивости на сексуальной почве. Короче говоря, первая любовь имела унизительный аптечный запах и сопровождалась чувством вины.

 

За свою невыносимо длинную жизнь Турбанов успел пожить в четырех очень разных странах, хотя никуда не эмигрировал и ни разу родину не покидал. Так уж случалось, что с каждой сменой руководителей в стране кардинально менялся государственный строй, а вместе с ним – все главные законы и моральные нормы. Быстро усвоить и полюбить новые порядки, сродниться с ними удавалось далеко не всем. Некоторым гражданам катастрофически не хватало гибкости и патриотизма, чтобы с восторгом принимать любые перемены в своей отчизне, которая, как известно, всегда права.

Турбанов, к примеру, еще застал времена, когда действовал закон, каравший за «получение и дачу взятки должностному лицу». Закон этот постепенно умер, как умерли домашние телефоны, лазерные диски, бюстгальтеры и бессрочно запрещенный вай-фай. Теперь и в указах, и в официальных рассылках устарелый термин «взятка» уважительно трактовался как «добровольное содействие в реализации властных функций» или как «народный деловой ресурс». Правда, в устных переговорах дающих и берущих персонажей по-прежнему звучали интимные продуктовые подсказки: «лимон», «арбуз», «капуста», «зелень» – и нежные, деликатные намеки в том смысле, что «завтра принесешь пятьдесят кусков – или я тебя урою на хер!»

 

У Турбанова был один крупный социальный дефект, даже два.

Во-первых, гуманитарное образование, которое он по наивности получил еще до того, как всю туманную филологию и рассыпчатую журналистику заменили на единые, прочные Основы духовности.

Во-вторых, он так и не научился пользоваться народным деловым ресурсом. Проще говоря, не умел брать. Он не начал брать даже в то время, когда немодная грубая «взятка» для многих государственных служащих стала фактически узаконенной частью зарплаты, как чаевые для официанта.

А больше всего ему вредила и мешала совпадать с любыми временами какая-то неубиваемая готовность полагаться на совсем уж эфемерные вещи без практического смысла и цены: будь то незнакомый запах мыла с ветивером, терпеливое старое дерево на мусорной обочине, теряющее листву, или просто любимый вид из окна.

 

5

Ради вида из окна, ради такой мелочи, он мог бы даже расстаться со своим нынешним местом работы, хотя это было вполне благополучное и, кстати, завидное для многих место государственного служащего средней весовой категории.

Окно турбановского кабинета выходило на слепоглухонемую бетонную стену соседнего здания эпохи конструктивизма. Если прислониться щекой к левому краю оконной рамы и скосить глаза вправо, можно было кое-как обогнуть взглядом бетонный угол – за ним виднелась часть площади Вставания с колен, вымощенной советской брусчаткой и обставленной мертвыми бутиками, которые закрылись еще в прошлую Пятилетку временных трудностей.

В центре площади сохранился исполинский памятник Ленину из гранита – его лишь задекорировали мужественными пластиковыми глыбами, а надпись на постаменте (ленинскую цитату о торжестве пролетариата) бережно соскребли и заменили золочеными словами предпоследнего национального лидера, которые тот когда-то начертал в гостевой книге отзывов при посещении Ипатьевского монастыря: «Шикарно! Как и всё на Руси!»

Но у Турбанова не возникало желания прислоняться щекой к краю окна и скашивать глаза, чтобы вглядеться в площадь Вставания с колен. Он на этой площади и так бывал ежедневно, когда шел на работу – десять минут ходьбы не слишком уверенным шагом. А шаг у Турбанова и правда был какой-то неверный, будто он рискнул перейти вброд тугую ледяную реку, самоуглубился, но то и дело напарывается на корявые подводные вопросы, в сущности давно отвеченные, но всё такие же колющие и ранящие.

И в результате, заканчивая форсировать площадь, он каждое утро машинально упирался взглядом в гранитный постамент и в позолоченную реляцию, претендующую на то, чтобы служить ответом на любой вопрос: «Шикарно! Как и всё на Руси!»

 

6

А в тот день, как мы знаем, осиротевший Турбанов на работу не пошел, но провалялся бессчетное количество времени, уткнувшись лбом в стену, отлежав до бесчувствия правый бок, потом насилу эвакуировал себя в ванную, под струю холодной воды, умыл отекшее мятое лицо и нахлебался из-под крана с такой жадностью, будто в последний раз.

За окном уже непоправимо вечерело, когда он включил свой доисторический ноутбук, зашел в санкционированный сегмент сети и купил самый дешевый электронный больничный лист. Ему сразу же предложили хорошую скидку за удлиненный вариант с неизлечимым недугом, но Турбанов этой милостью пренебрег: невзирая на летальное самочувствие, он все же надеялся когда-нибудь излечиться.

В квартире было темнее, чем на улице, но он не стал зажигать свет, а наспех оделся и пошел наружу, как ему казалось, твердой деловой походкой, хотя еще не решил – куда.

Он обогнул старое здание драмтеатра, перестроенное под Федеральный центр духовного роста, пересек улицу Безопасности (бывшую 8 Марта, бывшую Троцкого, бывшую Метельную) и углубился в безлюдные дворы. Там после двухдневного дождя можно было запросто увязнуть по колено в глинисто-черноземной каше, зато редко встречались нравственные патрули и рейды народных контролеров, от которых не всякий мог отбиться, даже владея удостоверением госслужащего второго ранга. Раньше дружинники носили впереди себя флаги либо нумерованные боевые хоругви, заметные издалека, что позволяло вовремя уйти вбок, прикинуться ветошью или втереться всем телом в складки родимой земли. Но потом обычные флаги и хоругви заменили надувными, которые на манер свистулек «уйди-уйди» вздували только в момент атаки.

Двор, где он случайно очутился, был мрачноватым и совершенно пустым, не считая суровой линии железных турников, как на спортплощадке воинской части. Хотелось думать, что в отдельных светящихся окнах творится какая-то чудесная, пусть тайная, пусть даже не вполне санкционированная жизнь.

Турбанов не отличался острым зрением, но успел заметить, как с одного из балконов верхнего этажа вдруг сорвался (или стартовал) белоснежный ангел небольшого размера, сопровождаемый суматошным женским вскриком: «Ах, чтоб тебя!» (или «Ах, черт!») – и хлопаньем балконной двери.

 

Белоснежный ангел небольшого размера легко спланировал над колючим палисадником и без особых приключений совершил мягкую посадку прямо на руки Турбанову, оказавшись тонкой трикотажной маечкой с кружевной каймой, то есть простым нательным бельем, которое, наверно, подошло бы какому-нибудь юному узкогрудому существу вроде школьницы, не сдавшей нормативы готовности к труду и обороне страны.

Через пару минут из углового подъезда выбегает простоволосая хозяйка уроненной вещи, сдувая со лба рыжеватую прядь и сдерживая неловкий разлет плаща вокруг голых колен.

И вот, пока она бежит, огибая лужу, Турбанов разрешает себе вообразить такое счастье, будто она торопится к нему, к нему, потому что годами терпеливо ждала его прихода, и будто бы теперь они такие любимые люди, что буквально обречены друг на друга и между ними никогда не может случиться никакой вражды.

 

7

Между тем женщина приближается на расстояние полутора пощечин и спрашивает с тихим, но внятным бешенством: какого дьявола он за ней шпионит, приперся к ее дому на ночь глядя и топчется под окнами. Если надо, она сейчас вернет ему деньги за прошлый сеанс, лишь бы он отстал от нее навсегда.

– Это не я, – говорит Турбанов, – я не был на ваших сеансах.

Она молчит, искоса вглядываясь.

– Да, извините. Похожи, но голос другой… Вас ведь почти не отличишь, все на одно лицо.

Тут он начинает подозревать, что счастье, скорей всего, не случится.

– Кого это – нас?

– Ну, которые запрещают всё подряд. И галстуки у вас одинаковые. Что-то вы сегодня без галстука.

– А мне ваше лицо тоже, кажется, знакомо.

– Ничего странного, я киноактриса. Правда, бывшая. Смотрели, наверно, «Гибель Дон Жуана»?

– Это мой любимый фильм – недавно опять показывали.

– Не врите. Он уже сто лет в черных списках. Куда вы идете?

– Провожаю вас до подъезда.

– Спасибо, не нужно. Верните мое дезабилье.

Этот малоприятный разговор логично закончился дождем, и Турбанов поплелся назад, как человек, исполнивший свою миссию. Словно бы он только для того и выходил из дома, чтобы спасти чью-то белую тряпочку от падения в слякоть.

Вот так он повстречал Агату.

И, как видно, в самом первом приближении там не было никакого специального знака, дающего надежду на перемену участи либо даже на простую человеческую приязнь.

Ночью вместо подсказки ему пришла на память строчка из одного старинного стихотворения, которую он раньше не мог понять: «Душа любима лишь в пределах жеста», а теперь вдруг понял и мысленно охнул. Потому что, получается, душа, которая не «жестикулирует», не заявляет о себе вслух другой душе, вряд ли может рассчитывать на что-то большее, чем безответное молчаливое сосуществование.

Под утро он подумал, что голое человеческое лицо, наверно, самая откровенная, можно даже сказать, самая неприличная часть тела. И с годами каждый человек приобретает такое лицо, которое он нажил сам. Поэтому и неудивительно, думал Турбанов с тупой неприязнью в свой адрес, что незнакомая женщина с первого взгляда угадала, в чем суть его работы.

 

8

Суть его работы действительно сводилась к тому, чтобы запрещать. Когда родная страна в очередной раз меняла свое агрегатное состояние, турбановский друг и начальник Надреев, применив какую-то нечеловеческую ловкость, сумел превратить пыльный, задрипанный Институт стандартизации, где они тогда служили, в стратегически важное Министерство контроля за соблюдением национальных стандартов.

Теперь любая продукция – от пищевой до литературной – могла стать легальной только с дозволения их министерства, благодаря фиолетовому штампу, который самолично ставила на гербовую бумагу Рита Сумачёва, жена и заместительница Надреева. Поначалу у них там было сорок шесть профильных департаментов и три сотни экспертов: по физике плазмы и квантовой химии, по лекарствам, духам и освежителям воздуха, молочным и кисломолочным субстратам, по школьной форме, футлярам для телефонов, мужскому и женскому трикотажу, крепкому и слабому алкоголю, ручной вязке шапочек, вышиванию гладью и прочему. Турбанов отвечал за самый рискованный и сомнительный участок – он курировал произведения литературы, которые готовились в печать.

На шестнадцатой или семнадцатой волне сокращений госаппарата Надреев постепенно избавился от большей части департаментов и почти от всех экспертов. Контроль за соблюдением национальных стандартов сразу невероятно упростился: подконтрольный клиент мог даже не привозить и не показывать образцы своих консервов, чулок, штанов с начесом, таблеток или коньяков. Он просто платил дважды: сначала – фиксированный официальный налог, а потом уже с радостью и кротким удовольствием пополнял черной наличностью народный деловой ресурс – ровно на ту сумму, которую молча писала ему на бумажном огрызке несравненная Рита Сумачёва, прежде чем поставить вожделенный фиолетовый штамп.

Турбанов не вошел в число уволенных экспертов, его сохранили. Ему исправно доставляли свежую писательскую продукцию, которую он беспрерывно читал, читал, читал и читал. Собственно, в этом и заключались его нелегкие обязанности. Дочитав, он тоже ставил штампик, черный либо красный, и приписывал снизу коротенькое резюме. Когда он запрещал очередную книгу, это не означало, что книга ему не понравилась, что она бездарна или плохо написана. Она всего лишь не вписывалась в санкционированные духовные нормы. Как, допустим, темный автопортрет старого голландца с печальным угасающим взглядом не вписывается в свежевыкрашенную Доску почета, посвященную ясноглазым передовикам.

Встречались, правда, и такие сознательные авторы, что их можно было в контрольных целях вообще не читать. Например, один лауреат всех мыслимых премий, орденоносец, взявший себе нарядный псевдоним Макар Лепнинов, уже который год сочинял многосерийную сагу о либералах и методично, раз в квартал, выстреливал новыми томами с типовыми заголовками: «Либеральная тля», «Пархатый либерализм», «Почему я не либерал?», «Зараза на букву “Л”».

Когда Лепнинов прислал очередное сочинение под названием «Черная сперма либерализма», эксперт Турбанов наконец тихо усомнился в целесообразности столь громкой стрельбы и пошел советоваться с начальством. Он лишь хотел уяснить: зачем так долго и упорно палить по мишени, которой уже не существует? Ведь понятно, что этих злосчастных либералов в стране осталось меньше, чем динозавров, по крайней мере на виду, в публичном пространстве. Вокруг одни только сугубые патриоты, для которых величие державыи наш особый путь дороже собственной жизни. Или, по идее, должны быть дороже.

Надреев нехотя выключил голографическую блондинку, возлежавшую на его рабочем столе в гинекологической позе, мрачно помолчал с минуту и ответил, что лауреат Лепнинов не для того столько лет зарабатывал репутацию отважного бунтаря и при этом всегда точно совпадал с генеральной линией власти, чтобы мы сейчас вдруг запретили главный труд его жизни. Пускай он будет классиком, нам же меньше хлопот!

Голографическая блондинка снова включилась и томно поползла по столу.

 

9

У Турбанова были свои устойчивые кулинарные причуды. В обеденное время он не ходил с коллегами в солидные, проверенные заведения для госслужащих, где контролировалось национальное происхождение продуктов и почти официально работала прослушка, а направлялся в малозаметную и тесную, как вагонный тамбур, пирожковую, она же Кулинария № 1, которая еще с советских времен ютилась сбоку припека, в торце здания мэрии – бывшего горсовета.

Там негде было присесть, редкие посетители стояли, опираясь локтями на высокие столы с мраморными круглыми столешницами. Кормили по-студенчески: беляшами, пирожками с капустой или повидлом, иногда сухощавой жареной рыбой и сизым рассольником с перловой крупой. Из какого-то военно-промышленного бака устрашающей величины наливали чай, пахнущий вчерашней баней, или бережно разбавленное какао.

Турбанов пристраивался к угловому столику возле окна и, пока жевал свои пирожки, отхлебывая из граненого стакана, всегда поглядывал сквозь мутное стекло на площадку напротив мэрии, окаймленную по периметру начальственной автостоянкой. Что характерно, когда он шел сюда обедать, его абсолютно не интересовал этот казенный участок, плевать он на него хотел. Но стоило ему оказаться внутри пирожковой, за привычным столом, как вид из окна превращался в тягучий и таинственный многосерийный фильм, который хотелось смотреть ежедневно, месяцами и годами, что зритель Турбанов, собственно, и делал почти без отпусков.

Там длились штрихпунктирные сюжетные линии с выразительными пробелами и действовали беспризорные герои, за которыми хоть кто-нибудь должен же присмотреть. Нельзя было не удостоить внимания пожилую уборщицу мусора, которая при любой погоде ходила в лохматом мохеровом платке и толстом комбинезоне камуфляжной раскраски. В промежутках, свободных от подметания и соскребания, она просто озирала доверенный ей ландшафт, чтобы вовремя подбирать каждый пригнанный ветром палый листок или неучтенный окурок.

Был один нештатный случай, когда на стоянку прибыл броневик мэра. Площадку немедленно зачистили от всех, кроме дворничихи в камуфляже, которая смотрелась как легальная часть пейзажа. В опасных наружных условиях охрана готова к любому вероломству, но даже она слегка дрогнула, когда женщина рванула навстречу градоначальству и сбивчиво заговорила, указывая пальцем куда-то назад. Мэр города отлично владел собой, он улыбнулся простой горожанке и пожал ее простую народную руку, после чего уборщицу плавно уронили наземь и оттащили в сторону, как мешок с овощами.

Иногда здесь швартовался лазоревый «Бентли-Экстра-Континенталь»; таких машин было две штуки на весь город, и обе принадлежали торговой сети «Родина», которая включала уже тридцать девять супермаркетов, а «Родина» все возводила и возводила новые – целыми кварталами, одним сплошным прилавком под единой гордой вывеской «Родина». И, понятное дело, это не могло бы свершаться без чуткого пригляда городских властей.

Наблюдательный Турбанов, к примеру, точно знал, что в первый понедельник каждого месяца, ближе к концу обеденного перерыва, когда он уже допивает чай, в запыленном кадре за окном обязательно всплывает автомобиль небесного цвета, глушит мотор и ждет – из машины никто не выходит. Затем на крыльце мэрии, между гранитными колоннами, появляется хмурый, страшно озабоченный человек в дорогом костюме. С гримасой тяжелого недовольства он смотрит по сторонам и подавляет скупую зевоту, прежде чем двинуться в сторону «бентли»; идет медленно и неохотно, как бы делая величайшее одолжение. Дверца голубой кареты приоткрывается на пару таинственных секунд, и вот уже недовольный зевальщик идет обратно с объемистым магазинным пакетом размером с приличный чемодан, и может показаться, что он, допустим, купил жене шубу, но зачем-то несет ее на работу, а не домой.

Эту сцену повторяли ежемесячно, и любопытство Турбанова обострялось тем, что персонаж в костюме внешне был очень похож на него самого, хотя Турбанов никогда не вел себя так надменно и не имел такого роскошного костюма, сшитого, наверно, космическими пришельцами из какого-то металлического бархата.

Но гораздо сильнее, чем внешнее сходство, его интересовала невидимая стеклянная пленочка между кротко жующими, навсегда заурядными людьми в пирожковой и вот этими небожителями, благодаря которым в природе осуществлялся круговорот законов, денежных знаков и ценных веществ.

 

10

В субботу он отправился на Клептоманский рынок, названный так в честь полковника зенитных войск В. Клептоманова, который, говорят, не жалея жизни, освобождал рыночную территорию (между вторым и девятым павильонами) от бандеровцев и басмачей. Но это было в прошлой или позапрошлой стране, а теперь на рынке мирно торговали самодельной пепси-колой, домашними маринадами, контрабандными стразами на развес, сушеными грибами, неприличными голограммами и нравственно устарелым кино. Вот ради последнего Турбанов сюда и приезжал.

Нравственно устарелыми считались фильмы, которые в прежние времена разрешались к показу, но по мере достижения народом намеченной степени моральной чистоты изымались из употребления и попадали под запрет.

Самый лучший выбор запрещенных фильмов был у торговца потерянными ключами. Над прилавком висели тяжеленные гроздья темного металлического хлама. Постоянный клиент Турбанов однажды не выдержал и полюбопытствовал: неужели кто-то покупает чужие ключи от неизвестных дверей и замков? Продавец ответил: еще как покупают, даже чаще, чем фильмы. Он, кажется, и сам удивлялся, не понимал – зачем.

Турбанов добыл именно то, что искал.

Вечером того же дня с каким-то непонятным волнением он посмотрел фильм «Гибель Дон Жуана», переписанный из пиратских закромов на стандартную «школьную» флешку поверх учебника православной арифметики.

Досмотрев, он пошел на кухню, заварил себе черного чаю и сел смотреть второй раз.

Это была наивная любовная мелодрама с участием популярного в то время эстрадного певца, похожего на кем-то обсосанный и выплюнутый леденец. Целых двадцать минут экранного времени он хватался за шпагу, холил свои мушкетерские усики и пользовался милостями восторженных девиц, пока вдруг на двадцать первой минуте не встретил донну Анну, задумчивую бледную вдову. Здесь Турбанов прекращал ускоренную перемотку и, наоборот, замедлялся, даже останавливал кадры, чтобы всмотреться в лицо, которое не успел разглядеть тогда в темном дворе. В фильме она была гораздо моложе и без той рыжеватой пряди, сдуваемой со лба.

Ему нравилось, что она плохо играет, то есть вообще почти не играет, а ведет себя перед камерой, скорее, вынужденно: ну что поделаешь, такой вот убогий сценарий, надо же где-то сниматься!.. А то, что на сорок седьмой минуте она отвечала этому типу с усиками слабой улыбкой и чем-то вроде взаимности, можно было объяснить только режиссерским произволом. Правда, за шесть минут до финальных титров она появлялась в кадре полностью обнаженная в полутьме – спиной к зрителю, но лицом к своему киношному жениху, и это вызвало у Турбанова болезненный приступ ревности, которого он сам от себя не ожидал.

Но еще неожиданней была ослепительная уверенность, подобная запаху снега перед снегопадом, что вот теперь он встретил своего человека – и, значит, он больше не один. Что эта женщина самим фактом своего существования придает его жизни отчетливый смысл.

В седьмом часу утра он еле удержал себя от того, чтобы не сорваться и не побежать к ее дому. А то ведь она там живет и до сих пор не знает, что самое главное уже произошло: они обречены друг на друга.

Потом он все же сообразил, что может ее напугать своим приходом даже сильнее, чем в прошлый раз, когда ей почудилось, что за ней следят. А пугать Агату (имя он прочел в титрах) не входило в его планы. В его планы входило по возможности радовать и беречь эту женщину, чего бы это ему ни стоило, всю оставшуюся жизнь.

 

11

Мысль была такая: не надо ничего форсировать; если первая встреча произошла случайно (хотя с этим ему уже хотелось поспорить), то и вторую нельзя вымогать у фортуны. Не смея вторгаться в ее двор, он вечерами стал кружить в пределах двух ближайших продуктовых магазинов с интуитивными маневрами в сторону кофейни и салона красоты. То заходил внутрь, то выходил, курил у крыльца, ежился, мерз, вызывал на себя длиннофокусные взгляды охранников, отворачивался, шел назад, возвращался – и так на протяжении целой напрасной недели.

В следующие выходные он снова поехал на рынок имени В. Клептоманова, чтобы найти другие фильмы с участием Агаты. Продавец потерянных ключей порылся в своей нравственно устарелой базе данных и сказал, что есть еще четыре русских фильма и один английский, но их сейчас нет в наличии.

– Если очень надо, могу поискать, звоните через пару дней, вот телефон. Ну или просто звоните, в случае чего. Мы, кстати, еще утилизацией занимаемся – старая мебель, плиты, холодильники, ненужные тела.

– В каком смысле тела?

– Ну там, дохлые кошки, собаки, наркоманы, бомжи – вывезем кого хотите. Круглосуточно, за символическую плату.

Турбанов невольно попятился и ушел ни с чем, если не считать утилизаторской визитки в кармане плаща.

Напоследок он прогулялся вдоль блошиных рядов – мимо фаянсовых кошечек, мельхиоровых ложек, железнодорожных подстаканников, выдохшейся «Красной Москвы» с рыжим осадком на дне флаконов и каких-то совсем уж бедных одежек, растянутых на локтях и коленях, а значит помнящих своих прежних владельцев.

 

Стоило Турбанову окончательно приуныть и двинуться восвояси, как в самом конце рыночных рядов он буквально нос к носу сталкивается с Агатой. Она узнаёт его, как ни странно, и отвечает со сдержанной приветливостью, когда он, даже забыв поздороваться, кидается к ней, будто пес, который столько времени искал потерянную хозяйку и, встретив наконец, не может скрыть свой восторг.

На ней легкое вязаное пальто, шелковый платок в горошек и темные очки, несмотря на пасмурную погоду. Турбанову кажется, что он улавливает запах ее помады, и это уже весомая причина для счастья.

Она тоже собирается уходить, и они уходят вместе, и уже за воротами рынка, одолев зажим дикой робости, Турбанов начинает в анекдотическом ключе рассказывать историю о человеке, который сначала соврал незнакомой женщине про свой якобы любимый фильм, который даже не видел, а потом посмотрел и влюбился без ума в эту женщину, исполнительницу главной роли. Он это кино, что называется, залистал до дыр, а сегодня вот поехал покупать другие фильмы – лишь бы увидеть ее.

Агата слушает молча, с серьезным выражением лица и задает резонный вопрос: если этот мужчина сперва соврал про фильм, то и про влюбленность он ведь тоже мог соврать?

Не мог, с горячностью отвечает Турбанов, не мог! Потому что какая здесь корысть? Никакой. Откровенно говоря, он даже не рассчитывает на взаимность и довольно трезво оценивает себя.

Она соглашается зайти с ним в Кафе самообслуживания № 16, бывший «Макдоналдс», бывший ресторан «Нашатырь». Турбанов ставит на поднос картофельное пюре с рыбной котлетой, Агата – салат из огурцов.

А ее что привело на Клептоманский рынок? Что хотелось купить, если не секрет?

Оказывается, она хотела не купить, а продать. Вот эти два старых советских фотоаппарата, собственность покойного мужа. Но зря пыталась, никто даже не посмотрел.

Он вопросительно молчит, и Агата поясняет светским бесстрастным тоном, будто делится парикмахерскими новостями, что она давно уже не снимается в кино, профессия кончилась, заработков почти нет. А с тех пор как заморозили банковские вклады и отменили пенсии, ей ничего не остается, кроме как потихоньку распродавать свои скромные неприкосновенные запасы.

Турбанов тут же сознается, что он очень любит старые советские фотоаппараты. Прямо помешан на них. Можно взглянуть? Да, пожалуйста. У нее дома в кладовке, на антресолях еще увеличитель пылится. И есть еще ванночки для проявки и красный фонарь. Если ему это интересно, то она может их просто так отдать. Само собой, ему интересно! Ничего интереснее в природе не существует. Это, наверно, страшно дорого? Нет, не дорого совсем. Турбанов чувствует, как стремительно глупеет, но это волнует его меньше всего. Он решается спросить о «сеансах» – что она имела в виду, когда приняла его за другого человека и грозилась вернуть деньги за прошлый сеанс?

Лицо Агаты заметно тускнеет, она смотрит по сторонам и очень неохотно обещает, что расскажет про сеансы когда-нибудь в другой раз. Но ему в этих словах видится только счастливое обещание – значит, их ждет «другой раз».

 

12

Потом они идут пешком в сторону центра мимо заглохшего завода шарикоподшипников, мимо конного памятника маршалу авиации Крытову, мимо чудесного Агафуровского сада с облупившейся белой ротондой и красно-лимонной листвой. И уже посреди ветреной набережной он говорит Агате:

– Как хорошо, что вы есть. Вам, конечно, уже тысячу раз говорили, но все равно. Если бы нужно было объяснить инопланетянам, что такое женщина, хватило бы одной только вашей фотографии. Вы же помните, как себя вели некоторые старые французские актрисы?.. Она могла совсем не играть, ничего не делать в кадре – просто сидеть молча. Но от нее невозможно оторваться, хочется смотреть и смотреть.

– Это, например, кто?

– Ну, например, Изабель Юппер. Вы с ней даже внешне похожи.

– Приличный выбор, спасибо. Старых женщин уже не испортишь.

Тут он начинает неловко оправдываться, что имел в виду не возраст.

– Да ладно, – говорит Агата, – все равно я старше вас.

 

На прощание она дает ему свой номер телефона, и уже спустя двое суток кромешного нетерпения он звонит ей, чтобы предложить культурную программу: он купил на пятницу билеты на спектакль «Манон Леско». Правда, оттуда изъяли все неприличные сцены.

Она удивляется:

– Да? Там даже были неприличные сцены? Придется идти.

В пятницу после работы он с грехом пополам утюжит костюм, без колебаний отбрасывает галстук и выходит из дому задолго до начала спектакля. Не менее получаса он ждет во дворе Агаты, переминаясь с ноги на ногу и стараясь заслонить от ветра маленький букет ирисов, купленный вчера.

Через полчаса она звонит и просит ее извинить: она не сможет пойти.

– Почему?

– Вы уверены, что хотите знать эту жестокую правду?

– Абсолютно уверен.

– Видите ли, у меня проблема с новым платьем и чулками, и я не успела ее решить. А идти в старых я не могу.

Но если он желает, он может сейчас подняться к ней в гости на восьмой этаж.

Да, он желает.

 

Квартира Агаты напоминает опрятный и светлый гостиничный номер, в котором никто не живет. Хозяйка, будто угадав мысли Турбанова, говорит:

– Я сейчас больше времени провожу у подруги, чем дома.

– А что, подруга больна?

– Нет, она в отъезде.

Стена возле зеркала украшена географической картой какого-то южного острова. Фотографии в рамках: совсем юная, смешливая Агата показывает язык Михаилу Барышникову; обольстительно хмурая Агата, приобнятая Питером Гринуэем, заслоняется ладонью от слишком яркого софита.

Она предлагает Турбанову чай. На ней уютное домашнее платье, похожее на кимоно, и волосы убраны и заколоты, как у японки. Он говорит:

– У нас тут прямо чайная церемония, – и пытается завести светскую беседу. Например, про Гринуэя.

– Питер пригласил меня сниматься в «Чемоданах», но мы не сошлись уже на пробах. Я должна была стоять совершенно голая по стойке «смирно», пока они будут снимать крупными планами отдельные части тела: низ живота, груди, ступни. Я сказала, что мне это неинтересно, он настаивал, даже уверял, что переделает сценарий. Все равно не договорились. Там, кажется, потом Литвинова снялась.

После второй чашки они возвращаются к теме фотографических принадлежностей, и Агата заявляет о готовности сейчас же пойти в кладовку, чтобы совершить восхождение на антресоль. Хотя риск немалый, что греха таить. Турбанов предлагает себя на роль дублера, потому что его тайные призвания – каскадер и Бэтмен, но она дает ему разрешение только страховать.

Табуретки, принесенной в тесную кладовку, явно недостаточно, и они вдвоем тащат из прихожей маленькую, но неподъемную обувную тумбочку. Агата извиняется:

– Это потому, что настоящий дуб.

Она снимает домашние шлепанцы, влезает босая на тумбочку, потом на табуретку и плавно уходит за облака. Турбанов страхует со всей ответственностью и с блаженным выражением лица. На первой же минуте восхождения табуретка дает опасный крен, соскальзывая одной ножкой с тумбочки, и недремлющий Турбанов с такой силой обнимает колени и бедра Агаты, что ей могут позавидовать все альпинисты всех времен. Еще через минуту с антресоли со страшным грохотом падает ящик с фотоувеличителем. Но Бэтмен даже не вздрагивает и не ослабляет хватку.

Агата с заоблачной высоты очень тихо и осторожно трогает голову Турбанова, затем постепенно расслабляется и оседает ему на плечо.

 

В следующие сорок минут не произносится ни единого слова, но случается тьма чрезвычайно важных, ослепительных и нелегальных событий, заставляющих если не забыть, то уж точно отодвинуть в сторону всю предыдущую жизнь.

У них обоих внезапно сели голоса, поэтому сорокаминутное молчание прерывается хрипловатым шепотом, как будто переговариваются два тайных агента, причем оба не вполне различают, кто из них кто.

– Мне нужно под душ.

– Мне тоже.

– Можем пойти вдвоем.

– Да, лучше вдвоем.

– Вдруг надо будет подстраховать.

 

13

Утро понедельника началось с пятидесятистраничной анкеты, которую он нашел у себя на рабочем столе. Анкета называлась «Контроль за истинностью веры и православного благочестия».

Самые деликатные вопросы были такие: «Как часто ты забываешь прочесть молитву перед употреблением продуктов питания?» и «Сколько врагов национальной духовности выявил(а) лично ты?» Турбанов ставил галочки наугад, почти зажмурившись, пытаясь отдельные пункты как бы не заметить, проскочить, но сломался на последних страницах, где был выложен список всех сотрудников конторы – от министра Надреева до уборщицы Урядовой – и нужно было оценить степень благочестия каждого по пятибалльной шкале.

Он засунул анкету подальше в ящик стола и взялся читать новый исторический роман Рихарда Жабулаева «Девушка и СМЕРШ», где юная, но прозорливая санитарка днем и ночью тревожится о том, что солдаты и офицеры после войны беспечно разъехались по домам, а полчища двурушников и диверсантов нагло разгуливают по нашей земле. Как и следовало ожидать, санитарка отдает свое сердце майору контрразведки СМЕРШ, а потом они вместе, рука об руку, выводят на чистую воду растленного главного врача. Проходят годы, и майор, уже полковник в отставке, высоко оцененный командованием, повествует своим и санитаркиным внукам, как он самолично, вскрывая фронтовую почту, разоблачил некоего артиллериста Солженицына, который в частной переписке оскорблял государство и вел пропаганду против родных властей. Да, его наказали, послали в лагерь. Но не расстреляли же! Хотя, скорей всего, расстрел пошел бы ему на пользу, потому что он так и не одумался, а стал сочинять байки и пасквили, сбежал на Запад и выхлопотал себе там нобелевский паек.

Жабулаев уверенно владел пыльным наждачным стилем разгромных партсобраний. Подобных книг Турбанов уже прочел вагон и маленькую тележку. Но жабулаевский опус как-то слишком густо был пропитан тухлятиной заброшенных овощехранилищ, погребальной сыростью и смертью. После него захотелось никогда больше ничего не читать. С холодным бешенством Турбанов поставил на титульном листе красный штамп и снизу приписал одну из самых резких формулировок, допускаемых министерской инструкцией: «Автор компрометирует сложную тему крайне примитивным подходом».

 

Под конец рабочего дня ему довелось еще выслушать Надреева, который на правах старого друга, без начальственных церемоний иногда заходил поболтать. Надрееву не терпелось поделиться слухами чрезвычайной важности. Правда, осознать эту важность Турбанов не умел. Ему даже временами чудилось, что все руководящие персоны владеют неким особым кодом: язык вроде бы тот же самый, что и у всех, но смысл наглухо зашифрован и непостижим.

На этот раз, если отсеять рассыпчатые намеки и беззвучные выстрелы указательными пальцами в потолок, Надреев сообщил примерно следующее.

Городская власть переживает смутные времена. С тех пор как вице-мэр Грезин скоропостижно подавился вареной свеклой, достойная замена ему так и не нашлась. Не в каждом городе и не в каждую эпоху найдется человек, который сумел бы так же вдохновенно командовать сразу тремя фронтами: религией, торговлей и культурой. На вакантное место Грезина может претендовать разве что Кондеев. Но Кондеев – это личный кошелек мэра, его кассир, казначей и его банковская карта. Причем настолько хороший кошелек и настолько ценная карта, что Кондеева могут не сегодня завтра забрать туда (выстрел двумя пальцами в потолок) – на такую же коронную роль, но уже для Высшей инстанции. Можешь себе это представить?

Нет, Турбанов не мог. Он мог только удивленно вскидывать брови или с понимающим видом кивать, ощущая одну-единственную потребность – поскорей увидеть Агату.

Надреев между тем спикировал к семейным делам: тут еще Рита, дура деревенская, заимела хрустальную мечту. Каждый день повторяет, уже плешь проела: надо купить четыре-дэ-принтер полного фабричного цикла. Сегодня без четыре-дэ-принтера не жизнь, а нищета и вчерашний день. А у него, между прочим, цена – как два самолета. Дешевле будет машину раз в месяц менять.

 

14

– Давай попробуем не говорить о любви. Ладно? Ну просто обойдемся без этих замученных слов. Они уже как посуда общего пользования. Или как там у древних греков огромный такой сосуд назывался? Что-то похожее на пафос. Ну да, пифос. Вот они такие же, эти слова, громадные и пустые. И в них каждый наливает и насыпает, что вздумается, что ему в голову взбредет. Хоть вино, хоть зерно, хоть объедки и любой мусор. Но он думает: вот, значит, любовь. А там, может быть, один только физический зуд или какая-то любимая выгода. Хочешь пить? – Агата лежит у него на руке, и, когда она привстает, чтобы дотянуться до стакана с водой, весь белый свет заслоняется ее гладкой белой подмышкой, и Турбанову сильнее всего хочется, чтобы как можно дольше белый свет оставался таким же гладким и девочковым.

– По-моему, это даже честнее: не ожидать и не требовать друг от друга великой любви, а договориться по-взрослому, что нас теперь двое.

– Не «одна сатана», а сразу две.

– И у нас такой тайный сговор – двое против всех.

– Да, точно. Как Бонни и Клайд. Всю жизнь этого хотела, с детского возраста. Правда, я в то время слишком часто врала. Но иногда вместо вранья получалась магия. А после одного случая я даже подумала, что я ведьма. Расскажу тебе потом?

– Лучше сейчас.

 

Рассказ Агаты

У моей мамы был тяжелый характер, и она меня без конца ругала. Иногда она так кричала, что я с испугу начинала сочинять всякую чепуху, просто лгать – лишь бы она успокоилась.

Когда мне было лет двенадцать или тринадцать, родители взяли меня с собой отдыхать в Прибалтику, на озеро возле Даугавпилса, и с нами поехала еще одна семья с мальчиком Тёмой.

Там стояли домики между озером и лесом, людей никого, мы были единственные отдыхающие. Мама не пускала меня одну ни в лес, ни на озеро. Ну ее можно понять: когда мне было восемь с половиной лет, меня в парке Горького похитил маньяк – об этом лучше в другой раз. Или вообще не буду.

Ну мы с Темой все равно втихаря бегали на озеро, а чаще в лес, пока взрослые развлекали себя напитками и важной болтовней.

И вот однажды мама огляделась, не нашла меня поблизости и сразу в крик: «Агата! Агата!» Она так орала, что, наверно, вся Прибалтика оглохла. А мы же недалеко были, я сразу услышала – и мы мигом прибежали назад. Но мама никак не могла успокоиться, вопила как ненормальная.

Ну я испугалась, начала что-то лепетать, придумывать оправдания. Говорю что попало, наобум: «Мам, я же хотела сделать тебе сюрприз. Там такая чудесная сирень растет – белая!» (Это ее любимая.)

Она вдруг хватает меня за руку и говорит: «Идем! Покажешь свою сирень!»

Я пошла с ней в ужасе, как на казнь. Потому что мы с Темой бывали на той опушке уже сто раз, и там никогда не было ничего похожего.

Приходим – а там растет огромная белая сирень!

Мы наломали целую охапку, и, когда вернулись в дом, папа меня сфотографировал с этими цветами.

Я некоторое время боялась вернуться на то место. А потом все-таки пошла, подкралась, можно сказать. И – знаешь что? – там даже намека не было ни на какую сирень. Вообще.

 

– Значит, ее не было? – осторожно и тупо спрашивает Турбанов.

Агата смотрит на него горестно и некоторое время молчит.

– Как же не было, если папа меня с ней снял! Фотография до сих пор сохранилась.

Он уже знает, что через несколько минут она посмотрит на часы и спохватится: «Прости, мне пора», и он снова прикусит себе язык, чтобы не спросить.

 

15

«Привет, парень! Как здоровье? Ты еще на свободе? А я слышал, ты против патриотизма. Не любишь патриотов?» – Третий день подряд незнакомый голос в трубке нагло и бодро задавал одни и те же вопросы.

Позавчера Турбанов дважды сухо осведомился: «Кто говорит?», но ответа не получил. Вчера не выдержал: «Да пошел ты со своим патриотизмом!», а сегодня молчал и думал трусоватую мысль о том, что сейчас чуть ли не в каждом телефоне стоит программка автоматической записи разговоров, значит где-то уже хранится звуковая улика против него, сотрудника министерства, куратора печатной продукции. Вроде совсем ничтожная мелочь, но мнительный Турбанов легко сумел вообразить публичную идеологическую порку с далеко идущими последствиями. «Попрошу предъявить аудиозапись!» – говорит старший инспектор по делам фрустрации, стоя лицом к залу, переполненному партикулярной публикой. Юный, многообещающий секретарь тычет наугад бледными пальцами в планшетный столик, запуская поочередно то «Гимн бдительной молодежи», то армейский хор, умоляющий: «Вернись в Сорренто, любовь моя!», пока наконец подлый турбановский голос не выкрикивает из динамиков на всю аудиторию: «Да пошел ты со своим патриотизмом!» И зал взрывается возмущенными криками.

По наблюдениям Турбанова, ни один человек в их конторе не любил свою работу, но каждый смертельно боялся ее потерять. Все знали, что для покинувших госслужбу не по своей воле возвращение, как правило, невозможно. В коммерческие структуры уволенных чиновников старались не брать, резонно опасаясь, что они притащат за собой политический «хвост».

Вечером снова заглянул Надреев и между прочим спросил:

– Что у тебя за проблема с Жабулаевым?

– Никаких проблем, я зарубил его новый роман.

– Плохая книжка?

– Мягко сказано.

 – А ты в курсе, что сынок Жабулаева женился на сестре замдиректора Контрольного комитета?

Турбанова передернуло:

– Ты уверен, что мне прямо необходимо все это знать?

– Я тебя просто предупредил: будь поосторожней. Этот крокодил уже названивает по всем инстанциям.

 

Время от времени Агата и Турбанов играют в разных людей. Вечером они сидят в Кафе № 16, бывшем ресторане «Нашатырь».

– Как ты относишься к обывателям? – вдруг спрашивает Агата.

– Хорошо отношусь, они бывают очень трогательные.

– Тогда сегодня мы играем в такую милую мещанскую парочку.

Он придвигает к ней тарелку с куриным филе и говорит с большим чувством:

– Ешь, рыбка, птичку!

Агата нежно хмыкает:

– А если бы здесь, например, кормили жареной рыбой?

– Ну тогда я бы сказал: ешь, птичка, рыбку! Кажется, у них еще принято просить руку и сердце.

– Тогда чего мы ждем?

– Вот я и собирался как раз. Дорогая! Я хотел бы просить твоей руки!

– Вот она! Левая... А как надо правильно отвечать?

– Надо отвечать тихо: я подумаю. И потом ставить корыстное трудновыполнимое условие.

– Я подумаю. И про условие тоже. Один миллион долларов – нормально? Всего один.

– Хорошо, дорогая, я постараюсь.

 

Агата выходит из ванной мокрая, с полотенцем на голове, как в белой чалме.

– Ты сейчас похожа на восточную рабыню из какого-то гарема.

– О! В таких людей мы еще не играли – в рабыню и господина.

– Серьезная идея, надо попробовать.

– Значит, смотри, рабыня вся такая покорная и кроткая, а господин – такой брутальный тиран.

Турбанов выпрямляет лицо, прежде чем сказать молча:

– На колени, сука!

И в этот момент по комнате проносится что-то вроде шаровой молнии средних размеров.

Агата встает на колени, обнимает его ноги и вдруг начинает рыдать.

– Что стряслось? – Он тоже опускается на колени и прислоняется лбом к мокрой чалме.

– Ведь бывает такое обожание, когда хочешь съесть предмет обожания? Вот! Держись от меня подальше! Если серьезно, я очень боюсь тебя потерять. И еще сильнее боюсь, что ты меня потеряешь. Всю свою жизнь я только и делаю, что теряюсь, с самых малых лет. Потом я даже заподозрила, что мир подменили, и у меня до сих пор такое чувство – что мир подменен.

 

16

Второй рассказ Агаты

Я приехала в гости к старшей подруге, которая жила в провинциальном городке. Мне было двадцать два года, и я знала этот город наизусть – он тесный, как шкатулка: маленькая площадь с бюстом Ильича и три с половиной улицы. У подруги завтра день рождения, круглая дата, съедутся гости из разных мест.

В два часа дня я собралась в магазин – докупить продуктов для праздничного стола. Она еще попросила: «Возвращайся скорей, не задерживайся. А то завтра нагрянет толпа, не успеем поговорить».

А где там задерживаться-то?

Я пошла, купила в местном убогом магазинчике, что смогла найти, выхожу на улицу и почему-то местность не очень узнаю.

Иду в ту сторону, откуда пришла, оказалось – не туда. Ничего, кроме сплошного забора. Иду обратно, попадаю в совсем незнакомый район. Ну смешно же, думаю, проще в собственных карманах заблудиться!

Одним словом, я бродила два с половиной часа. То совсем на окраину выйду, то в какой-то пустынный тупик. И как назло, почти нет прохожих, чтобы спросить дорогу: или совсем глухая старушка, или чумазые дети посреди огромной лужи. Еще повстречался один алкаш, который попытался меня в жены угнать, еле отвязалась. Кружу, кружу. Меня уже ноги не держали, так устала бродить.

И вдруг выхожу на знакомую улицу, к нужному дому. Только двор не пустой, а заставлен машинами, и в квартире у подруги уже полно гостей. Зашла – там уже застолье в разгаре, тосты поднимают. Видимо, раньше приехали. А подруга смотрит на меня с ужасом: «Ты куда пропала?! Я все городские службы на ноги подняла!» Мне смешно и неловко: «Вот, знаешь, заблудилась в трех соснах, плутала два с лишним часа».

У нее часы на стене – там ровно полпятого.

Она стонет: «Какие два с лишним? Я тебя со вчерашнего дня ищу! Ты хоть знаешь, какое сегодня число? Сегодня мой день рожденья!» – «Разве не завтра?» – «Уж мне-то лучше знать, когда. Тебя не было больше суток!» И слезы на глазах.

У меня и сейчас, как вспомню, мороз по коже и сердце колотится.

Но самый-то ужас в том, что я и подругу свою не очень узнала.

Я сидела потом на углу стола, приглядывалась к ней и холодела: это была другая женщина, кажется, сильно загримированная, накрашенная и поэтому очень похожая на нее.

Зачем? Вот скажи, зачем?

– А как же ты продержалась целые сутки? Это какие силы нужны…

– Не было никаких суток. Только два с половиной часа. Для меня, во всяком случае. Ты опять, мой бедный, не понял ничего?

В память о шаровой молнии в комнате пахнет озоном, чистой горячей наготой и влажными волосами, освобожденными из чалмы.

 

17

Ровно через неделю с Турбановым перестала здороваться надреевская секретарша.

Она просто глядела мимо и сквозь него.

Нельзя сказать, что он совсем упустил из виду этот выразительный симптом, но значения придал не больше, чем первому снежному покрову, который лег на город тонким слоем, хотя до настоящей зимы оставался месяц. Чему он действительно придал значение, так это нарядным, но легкомысленным для такой погоды туфлям, в которых Агата ушла по своим неизвестным делам.

Он думал, что, наверно, никогда не поймет, каким образом, как это случается, что совсем маленькая девочка, нежное, бестолковое и боязливое существо, целиком зависящее от нервной мамы или от властного любящего отца, вдруг однажды превращается в непостижимую женщину со своей таинственной жизнью, почти в неопознанный летающий объект и как эта вчерашняя бесправная девочка по каким-то неявным причинам, по своей женственной воле вдруг решает осчастливить некоего субъекта противоположного пола с чуждым, в сущности, естеством, доверив ему всю себя – с головы до ног.

 

Агата пришла на улицу Героев Таможни, в громадную, как бальный зал, пустую квартиру. Здесь она всегда мерзла, но не позволяла себе переодеваться в теплые домашние вещи. Хмурый задерживался, и от нечего делать Агата прилегла на кожаную кушетку и стала ждать. За четыре месяца она уже привыкла сюда ходить: отбывала и терпела эти визиты как неприятную повинность или зябкий осмотр в процедурном кабинете, но только в последнюю неделю ощутила запах реальной опасности.

Квартира была официально арендована в служебных целях гражданкой Марьяной Четвертак, которая четыре месяца назад уехала за рубеж. Цели у Марьяны были разношерстными и менялись не реже, чем цвет волос. Она то открывала международные курсы «Как приучить домашних питомцев к лотку», то устраивала танцевально-гастрономический чемпионат по сальсе. Некий проект жизненного призвания забрезжил на той стадии, когда незамужняя Марьяна, эффективно отпугивающая любого мужчину уже на второй неделе знакомства, взялась преподавать теорию счастливой семейной жизни брошенным женам и другим одиноким девушкам, еще менее опытным, чем она сама. Она дополнила науку психологию такими понятиями, как «напряжение сосков» и «стратегический минет». В ходе дальнейших изысканий, сидя как-то раз в маникюрном салоне, Марьяна открыла статью о личной жизни доктора Фрейда в журнале «Велюр» и решила срочно уточнить свою специализацию. Она сочинила рекламу: «Практикующий психоаналитик! Дорого! Только для крупных личностей!», заказала шелковистые визитки и купила на распродаже мебельного конфиската кожаную кушетку, которую использовала в качестве главного рабочего инструмента. Крупные личности подтягивались постепенно, как усталые животные на водопой. Это были в основном государственные деятели умеренного калибра. Некоторые из них всласть, с горестным храпом отсыпались на Марьяниных сеансах, некоторые – в положении лежа – выбалтывали все, что можно и нельзя. Психоаналитический бизнес укрепился уже без рекламы: ее заменяли веские рекомендации хорошо отоспавшихся. Но тут у Марьяны проклюнулся выгодный марьяжный вариант, и ей понадобилось улететь к потенциальному мужу в Амурский автономный кантон.

Бросать ухоженную делянку психоанализа Марьяне было жалко, поэтому она стала искать себе замену. Так она вышла на Агату, которая не была ее подругой, но была любимой кинозвездой, случайной светской знакомой, а потом – уж так получилось – благодарной должницей: когда-то Марьяна с виртуозной легкостью откупила незадачливого мужа Агаты от посягательств прокуратуры и от тюрьмы. Муж, к несчастью, вскоре умер, а долг за его спасение остался.

По мнению Марьяны, лучшей исполнительницы колыбельных оговорок по Фрейду и нельзя было отыскать. Агата противилась и отнекивалась до последнего, чувствуя себя неблагодарной дрянью, но сломалась на простецком вопросе: «Неужели вы откажетесь меня выручить?» – и со страшным смущением обещала попробовать – при условии полной конфиденциальности, что, впрочем, подразумевалось само собой. Никаких фамилий, имен и личных контактов. Зовите меня просто Надя. Или Настя. А как можно вас называть?

Перед отъездом Марьяна Четвертак надиктовала несколько пунктов, обязательных для исполнения.

Во-первых, клиент, войдя, должен разуться и остаться в носках.

Во-вторых, клиент должен оставить в прихожей, вон на том столике, телефон и любую другую технику, принесенную с собой, – хоть личное оружие, хоть ядерный чемоданчик.

В-третьих, он должен заплатить наличными немедленно после сеанса.

– И что? Что я буду им говорить? – отчаивалась Агата.

– Только то, что они сами хотят услышать. Больше ничего! – И Марьяна приводила примеры.

Если, допустим, клиент жалуется, что жена ему регулярно врет, надо сказать задумчиво: «Вас огорчает неискренность близкого человека». Если, предположим, он говорит, что кто-то хочет содрать с него побольше денег, нужно печально ответить: «Да, вы совершенно правы! Люди бывают очень корыстны». А если он долго-долго молчит, да еще с закрытыми глазами, то ни в коем случае не нарушать тишину – пусть он себе спит и спит.

Первым клиентом Агаты стал Хмурый. И, как потом оказалось, последним.

 

18

Хватило считаных пяти-шести дней, чтобы от секретарши, в упор не замечающей Турбанова, эта инфекция перекинулась на остальных сослуживцев. Теперь все они что-то знали, чего не знал он.

Точнее сказать, ясно понимал, что вот-вот лишится работы и окажется на зимней улице с волчьим билетом. Хотя возможны и худшие варианты. Но это понимание было пока обложено серой ватой неопределенности, под которой могли скрываться спасительные приступки и уголки.

А может, даже и лучше, думал Турбанов, что друг детства перестанет быть моим начальством? Но трусоватая логика самосохранения подсказывала, что в этой ситуации он будет, скорее, не свободней, а беззащитнее.

Когда у них еще случались откровенные разговоры о политике, Надреев однажды с апломбом сказал: «А знаешь, почему у нас такая власть мощная? Потому что она закрытая. От всех! Когда власть невидимая, тогда ее боятся и уважают. Она должна находиться за такой высоченной крепостной стеной, чтобы туда никто не мог сунуться и даже заглянуть! А нам разрешено к этой стене прислоняться и охранять ее. Считай, что нам с тобой повезло». Турбанов припомнил эти слова с легкой растерянностью и подумал, что скоро окажется не возле стены, а по ту сторону крепостного рва, если не в самом рву.

В обеденный перерыв Турбанов набрел на газетно-журнальный киоск и почти непроизвольно купил брошюрку из серии «Стань полезен для страны!», где на рыхлой газетной бумаге еженедельно печатали списки вакансий – как правило, бросовых, подходящих разве что самым несчастным мигрантам из районов экологических катастроф и локальных боевых действий. Он мог бы отыскать такие же объявления на городских сайтах, в санкционированном сегменте сети, но погибающая от безделья собственная служба безопасности уже сегодня знала бы, что Турбанов, имея В-доступ, ищет работу на стороне.

Вакансии преобладали однотипные, надиктованные нуждами городской санитарии. Требовались в основном уборщики улиц, дворов и жилых помещений. Расценки прельщали коматозной стабильностью: девятнадцать копеек за квадратный метр в квартире, двадцать шесть копеек – на улице. Некоторые объявления сопровождала загадочная приписка: «Если вы найдете, где платят больше, сообщите нам – мы разберемся!» Турбанов прикинул, что, отчистив от снега или грязи десять метров асфальта, можно смело претендовать на покупку одноразового пакетика чая, но на пирожок с требухой может и не хватить.

На фоне сплошной копеечной уборки бросался в глаза такой завлекательный текст:

«Престижная работа в новой медицинской отрасли! Оплата выше всяких ожиданий! Можно без диплома и специальной подготовки. Только собеседование и дактилоскопия. Звоните сегодня!»

Допивая чай, налитый из огромного военно-промышленного бака, и поглядывая в мутное окно Кулинарии № 1, он еще успел домыслить подозрительно гладкий сюжет, где главный герой по фамилии Турбанов выучивает наизусть клятву Гиппократа, напяливает тесноватый белый халат и быстро, но добросовестно овладевает новейшими приборами для диагностики или, допустим, лазерной терапии.

 

Через час он был вызван по громкой связи в кабинет министра – таким способом у них вызывали только младший технический персонал.

За столом в надреевском кресле сидел человек без возраста, с лицом, похожим на бидон, а сам Надреев, как бедный родственник, сутулился у подоконника, казалось готовый спрятаться за штору. Турбанову не предложили сесть, поэтому он так и застрял в неустойчивой позе на подходе к столу.

Этот деятель с бидонной внешностью умел формулировать вопросы. Скорей всего, это единственное, что он умел. И нужно было залепить глаза и уши, чтобы не заметить: кардинальный ответ на все свои вопросы он принес с собой и держал наготове, как кирпич под столом. Или где еще он мог его держать.

Знает ли Турбанов, что такое педофилия?

Замечает ли он у себя такую склонность натуры?

Как насчет полового пристрастия к малолетним особям?

Доводилось ли ему совершать развратные действия со школьницами младших классов? А если подумать?

Известно ли Турбанову, что пропаганда педофилии карается не менее сурово, чем?

Опираясь на наше гуманное законодательство.

Исходя из принципа неотвратимости наказания.

Допрашиваемый пытался взглянуть на себя со стороны и видел отъявленного маньяка, уходящего в глухую несознанку. Но его ответы уже точно никакой роли не играли. Он мог твердить под сурдинку хоть «да», хоть «нет», или «отнюдь», или «весьма» – неважно. А тут еще вдруг из какой-то щели приползло на животе страшенное слово «скоросшиватель».

У этого скоросшивателя, теперь ползущего по столу, были никелированные зубки, между которыми топорщилась толстенькая стопка улик. Маньяку было дозволено подойти и ознакомиться.

Первая (и, видимо, главная) улика являла собой позапрошлогоднюю бедную книжонку со статьями по истории русской литературы. Злодеяние скрывалось на странице шестьдесят один, в третьем абзаце снизу, отчеркнутом неопровержимо черным фломастером. «Несмотря на свою скандальность и криминальный сюжет, “Лолита” – один из самых пронзительных романов о несчастливой любви, о боли и трагическом одиночестве людей…» – написал в прошлом веке старый профессор-эмигрант, а два года назад Турбанов дал цензурное разрешение на публикацию этого сборника статей.

Вторым вещественным доказательством служил глянцевый буклет с рекламой интимных услуг, выпущенный бесцензурно в разгар 90-х годов. На первой же странице под фотографией дебелой тетеньки в одних чулках, но с тинейджерскими косичками ярко желтел анонс: «Массажный салон “Лолита” – лучшие девочки региона!» Здесь, вероятно, содержался намек на то, что само имя Лолита означает дикий разврат.

Что он имеет сказать по существу предъявленных?

Любое запирательство только отяготит и без того тяжкие.

– А между прочим, – сказал Турбанов, – я еще увлекаюсь каннибализмом. Супчики и отбивные из близких родственников… Моя личная рецептура. Доказательства найдете в поваренной книге.

Финал разговора Турбанову не запомнился.

Он просто вышел на полуслове, оделся и побрел домой. По пути его нагнало сообщение Надреева, посланное с анонимного номера: «Никаких последствий не будет, только увольнение. Извини, старик, я сделал все, что мог».

 

19

При первом же появлении этот человек поразил Агату высокомерно-брезгливым выражением лица. Разговаривая, он держал голову в профиль, смотрел куда-то влево, а слова произносил так, будто сплевывал в сторону визави. Правда, он беспрекословно выложил на столик в прихожей два телефона, автомобильный пульт и, чуть помедлив, пистолет.

Помня Марьянину инструкцию, Агата сказала: «Зовите меня Надей. А как можно вас называть?», он ответил: «Никак». Поэтому она мысленно стала звать его Хмурым.

Он сел на кушетку, обмерил Агату от шеи до ног холодным товароведческим взглядом, потом лег на спину и уставился в потолок. Через несколько минут она поинтересовалась на всякий случай, не желает ли он рассказать о своих проблемах.

– Фули рассказывать, – ответил Хмурый. – Депрессняк. Уже год. – Он повернулся на бок и закрыл глаза.

Во сне Хмурый вскрикивал и кому-то невнятно угрожал. Агата сидела поблизости и читала Стивенсона. Спустя час с лишним клиент открыл глаза, вскочил как ошпаренный, однако не убежал по делам, а заново оглядел Агату и спросил, не оказывает ли она сексуальных услуг.

– Забудьте. Это исключено.

На третьем сеансе у Хмурого случился необъяснимый приступ откровенности. Он заговорил о заминированном транше, о «левых», подставных аннуитантах и какой-то обидной, даже оскорбительной транзакции – о ней больше всего; чувствовалось, что эта транзакция буквально проникла ему в сердце и причиняет жестокую боль.

– Вешают уроды лапшу на уши. Хотя сами же знают, что я знаю!

– Вас, наверно, огорчает нечестность близких людей, – заметила психоаналитичная Агата.

– Вот! – вскричал Хмурый. – Вот именно! Свои же люди, а такую туфту гонят!

Но ничего. Он умеет хеджировать взаимоотношения. Он их так хеджирует, что эти уроды еще вздрогнут.

 

Танцевально-гастрономический специалист Марьяна Четвертак, кажется, придумывала свои расценки с оглядкой на котировки алмазных бирж. Получая деньги из рук клиента, Агата не знала, куда себя девать от стыда, будто она сама из жадности придумала эту несусветную цену. Но к концу шестого сеанса Хмурый внезапно изъявил готовность платить гораздо больше – хоть в три, хоть в четыре раза, – если Агата освободит для него все рабочее время и будет проводить сеансы с ним одним. Она благоразумно отказалась, чем вызвала у пациента странный одобрительно-похотливый блеск в глазах.

Попутно выяснилось, что Хмурый сейчас находится в бессрочном внеочередном отпуске, поскольку личное досье Хмурого затребовано Высшей инстанцией – для проверки на лояльность по всем восьми степеням. Проверять сти степеням  шести степеням лояльностистанциейотпуске могут и полгода, и год. А могут завтра же принять судьбоносное решение. И вот тогда – всё! (Тут его лицо вместо хмурости налилось каким-то звероватым блаженством.) Тогда всё! Доступ первой категории. Мировой разбег. Реальные финансовые потоки, а не какая-то мелочевка! Могут, конечно, и отрицательно решить. Придется снова слушать, как за спиной шепчутся: «кассир мэра», «личный кошелек мэра»… А фули шептаться? Кто такой мэр, в сущности? Без него-то Высшая инстанция может спокойно обойтись.

Агата вскоре поняла, что лучшая психотерапия для Хмурого – это возможность неудержимо хвастать на любую произвольную тему, не боясь сказать лишнего и не глотая слова. Настроение у пациента резко улучшалось, и он долго и с удовольствием говорил о себе.

Он может без стука входить в любой кабинет когда хочет. Ему один раз лично Михал Игнатьич звонил. У него нет врагов – ни одного. А тех, которые были, – их уже нет. Вообще. Да, он такой человек, он сам выносит приговоры и сам награждает… У него было девять врагов. За всю свою биографию, включая учебу в школе, он встретил девять человек, которые посмели стать его врагами. Девять! (Для большей наглядности Хмурый показал пальцы обеих рук, пригибая левый мизинец, который никак не пригибался, словно бы намекая на возможное появление десятого врага.) И где они? Он их выловил всех до единого! «Граф Монте-Кристо» читала? Так это про него.

– Ты во двор выглядывала? Видишь «мерседес» цвета «платинум»? Как думаешь, чей?

Он первый в городе купил четыре-дэ-принтер полного фабричного цикла, когда о нем все еще только мечтали. У него пистолет Glob новейшей модели с вакуум-эффектом – вон тот, который в прихожей. Агата не выказала ни малейшего интереса к вакуум-эффекту, но Хмурый сразу же начал пояснять, что этот Glob заряжается специальными капсулами, которые поражают не хуже, чем нормальные пули, но, войдя в тело, как бы запечатывают наглухо и входное отверстие, и раневой канал.

– Герметично, и никакой кровищи, зато наверняка, – одобрил Хмурый с большим знанием дела.

Но тут Агате слегка подурнело, она глянула на часы и сказала, что лекция по огневой подготовке подошла к концу.

 

20

Первое, что сделал безработный Турбанов, – это была генеральная уборка. Он вымыл и отчистил свою квартиру до медицинского блеска – иначе нельзя было начинать жить набело; стер все пыльные тени и сомнительные пятнышки с таких углов и поверхностей, до которых годами не дотягивалась рука человека. Впервые за очень долгое время он чувствовал внутри себя огромную, небывалую свободу и даже удивлялся собственной вместимости, уверенно полагая, что свобода может умещаться скорее в груди, под ключицами или где-то в районе солнечного сплетения, чем на зимних пасмурных улицах и проспектах, окаймленных транспарантами по случаю очередной Годовщины суверенной православной демократии.

 

Вечером Агата говорит:

– Ты выглядишь как именинник.

И он сообщает, что его только что уволили с работы:

– Но, я думаю, это к лучшему. Почему ты так страшно смотришь? Не веришь?

– Честно говоря, не очень.

– Почему?

– Потому что я старая и довольно опытная женщина.

– Ты нарочно говоришь «старая», чтобы я возражал и нападал на тебя с поцелуями.

– Да, есть такая опасность, нападай уже!

После двух или трех вероломных нападений они вспомнили о потерянной работе, и Агата призналась, что ей за него сильно тревожно, поэтому он обещал заняться вплотную своим трудоустройством в ближайшие дни. Но поначалу Турбанов долго не мог отыскать ту брошюру из серии «Стань полезен для страны!», а потом, когда она все же нашлась (почему-то на обувной полке, под старыми сандалиями), там вдруг не оказалось того объявления о «престижной работе в новой медицинской отрасли».

Перелистав шесть раз от начала до конца серые, мучнистые на ощупь страницы и не увидев ничего, кроме стройных колонн востребованных уборщиков за девятнадцать и двадцать шесть копеек, он вдруг подумал, что кто-то невидимый, но милостивый отводит, прячет от него этот вариант судьбы, но тут же зацепился глазами за тот самый текст: «…Оплата выше всяких ожиданий! Можно без диплома и специальной подготовки. Только собеседование и дактилоскопия. Звоните сегодня!» – отмахнулся от тайных намеков и сегодня же позвонил.

Автоответчик честным прокуренным голосом известил, что Турбанову надлежит явиться в Дом анализов, бывший Президиум Академии наук, на дактилоскопическую экспертизу. Звучало солидно и обнадеживающе.

Турбанов приехал точно в назначенное время.

Запустение на этажах и в бывших научных коридорах позволяло вообразить медленную и верную погибель академических надежд. Насколько было известно Турбанову, процесс этот начинался давно, но приобрел обвальный характер после того, как один из руководящих ученых мужей, член-корреспондент и лауреат, имел неосторожность публично заявить, что «национальная физика» или «национальная математика» – это нонсенс.

Вывеска «Дактилоскопия» висела над низеньким приемным окошком; чтобы туда заглянуть, нужно было согнуться пополам, все равно никого не увидишь.

– Паспорт, – отрывисто приказали изнутри. – Ладони на стекло, обе. Не двигаться. Кому говорю, не двигаться! Минуту. Ждите.

Вдруг в окошке удивленно присвистнули:

– Ух ты-ы-ы! Вот это линии, красота! – Лаборант сам выглянул из своей норы, чтобы встретиться глазами с Турбановым. – Карта ладоней отличная. Вас точно примут, оставьте свой телефон.

На обратном пути в трамвае Турбанов с любопытством и даже некоторым самодовольством поглядывал на свои ладони: надо же, кто бы мог подумать! Ему позвонили в тот же вечер и спросили, может ли он прибыть на собеседование завтра – обязательно с паспортом и трудовой книжкой. Гостиница № 6, бывший Holiday Hotel, третий этаж.

Конечно, он сможет. И, кстати, трудовая книжка у него самая настоящая, старого образца, а не электронная подделка – их в последнее время покупают все, кому не лень.

 

21

– У вас не линия жизни, а мечта, – сказал Турбанову миловидный корпулентный дядечка, похожий на волшебника из страны Оз. – Все у вас имеется: и бороздки на холме Юпитера, и треугольничек на линии ума. Неизбежное богатство, неизбежное! Вы, конечно, нам подходите. Давайте сюда свои документы, мы с вами только заполним анкетку и сейчас же подпишем договор.

Они сидели в темноватом плюшевом люксе, обустроенном под двухкомнатный офис. Там пахло мятными конфетками и хвойным освежителем воздуха. Из второй комнаты непрерывно доносился жесткий трескучий звук, будто бы громадная белка хрумкала орехами не мельче кокосовых. Продолжая разговор, любезный волшебник успевал тасовать свои бумажки и наскоро отлучаться в соседнюю комнату: вероятно, белке требовалось почаще задавать корм.

Анкета, подсунутая Турбанову, включала дежурные пункты (вероисповедание, политическая лояльность) плюс вопросы о близкой живой родне.

– Хотелось бы что-нибудь узнать о самой работе… – начал Турбанов.

– О, дорогой мой! Работа престижная. В новой медицинской отрасли. В новейшей, заметьте! А знаете, какая у нас оплата? Она выше всяких ожиданий.

Видимо, в стране Оз было не принято говорить хоть что-нибудь выходящее за рамки рекламных объявлений.

– Откуда вам знать мои ожидания?

– Дорогой мой, я заметил, у вас очень практический, деловой подход. Будем откровенны! Вас, конечно, интересует, получите ли вы сразу всю сумму?

– В каком смысле – всю сразу? Разве у вас…

Сюда вклинился телефон: звонил кто-то еще более волшебный. Толстяк почтительно привскочил, заслоняя трубку ладошкой, но не смог заглушить приказ начальства: «Зайди ко мне в кабинет, мудила, немедленно!»

– Вы заполняйте анкетку, я скоро вернусь.

И Турбанов остался один.

Сначала он немного поглазел в окно, на голые, совершенно безучастные тополя, а потом отправился в соседнюю комнату – полюбоваться ненасытно хрумкающей белкой.

В той комнате все стены от пола до потолка были выложены белым кафелем, как в больничном санузле, а прямо возле двери мигал огоньками, потрескивал и чавкал промышленный уничтожитель бумаг с притороченным к нему прозрачным коробом-приемником – все его содержимое бултыхалось на виду. Последнее, что разглядел Турбанов, – это был обрывок страницы с фотографией из его собственного паспорта и покромсанная корочка трудовой книжки – они сползали в воронку шредера вслед за другими ошметками.

В первые секунды он остолбенел, заметался, а потом рванул прочь. Кажется, никогда и ниоткуда он не уходил так стремительно – по длиннющему коридору мимо дверей, по лестницам, быстрее отсюда – наружу, хоть куда! Но только не бежать, не бежать, иначе остановят, заподозрят в чем угодно и не отпустят, а он без документов и безработный, он почти никто. Воздух на улице был разреженный, дышалось больно. Наконец, промчавшись четыре квартала, Турбанов остановил себя вопросом: почему я должен убегать? Его подмывало вернуться в Гостиницу № 6 и потребовать у толстяка назад свои документы, которых, как он знал, уже не существует. Потом мелькнула мысль обратиться в милицию – бывшую полицию, бывшую милицию. Потом он озяб и зашел в предбанник случайной парикмахерской, чтобы отдышаться и прийти в себя.

Отсюда, собравшись с мыслями, он позвонил старому знакомому Коле Попову по прозвищу Инсайдер. Коля раньше служил референтом в Контрольном комитете и был выдавлен оттуда за непростительно острый язык. Но свою говорящую кличку он блестяще оправдывал и после ухода из конторы. Иногда казалось, что Колю специально используют для раздачи подноготной информации и для распыления слухов, однако все, что он с удовольствием выбалтывал или предвещал, вплоть до самых невероятных вещей, затем подоспевало с точностью пятницы после четверга.

Коля сказал:

– Я сейчас в Рюмочной номер семьсот двадцать девять, на улице Челюскина. Приезжай.

Когда Турбанов добрался до рюмочной, Коля уже выпил четыре нелицензированных «клавесина» и нацелился на пятый. Это не помешало ему внимательно выслушать рассказ о турбановской медицинской карьере и выдать свою трактовку, правда очень похожую на бред. Он лишь один раз уточнил:

– Значит, их интересовала только дактилоскопия?

Во-первых, Инсайдер неожиданно похвалил Турбанова за то, что он вовремя сбежал, не успев подписать договор. Можно сказать, счастливо отделался. Паспорт и трудовая книжка – самый скромный минимум из того, что он мог потерять. Ни в какую милицию обращаться не надо, слишком рискованно: у этого бизнеса есть поклонники, даже фанаты на самом верху.

Во-вторых, что там за новейшая медицина? Был такой влиятельный хиромант Пульверов, кстати консультант Министерства финансов, который полжизни носился с прилипчивой идеей фикс. Он придумал, что можно скорректировать человеческую судьбу, если исправить линии на ладонях. Ну, допустим, подправляем линию жизни – и в результате удлиняем саму жизнь. С другими параметрами то же самое: богатство, успех и прочее. Пульверов сумел кого-тоубаюкать, ему доверили хирургию, набрали врачей, стали делать пластические операции на руках. Но в итоге вместо новых линий получали шрамы и рубцы. Потом лет на десять эту идею забыли. А недавно купили новую технологию: выбирают доноров с «правильными» ладонями, снимают у них с рук лазерные матрицы, которые затем как бы вжигают в ладони клиентов. Методика засекречена, подробностей никто не знает. Известно только, что клиентура избранная – самые высокие персоны. Им заранее, чуть не за полгода, стирают начисто собственные линии на руках. В общем, господа себе карму обновляют.

– А доноры? – спросил Турбанов.

– А что доноры? – Коля был уже совершенно пьян. – Доноров, я так думаю, в тихом режиме умножают на ноль. Ты помнишь, где сейчас твои документы? Вот так. Сам понимаешь, элита хочет быть единственной и неповторимой. Зачем ей кармические двойники? Они ей на хрен не нужны. Шлак, отработанный материал. Груда человеческого шлака.

– Где-то я уже слышал эту фразу.

– Слышал, конечно. Это наш расчудесный классик Александр Блок так выражался: «Добыть нечто более интересное, чем среднечеловеческое, из груды человеческого шлака». Он еще, видишь ли, надеялся, что в этой груде найдется какая-то гармония и красота. Но мы-то с тобой знаем… Да? Что молчишь, согласен?

– Не хочу соглашаться, – сказал Турбанов.

 

22

Если бы Хмурый на сеансах психоанализа только спал, а выспавшись, рассказывал, какой он великий, Агата, наверно, сумела бы к этому притерпеться. Она смотрела бы в синее вечереющее окно, думала о своем, перечитывала английские романы, может, даже иногда отлучалась бы на кухню, чтобы приготовить сырники из творога и потом отнести Турбанову – он к ним неравнодушен.

Между тем пациент не зря ссылался на депрессию, у него пугающе резко менялось настроение. Он как будто считал нужным напомнить, кто здесь Хмурый, а то и вовсе Злобный, с колюще-режущим взглядом и странными обвинительными вопросами: «Почему у нее такой яркий лак на ногтях? С какой целью? Почему она носит крестик, похожий на католический? Ей что, православие не по душе?»

Тут надо было попросту молчать и желательно пустыми прозрачными глазами смотреть куда-нибудь чуть выше, сквозь сумерки за оконной рамой. Еще парочка таких вопросов, думала Агата, и я с ним вежливо распрощаюсь навсегда.

«Почему он обязан здесь разуваться и быть в носках? Сама-то она в обуви!»

– Да пожалуйста, – безлично говорит Агата, пожимает плечами и сбрасывает на пол домашние туфли с открытой пяткой.

Хмурый некоторое время смотрит на ее ноги в чулках, потом вдруг свешивается с кушетки, берет правой рукой щиколотку Агаты и дергает на себя и вверх с такой силой, что она едва не падает со стула.

Он сжимает ее левую ступню обеими руками и ставит себе на бедро. Попытка выдернуть ногу ни к чему не приводит – Агата снова чуть не оказывается с задранной юбкой на полу. Такого нельзя допустить, поэтому она упирается ногой в бедро Хмурого, почти попинывает его и сдержанно комментирует:

– Довольно отвратительно с вашей стороны.

Пациент внезапно успокаивается и, не отпуская добычу, возвращается к вольным рассуждениям о самом себе. Да, ему нужна женщина. И не какая попало, а правильная. Правильная женщина для правильного мужчины – это и украшение, и секретарша, и, как говорится, наперсница.

– Надо же, – говорит Агата, – какое вы слово редкое отыскали, «наперсница». Спасибо, что не наперсточница.

Хмурый, кажется, польщен. Но он еще и не такие слова готов употреблять.

Правильная женщина в случае чего должна быть и подстилкой, и подтиркой. Если мужчине потребуется. Тогда она может рассчитывать на полную материальную и духовную, так сказать, поддержку!

– А если эта женщина не хочет быть ни подтиркой, ни украшением? И правильной тоже не хочет быть?

Он смотрит на Агату жестко и не мигая, как на врага:

– Что значит «не хочет»? Выбора теперь нет.

– Это почему же?

– Слишком много успела узнать.

Хмурый отпускает ее ногу, садится на кушетку и холодно извещает: он ведь тоже кое-что узнал – пошарил по своим каналам, справки навел.

– Как ты сказала, тебя Надя зовут? У меня другая информация. И работаешь ты нелегально, без документов. И посадить тебя за мошенничество – раз плюнуть. Так что не строй из себя целку, а радуйся, что я на тебя глаз положил. Пока не передумал.

После этих слов он встает и уходит с видом завоевателя и покорителя, бросив ей через плечо, будто служанке:

– Следующий раз – как обычно. Нарядись поинтересней. После сеанса поедем развлечемся.

 

23

– Я его убью, – говорит Турбанов, – задушу вот этими руками. Почему ты мне раньше не рассказала? И почему ты сразу не послала его к чертям собачьим?

– Потому что я его боюсь.

Целый вечер они обсуждают дальнейшую стратегию. Военный совет затягивается из-за разногласий. Агата проклинает свое легкомыслие, обзывает себя дурой дурацкой, но уверяет, что сумеет справиться сама. Турбанов настаивает: ей незачем встречаться с Хмурым:

– Не ходи туда больше. Я пойду вместо тебя, там нужен мужской разговор.

В итоге после умозрительных споров они выбирают третий, «страховочный» вариант, который на первый взгляд им кажется наименее опасным.

Хотелось бы знать, куда в тот день отлучились их ангелы-хранители, по чьей рассеянности, прихоти или потворству линия судьбы повернется не так – настолько не так, что лучше было бы оставить любые стратегии на откуп метеорологам и привокзальным гадалкам.

 

За двадцать минут до появления Хмурого в дверь квартиры на улице Героев Таможни негромко стучит Турбанов. Не произнося ни слова, Агата впускает его, чтобы сразу отвести на кухню, где он садится у окна и тоже молчит. Некоторое время Агата стоит рядом и гладит его руку – пальцы у нее ледяные.

Когда во двор въезжает серебристо-платиновый «мерседес», она подает знак Турбанову и быстро уходит из кухни. Он отклоняет край занавески и сразу же узнает человека, выходящего из машины, он видел его из окна Кулинарии № 1 регулярно, в первый понедельник каждого месяца, на стоянке у входа в мэрию: с точно таким же, страшно недовольным лицом, как бы нехотя, тот подходил к лазоревому «бентли» и сразу шел обратно с большим магазинным пакетом. И каждый раз Турбанова неприятно поражало внешнее сходство этого надменного небожителя с ним самим, кротко жующим свои обеденные пирожки. Теперь этот хозяин жизни идет сюда, претендуя на его любимую женщину.

В последнюю минуту Агата замечает в прихожей турбановскую зимнюю куртку и лихорадочно прячет в стенной шкаф.

Хмурый, войдя, ведет себя вальяжнее, чем обычно, однако блюдет заведенный порядок: все джентльменские аксессуары и обувь остаются в прихожей.

Затем он возлегает на кушетку и велит:

– Кофе мне свари!

Это что-то новое в психоаналитической практике.

После короткого замешательства Агата идет на кухню и там встречается взглядом с Турбановым. Вид у него бледный, но решительный.

Принесенный кофе Хмурый оставляет без внимания.

Он приказывает:

– Иди сюда, – и похлопывает ладонью рядом с собой. Так иногда подзывают домашних животных.

– Слушайте, – говорит Агата, – я готова принести извинения и вернуть вам деньги. Но эта встреча точно последняя. На этом всё.

– Иди сюда. Я кому сказал?

Она не трогается с места.

Он неохотно встает, подходит, берет волосы Агаты в кулак и, как сломанную куклу, бросает ее на кушетку. В первый момент она от растерянности молчит, но срывается в крик, когда он наваливается всем телом и левой рукой раздирает ей платье на груди. Она продолжает кричать и после того, как Хмурый тяжелым кульком обрушивается на пол, ударенный по голове и схваченный за горло Турбановым.

Агата пятится боком к двери, пока двое мужчин, хрипя, катаются по скользкому паркету, пытаясь придушить один другого. Эта сцена длится невыносимо долго, и совершено ясно, что никто не намерен уступать. Но Хмурый оказывается более ловким, он ухитряется пнуть Турбанова под ребра, сесть на него верхом и упереться коленом прямо в лицо.

– Засаду мне устроили!.. Суки!.. – говорит Хмурый, отрывисто дыша. – Я вас обоих сгною.

И это последние слова в его жизни, потому что раздается звук, будто сырая картофелина падает в мусорный жестяной бак.

Хмурый медленно оседает с недовольным лицом, и Турбанов видит Агату: она стоит посреди комнаты и сжимает пистолет в обеих руках, вытянутых вперед.

Лежащий на полу возле кушетки выглядит мертвее, чем эта кушетка. Но Агата все так и стоит с вытянутыми руками, не опуская пистолет, в порванном на груди платье, пока к ней, хромая, не подходит Турбанов, чтобы обнять и прижать к себе.

Несколько минут они стоят молча, одинаково пристально глядя на труп.

– Он все-таки ужасающе похож на меня, – говорит Турбанов почему-то шепотом.

– Не похож, – говорит Агата. – Ничего общего. Зато я теперь похожа на убийцу, – и начинает плакать.

 

24

Позже она признается, что в тот день была готова к наихудшему. К тому, например, что Турбанов отшатнется или даже донесет на нее. Недавно вышел обновленный закон, карающий «за недонесение» ровно с такой же суровостью, как за само преступление, о котором не донесли. После этого резко выросло количество доносов жен, мужей и прочих родственников друг на друга. Если верить телевизионным новостям, неравнодушная общественность горячо поддержала такой расклад.

Но Турбанов точно не собирается никуда отшатываться. Он выходит из ступора, прокашливается и резонно замечает, что сейчас у них совершенно нет времени плакать, потому что надо поскорее убрать из квартиры и куда-нибудь девать – вот этого. Ну то есть вот это. Пальцем показывать не стал. Но сначала он уведет ее отсюда.

Ему кажется, что у Агаты во взгляде мелькает некоторая слабая надежда: он знает, как поступить, он все решит. Не совсем понятно, каким опытом диктуется турбановская решимость, кроме разве что опыта просмотра запрещенных к показу, морально устарелых триллеров. Но так или иначе, он велит Агате быстро собрать все свои личные вещи (их не оказывается ни одной, кроме домашних туфель), одеться и отдать ему ключи.

Они выходят на улицу, как два пенсионера, под ручку, тихим прогулочным шагом, стараясь не глядеть в лица прохожих, и на ближайшей остановке садятся в первый же подошедший трамвай. Едут, стоя в конце вагона, у заднего окна, и Агату колотит так, будто она вышла раздетая на мороз.

Приехав домой к Турбанову, они пьют чай на кухне сосредоточенно и торопливо, словно боятся чего-то не успеть. Потом Агата говорит: «Прости, мне нужно полежать», ложится на старый турбановский диван с деревянными бортиками, укрывается пледом и мгновенно засыпает.

И теперь, когда ей, спящей, не видна его растерянность, он начинает метаться в поиске ходов и вариантов, по-собачьи вынюхивать в памяти, как в темном подвале, какую-то единственную подробность, вещичку, забытую за ненужностью, какой-то черный волосок. Со стороны это выглядит так: он то кидается к вешалке у двери и одевается с пожарным спехом, то стоит неподвижно, сбрасывает куртку и бежит в свою комнату, потрошит ящики платяного шкафа и письменного стола, извлекает свой неприкосновенный запас – в сущности, невеликую сумму, которой хватило бы на месяц-полтора скромного житья. Он выскребает мелочь из пиджачных карманов, из плаща – в плаще совсем ничего, кроме случайной визитки торговца фильмами и утерянными ключами, по совместительству утилизатора.

Как он тогда сказал? Мебель, плиты, ненужные тела?

Турбанов уходит в ванную комнату и запирается, чтобы не разбудить телефонным разговором Агату.

 

В трубке сообщили, что он дозвонился до производственной фирмы «Хламида». С материнской заботой и небесным придыханием автоответчик обещал: «Мы будем рады избавить вас от всего лишнего!»

Турбанов дождался более земного голоса и стал неловко наматывать круги вокруг трех слов «надо бы вывезти», пока его не перебили деловым вопросом: «Органика или нет? Это срочно?» Пришлось глухо согласиться: «Да, органика… срочно», продиктовать адрес и почувствовать себя достойным, самое меньшее, двадцати лет строгого режима.

Ему сказали, что прибудут через час.

Он оставил Агате записку: «Не теряй меня, скоро вернусь» – и поехал назад, на улицу Героев Таможни. Там ничего не изменилось, Хмурый лежал с тем же недовольным видом и больше ничего не выражал. Во дворе по-прежнему стояла машина убитого – пульт от нее валялся на столике в прихожей вместе с двумя телефонами.

Когда почти совсем стемнело, к дому подъехал грузовой фургон с муниципальной символикой на кузове. Турбанов впустил в квартиру двух молодых звероподобных грузчиков в бушлатах цвета хаки, вслед за ними вошел третий, постарше, более приличной наружности, похожий на бригадира. Грузчики тут же взялись разворачивать какую-то конструкцию из толстого картона, принесенную с собой, а бригадир кинул беглый технический взгляд на мертвеца и спросил:

– Это всё?

– Нет, еще автомобиль. – Турбанов протянул ему пульт и подвел к окну, чтобы показать «мерседес».

Бригадир сказал:

– Ого! – и поцокал языком.

– Сколько с меня за услуги?

– Нисколько. Считай, уплочено.

Вскоре из дома вынесли громоздкую, тяжелую коробку – очевидно, со старым холодильником, отслужившим свой срок. Спустя еще несколько минут во дворе не было ни грузовика, ни серебристого «мерседеса».

И только после этого Турбанов вспомнил, что в квартире остались черное пальто и ботинки Хмурого. Их тоже надо куда-нибудь девать, как и два молчащих бесхозных телефона, которые помнили о своем владельце, кажется, больше любых живых существ. Все эти ненужные вещи, несмотря на сложное суеверно-брезгливое чувство, пришлось взять в руки, затолкать в широкую продуктовую сумку, найденную на кухне, и унести с собой.

 

25

Они почти весь следующий день проводят в постели, как тяжелобольные, не желая ни одеваться, ни выходить из дома, а желая только друг друга в самом неутолимом и осязательном, дыхательном, ласкательном и терзательном смысле.

Когда она встает, чтобы собрать на скорую руку маленький поздний обед, он же ранний ужин, Турбанов позволяет себе две-три секунды подглядывания и успевает заметить, как на безжалостном холодном свету увядает и засвечивается голое фотопленочное серебро и твердые девочковые мурашки пробегают по животу и грудям. Она заворачивается в его разношенный, вечный халат и становится похожа на усталую немолодую беженку. И тут на Турбанова накатывает такая бешеная нежность, для которой нет у него подходящих слов, а значит, он даже не сумеет ей сказать.

Потом они снова лежат, как два обнявшихся зародыша, и чуть позже, когда он встает, чтобы принести ей воды, она тоже позволяет себе две-три секунды подглядывания, Турбанов стесняется (слишком давно знает и не любит свое тело), но Агате удается коротким улыбчивым взглядом выразить ровно то, что ощутил он, подглядывая за беженкой.

И они оба вполне ясно осознают, что их угораздило обзавестись этой мнимой, почти неназываемой вещью, которая одна способна заменять остальной мир или как минимум тех пресловутых китов, на которых он все еще опрометчиво стоит.

 

Вечером они все же выходят из дома погулять. Погода напоминает рождественскую – теплый и тихий снегопад.

Им все равно, в какую сторону идти, потому что ни один совместный маршрут не исключает возможности время от времени срочно целоваться. У них это отлично получается, как будто они такие опытные целовальщики, хотя на самом деле оба уже подзабыли, когда это делали в последний раз.

Они теряют всякую бдительность и никого не замечают вокруг, пока на повороте к улице Розы Люксембург их не берут в кольцо семь-восемь бодрых мужичков из нравственного патруля, все красавцы в полной экипировке – надувные хоругви, звенящие цепи с крестами, папахи, позументы, веселая беспощадная правда в глазах. У этих ребят всегда наготове шутки в народном духе:

– Глянь, как сосутся! Видать, оголодали вконец! – и справедливые слова о разврате в общественных местах.

Турбанов и Агата не успевают опомниться, как их уже крепко и дружественно ведут под руки, с невидимыми тычками под ребра и похлопываниями ниже спины заталкивают в темный проулок и командуют:

– Стоять! Документы предъявили быстро!

Турбанов машинально ощупывает карманы и вспоминает, что никаких документов у него больше нет. Удостоверение госслужащего забрали при увольнении, обрывки паспорта и трудовой книжки проглотил шредер.

– Так и запишем в донесении: предаются распутству и блуду. В законном браке не состоят. Василий, давай сам его проверь!

Один из команды, тот, что пониже ростом, с обезьяньей быстротой шарит в турбановской куртке и довольствуется конвертом с полуторамесячной заначкой – конверт тут же растворяется в темноте.

– Руки убери! – хрипит Турбанов, обращаясь к деятелю, который вдруг приобнял его сзади, применив удушающий прием.

– Вот черт! – говорит Агата, которую, к счастью, никто не приобнял.

Она открывает сумочку, достает пистолет Хмурого и направляет на того, кто здесь ей кажется главным.

– Что это значит?! – спрашивает главный неожиданно женским голосом.

– Это значит, я сейчас разнесу твою пустую башку. И не только твою.

Для большей ясности Агата стреляет в воздух. Сначала слышится знакомый звук удара сырой картофелины о жестяной бак, а потом на головы им всем обваливается примерно двести килограммов свежего снега с потревоженных ветвей.

Народные контролеры суетливо отряхиваются и вопросительно смотрят на своего старшего, старший вопрошающе взирает на Агату. Быстрее всего до них доходят ее слова: «Пошли вон».

 

Вернувшись домой, они делятся новыми впечатлениями.

– Значит, так и запишем в донесении: предается распутству, а в законном браке не состоит.

– Ему, видишь ли, чтобы вступить в брак, пока не хватает ровно миллиона долларов – такое условие.

– Да, точно. Как я могла забыть!

Затем переходят к другой важной теме. Турбанов однажды вычитал у какого-то нравственно устарелого француза, что самая интимная ласка между любящими людьми – дышать друг другу изо рта в рот. Разумеется, это надо сейчас же попробовать.

Опыт оказывается умопомрачительным и захватывающим. Как они сами раньше до этого не додумались?

Рты у них заняты, поэтому эксперимент проходит без единого слова.

И вдруг в полной тишине из прихожей абсолютно отчетливо доносится голос Хмурого:

– Говорите, я слушаю!

 

26

Красться босиком по собственной квартире в сторону прихожей не самый увлекательный вид спорта, чреватый нарушением пределов самообороны, поскольку этот крадущийся, несмотря на смертельную бледность, твердо намеревается изничтожить любое живое существо, встреченное на пути.

Ни одного живого существа в прихожей не обнаруживается.

Звук раздается из продуктовой сумки, в которой Турбанов принес домой одежду и личные вещи Хмурого да так и оставил под вешалкой – на потом. Между черными складками пальто моргает и дергается оживший телефон.

– Говорите, я слушаю! – повторяет автоответчик, прежде чем дать слово человеку, который в телефонных контактах Хмурого обозначен двумя понятными словами: RODINA BABLO.

Абонент RODINA BABLO говорит тягучим сладким голосом, похожим на повидло:

– Сергей Терентьевич, добрый вечерочек! Звоню напомнить – завтра у нас все как обычно. В этот раз Витюша привезет. Мальчик новенький, но послушный, раньше генералитет возил. Передавайте от меня боссу нижайший привет! Ну, в смысле поклон. До свиданьица!

 

Турбанов держит руку с телефоном немного на отлете, будто это взрывное устройство или ядовитый паук. Он испытывает потребность выбросить этот телефон, зашвырнуть куда-нибудь подальше. Но не зашвыривает, а насаживает его на магнитную вешалку для зарядки.

– Какой сегодня день?

– Воскресенье, – отвечает Агата.

Стало быть, завтра понедельник. Первый понедельник месяца.

Ребус не нуждается в разгадке. «Завтра все как обычно» – это значит, что к концу обеденного перерыва, без пятнадцати час, на стоянку мэрии подъедет лазоревый «Бентли-Экстра-Континенталь» – таких машин только две на весь город, и обе принадлежат сети супермаркетов «Родина». Подъедет и будет ждать, пока из-за колонн на крыльце не появится человек с тяжелым, мрачным лицом и не приблизится к машине буквально на пару секунд. И благодаря этим почти невидимым движениям, на целый огромный миллиметр сдвинется некое зубчатое колесо, сдобренное жирной смазкой, и весь громоздкий, косный механизм продолжит свой ход.

Если бы Турбанова не уволили с работы и он все еще ходил обедать в Кулинарию № 1, то эта ежемесячная сцена до сих пор имела бы немого, безучастного, но преданного зрителя.

Если бы Агата не застрелила Хмурого, то расклад ролей в этой сцене оставался бы таким же простым и бесспорным, как трижды три – девять, хоть ты умри. Теперь же, думал Турбанов, у трижды трех появился шанс на какой-то другой результат.

– Хочешь, я тоже завтра пойду? Просто послежу и прикрою тебя.

– Нет, – говорит он, – даже не думай.

Он пойдет один.

 

Между прочим, Агата не спрашивает – зачем ему нужно туда идти, и он ей благодарен за это. А если бы и спросила, он вряд ли сразу нашел бы точный ответ. Потом, немного поразмыслив, он все же признался бы в сильном желании увидеть всю картину в другом ракурсе – как минимум с противоположной стороны запыленного окна той пресловутой пирожковой. Не говоря уже о молчаливой несчастливости окружающего пространства, которое только и ждет, чтобы ты сделал выбор – чтобы ты решился и в конце концов выбрал если не судьбу, то хотя бы новую точку зрения и тем самым надиктовал план действий: куда ему, безглазому пространству, двигаться или расти.

 

 

Часть вторая
ПО ТУ СТОРОНУ СТЕКЛА

 

Воздушно-каменныйтеатр времен растущих

Встал на ноги, и все хотят увидеть всех,

Рожденных, гибельных и смерти не имущих.

Осип Мандельштам

 

27

– Тебе придется надеть его пальто, – говорит Агата. – Я понимаю, что противно и вообще смешно. Но иначе ты в своей куртке будешь похож на второгодника, который с уроков сбежал.

В черном пальто Хмурого они находят удостоверение государственного служащего первого ранга, выданное на имя Сергея Терентьевича Кондеева, кожаный кошелек и универсальную банковскую флеш-карту. По итогам короткого обсуждения кошелек и карта попадают в мусорное ведро, а удостоверение Турбанов кладет себе в карман.

Наутро Турбанов выглядит бледновато, но дерзновенно.

Агата обдумывает вслух, повязывать ли ему галстук. Потом принимает логичное решение:

– Ну, раз ты собрался на дело, то я, пожалуй, сварю обед.

Турбанов изучающе смотрит на себя в зеркало и спрашивает, что рекомендуется сделать, когда надо правильно зевнуть. Есть у актеров такой способ? Всезнающая Агата поясняет: надо приоткрыть рот, наморщив переносицу, и резко глубоко вдохнуть.

– Давай попробуй, только не засни!

Он пробует, и у него получается роскошный зевок.

 

На улице подтаяло и за ночь опять подморозило, поэтому под ногами было скользко и ненадежно. Но строгое кондеевское пальто и с двух попыток завязанный галстук не давали Турбанову никакого права грохнуться задом об лед.

Несмотря на подчеркнутую неторопливость, уже в двенадцать часов двадцать пять минут он вошел в вестибюль мэрии и вынужденно застрял там на последующие двадцать минут: топтался на месте, уступал дорогу уборщице со шваброй, озирал лепнину сталинского ампира и сохранял важный, озабоченный вид.

В двенадцать сорок пять Турбанов рискнул высунуть нос наружу, чтобы оглядеть стоянку. До этой минуты он еще слегка сомневался в точности своих предположений. Но морозец был изумительно свеж, и среди заиндевевших, словно бы напудренных начальственных автомобилей уже сиял голубой эмалью только что причаливший «Бентли-Экстра-Континенталь».

На крыльце мэрии, замедляясь между толстых колонн, Турбанов выглядел, как ему казалось, максимально надменно. Никто на него особо не смотрел, но, помня, как выразительно зевал Хмурый на этом же самом месте, Турбанов сморщил переносицу, втянул воздух ртом и вдруг немотивированно чихнул, причем так громко, что кто-то из прохожих оглянулся. «Будь здоров, придурок», – сказал он себе мысленно и нехотя поплелся к «бентли».

Там уже приотворилась левая передняя дверь, из тенистого салона выглянул снизу вверх красивый широкозубый водитель с армейским приветствием «Здравия желаю!» и осклабился так радостно, будто он готов до конца жизни рассказывать потомкам, что он видел своими глазами величайшего из людей – Кондеева, видел и не ослеп, а вручил ему лично в руки важнейший деловой пакет.

Пакет оказался неудобный и тяжелый, килограммов девять или десять, но с крепкими ручками. Турбанов добрел до крыльца, обогнул крайнюю колонну, постоял за ней пару минут, выровнял дыхание и пошел домой.

Дома на кухне его ждала записка: «Ушла в магазин, скоро вернусь».

Он сел на пол и поставил пакет между ног. Под слоем упаковочной бумаги там лежали сизые жесткие брикеты, запеленатые в полиэтилен. Турбанов надорвал одну из упаковок и выронил несколько пачек сотенных купюр в банковских обертках. Можно было даже не считать: десять брикетов по десять одинаковых пачек в каждом. Видимо, тот, кто придумывал размер дани, взимаемой с абонента RODINA BABLO в пользу градоначальства, был когда-то раз и навсегда зачарован круглой сакраментальной суммой с шестью нулями – мечтой израненного киногероя, уходящего от любых погонь.

 

Агата приносит из магазина какие-то особо удачные, по ее словам, продукты и готова сейчас же предаться низменным кухонным делам. Но через минуту она выходит из кухни с большими круглыми глазами:

– Что это за хлам там валяется на полу?

– Это не хлам, – говорит Турбанов. – Там ровно миллион долларов. Ты же хотела. Мне кто-то ставил такое условие.

– Можно тебя попросить? Я тебя ни разу ни о чем не просила. Но сейчас я тебя прошу очень серьезно. Унеси эти деньги назад.

Он недоумевает:

– С чего вдруг? И куда я их унесу?

– Куда хочешь. Лучше бы туда, где взял. Или оставь там где-нибудь поблизости. Иначе нас просто убьют. Прикончат, как кроликов. Это не входит в мои планы.

– А что входит в твои планы?

– Ну, допустим, приготовить для тебя обед.

Турбанову неохота плестись назад с тяжелой сумкой. Сначала он предпочел бы выпить чаю, покурить и с полчаса поспать. Точнее говоря, подумать о всяких вещах, лежа с закрытыми глазами. Потом все-таки одевается и, ни слова не говоря, тащит свой трофей назад.

Фонари еще не зажгли, в зимней темноте, почти без машин и людей, стоянка у мэрии казалась опасно доступным, простреливаемым пустырем. Турбанов решил пройтись по касательной, по самому темному краю площадки – не останавливаться, а просто выпустить сумку из руки на ходу. Он так и сделал, но почти сразу услышал окрик за спиной:

– Э-эй, мужчина, стой! Кому говорю!

За ним бежала дворничиха в камуфляже и лохматом мохеровом платке, уже ставшая правоохранительной, хоть и малозаметной, частью ландшафта. Турбанов запомнил, как однажды эта женщина кинулась навстречу мэру, хотела что-то сказать, но охранники технично сбили ее наземь и, как мешок, оттащили в сторону.

Волоча по снегу брошенный пакет, уборщица подпихнула его Турбанову под ноги, сопроводив громким непечатным выступлением о том, что вот некоторые тут кидают свое дерьмо, пусть Клавдия Ильинична за ними таскает да подбирает, а пенсию отменили, а гречка теперь дороже, чем куриные потроха. Пока она это кричала, к Турбанову подошел суровый юноша с погонами, в модном спецназовском берете и велел предъявить документы. Но Клавдия Ильинична сказала ему с разгона:

– Ты, Витя, гуляй отсюда, пока я тебе жопу не надрала! – и добавила: – Тоже герой! Раньше со всякой шпаной водку пил и шапки у прохожих срывал. А тут, гляди-ка, важный теперь, старший сержант!

У Турбанова не было ни малейшего желания на ночь глядя доставлять пакет в какое-то другое место, и он снова пошел домой, по пути ругая себя последними словами за слабохарактерность и бестолковость. Он решил, что сейчас придет и скажет Агате: «Я тебе ни разу не давал поручений. Но сегодня вот даю! Возьми эти деньги и потрать на что хочешь. Ты будешь у нас министром финансов. Считай, что это твое боевое задание». Тогда она посмотрит на него со сложным выражением лица и скажет: «Ладно, я попробую».

В доме умопомрачительно пахнет чем-то жареным и почти новогодним. Агата радуется:

– Слава богу, ты вернулся! – и вопросительно глядит на проклятый пакет.

Турбанов по-быстрому припоминает свою заготовленную речь, но не успевает ее произнести, потому что Агата вздыхает и со сложным выражением лица говорит:

– Ладно, я попробую. Но если нас с тобой невзначай подстрелят, то пеняй на себя.

 

28

Третий рассказ Агаты

Мне иногда в голову приходит такой вздор, неудобно даже вслух повторить. Но когда я начинаю к этим вещам прислушиваться, они оказываются самыми загадочными. Знаешь, я четыре ночи подряд слышала вздохи и шевеления своей любимой собаки, которую с моего согласия усыпили: она так тяжело болела, и вылечить не удалось, и ветеринар сказал: «Не надо ей дольше страдать», но я полторы недели не могла решиться, а потом все-таки пришлось. Ну вот, я ее похоронила, оплакала, а матрасик ее обжитый пока не стала убирать из коридора. И четыре раза по ночам меня оттуда будили эти звуки – я их никогда бы не спутала с другими, и я ведь не совсем безумная, слуховые галлюцинации не в моем репертуаре.

Ладно, давай я лучше тебе про другую сумасшедшую расскажу, более веселую. Вчера в магазине на эскалаторе ко мне одна девушка поворачивается и улыбается во весь рот. Ну я тоже тогда улыбаюсь, почему бы и нет. Она вдруг спрашивает: «А где здесь можно лягушек купить?» – «Каких, – говорю, – лягушек?» Она в ответ руки и ноги делает врастопырку, типа прыг-скок. И при этом серьезная, как доктор наук. Я еще на всякий случай уточняю: «Это что, вообще, имеется в виду?» Тут мы возле молочного прилавка застряли, она мне начинает рассказывать, что вот есть такие животные, они квакают, они ей нужны позарез и где-то ведь должна быть вывеска «Лягушки», а там специальные красивые коробки с такой надписью, и почему я не хочу ей подсказать, где их продают?! Я пожимаю плечами – она обижается: «Ты пойми, мне очень, очень надо!» В какой-то момент мне почудилось, что это я безумица, а не она. «Не знаю, – говорю. – Если бы знала, сама бы давно купила целую стаю». И тут она вдруг меня по щеке потрепала и говорит: «А ты хорошая какая! И лягушек бы она себе купила. И челочка у нее, и скулы высокие! Только шарфик нищенский, как у бомжихи. Ну все, пока!» – и пошла в другую сторону, в мясной отдел.

Я однажды сравнила свои взрослые желания с детскими – ты не поверишь, они почти не изменились. Не считая того, что я больше не хочу сниматься в кино. А все остальное – девчоночьи фантазии, блестки, ну совсем чепуха. Какой-то огромный, с половину ладони, сияющий изумруд из бутылочного стекла, какие-то белые атласные перчатки и накидки. Ну и, конечно, самые романтичные банальности: путешествие в далекую страну, домик с красной черепичной крышей в маленьком приморском городе. Одно время я просто бредила этим домиком, а еще больше – городом. Такая весенняя набоковская Фиальта с полупустыми кофейнями, мокрыми столиками и запахом дождя. А кофе там – как нефть. И, конечно, ничего этого у меня не было и, скорей всего, уже не будет.

Еще я хотела бы снова оказаться в одной комнате, которая мне иногда снится как место действия главного детского кошмара. Помнишь, я упоминала случай, когда меня в парке похитил маньяк? Сейчас это, наверно, больше похоже на детскую страшилку или глупый анекдот, но у меня до сих пор, когда вспоминаю, мороз бежит по коже.

Да, про похищение. Мне было восемь с половиной лет, и мы пошли с папой в Центральный парк культуры и отдыха имени Горького – тогда, кажется, все парки в стране так назывались. Ну там карусели на ржавых цепочках, сладкая вата, колесо обозрения. Но главное счастье – приехал цирк шапито, и поставили брезентовый шатер пыльного бледно-зеленого цвета, выгоревший на солнце; ты к нему еще только приближаешься, а уже слышишь потрясающий хриплый оркестр, медные тарелки и удары в барабан.

Мы успели на дневное представление, и, когда потом вышли наружу, я была настолько обалдевшая, что согласна была прожить всю дальнейшую жизнь только при том условии, что я круглые сутки летаю под куполом в серебряном купальнике или, еще лучше, стою на спине у коня. У него из головы растет плюмаж из перьев – вроде веера, и конь, весь потный, так несется по кругу, что я даже спрыгнуть не могу, но мне и не надо – я бы не спрыгивала вообще никогда.

Папа сел неподалеку на скамейку покурить, а я все бродила вокруг цирковой ограды, принюхивалась к запахам конюшни и опилок. Тут мне и встретился этот мужчина в клетчатой рубашке; он как будто специально поджидал и держал наготове безошибочные слова: «Ой, какая красивая девочка, какая красивая! А у меня дома есть птички – они, как увидят таких девочек, сразу начинают петь!» И все, фокус удался – я пошла с ним.

Там за парком культуры сразу начинался пригород, совсем убогий частный сектор, этот человек вел меня сначала по мосту, потом мимо леса и по какой-то деревянной улице, мне уже было не по себе, и я все спрашивала: мы скоро придем?

Он меня привел в одноэтажный дом, похожий на барак, с мусором и лужей у крыльца. Мы зашли в комнату, тоже грязную, замусоренную, и там действительно были две птички в самодельной клетке, но они даже и не думали петь.

И там еще была женщина, совершенно голая. Сидела в углу на стуле, сбоку от буфета, не говорила ни слова и смотрела на меня. Этот мужчина в клетчатой рубашке вдруг заторопился и полез в погреб – или это подпол называется? – через такую дверь в полу с железным кольцом. Он там долго довольно возился и потом вдруг вылез в одних трусах, неприлично «семейных», и с ножовкой в руке. Обыденно совсем, без эмоций – казалось, он сейчас пойдет пилить дрова. А женщина все время сидела в углу, как немая. И еще там был запах… Так пахнет у некоторых стариков изо рта.

Сейчас, кажется, смешновато звучит, а тогда ужас был невозможный. Эта голая сидит на стуле молча. Этот ходит озабоченный по дому в трусах и с ножовкой, причем поторапливается, будто у него срочные дела. И на меня больше не глядит: если я уже здесь, то со мной вопрос вроде бы решен.

У окна стоял кухонный стол с клеенкой, а на подоконнике – гриб в трехлитровой мутной банке. Может, помнишь, раньше настаивали вместо кваса такое питье. Я смотрела на это бледное скользкое тельце в банке (то ли медуза, то ли заспиртованный уродец) и чувствовала, что мне отсюда никогда не уйти.

Непонятно, откуда у восьмилетней дурочки отвага прорезалась, но я улучила момент, забралась на стол, на эту клеенку, взяла с подоконника банку с грибом, держу ее за горлышко, отвела руку чуть назад и засветила банкой прямо в окно – там, наверно, рама была гнилая, потому что вместе со стеклом треснула и рухнула крестовина.

Уже плохо помню, как я выпрыгнула наружу, вся ободранная, и помчалась назад той же дорогой – бежала и ревела, пока возле моста не увидела папу с мокрым лицом. Как он угадал, в какую сторону я ушла? Но, представляешь, я не осмелилась ему рассказать ни про мужчину с пилой, ни про дом, где я была. Я бы вообще с радостью выкинула все это из головы, но мне и сейчас, через столько лет, иногда снится та комната – и жутким образом тянет вернуться туда, как на место преступления. Мне мерещится, что я вхожу, а та женщина до сих пор сидит в своем углу.

Ну что, болтливая у тебя Шахерезада?

 

29

Телефон Хмурого снова подает голос – на этот раз высвечивается туманно-торжественное сообщение: «Чрезвычайный полномочный курьер шесть раз не застал вас по домашнему адресу для вручения телеграммы чрезвычайной важности. В целях предосторожности свяжитесь с секретариатом управления делами APVI через QNW-47».

Такую новость нельзя проигнорировать. На внеочередном военном совете, украшенном кофейными излишествами, Турбанов и Агата принимают решение (тоже, конечно, чрезвычайное): переселиться на некоторое время в гостиницу, причем жить в разных номерах.

Министр финансов Агата настаивает на самом дорогом варианте – по ее мнению, самом конспиративном. Поэтому Сергей Терентьевич Кондеев вселяется в трехкомнатный люкс – жирную позолоченную мечту глубоко провинциального дизайнера о покоях арабского шейха, дислоцированных где-нибудь в Государственном Эрмитаже.

Уже на фоне этого убойного великолепия, так и не сообразив, через кого и с кем ему надлежит связаться, Турбанов сочинил и послал с легким сердцем ответное сообщение: «По домашнему адресу не проживаю. В целях предосторожности переехал в отель “Новый Русский Парадайз”. Хотя здесь отвратительные интерьеры». Если заменяешь собой Хмурого, считал он, ты просто обязан быть чем-то недовольным.

Для себя Агата выбирает стандартный номер средней обшарпанности этажом выше, но в гостинице она только ночует, а днем большую часть времени одолевает какие-то полулегальные финансовые тропы и тенета, где килограммы долларовых брикетов из пакета супермаркетов RODINA аккуратно расслаиваются на невесомые банковские флеш-карты.

– Может быть, тебя засосал мир чистогана? – на всякий случай спрашивает Турбанов.

– Не исключено, – хвастается Агата. – Я даже собираюсь новый шарфик купить.

 

В восемь утра в дверь турбановского люкса тихо и почтительно постучал чрезвычайный полномочный курьер – человек в синем мундирчике без погон, похожий сразу и на царского камердинера, и на члена брежневского политбюро. В обмен на подпись-закорючку, которую Турбанов неуклюже скопировал с кондеевского удостоверения, курьер выпустил из рук депешу и удалился, пятясь задом, словно боялся выказать непочтительность, повернувшись к адресату спиной.

Это было угрожающе пафосное и архаичное по виду послание, словно бы отправленное из прошлого века: вверху национальный герб на широком красном поле, канцелярские реквизиты и целая вязанка грифов: «Секретно», «Лично в руки», «Снятие копий воспрещается», «По прочтении сжечь». Сам же текст послания при всех длиннотах почти ничего не говорил ни уму, ни сердцу. Но, вероятно, Кондеев, прочтя первую же фразу, должен был подскочить от радости, прижать к сердцу эту бумагу и потом, дочитав, не сжечь, а разжевать и проглотить, как счастливый билет.

Там извещалось, что в результате тотальной сквозной проверки по линиям ГРУ, МВД, ФСБО, СЦУ, Центра «У», Центра «Ф», Федеральной службы санитарно-эпидемиологического надзора, опираясь на донесения Комитета по выявлению восьми степеней лояльности, Высшая инстанция утвердила кандидатуру Кондеева С.Т. на пост чрезвычайного финансового агента с последующим откомандированием в г. Лондон (Великобритания) для выполнения спецоперации особой важности. Провести инструктаж перед поездкой поручено генерал-лейтенанту Флагману М.Ю.

 

– Они тебя раскусят, – говорит Агата вечером того же дня. – Они тебя раскусят моментально. Ты не похож на Хмурого. У него были глаза убийцы: он же правда людей убивал или заказывал, сам мне об этом говорил. А ты даже бешеного пса не способен пнуть. Но дело не в Хмуром – они, возможно, никогда и не видели его. Дело в том, что ты другой породы. Ты, например, не можешь унизить подчиненного или просто нижестоящего, ты и нахамить-то не сумеешь – просто так, ни за что.

– Кто? Я не сумею?! – Турбанов почти оскорблен.

Агата пришла замерзшая, потому что долго простояла на ветру, дожидаясь какого-то валютного деятеля, он опаздывал на встречу, а когда все-таки подъехал на лакированном черном внедорожнике, блеснул фигурным перстнем с распятием на фоне триколора и спросил: «Давно ждешь, красотка?», она сразу поняла, что не будет иметь с ним никаких дел – зря потратила время.

В ее номере, кроме средней обшарпанности, еще и скудноватое отопление, и Турбанов зовет Агату в свои дизайнерские апартаменты, где, наоборот, жарко. Но она уже успела лечь под одеяло и накрыться с головой. Надышав немного тепла, она выглядывает и говорит:

– Прячься тоже сюда – у меня здесь рай!

Но как только он внедряется в надышанное убежище, звонит телефон Хмурого, и Турбанов встает, чертыхаясь.

– Сергей Терентьевич! Вас беспокоят из приемной генерала Флагмана. Матвей Юрьевич хочет с вами поговорить.

Турбанов оглядывается на Агату и делает зверское лицо:

– Некогда мне сейчас, я занят. Скажите, пусть завтра позвонит. А лучше – послезавтра. – Потом выключает телефон и сомневается вслух: – Ну как я? Не очень?

– Ты очень, – заверяет она. – Ты всегда – очень.

 

30

Турбанов перестал смотреть телевизор еще до того, как всех телезрителей страны обложили духовным налогом. Культурных обрезков и канцерогенного жмыха под видом полезных новостей ему хватало и на работе.

Духовный налог был небольшим, но неуклонно возрастал. И оказалось, что многие люди, особенно безденежные, малоимущие, совершенно не в силах отказаться от ежедневного телевизионного счастья, которое уже становилось им не по карману. В прошлую Пятилетку временных трудностей Комитет по выявлению лояльности дважды проводил массовые опросы, предлагая выбрать покупки, без которых человек согласился бы в крайнем случае обойтись: новая одежда, лекарства, книги, макароны, картофель, сахар, чай – ровно сто пунктов. В первую тройку самых насущных предметов торжественно, как гроб, был внесен телевизор, уступив лидерство лишь алкоголю и табаку. Опытные эксперты немедленно объяснили полученный результат: наш народ охотно и даже с радостью платит духовный налог, потому что этот налог – духовный. Как и сам народ.

 

В люксе, где теперь жил Турбанов, был установлен электронный комплекс «умный дом», который иногда сходил с ума и без спросу включал то сирену воздушной тревоги, то телевизионную панель, обрамленную, как холст, золоченым кудрявым багетом, и затем долго отказывался выключать. В таких случаях Турбанов поневоле становился телезрителем и даже невзначай заслушивался речами отдельных говорящих голов, особенно если эти головы были ему знакомы в прежней жизни.

Так, примерно за час до встречи с генералом Флагманом, который изъявил желание самолично прибыть в отель (очевидно, повинуясь правилу о взаимоотношениях горы и Магомета), Турбанов прилег напротив экрана и терпеливо проглотил кусок передачи со снотворным названием «Деятели культуры о политике».

– …И мы рады от всего сердца, что сегодня на наши непростые, но животрепещущие вопросы согласились ответить два видных, я бы сказала, писателя современности Макар Лепнинов и Рихард Жабулаев. – Ведущая напоминала диснеевскую Белоснежку и говорила взволнованным звенящим голоском, рискующим сорваться в ультразвук.

Точно таким же инкубаторским голосом в турбановском детстве восклицало радио по утрам: «Здравствуйте, ребята! Слушайте “Пионерскую зорьку”!»

– …Широко обсуждается эта новость. После стольких лет холодной войны, развязанной, как мы знаем, западными ястребами, сразу несколько лидеров европейских стран вдруг проявили, я бы сказала, странное желание приехать в Москву для переговоров с российским руководством – напрямую с Высшей инстанцией. Что вы думаете об этом? Ваше мнение?

– Мое мнение следующее, – важно сказал Жабулаев. – Гнать! Гнать ссаными тряпками! Потому что нечего им здесь делать. Если бы меня попросили дать совет Высшей инстанции, то я бы дал совет: гнать куда подальше.

Жабулаев поразительно точно совпадал со своей фамилией: он словно пародировал надутую величавую жабу с выпуклыми глазами, торчащими туда и сюда. Говорил он медленно и значительно, давая оценить весомость каждого слова и каждого звука, исходящих из его сурового организма.

– И вот еще что необходимо сказать. Вы здесь выразились про видных писателей. Но в этой студии по правую руку от меня сидит не видный писатель, а живой классик, Макар Лепнинов. Вокруг него будет вращаться, а может, уже вращается вся русская литература, вся русская жизнь. Все будет вращаться! Но это не помешало Макару отложить все дела, прочесть мое произведение и дать ему высокую оценку.

Разумеется, на экране тут же возник живой классик: молодцеватый, стриженный под бокс, он мог бы сойти за сотрудника ведомственной охраны или преподавателя физкультуры, если бы не толстая золотая цепь в вырезе рубашки.

– Европа зашла в страшный тупик, – сказал Лепнинов. – Она погрязла в педофилии, в однополых браках и не может найти ответа ни на один духовный вопрос. Они там уже чувствуют, что здесь, у нас, последний оплот духовности, поэтому они едут к нам – чтобы получить ответы и хоть как-то выбраться из своего либерального тупика.

– Но вы-то знаете, что им ответить? – Белоснежка по долгу службы изображала острый интерес.

– Я знаю, что я русский. И православный. Вот и все – этого достаточно! Это мой главный ответ на любой вопрос. У нас свой, особый путь. Я слышал от святых отцов, что у нас и конец света будет свой, особый. А Запад боится и завидует нам – пусть берут пример!

– А нам есть с кого брать пример? Разве мы сами не совершали ошибок?

– Мы совершили ужасную ошибку, когда либералы захватили власть: они хотели, чтобы весь народ, задрав штаны, бежал в гнилой либерализм. Вся страна от этого стонала, пока русский мир не начал вставать с колен. Независимость дорого стоит! Об этом знает братская Северная Корея – вот с кого надо брать пример! Об этом знают в Китае. Помните, что было на главной площади в Пекине? Там расстреляли сразу тысячу агентов, провокаторов и тем самым спасли страну. А у нас и сегодня предатели, потенциальные агенты ходят как ни в чем не бывало, живые и невредимые. Как прикажете с ними поступить?..

– Гнать, – вмешался Жабулаев. – Гнать ссаными тряпками! Разрешите, я добавлю. Сейчас вся надежда на истинных патриотов – на таких, как Макар. Он готов отдать жизнь, даже поступиться успехом и личным комфортом ради принципов. Даже если от нашего поколения не останется никого, то Макар останется. Он будто бы сделан из куска металла. Но это не помешало ему подружиться со мной, прочесть мое произведение и дать высочайшую оценку.

На этих словах «умный дом» в турбановском люксе резко опомнился и одним махом вырубил телевидение, а вместе с ним и судьбоносный писательский диалог.

Турбанов подошел к окну, чтобы выглянуть на улицу, и не поверил своим глазам: приблизительно пятисотметровый отрезок Ленинского проспекта, примыкающий к отелю «Новый Русский Парадайз», был абсолютно пуст – ни одного человека и ни одного автомобиля. Все машины с гостиничной стоянки тоже как ветром сдуло, а по краям зачищенного пространства, справа и слева, красовались милицейские кордоны.

– Это что, всё по мою душу? – удивился Турбанов. – Боже, какая честь.

 

31

Улица пустовала в оцеплении так долго, что Турбанов успел нафантазировать: готовится либо захват здания, либо эвакуация жильцов и персонала. Либо и то и другое.

Но тут наконец где-то сбоку хлопнула автомобильная дверь и появился неприметный человек в сером, идущий быстрым шагом к парадному входу. При взгляде из окна сверху эта костюмированная серость почти сливалась с асфальтом, и могло показаться, что по тротуару движется крупная мышь. Позади, на довольно приличной дистанции, шел еще более невзрачный субъект с чемоданом.

В дверь номера постучали, и гостеприимный Турбанов сразу открыл:

– Заходите. Правда, у меня тут немного накурено.

Генерал-лейтенант Флагман, вместо того чтобы поздороваться, приложил указательный палец к губам и сделал предупредительный панорамный жест: дескать, уши есть везде! Войдя, он первым делом заглянул в туалет и гардеробный шкаф.

Тут подоспел второй субъект, так же молча вошел в номер и возложил свой чемодан плашмя на журнальный столик.

«Это еще зачем? – подумал Турбанов. – Опять, что ли, деньги? Агата и так справляется с трудом».

Между тем второй гость, распахнув чемодан, углубился в его недра: что-то подкручивал, подгонял, пока оттуда не послышался жесткий, душераздирающий визг бормашины.

Флагман вымолвил что-то вроде: «Бссь!», его подчиненный вскрикнул: «Слушссь, тварщ гнерал!», щелкнул каблуками и, не прощаясь, убежал.

Так что инструктаж проходил на фоне пронзительной зубоврачебной тоски. Турбанов не сразу к ней приноровился и потому не смог расслышать торжественное начало генеральской речи.

В ней была еще одна особенность: Флагман говорил удивительно гладко и монотонно, словно зачитывал вслух казенный документ, хотя никакую бумагу перед глазами не держал, а глядел прямо перед собой. Однако время от времени он как-то странно смаргивал и кое-что пояснял своими словами, резко переходя с официального стиля на этакий свойский жаргон. Оставалось предположить, что генерал пользуется электронными линзами и читает с помощью встроенного текстового суфлера:

– …Ввиду нарастающих финансовых рисков и настоятельной необходимости срочного укрепления национальной финансовой безопасности, а также в целях предотвращения утраты подавляющей части валютных резервов высшего эшелона… Ну, в том смысле, чтобы не попасть на бабки всей страной. Оффшоры-то – всё, каюк, накрылись медным тазом. А эти пидоры под видом политики могут всю нашу капусту зажать... Так. В ходе оперативных вербовочных мероприятий, позволивших привлечь к сотрудничеству официальное должностное лицо из кабинета министров Великобритании, удалось достичь… Короче, наши смогли прикупить одного важного кента, а он втихую надавил на один козырный банк... Достигнутая договоренность позволяет осуществить безопасное разделение средств национального валютного фонда между четырьмя бенефициарными владельцами на четырех банковских счетах, координируемых и управляемых чрезвычайным финансовым агентом. Вышеназванный чрезвычайный финансовый агент… Ну, это лично вы имеетесь в виду, Сергей Терентьевич, поздравляю с назначением! – Тут генерал Флагман предельно осклабился и произвел на свет, наверно, самую сладкую улыбку, на какую только был способен. – Так… Ну, здесь длинно, я скоро закончу… Сохранить названные средства не только в случае прогнозируемого финансового коллапса на стадии частично контролируемого социального хаоса внутри страны, но и с приближением более высокой опасности…»

– А что за опасность внутри страны? – поинтересовался чрезвычайный финансовый агент.

– Ну как же? Конец света же. – Генерал даже слегка смутился. – Каждый день на всех каналах только об этом говорят. И на всех оперативках.

– А что, есть признаки?

– Не признаки, а прямая установка сверху! Вы разве не в курсе?

Оказалось, Турбанов пропустил мимо ушей чуть ли не главную новость – в стране появилась национальная идея.

Лучшие умы на протяжении многих лет не могли ее нащупать и назвать. Но вот несколько месяцев назад на совещании у первого заместителя директора СЦУ по идеологии был найден вариант, который устроил всех. Национальная идея получилась простой и великой – конец света. Разумеется, свой, особый конец. В кратчайшие сроки идею транслировали самым сознательным деятелям науки, искусства, литературы и церкви. Духовенству было настоятельно рекомендовано присвоить себе копирайт. Наиболее удачные трактовки гласили: народ, для которого «на миру и смерть красна», должен воспринять эту идею как стимул к бесстрашной мобилизации перед лицом мировых угроз, а бытовые и материальные трудности – как постыдные мелочи, недостойные внимания в столь важный исторический момент.

Прочие достоинства новой национальной идеи Турбанову остались неизвестны, поскольку генерал Флагман внезапно сменил тему, тональность и выражение лица. Он осмеливается обратиться с сугубо личной просьбой. Посодействовать лично ему, если можно, если только Сергея Терентьевича не затруднит.

– Сами понимаете, чисто по службе, для нашего с вами общего дела. В том смысле, что мне бы в правление Центрального банка, ну, вы понимаете! Или, в крайнем случае, в Совет директоров этого, как его… А уж я в долгу не останусь, любую подноготную первый сообщу и доложу!

– Я подумаю, – сказал сухо самый чрезвычайный из всех чрезвычайных финансовых агентов. – Буду иметь в виду.

Растроганный Флагман закончил инструктаж в бодром многообещающем темпе. В ближайшие десять дней будут готовы все персональные документы, включая паспорт с дипломатическими визами, а также экипировка, средства связи и места командировочных дислокаций. Просьба – никуда не отлучаться, соблюдать максимальную осторожность, в посторонние контакты не входить.

 

32

Следующие два дня Турбанов болеет, его непрерывно тошнит, хотя ничего сомнительного он не ел. Агата пробует себя в роли насмешливой сиделки.

– По-моему, ты свежими впечатлениями отравился, а они оказались тухлыми.

– Я все-таки хочу понять: вот эти генералы и писатели – они что, и вправду так думают, как говорят?

– Ты как будто вчера родился. Они и вправду говорят и думают, как им выгодно. Плюнь!

Но вместо того чтобы плюнуть, Турбанов, у которого тошнотные позывы дополнились еще и высокой температурой, начинает с жаром доказывать, что повальная ложь «в законе» искажает пространство и весь окружающий мир. Тут он к месту цитирует две строчки из чьих-то забытых стихов: «…Истина хочет довериться слову – а слово соврет и недорого спросит».

– Ты все-таки очень умный, – говорит Агата. – Не зря тебя назначили финансовым агентом.

– Не просто агентом, а чрезвычайным. Просьба соблюдать субординацию. Поедешь со мной агентствовать?

– Нет уж. Вдвоем нас точно накроют. Я бы и тебя не пустила, если бы могла. Но раз уж ты решился на эту авантюру, то мне остается придумывать тылы. Отыщу какую-нибудь укромную Фиальту, устрою там запасное гнездо. А потом тебя извещу, отправлю сигнал.

– Как ты меня известишь – по телефону?

– По телефону?.. – Агата глядит растерянно и вдруг вскакивает. – Боже, какие идиоты! Где твой телефон?!

– Вон там, возле лампы.

Там же, рядом, валяется телефон Хмурого. Они лежат такой дружной парочкой, оба включенные, и как будто молча перемигиваются.

Агата встревожена до мучнистых пятен на лице и дрожи в руках. Ей точно известно: когда чей-нибудь телефон отслеживают, то и находящиеся рядом телефоны засекают тоже. Сегодня уже каждый школьник это знает – все знают, кроме балбеса Турбанова! Если так называемого чрезвычайного агента «ведут» (а этим обязательно займутся, если еще не занялись), то абонент Кондеев и абонент Турбанов неминуемо сольются в одно лицо.

Нельзя сказать, что тридцативосьмиградусного Турбанова всерьез увлек этот тревожный мотив. Он пропускает его мимо ушей и продолжает свои вестибулярные рассуждения:

– Допустим, природа выдумала человека, чтобы видеть себя – его глазами, слышать – его ушами, осязать – его кожей. И она, допустим, надеется с нашей помощью осознать себя. И очень ждет, что мы точно выразим то, что мы сумели понять. Она ведь нам доверяет – возможно, рискует собой! А мы в ответ производим целые тонны лжи. Дурим пространство и самих себя. Мы, кстати, с тобой тоже знатные вруны. Разве не так?.. Значит, мы тоже искажаем картину мира.

– Хорошо, я согласна, мы знатные вруны. И поэтому сейчас мы должны избавиться от твоего несчастного телефона как можно скорей!

– …А взять того же генерала Флагмана. Чем я лучше его? Нет, я, конечно, не такой закоренелый мудак. Но всё же.

– Я тебя сейчас просто убью! Твое счастье, что ты болеешь. Это единственное смягчающее обстоятельство.

В конце концов она с особым цинизмом потрошит турбановский телефон, вытряхивает в унитаз карту и что там еще удалось вытряхнуть, остальное прилежно доламывает стальным гостиничным ключом. После чегопм ельнльное старательно курочит стальным гостиничным ключом.хнуть успокаивается, сдувает челку со лба и возвращается к обязанностям сиделки.

– Ну вот, – говорит Турбанов, – теперь будешь звонить мне на электробритву. Или на утюг.

Потом они засыпают в обнимку среди бела дня, а вечером Агата вносит предложение:

– Давай подарим кому-нибудь денег?

– Кстати, да, хорошая мысль. Я тоже хотел.

При обсуждении возможных кандидатур на первое место выходит дворничиха Клавдия Ильинична, убирающая мусор с начальственной автостоянки.

– Только ведь я точно знаю – она денег не возьмет.

– Ладно, я попробую сама. Тебе сейчас лучше не разгуливать на виду у всех.

Спустя четыре дня Агата с удовольствием отчитывается о новом успешном вранье: она подружилась с бабой Клавой, вошла в доверие под видом социального работника, посидела в гостях, оценила жилищные условия, на которые без слез невозможно глядеть, и кратчайшим полулегальным путем купила бабе Клаве новое жилье. Не зря ведь баба Клава стояла в очереди на квартиру почти сорок лет, с глубоко советских времен, – и вот теперь эта очередь пришла.

– Что она тебе сказала?

– Она сначала плакала, а потом сказала: «Нигде в мире нет такого справедливого государства!»

 

33

Ночью накануне отъезда вся улица вокруг гостиницы была снова оцеплена и пуста. Не зная точно, во сколько за ним придут, Турбанов лег спать в одежде, чтобы его не застали голым врасплох. В половине седьмого утра в дверь номера постучали. Он наспех умылся и вышел совсем налегке, без вещей.

У этих вооруженных ребят-конвоиров в черно-зеленой униформе, наряженных, как для войны, в шлемы, берцы, металлизированную броню, были детские злые лица, не знающие пощады, одну только злость. Он брел своей сомнительной походкой сквозь их молчаливые кордоны по темноватым коридорам и лестничным маршам «Русского Парадайза», невольно ожидая удара по спине или по голове.

В бронированном «гелендвагене», подогнанном к парадному входу впритык, сидел полковник в папахе, весь красный и потный, видимо, от волнения. Он козырнул, привстав. Турбанов сел рядом, и они тронулись.

Когда минут через сорок за тонированными стеклами всплыли строения военного аэродрома, полковник вдруг встрепенулся и спросил:

– Вы случайно Михал Игнатьича не увидите?

Отвечать пришлось уклончиво:

– Увижу, если успею. А что?

– Так нам зарплату четыре месяца не платят! Я своих бойцов в ночную смену выдернул кое-как. Рапорта подают пачками! Четыре месяца, это куда? – Он вытер платком щеки и лоб. – И еще говорят: ждите, мол, готовность номер один. Ну как же – конец света, фуе-мое!

– Да, Михал Игнатьичу следует доложить. – У Турбанова хватило ума не спрашивать, кто это такой.

 

Внутри пространства, отрезанного от земли глухонемым забором и двумя рядами колючей проволоки, Турбанов опять почувствовал себя подконвойным, чуть ли не осужденным. Он вышел на заиндевевший бетон и тут же два раза поскользнулся. Ему на минуту показалось, будто все эти военизированные подростки с угрюмыми заспанными лицами и летальными функциями только потому и терпят здесь его бесцензурное штатское присутствие, что наслышаны о чрезвычайной важности турбановской миссии и вынуждены еще немного потерпеть, пока не выяснится: справился он или нет.

Сидя в пустом самолете, где ему так и не удалось уснуть под равномерное гудение скорости, он стал думать, что вот есть такие специальные службы – они охраняют несвободу. Вроде бы это всего лишь рутина, должностные обязанности персонала, допустим, на режимном объекте, в тюрьме. Но так получается, думал он, что в моей прекрасной стране это вменено в обязанность каждому – охранять несвободу, защищать и отстаивать ее.

И потом, прислушиваясь к скорости и высоте, он подумал о свободе: разве она требует, чтобы ее добывали? Вот же она – здесь, в тебе. Ты с ней родился, как любой человек. Но ведь никто же почти не помнит об этом. Так мало людей, которые знают или хотя бы догадываются, что они свободны изначально, такими родились. Ну, может, еще в раннем возрасте как-то чувствуют ее – свободу по умолчанию. А взрослея, перестают помнить и знать. И всё чаще сомневаются в свободе, любви и в жизни как таковой.

 

Вчера они с Агатой смеялись как сумасшедшие по каким-то пустячным поводам, видимо доказывая себе, что расставаться бессрочно, с открытой обратной датой, не так уж и страшно. Агата еще сказала, что ей тут некогда устраивать ха-ха, нужно собирать Турбанова в дорогу, она раздобыла у горничной утюг и нитки с иголкой: вдруг понадобится пришить, например, пуговицу или чей-нибудь длинный язык. Но беспризорных пуговиц у него не обнаружилось, а через утюг, мы же договорились, будем выходить на связь… Да, кстати, связь! Надо нашить на белье с изнанки такой специальный кармашек для сообщений. Над кармашком для сообщений тоже было не грех посмеяться. Но Агата настаивала: ничего смешного! Ее бабушка в советские времена тоже пришивала потайной кармашек изнутри лифчика или трусов: надо же было спрятать ближе к телу свою бесценную мятую денежку, если едешь из родной провинции в опасном плацкартном вагоне в большой опасный город!

Об этом наивном кармашке он вспомнит через три дня, когда после изнурительного, вполне одуряющего инструктажа на какой-то ведомственной даче его доставят по другому, тоже неопознанному адресу, чтобы сфотографировать, снять мерки и переодеть с головы до ног. Турбанов сидел полуголый на холодном кожаном диване и любовался лаковыми остроносыми туфлями, скользким атласным галстуком, похожим на сельдь, и кашемировым костюмом цвета мраморной говядины в модную волнистую полоску. (В обычной жизни он согласился бы так нарядиться разве что по приговору суда.) Плюс рифленый бронзированный портфель типа мини-сейфа, заставляющий думать о роковой участи ни в чем не повинного аллигатора.

Турбанов дал себе слово при первой же возможности сменить всю эту красоту на что-нибудь более человеческое. Обновками из мира белья он пренебрег, тем более что в «бабушкином» карманчике нашелся туго свернутый Агатой девчоночий носовой платок, а внутри него – новая сим-карта.

 

34

1. Ни один телефон не использовать дважды.

2. Сразу после звонка трубку повреждать и выбрасывать.

3. При попытках вербовки и подкупа проявлять заинтересованность с целью выяснить: а) размер вознаграждения; б) в чью пользу осуществляется вербовка; в) каковы намерения заказчика.

4. На все предложения давать ответ: «Я подумаю», брать несколько дней на размышления и срочно связываться с APVI через QNW-47.

5. Избегать совместного приема пищи и распития любых напитков, включая алкоголь.

6. Не вступать в межполовые контакты. Воспрещается пользоваться платными сексуальными услугами.

7. …

Спасибо, хоть покурить иногда не воспрещается, думал Турбанов. У входа в зал вылетов международного терминала, оставшись наконец один, он выбросил сто двадцатую примерно инструкцию и проследил краем глаза, как слева, со стороны парковки, выбежал какой-то респектабельный дядечка и начал резво копаться в урне, куда был брошен смятый листок.

Турбанов никогда еще не чувствовал в себе такую легкость и отвязанность. Он словно был взвешен на самых точных, правильных весах и найден изумительно легким. Этому качеству он всегда остро завидовал, когда видел, например, бестолковую беготню детей, или суету вечно голодных синиц, или даже простую луговую траву – ее волнистый разбег под ветром. А сейчас он легко и весело помогал незнакомой молодой мамаше собирать с пола россыпь мелочей из уроненной сумки, и он сам себе казался вполне занятным, хоть и не очень молодым клоуном в дорогущем костюме цвета мраморной говядины и в атласном селедочном галстуке, который при наклоне свисал с шеи и подметал истоптанный пол.

Он успел на регистрацию рейса в последний момент, девушка за стойкой спросила, есть ли у него багаж, и он даже удивился: какой багаж? У него и личных вещей-то с собой не было, кроме новенького паспорта с дипломатическими визами, двух таких же новеньких бессмысленных телефонов, загодя положенных ему в портфель, и универсальной банковской флеш-карты с неизвестной суммой на счету.

Перед взлетом стюардессы раздали пассажирам глянцевые листовки, где солидная реклама, набранная старославянским шрифтом, обещала пятипроцентную скидку на авиабилеты для настоящих патриотов. Турбанов добросовестно вчитывался в условия акции, стараясь понять, как будет выявляться настоящий патриотизм, достойный скидки, но тут вдруг девочка лет шести из соседнего ряда отлепилась от иллюминатора и закричала высоким режущим голосом на весь салон: «Мы летим! Мы летим! Мы летим!!!» Первые двадцать минут полета она кричала, не прерываясь, без единой паузы: «Мы-летим-мы-летим-мы-летим-мы-летим-мы-лети-и-им!!!», так что некоторые пассажиры начали оглядываться на нее с медицинской тревогой, а Турбанов мысленно говорил: «Молодец, не сдавайся, ты героическая летунья, ты молодец!»

Потом девочка смолкла и мгновенно заснула, пассажиры с облегчением вытянулись в креслах и заклевали носами, а Турбанов остался наедине со своей жизнью, от которой он так и не знал, чего ждать.

 

35

Одинокому путешественнику желательно иметь перед собой открытый горизонт и не слишком восторгаться встречными красотами. Но турбановская личная горизонталь волей-неволей пересекалась с казенной властной вертикалью, образуя систему координат настолько произвольную, что в честной окружающей природе ее вообще не могло быть. Как не могут, предположим, составить реальный крест опустившийся перед тобой шлагбаум и случайно влетевшая в кадр нитка, туго натянутая вверх детским воздушным шариком. То есть по отдельности они вполне реальны – и механический шлагбаум, и дрожащая на ветру нитка с шариком в детской руке, а их оптическое скрещение умозрительно до такой степени, что не может быть и речи ни о каком кресте. Между тем верующий безбожник Турбанов именно в таких «крестиках» или в точной рифмовке других посторонних линий видел и знак, и подсказку, и твердое обещание чудес.

Что же касается восторгов, то в этом смысле Турбанов был ненамного сдержанней, чем та прекрасная дурочка, оравшая «мы летим!». Он мог мысленно ахать и любоваться хоть колоннадой дымовых труб на крышах викторианских особняков, хоть побуревшей от старости краснокирпичной кладкой, запекшейся и, кажется, раскаленной, невзирая на зимний лондонский дождь.

По прилете Турбанов был встречен человеком с внешностью боксера-тяжеловеса и с табличкой Mr. Kondeyev. Пока они молча шли к машине, к ним присоединились еще двое ребят такой же медвежьей наружности. Вот эти три медведя довезли его из Хитроу в центр города, в Мейфэр, и с почти комическим подобострастием высадили и откланялись у входа в отель, где для Турбанова был забронирован «президентский» номер на подозрительно пустынном третьем этаже.

Это был отель, облюбованный тихими анонимными магнатами и особо дорогими гостями из Персидского залива, с недавно обновленным, затейливым фасадом в розово-персиковых тонах, с запредельными ценами, мраморно-голыми Афродитами, гобеленами, коринфскими пилястрами и зеркальными лифтами такого размера, что Турбанов согласился бы прямо в лифте и заночевать.

Номер, куда его заселили, вероятно, должен был поражать воображение черно-золотым убранством и поляроидными окнами от пола до потолка, но Турбанов в первые же минуты чуть не убился, когда, пытаясь выйти на балкон, сбил с ног двухметровую простоволосую пальму в кадке и сам повалился на нее.

 

Молодой человек в фисташковой курточке будто специально караулил за дверью, дожидаясь, когда гость падет в неравном бою с пальмой и можно будет явиться на шум.

– Я ваш персональный дворецкий, сэр. Могу я чем-то помочь? – Он говорил по-русски с таким странным акцентом, что мог сойти за русского, который притворяется англичанином.

Да, помощь Турбанову нужна, просто необходима. Надо спасти эту пальму – убрать от греха подальше, пока он ее не погубил. И, если можно, снять с кровати вон тот кошмарный балдахин.

– Балдахин убрать совсем, сэр?

– Да, целиком и полностью. Давайте, я вам помогу!

По завершении спасательных работ Турбанов, не раздеваясь, прилег на краю необозримой кровати. И тут же сорвался в какой-то чудесный беспосадочный сон, где вместо сюжета главенствовало состояние полета в зоне турбулентности. Разбудил его один из телефонов, лежащих на дне портфеля.

Сообщение, написанное в знакомом до боли, корявом канцелярском стиле, напоминало, что завтра у Кондеева имеет место быть чрезвычайно важная встреча с руководством банка. Запрещается пользование любым случайным, посторонним транспортом и самовольное покидание отеля в течение двадцати четырех часов.

Он стер сообщение, распотрошил телефон и бросил обломки в черно-золотую корзину для бумаг, похожую на погребальный сосуд. Часы показывали половину первого ночи – самое время для «покидания», решил он.

Спускаясь к выходу, он лелеял надежду не потревожить и не встретить ни одну живую душу, но внизу, напротив ресепшена, как ни в чем не бывало в ампирном креслице сидел его персональный дворецкий и читал что-то занятное в мягкой обложке. Обойти его молча не удалось, молодой человек был гораздо проворней, и по ковровой дорожке, сползающей с крыльца, они уже шли вдвоем.

– Есть какие-то вопросы, сэр?

– Ну, пусть будет вопрос. Что вы читаете?

Тот с готовностью поведал, что учит наизусть отрывок из художественной прозы, потому что готовится поступать в театральную школу.

– Что за отрывок? Можете прочесть вслух?

Дворецкий убрал книжку за спину, зажмурился и начал вполголоса декламировать, смакуя каждый ударный слог:

– Lolita, light of my life, fire of my loins. My sin, my soul. Lo-lee-ta: the tip of the tongue taking a trip of three steps down the palate to tap, at three, on the teeth. Lo. Lee. Ta.

Турбанов припомнил, как его увольняли с работы, как ползло по столу животное-скоросшиватель со стопкой улик в никелированных зубках, и сдержанно заметил:

– Очень лирическая книга. Наверно, про любовь.

Вокруг было довольно темно и мокро. Когда они отошли шагов на сто, сзади послышалось шуршание шин: полностью темный, безглазый автомобиль очень медленно двигался вдоль тротуара вслед за ними.

– Как вас зовут? – спросил Турбанов.

– Альдебаран, сэр.

– Что – как звезду?

– Да, сэр. Это самая яркая звезда в созвездии Тельца. Родители в молодости увлекались астрономией. Но вы можете называть меня Алексом. – Он озирался по сторонам и слишком выразительно нервничал. – Вам лучше вернуться в отель, сэр. Иначе…

– Иначе что?

– Я могу потерять работу. В лучшем случае.

– А в худшем?

– Сами знаете, сэр.

 

36

Ровно в одиннадцать утра за ним приехали.

«Почему бы и нет?» – думает Турбанов. Почему бы именно этой машине вдруг не явиться тем запретным «посторонним транспортом», который выкрадет его и увезет подальше от непонятной финансовой миссии в непонятном банке. Но слишком уж фешенебельным выглядит автомобиль и слишком вышколенным водитель, чтобы оказаться случайными или подосланными. Сидя на заднем сиденье и с бессмысленной бережностью трогая лайковую обшивку, он чувствует себя потерянной бандеролью, которую опять везут куда попало, потому что пути почтовые неисповедимы.

Но ничто не мешало ему воспринимать происходящее как игру по необъявленным правилам, где ему наугад подсунули ключевую роль, то есть функцию ключа, пригодного для самых скрытых скважин и недоступных дверей, пугающих своей недоступностью. Ехать пришлось недалеко: вон уже этот вход с недавно пристроенным древнеримским портиком, напечатанным на четыре-дэ-принтере; до сих пор Турбанов видел печатную архитектуру только в журналах. Кого здесь надо изображать – неужели Цезаря, входящего в Сенат?

У безупречно седовласого принцепса бриллиантовая улыбка, прохладное рукопожатие и совершенно невнятный на слух гостя английский. Зато над ухом Турбанова горячо дышит духами и славянскими глаголами Рита Сумачёва номер два, только раза в полтора длиннее той министерской Риты и в таком показательном наряде, что сначала приходится смотреть на ее ноги.

Турбанова и впрямь берут как бесценную бандероль и доставляют в какие-то глубокие цокольные покои, причем по пути, у входа в лифт, извиняясь, овевают струями трех эфирных детекторов, прогоняют, как арестанта, через «голый» сканер и просят временно изъять из портфеля телефон.

Наконец они доходят до специальной переговорной, больше похожей на бункер, где принцепс, ювелирно улыбаясь, выпроваживает переводчицу и включает синхронный транслятор, который мало того что служит толмачом, но еще и копирует голос говорящего, и с переменным успехом коверкает его интонации.

Турбанов главным образом молчит, перемогая с внимательным лицом адскую скуку, порождаемую одним только видом этого древнеримского банкира, не говоря уже о его речах. Едва ли не каждую свою фразу банкир начинает со слов: «Я полагаю, для вас не секрет», после чего следует информация, которую Турбанов не знал и был бы рад не знать никогда.

– Я полагаю, для вас не секрет, что наш банк входит в первую десятку самых устойчивых финансовых организаций, работающих на территории Соединенного Королевства (здесь Турбанова тихо укалывает совесть: он даже не успел заметить название банка), и мы высоко ценим тот факт, что бенефициары, чьи интересы вы представляете, доверяют нам столь крупные средства. Я бы даже сказал – беспрецедентно крупные.

Теперь позвольте для порядка напомнить некоторые важные технические тонкости, касающиеся безопасности. Я полагаю, для вас не секрет, что ваши уважаемые доверители, все четверо, отказались от новейшей методики – подкожной имплантации чипов, которую мы считали своим долгом им предложить.

Кроме того, я полагаю, для вас не секрет, что трое из ваших доверителей подверглись процедуре дактилоэктомии, видимо, в целях дальнейшей папиллярной реконструкции, поэтому сейчас у них полностью отсутствуют дактилоскопические портреты – как левые, так и правые.

Кроме того, по нашим данным, подтвержденным независимой финансовой разведкой, один из четырех уважаемых бенефициаров неизлечимо болен, лишен возможности передвигаться самостоятельно и пребывает в терминальной стадии, которую пока удается продлять неизвестным путем. – Банкир говорит непрерывно еще минут десять.

Турбанов, тоскуя, следит за его натруженной мимикой и думает, до какой же степени взрослые, серьезные люди загромождают свою и без того сложную жизнь.

– В свете всего сказанного особую важность обретают статус носителя генеральной доверенности и его личная безопасность, то есть ваша, сэр.

Турбанов надеется, что тоскливей уже не будет, но тут наступает время подписей: он пишет ненавистное слово Kondeyev столько раз и на стольких листах, что у него готова отняться рука. Для приличия эти листы надо хотя бы проглядывать – он и проглядывает некоторые, но каждый раз леденеет при виде округлых, жирно выделенных цифр на гусеничном ходу: там такое количество нулей, что он не рискнул бы эти суммы правильно назвать.

Заметив, что банкир совсем замолчал, Турбанов поднимает глаза – и вдруг натыкается на всепонимающий, соболезнующий взгляд очень старого человека.

– Вы расслышали меня, сэр?

– Что именно?

– Вопрос вашей собственной жизни и смерти.

Не зная, что ответить, и чувствуя себя еще глупее, чем обычно, Турбанов заверяет, что расслышал.

Старик снова молчит, на этот раз, пожалуй, слишком долго, как бы на что-то решаясь и тщательно выбирая слова:

– Вы скажете, это не мое дело, и будете правы. Но мне уже много лет, сэр, я умею видеть людей. И я вижу, что имею дело с нормальным, живым человеком, а не с финансовым лакеем и не с шахматной пешкой, которой принято жертвовать. – Он опять замолкает, как перед окончательным шагом. – Но в том-то и дело, что пожертвовать могут легко. Боюсь, вы не вполне отдаете себе отчет, под чем подписываетесь. – Он понижает голос и притрагивается к бумагам. – Вы сознаете, что здесь примерно бюджет среднего государства?

Турбанов пожимает плечами:

– У меня есть какой-то выбор?

– Есть. По закону я обязан вам предложить высшую форму идентификационной защиты – по отпечаткам ладоней.

– И как, вы считаете, я должен ответить?

– Я считаю, вы должны твердо отказаться.

– Хорошо. Я твердо отказываюсь.

– И тогда я обязан предложить вам экстремальную форму защиты – рекурсивное письмо.

– Что за письмо? Кому?

– Никому, самому себе. Это даже не письмо, а короткое сообщение – вместо секретного кода.

– Почему эта форма называется экстремальной?

– Потому что, как только вы напишете сообщение, вы сразу его сотрете, и потом наш детектор сотрет его из вашей памяти. Вы не вспомните код при всем желании. Даже, извините, под пытками. Это и будет означать дополнительную защиту. Вспомнить код вам позволит это же устройство – только оно, потому что сохранит ваш волновой портрет. Если вы однажды напишете или передадите нам неправильный код, это будет означать, что вы действуете вынужденно, и мы немедленно заблокируем все счета. Только, пожалуйста, не забудьте доложить своим работодателям, что выбрали именно такую форму защиты. – Банкир неожиданно хмыкает. – Иначе за вашу драгоценную жизнь никто не даст и гроша.

 

37

Он кладет на стол невзрачный маленький планшет с двумя датчиками, которые нужно надеть, как наушники, встает и отходит в сторону:

– Не буду вам мешать.

Турбанов совсем ненадолго задумывается и потом пишет на экранчике: «Дорогая, любимая Агата! Я сильно скучаю по тебе, но надеюсь, что мы скоро увидимся. Твой бестолковый финансовый агент».

Затем следует надеть наушники, нажать кнопку Erase, подождать секунд пять и снова нажать кнопку Erase, что он и делает под пристальным взглядом банкира.

Остается затолкать в свой бронзированный портфель всю эту никчемную пачку документов, какие-то конверты с непонятными электронными аккаунтами, любезно попрощаться – и скорее на воздух. Но при выходе из лифта ему возвращают телефон, на котором уже мигает нетерпеливое сообщение: «Как все прошло?»

Он садится на диванчик в вестибюле, чтобы написать ответ. Отвечать, видимо, нужно коротко и внушительно.

«Всё в порядке. Выбрал экстремальную форму защиты, рекурсивное письмо».

И, подумав, добавляет: «Погода здесь не очень».

Потом он находит туалет, запирается в нем, избавляется от телефона и, уходя, заглядывает в зеркало: этот тип в мятом костюме цвета мраморного мяса и селедочном галстуке вызывает у него честную тошноту.

 

Снаружи, у входа в банк, его дожидается такси с флажком отеля. Рядом терпеливо курит и поглядывает на часы молодой человек с вычурным именем Альдебаран, он же Алекс.

– Мне нужно срочно сменить всю одежду, – говорит Турбанов.

– Зачем? – удивляется дворецкий, но тут же меняет тон: – Отличная идея, сэр. Мы можем поехать в «Харродс» прямо сейчас.

В одном из самых больших и роскошных универмагов мира Турбанов безошибочно выбирает самые заурядные джинсы средней потертости, простецкий черно-белый джемпер, крепкие «олдскульные» ботинки и свободную утепленную куртку, претендующую максимум на лыжные прогулки в компании одиноких пенсионеров. Всю свою жизнь Турбанов прожил с убеждением, что хорошо одеваться – значит одеваться почти незаметно, то есть ни слишком бедно, ни слишком дорого или помпезно. Трудно сказать, допускал ли этот принцип наличие хоть какого-то стиля, но Турбанов полагал, что стиль – дело самопроизвольное, примерно как рост дерева, не зависит от моды и не нуждается в ней.

 

38

Следующим утром вместе с завтраком неотвязный дворецкий доставил ему новую порцию одноразовых телефонов в запечатанном пакете вроде инкассаторского мешка.

– Откуда? – поинтересовался Турбанов.

Тот скосил глаза в левый угол потолка:

– Передали на ресепшен, – и показал пустые ладони, дескать, я ни при чем.

После вчерашних банковских свершений Турбанову хотелось почувствовать себя вольно гуляющим, отпускником. Эти туристические позывы заметно напрягли Алекса, и он осторожно предложил:

– Может, в Британский музей? Я вас отвезу.

– Знаете, мне уже неудобно, вы столько времени тратите на меня.

– Считайте, что это моя служебная обязанность.

На подступах к музею Турбанов вежливо, но твердо попрощался с провожатым, предупредив, что освободится не раньше, чем через полдня.

Ошеломляющее разнообразие древностей наводило на мысль о том, что самые бесполезные вещи сохраняются дольше всего. Отсутствие полезности и всякого практического смысла словно бы защищало эти вещи от превращения в прах. Это касалось и художественных произведений, но Турбанов за годы своей профессиональной деятельности успел привыкнуть к тому, что говорить и даже думать о бесполезности искусства рискованно: официальные установки требовали конкретной пользы для народа и страны.

Первые часа полтора Турбанов гулял по музею с ощущением радостной легкости, как неутомимый любознательный школьник, но сломался и застрял, когда увидел тысячелетнего Человека из Линдоу, найденного в торфяном болоте в графстве Чешир, куда его, кажется, бросили не меньше десяти веков назад. Голый, скрюченный в позе зародыша, Человек из Линдоу лежал на боку, выставив дугой тощие позвонки и беззащитные лопатки, отвернувшись от всех, от всего мира, уйдя, как в глухую оборону, в свою молчаливую смерть. Но и отвернувшийся от всех, он каким-то странным образом не отпускал от себя.

Назавтра Турбанов снова поехал в Британский музей, но уже не гулял, как школьник на экскурсии, а бродил растерянный и грустный, но, если бы кто-нибудь спросил его о причинах такого настроения, он вряд ли сумел бы объяснить. Ближе к полудню он вышел наружу покурить, посидел на ступеньках, потом вернулся внутрь и заглянул в музейное кафе.

Было время ланча, посетители деловито перекусывали. Он купил сэндвич с тунцом и чашку невкусного кофе и занял место за боковым столиком, в зарослях усталого рододендрона. После первого же глотка Турбанов расслышал прямо у себя за спиной внятный разговор по-русски. Судя по тому, что слышен был голос только одного собеседника, человек говорил по телефону, и этот человек точно был его дворецкий Алекс, причем теперь он изъяснялся без всякого акцента.

Турбанов замер с чашкой у рта, с трудом сдерживаясь, чтобы не оглянуться.

– …Я тебе точно говорю, это не он, – настаивал Алекс. – Это вообще какой-то лох. Не могли они такого послать… Ну где-где? Опять в музее. Второй день торчит возле трупа… Да никого не убили! Типа мумия. Черт его знает. Может, он подсадной. Или дублер… Пасут, конечно. Я четверых насчитал.

С особой бережностью Турбанов опустил чашку на стол, встал и, все так же не оборачиваясь, вышел из кафе.

 

39

Вечером Алекс громко постучал к нему в номер. Лицо у дворецкого было встревоженным и злым.

– Я думал, с вами что-то случилось.

– Извините за беспокойство. Мне просто захотелось пройтись.

– В следующий раз предупреждайте! – Он не добавил слово «сэр», он почти забыл об акценте, и он не убрал из голоса опасный металлический тон.

В ту же ночь Турбанов вскрыл пакет с одноразовыми телефонами и примерил к одному из них купленную Агатой сим-карту, которую он по-прежнему хранил завернутой в носовой платок, в «бабушкином» кармашке, пришитом к белью. Карта подошла, как родная, но так и оставалась пустой. Автоматический запрос в архив сообщений тоже ничего не принес. Теперь он будет проверять эту карту при любой возможности, каждую ночь и по нескольку раз в день, уверенный, что новости от Агаты вот-вот должны прийти.

 

Вся следующая неделя выдалась ненастной. В понедельник тяжелый ливень и ветер обрушили вечнозеленую аркаду, обрамляющую отельный фасад, и администрация задним числом вывесила штормовое предупреждение. Днем Турбанов безвылазно сидел в номере, не понимая, что он здесь делает, а вечерами спускался в ресторан, примыкающий стеклянной стеной к зимнему саду. Как только начинало темнеть, там зажигали оранжевые шары над глянцевитой дубовой стойкой и включали ненавязчивое музыкальное ретро. Клиентов почти не было; разве что какая-нибудь особо важная персона одиноко ужинала за огороженным столиком, и два-три телохранителя разной степени массивности, избывая время, топтались у барной стойки и делали вид, что они тут ни при чем. Вот один такой топтун с неожиданной вкрадчивостью приблизился к турбановскому столу и сказал по-русски, что здесь находится очень известный человек, который настаивает на коротком, но крайне важном разговоре наедине. Турбанов привстал, рассеянно оглядываясь по сторонам, и не успел ничего ответить, поэтому его молчание было расценено как согласие.

– Не беспокойтесь, к вам сейчас подойдут.

Через минуту из дальней затемненной части зала не вышел, а выбежал человек лет восьмидесяти или старше, сильно сгорбленный, с головой, втянутой в плечи, однако быстрый и неуловимый, как ртуть. Он сел без церемоний напротив Турбанова и выдержал некоторую паузу, словно давая возможность впечатлиться своим появлением. Наверно, ожидалось, что собеседник если не потеряет дар речи, то как минимум ахнет и вытаращит глаза. Но голодный Турбанов, тихо сожалея о загубленном ужине, спросил по возможности светски:

– Простите, с кем имею честь?

– При жизни меня звали Борис Березовский. Не помните? Вам это имя ни о чем не говорит?

Еще бы он не помнил. Этот человек когда-то возбуждал всеобщую ненависть вперемежку с восхищением. У него была репутация самого первого русского олигарха, всемогущего интригана, создателя президентов, а потом, после бегства в Великобританию, – главного оппозиционера, фигуранта целой дюжины уголовных дел, в конце концов – просто дьявола. Лет пятнадцать назад было объявлено о его странной смерти, самоубийстве или убийстве: на полу ванной комнаты, запертой изнутри, с обрывком ткани на горле, завязанной узлом.

Вот этот человек сидел сейчас за столом перед Турбановым, постаревший, но все же узнаваемый, как телезвезда.

– Я вас помню. И смерть вашу помню. Как же вам удалось так эффективно умереть?

– Не без помощи Скотланд-Ярда. Знаете, существует программа защиты свидетеля – без ограничения срока давности. Это была не моя идея, но, как видите, все удалось.

– А вы не боитесь вот так встречаться с кем попало и засвечивать себя?

– Ну, во-первых, не с кем попало. Для меня это чрезвычайно существенный разговор. Во-вторых, я знаю, что вы сейчас не ведете запись и, даже если захотите, не сможете ничего доказать. Простите, у меня свои информаторы и своя техническая разведка. А в-третьих, самое главное – мне известна цель вашего приезда в Лондон, поэтому я вас нашел.

– Вы правы, я не веду запись и у меня нет своей разведки. О чем вы хотели поговорить?

– О том бизнесе, ради которого вас отправили сюда. Скорей всего, вы догадываетесь, что речь идет о судьбе целой страны. Несколько лет назад я бы даже сказал – о ее спасении. Да, с таким вот пафосом… Но сегодня понятно, что страну спасти уже нельзя. Зато можно спасти бизнес.

– Я не занимаюсь бизнесом, – честно сказал Турбанов.

– Позвольте, я поясню. Сергей Терентьевич, вы ведь довольно давно служите по финансовой части. И наверняка вы помните времена, когда некоторые наши банкиры сознательно разоряли собственные банки в свою пользу, перед тем как сбежать навсегда. Приблизительно так же банкротили приватизированные заводы и прочие компании, их бросали, как тяжелый чемодан с оторванной ручкой, выскребывали самое ценное – и бросали. В сущности, я был одним из таких умников. Но мне тогда и в голову не могло прийти то, что придумали нынешние ребята. Они решили, что можно поступить аналогично со всей страной. Если экономика больше не работает, то почему бы с ней не обойтись как с тем чемоданом? Чего стоит одна только идея чисто русского, православного «конца света». Они собираются закрыть русский проект. Им этот бизнес больше не нужен: прибыль маловата и слишком хлопотно. Осталось только зафиксировать доход и спрятать подальше – а там хоть трава не расти. Это неправильно, я считаю. Мне жаль этот бизнес, и я знаю, что его можно спасти.

– А людей?

– Даже не сомневался, что вы спросите. Знаете, российская власть всегда была низкого мнения о своем народе и, к сожалению, в этом смысле во многом права. Наши люди не считают на два шага вперед, память короткая. Они поддержат любую власть, какую ни поставь. Потому что «любая власть от Бога» и всё в таком духе. Людям ведь по большому счету неважно, кто им дает работу и зарплату. Ну и, как водится, «лишь бы не стало хуже, лишь бы не было войны». А если вы им станете рассказывать про свободу и демократию, они же вам первому разобьют голову или в органы сдадут.

Чувствовалось, что он мог бы говорить до утра.

– Слушайте, – не выдержал Турбанов. – Вот ваша личная техническая разведка донесла, что я не записываю разговор. Но вы-то сами его записываете, так? Можно узнать, для чего?

Лицо Березовского вдруг озарилось такой улыбкой, будто самые дерзкие усилия всей его жизни наконец-то по достоинству оценены.

– Ну что уж вы так!.. Я прекрасно понял! И я ведь не тороплю вас, не прошу ответить немедленно. Вы можете связаться со мной в нужный момент. Просто подойдите на ресепшен к старшему администратору и скажите: нужен Платон Еленин. Я вас найду.

Он излишне суетливо поднялся, вышел из-за стола и добавил уже без улыбки, а с отеческой буквально заботой:

– Берегите себя, мой друг, они вам доверили столько, что рано или поздно захотят избавиться от вас.

 

40

Как он там сказал? «Я не тороплю вас и не прошу ответить немедленно». Но разве он о чем-то спрашивал? Турбанов ворочался почти всю ночь с боку на бок, но так и не вспомнил ничего похожего на деловое предложение или вопрос.

На рассвете ему приснилось, будто они с Агатой устроили военный совет на кухне одновременно с поеданием ослепительного борща, Агата злилась и говорила: «Ха. Они, видите ли, захотят избавиться. А если ты вдруг захочешь избавиться от них? Сами-то не догадываются, кто кому нужнее?»

В этом предутреннем сне Турбанов унывал и отчетливо тужил по Агате, хотя она гладила его по лицу и говорила: «Ты мой герой», а он отвечал: «Да какой я герой. В лучшем случае свидетель, очевидец». – «Отличный выбор. А ты что, хотел бы стать демиургом? Передвигать людей, как пешки, туда-сюда?» Этого он точно не хотел.

За несколько минут до появления дворецкого и завтрака на столике с никелированными колесами Турбанов успел в сороковой раз проверить свою секретную сим-карту – и подпрыгнул от радости. Там лежало сообщение, состоящее всего из двух фраз, которые он четырежды мысленно повторил, прежде чем вынуть карту и в обычном порядке разломать телефон.

«Жду тебя в Фиальте, – писала ему Агата. – Не хочу быть в апатии одна».

 

Чтобы остаться наедине с собой, он кое-как разыграл для пристального Алекса тяжелый приступ мизантропии, перетекающей в алексофобию. Нужно было срочно разгадать ребус, присланный Агатой.

Турбанов хорошо помнил, как она говорила о своем желании найти набоковскую Фиальту, устроить что-то вроде запасного гнезда и потом послать Турбанову сигнал. Теперь она пишет, что ждет его там, из осторожности не называя реальное место.

Вторую фразу можно было расценить как простое выражение чувств, но он точно знал, что это совсем не в стиле Агаты – жаловаться на апатию или хандру.

Распатронив вторую пачку сигарет подряд, Турбанов уже не сомневался, что первая фраза «жду тебя в Фиальте», кроме верхнего слоя, содержит внятный намек на то, что записка шифрованная, а вторая фраза – фактически ключ.

У него ушло полтора дня на фонетическую примерку Фиальты к неизбежной чеховской Ялте, к мысу Фиолент и почти нереальному, открыточному мосту Риальто. Он перебирал эти ассоциации беспорядочно, с отчаянным упорством, как и случайные кнопки на телевизионном пульте, пока в закоулках экранного меню не замерцала опция Computer → Internet. Запросы, которые он вбивал в Yandex и Google, по наивности могли поспорить со школярским поиском шпаргалок, а выпадающие ссылки-подсказки подозрительно кишели рекламой турфирм, завлекающих на курорты Хорватии, к адриатическим берегам.

Он уже терял надежду отыскать что-то существенное, когда среди глянцевых завалов спама вдруг промелькнула простая человеческая фраза: «С наслаждением перечитал “Фиальту”…»

Это было письмо давно умершего филолога-слависта, специалиста по Серебряному веку, редкостного знатока отдельных авторов, запрещенных и полузапрещенных в Советской России, позже реабилитированных, а спустя годы снова полузапрещенных:

«С наслаждением перечитал “Фиальту”, это ведь описание Аббации, где у моей бабушки была вилла в доброе старое время. Гора Св. Георгия, S. Giorgio, это Монте-Маджоре»* .

Турбанов готов был кинуться опознавать неизвестную ему Аббацию, но расшифровка всплыла в следующем же абзаце письма:

«…А вот Млеч какой-то югославский эквивалент Милана, как Аббация – Опатья».

«Не хочу быть в апатии одна», – сообщила ему Агата.

Это уж точно неслучайное совпадение.

Он вернулся к пропущенным туристическим порталам, чувствуя себя необыкновенно везучим охотничьим псом, взявшим правильный след.

«Опатия (по-хорватски Opatija, по-итальянски Abbazia) – один из самых популярных курортов на севере Адриатики, на берегу Кварнерского залива. Мягкий климат, незабываемые виды, лавровые леса…» Ага, вот: «Название происходит от слова “аббатство”. Под именем Аббациягород упоминается в ряде литературных произведений, в том числе в рассказе А.П. Чехова “Ариадна”и в рассказе Тэффи “Подлецы”. Прототипом адриатического городка в рассказе Владимира Набокова “Весна в Фиальте”, по мнению литературоведов, послужила знакомая ему с детства Аббация, где он бывал с родителями еще мальчиком. Здесь отдыхал также Эрих Мария Ремарк».

Ближе к ночи, перечитывая с любовной тщательностью, как стихи, расписания авиарейсов, Турбанов выучил наизусть два маршрута, один из которых он назначил основным (Хитроу – Загреб – до Опатии 174 км), а другой – дополнительным (аэропорт Станстед – Риека – до Опатии 25 км).

Немного подумав, он купил сразу три билета в один конец, из Хитроу в Загреб, на имя мистера Кондеева на разные дни: вторник, среду и четверг. И наконец, абсолютно счастливый, завалился спать.

 

41

План был настолько простым, что его, можно сказать, и не было. В один из трех намеченных дней выйти утром прогулочным шагом из отеля, удалиться на несколько кварталов, поймать такси и уехать в аэропорт.

В понедельник он в целях профилактики обыскал самого себя, то есть буквально по сантиметру обследовал все предметы, которые собирался взять в дорогу. В корешке паспорта обнаружился тонкий металлический стержень, похожий на короткую спицу или антенну. Другой аналогичный предмет, но чуть длиннее, с прикрепленной к нему узкой ампулой из пластика и фольги кто-то уложил на самое дно портфеля во внутренний шов.

В ночь на вторник Турбанов с почестями захоронил эти мелкие находки в кадке с пальмой, задвинутой в дальний угол спальни, но потом весь вторник безвылазно просидел в отеле, причем дворецкий ни разу не побеспокоил его.

А в среду утром он только собрал свои скромные пожитки, оделся и присел на дорожку, как в дверь постучали и вошел Алекс, смертельно бледный и злой. Вид у него был такой, будто его приговорили к высшей мере, отсрочив исполнение на день или два. Он запер дверь изнутри и сказал Турбанову:

– Сядь.

– Я уже насиделся. Теперь пойду пройдусь.

– Сядь и заткнись. Попытаешься бежать, я тебе позвоночник прострелю.

Только сейчас Турбанов заметил в правой руке у дворецкого пистолет.

Они сели напротив друг друга с прямыми спинами, как дипломаты, и просидели так приблизительно года три.

– Чего ждем? – осведомился любознательный Турбанов.

– Сейчас позвонят, и поедем.

– А что случилось-то?

– Сиди, не дергайся. – Он сам бешено дергался, но все же нехотя, отрывисто пояснил: – Видишь, расклад поменялся... Они меня кинули, уроды. Тебя забирает другой клиент.

– Что значит «забирает»? Зачем?

– Это уж ему решать. Кто платит, тот и… Может, ты ему живой нужен. А может, нет.

Они еще помолчали.

– Все-таки странно, – сказал Турбанов. – И зачем нужны были эти басни про звезду Альдебаран. Да еще с отрывками из русской литературы.

– Затем, что ты лох. Вот такие мечтательные болваны обычно покупаются на всякую романтику и на поэзию. Ее только для того и сочиняют, чтобы дурить таких, как ты.

Турбанов нечаянно разулыбался:

– Очень соболезную. Вы такой хитрый. Думаю, вы скоро перехитрите самого себя.

Тут почти беззвучно всхрапнул телефон. Алекс привскочил и побледнел заново, как по команде. Он выслушал указания, почтительно кивая, и сказал срывающимся голосом:

– Уже везу!

Турбанов снова был предупрежден, что при малейшей попытке бежать или кричать будет застрелен. И они пошли – чуть ли не как закадычные друзья – рука об руку по коридору, в лифт, затем, не доходя до ресепшена, в ресторан, через пустой прохладный зал к зимнему саду. Потом, уже в саду, по влажной мощеной дорожке, вдоль кирпичной стены, мимо каких-то баков, к черному ходу с древней облупленной дверью, опять по коридорам, пахнущим викторианской пылью. Снаружи, в тесном закоулке, помнящем, не исключено, еще Джека Потрошителя, стоял грязноватый, неубедительного цвета седан.

Алекс сел за руль, Турбанов – слева от него. И пока они ехали, чувствовалось, как воздух внутри автомобиля напитывается удушающим запахом страха. Город за стеклом постепенно редел, уступая место более отрешенным пейзажам, развилкам, переездам и транспортным узлам. Турбанова немного укачало, и его разбудило громыхание поезда над головой, когда они уже остановились в каком-то углу, закрытом от обозрения бетонной опорой виадука.

– Надень. – Алекс протянул ему темные очки. – И сядь на мое место. – Сам он перешел на заднее правое сиденье и сказал: – Ждем.

Они сидели молча еще минут двадцать, и все это время Турбанов сам себе казался не то чучелом, не то живым щитом для человека, который привез его сюда, а теперь притих у него за спиной, истекая подкожным страхом.

Наконец они услышали звук двигателя, но ничья машина не появилась, а из-за бетонного угла вышли двое: один вообще без лица, в цветастой, веселой балаклаве, а другой – в клетчатом капюшоне, опущенном до красного губастого рта. Эти двое о чем-то непринужденно болтали, словно решали, куда пойти выпить. И ничего не было странного в том, что, дойдя до машины с Турбановым и Алексом, они просто обогнули ее. Странно было другое – в следующие секунды услышать лязг пуль, входящих в заднее боковое стекло, и костяной булькающий стук откинутой головы мертвеца.

Один из киллеров, уходя, обернулся и показал Турбанову вздернутый средний палец в вязаной перчатке, но этот fuck уж точно предназначался не ему, а несчастному Алексу, который и вправду перехитрил самого себя.

Чуть не поперхнувшись горячим кровяным духом, Турбанов выбрался на воздух и побрел прочь, в сторону шоссе, где спустя полчаса или меньше поймал стандартный черный кэб, чтобы назвать водителю свой спасительный пароль: аэропорт Станстед.

 

42

Ему удалось купить билет за четверть часа до начала регистрации на рейс Лондон – Риека.

Он вполне допускал, что в эти три дня, вторник, среду и четверг, его с нетерпением ждут в Хитроу незнакомые люди, которых он предпочел бы не видеть никогда.

Зато взвешивание ручной клади (другой у него не было), и вот этот выход на посадку, и выруливание самолета на солнечную полосу, даже тугие чулки и шейные косынки стюардесс неопровержимо свидетельствовали о легальных, как воздух, радости и свободе, которые всю жизнь ассоциировались у него с обязательным наказанием и чувством вины.

На боковом персональном мониторе включились «Горячие новости с континента». Можно было выбрать язык и страну.

«Москва. Девятнадцатиминутный блэк-аут в центре России.

Пресс-служба Высшей инстанции сегодня заявила, что торжественное провозглашение суверенного управляемого Конца Света было неправильно воспринято руководством Национальных энергосетей, что и повлекло за собой массовые отключения электричества и отказы оборудования. На отдельных участках Центрального и Центрально-Черноземного регионов энергопитание не восстановлено до сих пор. Пресс-служба также заявила, что по мере нормализации обстановки виновные менеджеры понесут наказание в плановом порядке, вплоть до пожизненной фрустрации».

 

Делая пересадку в Кёльне, он отправил Агате сообщение с номером рейса и временем посадки в аэропорту Риеки.

Это был самый счастливый перелет в его жизни – десант на остров, взявший себе тишайшее имя без единого гласного звука, которое невозможно выкрикнуть, но можно произнести шепотом, допустим, в присутствии спящих птиц, и никого не спугнуть. Даже не столько остров, сколько возможность острова, привязанного к материку блестящей ниткой моста.

Он увидел ее сразу, только выйдя из зала прилета: как она бежит от стоянки такси, сдувая со лба свою драгоценную прядь и знакомым неловким движением запахивая разлетающиеся полы вокруг колен. Где ты был, где ты был, повторяет Агата, не отнимая подозрительно влажной щеки от его рта, я даже не знала, живой ли ты вообще, пока ты не написал про свой рейс.

Таксист, невзирая на приличную скорость, дважды с любопытством оглядывается на пылкую не по годам парочку, обнявшуюся на заднем сиденье.

Когда позади остаются и остров, и мост, и маленькая застенчивая Риека, зеркало залива наливается таким сумасшедшим блеском, словно кто-то подсказывает: «Смотрите!» – и посылает громадного солнечного зайца в сторону Опатии – она спускается осторожно со своих сине-зеленых высот плавными женственными уступами к ослепительной линии прибоя. Она похожа на доверчивую модницу, которая полжизни примеряла венские, римские, мавританские и венецианские наряды, а потом на все махнула рукой и осталась босой домашней растрепой в прелестной затрапезке.

 

У входа в отель ждет и жаждет внимания рождественская елочка, усыпанная детским серебром. С гостиничного балкона показывают рыжие черепичные крыши, два голенастых кипариса и адриатический закат.

Когда совсем темнеет, Агата зовет его гулять, ужинать и просто подышать морем. Пока они прятались в номере от всего белого света, незаметно прошел дождь, и наивная неоновая реклама теперь сияет, перевернутая, в лужах. Старинный имперский курорт не стесняется выглядеть провинцией: особняки в дворцовом стиле, обрамленные пальмами, легко рифмуются с чуть ли не сельской изгородью из прутьев, гордыми бездомными кошками, теми же лужами и стертыми косыми ступеньками на крутом спуске к воде.

Официант в кофейне, уже знающий Агату в лицо, улыбается во весь рот и спрашивает на слишком старательном русском:

– Опять снова нефть?

Dvije*. – Агата успела запомнить десятка три местных слов.

– И ведь точно, нефть, – говорит Турбанов, делая глоток.

– Ты смотри, как все поразительно совпало. Даже столики мокрые после дождя! Стоит только ясно вообразить, и все происходит…

 

Перед тем как заснуть, Агата обещает, что завтра его ждет сюрприз. Он сидит на балконе, курит и приходит в себя после бесконечно длинного дня. Ему хочется запомнить этот ночной вид, как перед прощанием: созвездья крупного помола, черный горизонт, кипарисы вертикального взлета, тоже черные на черном, а пониже, под фонарем, спящие автомобили постояльцев и высокий фургон с непонятной надписью Kruh.

Час назад он спросил Агату:

– Почему ты все-таки выбрала это место?

Она молчала так долго, что он уже не надеялся услышать ответ.

– Понимаешь, здесь никто не настаивает на своем историческом величии. И не талдычит о гордости за страну. Потому что дороже всякого величия – нормальная человеческая жизнь. А мы только и делаем, что жить готовимся. Потом оказывается, что – жили.

 

43

– Ну вот, мы пришли! Смотри.

Они стоят на обочине шоссе, огибающего первую береговую линию, примерно в десяти минутах ходьбы от их гостиницы.

– Видишь?

– Ну вижу, да. Кусты, можжевельник.

– Сам ты можжевельник! Вот там, за деревьями!

Там, за деревьями, возвышается дом цвета розово-смуглой умбры под черепичной кровлей. На простом гладком фасаде трогательно и слегка заносчиво смотрится тройное венецианское окно.

– Я купила этот дом, он наш. Веришь?

– Не верю.

– Там, правда, еще не все готово, даже свет не везде есть.

– И что, мы можем зайти?

Зайти оказывается проще, чем выйти: здесь хочется остаться на долгую медленную жизнь. Но их никто и не торопит. В доме прохладно, пахнет мореным деревом, лимонной цедрой и надежным жилым покоем.

Внизу в гостиной обнаруживается выход в солнечный мощеный дворик с каменной лестницей, обнесенной перилами, которая спускается прямо в залив. Нижние ступени блестят, отполированные и добела отмытые волной.

Они обследуют прилегающую местность, трогают воду босыми ступнями и возвращаются в дом. Агата предлагает еще погулять по окрестностям или съездить полюбоваться бухтой в ближайший городок Ловран, но тут на них накатывает умопомрачительный приступ нежности и жадности, с которым они вынуждены героически справляться почти дотемна.

Когда потом они идут в ванную комнату, выясняется, что как раз там отсутствует электричество и что душ можно принять только в полной темноте. Но они заходят в эту ванную, где хоть глаз выколи, и встают под душ вдвоем. И там у них случается еще более острый приступ жадности и нежности, от которого невозможно спастись и не надо, но в самый неподходящий момент Агата вдруг леденеет, сжимается и говорит вполголоса, что ей дико страшно, потому что там, снаружи, точно кто-то есть. Турбанов говорит: «Я запер дверь», но ей от этого не становится легче. Тогда он выключает душ, нашаривает полотенце, чтобы накинуть на нее, и, наугад раздвигая темноту, идет в разведку.

Разведка показывает, что в доме нет никого, кроме них, но Агата все никак не может согреться, и они решают никуда больше не идти, а лечь спать.

В спальне на втором этаже Агата застилает кровать свежим бельем, а Турбанов смотрит в окно: там за деревьями виднеется пустой отрезок шоссе, больше ничего, но, когда проезжают случайные автомобили, в свете фар вырисовывается кузов стоящего слева на обочине фургона с надписью Kruh.

– Если меня найдут, – говорит Турбанов, – то, возможно, мне придется на время уехать. Но мы с тобой не потеряемся ни за что.

На самом деле он не сомневается, что его уже нашли.

Перед тем как уснуть, он спрашивает ее:

– Что означает слово kruh?

– Кажется, это хлеб.

 

Ночью ему снился бестолковый мучительный сон о портфеле, набитом банковскими бумагами, который он оставил в комнате отеля, а был бы рад оставить еще где-нибудь подальше и навсегда, но сам факт оставленности этих бумаг тяготил его, как неисполненное обязательство или даже обман. «Разве я брал эти обязательства?» – спрашивал он во сне, а кто-то старый, с прозрачными глазами отвечал очень тихо и не очень внятно: это не мы их берем, а они нас.

Турбанов проснулся в половине шестого утра, чувствуя себя заведенным, как будильник. Агата спокойно спала. По его прикидкам требовалось меньше получаса, чтобы дойти до отеля (пусть даже обходным путем), забрать портфель и вернуться сюда.

Так он и сделал: по слишком раннему, безлюдному холодку пришел в гостиницу, поднялся в номер, нашел свою ручную кладь нетронутой – и сразу назад. На полдороге он засомневался: а нужно ли нести в дом этот бумажный хлам и не достоин ли портфель более романтической участи – например, погрузиться в залив? Нельзя сказать, что, пересекая шоссе, Турбанов так уж глубоко ушел в свои мысли, но он заметил только в последний момент, как прямо навстречу ему выходят трое крепких мужчин в спортивных костюмах, а у него за спиной уже притормаживает высокий «хлебный» фургон.

Трое подошедших не сказали Турбанову ни слова, они, кажется, даже не взглянули на него, а просто взяли аккуратно, как ценную мебель типа антикварной этажерки, приподняли вертикально, не кантуя, и одним слаженным рывком погрузили в фургон через боковую дверь. Спустя считаные секунды на шоссе уже не было никого.

 

44

Изнутри фургон напоминал одновременно радиорубку, милицейский «обезьянник» и комнату в мужском общежитии. На Турбанова не надевали наручников и не приковывали ни к чему, видимо, потому что он вел себя спокойно и не качал права. Ему даже предложили пива, но он предпочел глоток воды. Похитителей было четверо, включая водителя, все военнослужащие-контрактники. Из очень откровенных, специальных разговоров, которые они вели между собой, невзирая на его присутствие, Турбанов узнал, что командировка им осточертела, хочется скорей вернуться домой, к семьям, в Архангельск-8.

– Но тогда ни хера непонятно, что будет с работой и зарплатой, мы же федерального подчинения. А теперь почти весь Северо-Запад, говорят, перестал подчиняться. И уже вроде приняли решение Северо-Западный округ отсечь и отгородить.

– Там что, совсем войск не осталось? И почему внутренние войска не чешутся?

 – А внутренние войска тоже, говорят, перестали подчиняться, им пятый месяц не платят ни рубля.

Потом речь зашла о некоем легендарном Карагозине: он, как известно, ухитрился в Пятилетку временных трудностей сдать на тридцать лет в аренду реку Волгу и заодно приобрел пожизненно смежные права на последнюю версию Государственного гимна, который в большинстве случаев исполняли в обязательном порядке, потому и выплаты в пользу Карагозина были не менее обязательными. Обо всем этом Турбанов слышал раньше, а теперь вдруг заговорили, что к неприкасаемому, тефлоновому Карагозину что-то прилипло и он сидит чуть ли не под домашним арестом, никто не знает – за что, но сведущие люди намекают на какую-то бронированную шахту.

Затем обсудили новость о том, что по случаю конца света на декабрь-январь в стране полностью запрещена продажа алкоголя, и пришли к выводу, что это явный перебор.

– Ладно, всё. Варежки закрыли! – прикрикнул один, видимо, старший по званию. – Скоро Загреб.

Уже в аэропорту Загреба этот же старший по званию с многозначительно-суровым видом присвоил турбановский портфель. Но Турбанов твердо, хоть и наобум, предупредил, что там важные бумаги для Михал Игнатьича, и с той же молчаливой суровостью портфель был возвращен.

 

Его посадили на спецрейс, и он снова летел один в пустом самолете, не считая двух странных стюардов с одинаковыми усиками. Там стояла мягкая мебель с латексными подушками, но было невозможно дышать из-за неисправного туалета. Ближе к концу полета он уснул, засмотревшись вниз, на заснеженные поля, а проснулся уже на черной посадочной полосе военного аэродрома.

Турбанова забрали прямо у трапа и повезли к стоящему неподалеку вертолету из породы бронированных зимних стрекоз. Почти одновременно туда подъехал некто в папахе и серой шинели с бараньим воротником, тихо и нервозно переговорил с пилотом, потом куда-то звонил и снова переговаривался. Турбанов расслышал несколько слов: «беспорядки в центре» и «площадка не готова», остальное нецензурно.

Ему сказали, что придется ждать, и отвезли в здание, похожее на комендатуру, где он торчал почти шесть часов без единой мысли, в корявой четырехугольной тоске. Зато он успел отправить Агате дурацкое сообщение: «В Третьем Риме снег». Но сразу пожалел об этом и отправил еще одно: «Я тебя люблю».

Перед посадкой в вертолет Турбанов краем уха выслушал ругань одного апоплексического генерала, который вылез кое-как из черной машины и красивым тенором отчитал технический персонал за то, что работают «без огонька», а напоследок выкрикнул в пустое терпеливое пространство: «Путина на вас нету! Он бы вам показал».

 

Пилот сказал промерзшему Турбанову:

– Будем садиться на «блюдце». Вы зря без шапки.

Место предстоящей посадки завиднелось издалека, на подлете к центру города. Несколько лет назад в Замоскворечье разом снесли, как бы наголо сбрили, часть улиц, а вместе с ними шестнадцать или семнадцать старинных домов, оставив гигантскую плешь в виде круглого пустыря, а на нем с чрезвычайной быстротой возвели чудо архитектуры наподобие стеклянного блюдца, опрокинутого верх дном. Это строение горожане обзывали то неопознанной летающей тарелкой, то пузырем или даже волдырем, но никто не знал точно о его предназначении; предполагали, что это очередной торговый центр: кто-то вроде бы углядел за зеркальным стеклом манекены в золотистых купальниках и шелковые шторы с бахромой, однако никто не видел, чтобы туда свободно впускали простых смертных.

Вертолетная площадка находилась на верхушке «пузыря», и ветер там дул такой, что легко было вообразить себя полярником на льдине. С этой льдины его забрал и увел вниз, в подледное пространство, один прекрасный и могучий персонаж, похожий на статую с острова Пасхи, с манерами идеально дрессированного адъютанта. Он представился: «Подполковник Фомин» – и в дальнейшем изъяснялся только в стиле «здравия желаю – так точно – никак нет».

 

Пока они перемещались по невнятным лестницам и коридорам, подполковник Фомин время от времени вынимал пластиковую коробочку, водил ею по сторонам, как бы отгоняя нечистую силу, прикладывал к стене и набирал длинные коды, после чего стены-щиты с гулким скрежетом раздвигались, позволяя войти в такие же невнятные лифты, залы и закутки. Там бросался в глаза диковатый контраст в отделке помещений: где-то бетонный пол, осыпающаяся побелка, стены, выкрашенные масляной краской грязно-зеленого цвета, как в тюремном туалете или в казарме, а где-то – паркет, дубовые панели и пышная потолочная лепнина в духе старых советских министерств.

Попутно подполковник Фомин доложил, что «Михал Игнатьич, к сожаленью, немного опаздывают, Аркадий Феликсович опаздывают тоже, Зверев отсутствует в отъезде, а Мовлад Умарович, к сожаленью, недомогают в плане здоровья». Поэтому Турбанову «придется немного обождать и провести свой досуг в месте пребывания. Пищевое довольствие дневальный сейчас принесет».

Они остановились у массивной железной двери с плотно задраенным окном-кормушкой. Подполковник Фомин заглянул внутрь, в глазок, и по-домашнему деловито загремел ключами.

 

45

Дверь захлопнулась, и Турбанов оказался в большой унылой комнате типа раздутой санаторной палаты, где на узких койках могли бы разместиться человек тридцать, но размещался в ближнем углу только один припухлый субъект в растянутых тренировочных штанах. Он обрадовался Турбанову как родному, сразу подробно заговорил о себе – и больше не замолкал никогда.

Мимоходом выяснилось, что это не кто попало, а тот самый Карагозин, бывший арендодатель реки Волги и обладатель прав на новую версию гимна. Он сидел здесь, в «санаторной» неволе, уже два месяца и все ждал хоть каких-то утешительных новостей о своей судьбе.

При виде Турбанова мнительный Карагозин решил, что к нему запустили подсадную утку, чтобы его разговорить. Он и сам был рад разговориться – хоть о чем. Во-первых, о национальной идее. Это, конечно, святое. Кто бы спорил! Но конец света не очень практичен с точки зрения концентрации финансовых потоков. Есть риск распыления.

– А ведь предлагали шикарную идею – про алмазы. Не в курсе? Я как раз на той оперативке был. В общем, Глузман в Минкосмосе подготовил научную справку. Хотя, возможно, из интернета скачал. Короче говоря, нашли планету. В два раза больше Земли. Расстояние всего лишь сорок световых лет. Там вся поверхность почвы – алмазы. Чистейшие, сплошняком! По весу – треть планеты. И тут мы раз – на весь мир заявляем алмазный приоритет. Какой проект, а? Можно весь народ воодушевить на годы вперед. Бюджет грандиозный, финансовые потоки четкие. А затрат – почти никаких! Ну только в рекламу побольше ввалить. И потом можно провозгласить, что полет продлится пять лет. Ну или семь – как начальство решит.

Но нет же, огорчался Карагозин, выбрали конец света! Суверенный и управляемый, само собой. А раз управляемый, то давайте строить Центр управления и наблюдения. Ну чтобы, конечно, бункер на большой глубине, бронированный лифт, оптика там дальнобойная. Я взялся, конечно. Еще и не за такое брался… А потоки-то – тьфу, кот наплакал! Этому откати, этого бери в долю. Все ведь хотят, все до одного. Ну и меня самого можно понять – я себя тоже не на помойке нашел, ведь так?

Развивая тему, Карагозин возбуждался, повышал голос и градус упрека:

– А сейчас они, значит, хотят мне лифт пришить! Я вроде как этот лифт украл. Ну да, я согласен, лифта нет. А по смете он был самый дорогой: семнадцать этажей вниз, углеродистая броня, лазерные затворы. Никаких денег не хватит, если каждый миллиард на счету! Все материалы по тройной цене, и чучмеков, гастарбайтеров звать нельзя – секретность… А хозяйственный отдел тоже красавцы! Вместо дальнобойной оптики закупили китайские веб-камеры, самые дешевые. Говорят, на миллиард. Хотели в главном зале экраны вмонтировать на тысячу квадратных метров – ну чтобы наблюдать одновременно любой район. В конце концов обошлись тонированными окнами, они зеркальные с той стороны. Сиди себе в кресле, как в дамском салоне, и наблюдай людские массы в окно. Ладно хоть, снаружи тебя не видать. Вот вбили себе в голову: «глубинный бункер, глубинный бункер»! Сами сообразили бы: если нет лифта, какая глубина? Здесь вот именно что стеклянный волдырь – глубина мизерная, почти все на поверхности торчит, и все на соплях.

Турбанову страшно хотелось спать, он уплывал, погружался на самое дно, потом вздрагивал и всплывал от голоса Карагозина, который все продолжал говорить. При очередном всплытии Турбанова ужаснул вид плачущего сокамерника: он рыдал в голос, повторяя отчаянным полушепотом, как он боится, боится, боится пожизненной фрустрации, у них ведь даже фрустраторов нет умелых, одни киллеры самодеятельные – со второго или третьего раза достреливают кое-как!

– Передайте, пожалуйста, – умолял Карагозин, – скажите, я свой человек, очень преданный, я лично пригожусь! Попросите за меня – а я, когда выйду, вам двести лимонов на счет переведу или двести пятьдесят.

 

Не прошло и полутора суток, как явился вкрадчивый подполковник Фомин и сказал Турбанову с величайшим почтением:

– Михал Игнатьич уже прибыли и вас ждут.

 

46

Когда пропущенный сквозь четыре кордона, три обыска и два нарядных предбанника Турбанов наконец вошел в огромный торжественный кабинет, он оказался пуст. Только в углу, справа от двери, незаметный, сильно озабоченный человек сидел на корточках у распахнутого шкафа, уйдя с головой в залежи канцелярских папок. Турбанов чуть не спросил его: «А где Михал Игнатьич?», но вовремя прикусил язык, потому что человек выпрямил спину, встал и с приятной гостеприимной улыбкой пошел ему навстречу, протягивая для рукопожатия гладкую сухую ладонь.

– Присаживайтесь, Сергей Терентьевич! – Он занял место во главе стола и положил перед собой ручку и чистый бумажный лист.

Турбанов пристроился сбоку.

– Как там в Лондоне? Как погода? Скоро собираетесь назад?

Турбанов пытался, но не успевал отвечать, потому что вопросы шли один за другим, без пауз, и Михал Игнатьича явно не интересовали ответы.

– Трудно было? Пришлось рисковать? Говорят, на вас даже покушение было совершено?.. На самом деле, Сергей Терентьевич, мы высоко ценим вашу самоотверженность и нелегкий опасный труд. Поэтому я сегодня же внесу предложение в Комитет поощрений и наказаний о награждении вас орденом Святого Иллариона четвертой степени. Вы рады? Вот и хорошо. – Михал Игнатьич взял ручку и сделал короткую запись на приготовленном листке – видимо, чтобы не забыть. – Да, вот еще что. Смотрите сюда! – Он придвинул этот же листок поближе к Турбанову и нарисовал круг, разделив его, как пиццу, на четыре равных куска.

Турбанов привстал, чтобы лучше разглядеть рисунок, и заметил, что верхняя короткая запись-памятка по поводу ордена – никакая не запись, а бессмысленная каракуля: такие обычно делают, когда проверяют или расписывают засохшую ручку.

– У нас же средства сейчас на четырех счетах, так? Но, между нами говоря, в последнее время Зверев что-то совсем озверел. Я его пока во Внутреннюю Монголию послал. Поэтому, когда поедете назад в Лондон, я вас попрошу в банке там переделать документы – чтобы не четыре счета, а три. – Он зачеркнул первую пиццу и нарисовал новую, поделив ее на три порции. – Ну! Вы, наверно, устали с дороги? Вас сейчас проводят в место пребывания. Отдохнете немного в тишине и через пару дней – в путь!

– Знаете, – вставая, сказал Турбанов, – там Карагозин все время рыдает, просит пощадить его.

Михал Игнатьич помрачнел, как будто ему бестактно напомнили о большой неприятности, которую он долго старался забыть:

– А он что, разве жив еще? Ну что ж, пусть поплачет. Заодно пусть подумает, с кем в сауне досуг проводить, а с кем – на яхте кататься!

 

Орденоносный Турбанов поплелся обратно, в так называемое место пребывания, сопровождаемый все тем же могучим Фоминым.

Вдруг посреди пустого коридора Фомин остановился, отпер какую-то дверь и бережно втолкнул Турбанова в комнату типа кладовки, заставленную ведрами, швабрами и мешками со стиральным порошком. Там было негде повернуться.

– Это что за фокусы? – Турбанов сделал попытку обогнуть скульптурного подполковника, но тот стоял, как утес, тяжело и взволнованно дыша.

Грудь его вздымалась, он выглядел так, словно готовился к интимному признанию. Ни с того ни с сего он заговорил афоризмами: неправда – это, значит, такая ложь, когда обманывают. А он лично выражает правду, потому что он искренний душой. Ну, в этом смысле. И, значит, вот какой вопрос. Он слышал, что англичане посылают агентов, чтобы добыть секреты нашей страны. Правда ли это?

– Ну как вам сказать, – исчерпывающе ответил Турбанов.

Видимо, для пущей убедительности Фомин достал свою коробочку, которую в прошлый раз прикладывал к стенным панелям, и сказал, что он знает шесть секретных кодов – целых шесть! И так и быть, он согласен отдать их англичанам, если ему заплатят по десять тысяч за каждый код. По десять. Поскольку Турбанов тупо молчал, подполковник сделал большое нравственное усилие над собой и уточнил: «По восемь». Было видно, что ему нелегко это говорить, он переступал с ноги на ногу и на глазах терял свою скульптурную мощь.

Наконец у Турбанова прорезался дар речи:

– Лично я бы сейчас купил любой код, чтобы выбраться из этой поганой кладовки. – Он сделал вторую попытку обогнуть Фомина, и в этот раз ему удалось.

Уже в коридоре подполковник с глубоким чувством прокашлялся и виновато сказал:

– Вас еще сегодня Мовлад Умарович ждут.

 

Мовлад Умарович лежал в окружении капельниц, весь опутанный шлангами и пластиковыми трубками, похожий на хорошо сохранившегося фараона Аменхотепа из ХVIII династии.

– У вас не больше десяти минут, – предупредила медсестра.

Турбанов сел рядом и спросил:

– Как вы себя чувствуете?

Больной говорил медленно и еле слышно:

– Моя жизнь и моя смерть посвящены Аллаху, Господу миров. Какой они тебе процент пообещали? Сколько?

– Нисколько.

– Обдурят обязательно! Сказано: сражайтесь с теми, кто не верует в Аллаха. Хочешь знать, когда придет помощь Аллаха? Воистину, помощь Аллаха близка. Переведи всё на один счет. Ты знаешь на какой. Неверным нет веры. Аллах убрал свет и оставил их в непроглядном мраке. И все, что делаешь, делай от души, как для Господа, а не для человеков. Салман пришлет тебе правильные реквизиты. Перекинешь ему пол-арбуза на текущие расходы. И потом еще пол-арбуза. Господь тебя сделает главою, а не хвостом, и ты будешь только на высоте, а не будешь внизу… Любящий свою душу погубит ее, а ненавидящий душу свою сохранит ее в жизнь вечную. Всякий успех в делах производит взаимную зависть между людьми. Род приходит, и род уходит. Суета и томление духа!

Левая рука Мовлада Умаровича, пришпиленная к капельнице, свисала с кровати ладонью кверху. Ладонь была гладкая, без единой морщины, как протез.

Турбанов тихо встал и вышел из комнаты.

 

Ночью его растолкал вечно возбужденный Карагозин:

– Я скажу всю правду! Я все скажу! Мы не катались на яхте. Да, мы были с Верой Александровной в сауне. Она сама сказала: «Я тебе отдам себя, только если окажусь на яхте». Ну вы же знаете, Вера Александровна романтическая натура! Так прямо и говорит: «Отдам себя, если только на моей собственной яхте». А в сауне-то она сама догола разделась. Христом Богом клянусь, сама догола!

– И когда уже вы все заткнетесь? – сказал Турбанов, отворачиваясь на другой бок.

 

47

Утром снова пришел подполковник Фомин и позвал Турбанова «с вещами на выход». Оказалось, надо безотлагательно, сломя голову мчаться на встречу с Аркадием Феликсовичем, который лютует и грозит всех посадить.

– Безотлагательно? Тогда я лучше эту встречу отложу.

– Это очень правильно! – восхитился Фомин. – Но Аркадий Феликсович выразились так, что вам светит пожизненное.

– А что ему надо от меня?

– Крупную сумму, срочно. Они говорят, у вас имеется в наличии телефон, чтобы деньги заказать.

Турбанов задумчиво покопался в своем опостылевшем портфеле, наскреб на дне один из тех одноразовых телефонов, которые следовало уничтожать после первого же звонка, и вручил Фомину:

– Вот отличный аппарат, передайте Аркадию Феликсовичу, пусть звонит на здоровье.

Подполковник убежал, почти счастливый.

Вообще, как заметил Турбанов, все, кто встречались ему в коридоре, не ходили, а бегали. Это напоминало какой-то всеобщий аврал с паническим оттенком. Бегали военные и штатские разной степени солидности. Прибежала молоденькая буфетчица с кружевной наколкой на гладких волосах, толкая впереди себя сервировочный столик, нагруженный виски и коньяком.

Буфетчица отперла своим ключом лифт, Турбанов помог ей вкатить столик, сказав: «Мне туда же», и они вместе спустились на первый этаж.

Это был огромный круглый зал с барной стойкой в центре.

Часы на стеклянном потолке подсказывали дату – первое января.

Турбанов приютился возле бара. Там роились менеджеры среднего звена, они просили барменов «повторить», чокались, шутили и заливали за воротнички с таким рвением, будто хотели упиться и сразу опохмелиться на годы вперед. Турбанов взял себе кофе и бутерброд с колбасой.

Поодаль, отдельно от всех, в креслах, расставленных вогнутым полукругом, заседал «генералитет» – эти с мрачными лицами безотрывно глядели на экраны, вмонтированные в стены вкруговую, по всему периметру зала. Могло показаться, здесь действует нечто вроде центра управления полетом, если бы эти люди и в самом деле чем-то управляли, а не сидели, молча уставившись в телевизионные картинки. Да и сами картинки были странными: на нескольких подслеповатых мониторах с трудом угадывалось темное шевеление людских масс – длинные расплывчатые пятна, ползущие по неузнаваемым улицам в неопознанную сторону. Оставалось лишь догадываться, что в городе растет какое-то волнение. А на больших панелях изображение было резким, как вид из окон. По сути, это и были окна – удешевленная имитация видеопанелей с плотной зеркальной тонировкой извне.

Там виднелся пустырь, возникший после «сбривания» части района, наспех вымощенный плиткой и наименованный площадью Труда. На площади толпились подмерзшие веселые демонстранты, они что-то скандировали, но не было слышно – что. Вокруг бегала чья-то рыжая потерянная собака с беззвучным лаем. Начинался снегопад.

Иногда на весь этаж нечаянно включалась громкая связь, звучащая как трескучий репродуктор советских времен. Если напрячься, можно было различить обрывки новостей и служебных переговоров.

 

– Оксаночка, это генерал-майор Туханин. Где сейчас Михал Игнатьич? Не могу его найти, у меня срочный вопрос!..

– Михал Игнатьич сказал не беспокоить. Когда появится, я ему передам.

 

– Пресс-центр МВД предупреждает, что несанкционированное переодевание в костюм так называемого Деда Мороза и появление в таком виде в местах скопления людских масс наказываются согласно статьям «Провокация» и «Ущерб общественному порядку».

 

– Бывший член Высшей инстанции Николай Зверев на пресс-конференции в Хингане, во Внутренней Монголии, заявил, что он лично возглавит Коалицию Истинно Русских, созданную с целью пресечь и не допустить… (Помехи в эфире, треск.)

 

– Оксаночка, тут генерал Туханин психует, на стены лезет – уже задрал весь секретариат. У него снайперы с ночи лежат на позициях. Приказ ждут. Спроси потихоньку Михал Игнатьича: куда, чего? В кого хоть целиться?

– Где это они лежат?

– На крышах вокруг площади.

– Ладно, спрошу.

 

– Паша! Это твои снегоуборщики? Какого хера они здесь делают!

– Не знаю, я не посылал.

 

На площади и в самом деле появилась колонна снегоуборочных машин и техники экскаваторного типа. Можно было предположить, что вместе со снегом они сметут и продрогшую толпу. Но машины, приблизившись к зданию, начали сдвигаться вправо и выстраивать подобие цепи. Дальнейшие их маневры разглядеть не удавалось, потому что нескольким митингующим пришло в голову наклеить свои бумажные транспаранты прямо на стеклянные стены «пузыря», что сильно сократило обзор изнутри. Но было видно, как в небе над площадью снуют две бронированные стрекозы.

Бумага на стекле просвечивала, и, если приноровиться к зеркально перевернутому шрифту, можно было прочесть лозунг: «Заберите свой конец света! Верните нам Новый год!»

 

Поверх стрекозиного рокота снова прорезалась громкая связь:

 

– Слушай, это Оксана. До шефа я дозвонилась кое-как. Он не в духе, сильно ругается.

– А что мне сказать Туханину про снайперов?

– Скажи – пусть целятся куда захотят.

 

– Желаете еще что-нибудь? – спрашивает бармен.

Турбанов говорит «да», но уже не слышит сам себя, потому что в эту минуту один из трех терпеливых китов, таких надежных в своей подспудности, вдруг решает уйти на глубину, с облегчением ныряет, салютуя гулким ударом хвоста, и вся конструкция, тяжко вздрогнув, кренится, заваливается – и сухой металлический грохот увлажняется ливнем осколков.

Под один общий протяжный выкрик «о-о-ох!» люди разбегаются по круглому залу влево и вправо, сшибая друг друга с ног. Некоторые бьются насмерть у лифтовых дверей, никому не давая войти. Справа, со стороны пробоины, уже задувает снежный воздух, пахнущий арбузом и стираным бельем. Первым снаружи вбегает потерянный рыжий пес – и мечется среди несущихся ног. Сразу четыре боевые снегоуборочные единицы, дружно вломившиеся в интерьер половинами корпусов, с военной простотой выкладывают ковши и скребки на блистающий паркет. Потом является громкая румяная публика, которая твердо знает свои новогодние права, и над ухом у Турбанова кто-то радостно зовет:

– Вова, иди сюда! Здесь крепкое наливают!

Спотыкаясь, оскальзываясь на грудах битого стекла, Турбанов выходит на площадь, на солнечный свет, достает телефон и набирает номер, который помнит наизусть.

– Привет! – говорит он. – Я сегодня совершенно свободен.

– Ну, приходи тогда, я тебя жду.

Тут он не выдерживает и кричит, срывая голос:

– Ты где?!

– В Москве. Где же еще.

И пока, пытаясь быть спокойной, Агата диктует ему нереально близкий адрес какого-то кафе, он стоит с закрытыми глазами и ловит ртом небесные щедроты мучительно прекрасного снегопада. И закоченевшие за ночь снайперы на крышах старательно целятся куда захотят.



* Из писем Омри Ронена к Геннадию Барабтарло // Звезда, 2014, № 5. (Здесь и ниже курсив мой. – И. С.)

* Две (хорв.).

 

Версия для печати