Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Октябрь 2015, 8

Индейские сказки

Александр БУШКОВСКИЙ (СНОСКА БЕЗ ЗНАЧКА)

 

Александр Бушковский родился в 1970 году в селе Спасская Губа Кондопожского района Карелии. Окончил Санкт-Петербургскую юридическую академию МВД РФ. Служил в СОБР (спецотряд быстрого реагирования). Пять командировок в Чечню. Медаль «За Отвагу», медаль ордена «За заслуги перед Отечеством» II степени. Тяжелая контузия. На пенсии в звании майора. Сочинять тексты начал в 2007 году. Публиковался в журналах «Октябрь», «Дружба народов», «Вопросы литературы». Живет в Петрозаводске. Работает печником.

 

 

                                  Байки Дядюшки Хука

Давным-давно, еще позапрошлой зимой, мы были в гостях в Финляндии и сидели за столом с финскими писателями. Хорошая подобралась компания, к концу вечера все понимали друг друга без переводчика. Говорили о рыбалке, об охоте, о службе в армии, о женщинах и водке. Одним словом, о смысле жизни. Показывали друг другу ножички, фляжки, татуировки. Тут наш водитель, Раймо, бывший солдат финского спецназа, и произнес, глядя на всех влюбленными глазами:

– Вы не русские, а мы не финны. Это кто-то другие финны или русские, а мы здесь все – северные индейцы…

Тут я и вспомнил эти сказки.

 

 

– Ты чё, богу веришь, что ли?

– Да не. Не пойму, что ему от меня надо, вот особо и не верю...

Из разговора двух индейцев

 

 

В наш язык понятие «индеец» ввел Дядюшка Хук, когда мы с ним сидели на берегу, на стволе упавшей в воду осины, и курили. Эту осину прошлой осенью свалили бобры, зимой ее крона вмерзла в лед и зайцы сгрызли с веток всю кору добела. А теперь осина была похожа на скелет огромной рыбы, чем сильно нравилась Дядюшке. Сидели мы и глядели на кубаса наших сетей, а далеко в озере, за солнечной рябъю, темнели скалы-острова. Времени у нас хватало, также и табака. Тут Дядюшка Хук, щурясь на эти острова, оскалил железные зубы и говорит:

– Как-то раз мы с мужиками застряли на этих камнях аж на неделю. Ждали корюху, за ней сига, а тут сивер как задует с берега – караул! До дому не добраться, сети не спохожать, ну и сидели – коптились у костра, последний хрен без соли доедали... Вот те двое – индейцы так индейцы! Я по берегу хожу-брожу, плавник собираю промеж камней. Дров-то нету, деревья на камнях посреди озера не растут. Один, Митрофан, мне и кричит. «Крюк! – кричит. – Иди гуся лопать!» Сам ухмыляется. Какого, мыслю, гуся? Откуда? Я бы видел... Но сам радуюсь: есть-то охота. А тут гусь! Подхожу к костру: у них в котелке чайка варится! Ощипана, конечно, без головы, без лап, без требухи, но уж чайку я от гуся как-нибудь да отличу… И они знают это и лыбятся.

«Как взяли?» – спрашиваю. Ружье-то ведь у меня, и патроны наперечет. Четыре штуки. По одному на троих, и псу нашему, Кузьме, последний. Да ты не думай, не в смысле застрелиться, просто каждый имеет свой равный шанс мяса добыть. И Кузю даже в самом крайнем случае вряд ли кто стал бы стрелять. Он умный, сам как индеец. Сразу почуял бы, удрал бы куда-нибудь на северную сторону. Они мне отвечают: «Корюшину насадили на крючок, кинули ей, она на лету и заглотила. Мы ее подтянули и голову отвинтили. Только вот соли нет! И хлеба тоже... Ну а вместо табака можно водоросли курить, щас насушим на сковороде...» Во как!..

Это еще что... Они, представь, утром иногда в деревне с похмелья просыпаются, денег нет, и прямо в кедах идут в лес, на болото, клюкву собирать. На улице ноль, снег с дождем и ветер. С моря. Митрофан в коротком дерматине поверх тельника, а баба его в болоньевых сапожках. Фиолетовых. С прошлого века. Она еще и губы на ходу подкрашивает. Идут за четыре километра от деревни, за полчаса набирают ведро клюквы и несут обратно сдавать. Меняют на пол-литра спирта. Спирт резиновый, качество ни к черту. И давай дальше праздновать. «Что за праздник?» – спрашиваю. «А живы – вот и праздник!» – отвечают. Пьют. Закусывают хлебом. Хлеб, слава богу, есть. Картошка, морковка тоже. Луку маленько теща дала... Вот так вот.

 ...Короче, съели чаечку без соли, без луку, без хлеба. Ножами разрезали, пока горячая, кровь пока не сгустела. Воду из котелка выпили. Рыбой воняет. Больше-то выпить для сугреву нечего. Кости Кузьме отдали. Про того потом отдельно расскажу. Лодку от воды к самому костру затянули и перевернули, чтоб от дождя прятаться. Хорошо, на девятый день ветер стих, и сети мы сняли. Хоть маленько добычи и скиситали, все равно целую лодку рыбы домой приперли. Мужики эти, Митрофан и Иннокентий, два брата-индейца, самые главные люди в деревне во время нереста. Как Свинету и Чингачпук. Или как два Овцеолы, вождя семиногов. Потому что где другие деревенские мужики мешок рыбы наловят, эти двое – мешков пять-шесть хапнут. С детства в лесу да на озере трутся. Папаша их приучил, а сам без вести пропал, как путний индеец. От него они все нужные места знают, а еще и слово рыбьему хозяину. Говорят, папку ихнего хозяин за это и забрал. За то, что слово выдал. Хозяин редко кому слово открывает, и говорить никому нельзя, даже родным сынкам. Вот они и не говорят никому. Вся деревня перед ними шапки ломает, а они пьяные, щедрые! Старухам мелочь рыбью из лодки прямо ведром черпают, бесплатно. Или достанут из-под ремня бутыль с огненной водой и предложат участковому освежиться, от чистого сердца. Прямо из горлышка. Тот руками отмахивается, даже не ругает. А как нерест кончится – опять они Митроха и Кеша... Потом по первому льду еще половят от души, тут в деревне снова по отчеству их величают. После глухозимье наступает, рыба не шевелится, в лесу холодно, деревья звенят, ловить нечего. Они – на снегоборьбу. Это на железной дороге, на разъезде, начальство нанимает таких вот индейцев снег с путей чистить. Работа тяжкая, снегу по три метра валит. Не то что в Киеве. Павел Корчагин на узкоколейке отдыхает. Платят копейки, а тем деваться некуда. Вот до весны там в снегах они норы и роют. Поезда в таких тоннелях аж по крышу спрятавшись ходят, до самого апреля. Потом солнышко на лето поворачивает, они лопаты бросают и опять в лес да на озеро. Сети, мережи, капканы. Воля... И так до новой снегоборьбы. Вон оно как...

Надо сказать, Дядюшка Хук рассказывает ярко, однако легко перескакивает с байки на байку, и неподготовленный слушатель может потерять суть повествования, или, как Дядюшка выражается, «нить Мариванны». Поэтому мне как слушателю подготовленному приходится иногда переводить с индейского на русский. Например, Мариванна – это была наша учительница истории в школе, и Хук, очень уважая ее за энтузиазм и красочность рассказа, перенял ее манеру. К тому же она еще иногда и вязала. Носки из красной шерсти, во время самостоятельных работ…

 

 

 

Стало быть, индеец у нас – это не краснокожий воин с томагавком и перьями в волосах, а обычный деревенский мужик из глухомани. Дядюшка Хук называет его индейцем со смесью уважения и смеха. Даже иронии, пожалуй. Однако сам он тоже считает себя индейцем. В самых глухих деревнях, где света нету до сих пор, все мужики – индейцы. Да что мужики, жены их и то индейцы. Язык не поворачивается назвать их индеанками. Индеанки – это у Фенимора Купера. С именами Июньская Роса или там... Золотое Облачко, к примеру. Нашу же индейскую женщину впору называть Росомахой или Волчьей Лапой. Безо всякого унижения, а просто по факту. Она сурова, как индейская жизнь. И дети ее – с пеленок индейцы. А мы с Дядюшкой Хуком хоть и тоже деревенские мужики, но у нас в деревне электричество иногда все же было.

 Говорю: в самых глухих деревнях – и понимаю, что деревень таких все меньше остается. Скоро, видать, и вовсе не будет. Добирается до них белая цивилизация, людей забирает, движения лишает, шевелёжа. Шевележ – это смысл деревенской жизни, от слова «шевелиться». И деревня дохнет и загибается. Лес вокруг себя повырубит и вроде как и не нужна никому становится. Чахнет потихонечку. Огненную воду пьет. А кто не спился, тот перебирается ближе к городу, к цивилизации жмется. Там легче на хлеб заработать. Или выпросить. А то и украсть. Но так индейцу белым человеком не стать, в лучшем случае – метисом. Это когда возьмут тебя на работу, грузчиком там или сторожем, и ты и не белый еще, и не индеец теперь. Большего никак не добиться. Не желает мужик теперь индействовать, хочет жить как белый, ан хитрости-то не хватает.

 Деревня почему загибается? Раньше лес пилами пилили, топорами сучья рубили, целую бригаду мужиков-индейцев надо было. Пока тросами пачку стволов зачекеруешь-свяжешь, пока оттащишь, оттрелюешь ее полудохлым трактором к дороге, пока погрузишь на лесовоз, все упарятся, всем работы хватит. Недаром свой мятый рублик в конторе по ведомости получали. А теперь прилетит один белый оператор на оранжевом трансформере; не выходя из рубки, щупальцами весь лес спилит-уложит, еще и увезет сам. Даже щепок не оставит. На кой тогда бригада мужиков с топорами, спрошу я? Да и лесу-то дельного при таком раскладе не осталось. Только в скалах да на болоте, куда без вертолета не добраться. Дороги-то строить никому неохота, даже белым. Но и в город все деревенские уехать не могут, чего-то опасаются. Там тоже почти все метисы спились, кто уехал. Уж и не знаю отчего...

 

...Дядюшка Хук – старый индеец. Идейный. Никогда на белых не работал и для себя тоже палец о палец ни разу не ударил. Все в лесу да на озере. На его век лесу хватит. Индеец, говорит Хук, он ведь как? Ему в лесу легче. Там ему дом родной. А все почему? Привык. С пацанских лет гнезда разоряет, щуку острогой на нересте колет. Ягоды-грибы. Брага-самогон. В городе, конечно, бывает иногда, но редко. Он там как волк среди борзых. И не убежишь, и не укусишь...

 Прозвище Хук он сам себе придумал. Вообще-то его с детства звали Крюком, хороший был левый боковой, но потом он узнал, что «крюк» – это по-боксерски «хук», и просто объявил себя на манер ирокезов. Я, говорит, буду Хук, а кто против, лови крюк! Никто и не против. Хук так Хук. Не Бешеный же Бык. Не Мухаммед Али, в натуре...

Много чего в жизни повидал Дядюшка Хук, а еще больше, похоже, выдумал. Таким уж он на свет уродился. «Фантазия у меня, – говорит, – как на грядке растет». Как начнет травить свои байки – суши весла, доставай табачок. Не знаешь, где верить, где смеяться. И все ведь похоже на правду, и сам он божится, что так все и было.

Сверстники его почти все, когда выросли, обычными стали метисами. Белыми быть не могут, воспитание не то, а индействовать не хотят. Лень-матушка раньше всех нас родилась. Время теперь такое. Все мечтают о комфортной жизни. Это когда мягко и красиво и поменьше усилий. Когда у тебя не просто парка, а шанхайским барсом подбитая. А томагавк с резиновой рукояткой. Не просто вигвам, а с двумя... умывальниками. И карабин с серебряной насечкой. И огненная вода за триста, а не за тридцать. И на печке кнопочку нажал – вот тебе и барбекю. Без холестерина и канцерогенов. Руководители прямо так и заявляют с экранов, мол, к шишнадцатому году повысим уровень и добьемся комфорта. Значит, в таком разрезе легче метисам у белых подворовывать, чем самим индействовать. Хочется метисам насладиться благами цивилизации. Вот и пытаются они проскочить меж белыми и индейцами.

Ну, а Хук не так воспитан. Отец его индейцем был, и дед тоже, даром что с войны вернулся бледнолицым офицером. Повесил дед мундир старлея в чулан и ни разу в жизни медалей больше не надевал. Только раз в год выпивал он бутыль огненной воды на праздник и еще дальше в лес забирался. Внука своего, Хука, дед в строгости воспитал, в лучших индейских традициях. «Что самое главное на свете?» – спрашивает меня Дядюшка Хук так серьезно, что мне смешно становится. «Что же?» – отвечаю я вопросом. «Не знаю, как у белых анархистов типа князя Кропоткина, а Нестор Иваныч Махно говорил – свобода и воля!»

Книжек он, по правде говоря, не читает. Голову зря не забивает. Как сказал один писатель, книжки читать – глаза портить. И слишком серьезно Хук ни к чему не относится. Так, для смеху разговоры псевдоумные заводит. Слышал где-то красное словцо и вставляет его к месту и не к месту. Но принципы в его жизни есть, хоть он о них и молчит. Выглядят они странно, а яснее всего видны в его байках. Вот, к примеру, индейский бог у него конкретный, как рыбнадзор. Общего белого бога он не понимает. И заповеди у Хука свои, личные. Чего, говорит, молиться, время тратить? И так мы перед ним всю жизнь голые и босые стоим. Не делай только пакостей другим и другим не позволяй себе их делать. Хук вообще считает, что у каждого индейца свой бог. Или так – к каждому обращен отдельный божий лик. А кто или что это за личность – не его, Дядюшки, ума дело. Нельзя ведь объять необъятное, а? Или можно?

 

Недавно рассказал мне Дядюшка Хук одну историю. Говорил он спокойно, но я видел, как непросто ему это далось. И я подумал, что эта байка – сказка о черте, о боге и мести.

Все его байки начинаются издалека, с шуток-прибауток. Потом и не поймешь, когда он к делу перешел и что тут важно, а что смешно. Вот и тут сидели мы на камушках да на корточках, слушали, как в лесу тревожит зайца гончак Балдей, Дядюшкин фаворит. Вообще, заячья охота – любимое занятие у Хука. Можно никого и не убивать, а просто послушать и порадоваться.

– Не напрягайся ты пока, – начал Дядюшка Хук, – далеко он еще, зайка этот. Балдей только подтявкивает, следы распутывает. Как след горячее станет, он залает, а как увидит ушастого, заголосит. Аж на ходу завоет. Так что смело кури. Кури-кури, заяц дыма со страху не чует, а Балдей, наоборот, на нас его выгонит. Я однажды без него, горлопана, пошел прогуляться, поглядеть, не стоят ли где поблизости лосики, не грызут ли осинку. Балдей мне в таком деле не нужен, только гавкать да мешать станет. Вот и пошел один. А Кузьма со мной увязался. Ну, помнишь, тот Кузьма, индейский пес. Он с некоторых пор живет на воле, а раньше, бывало, сидел в вольере у Митрохи и Кеши. Да, Кузьма раз в девять умнее Балдея, на птичек-зайчиков лаять не станет. Он по крупному рогатому специалист. Хотя порода у него – деревенский дворянин. Однако может и михалываныча за штаны на жопу посадить. И подержать его не струсит и, наоборот, от ярости не обезумеет. Ну вот, идем мы с Кузей по чернотропу. Снежок уже выпал да сразу и стаял. Лес темный. Трава и листва сырые, шагов не слыхать. Ветер в вершинках гуляет, к лосишкам бли-и-изко можно подойти. Идем потихонечку и видим: сидят возле пня два зайки и что-то там грызут. Сами белые уже, далеко их видать, а нас с Кузькой не видят. Интересно мне стало, что они там точат, грызуны. Да и в спину стрелять не хочется. Хлопнул я в ладоши, они аж подпрыгнули от испуга. Оборачиваются, а у их все рожи от черники синие! На пне чернику лопали!

Выразительно произнеся эти слова, Дядюшка Хук поглядел на меня наивными глазами и замолк. Я не выдержал и заржал, как Огонек, старый совхозный мерин:

– Чернику… На пне… Рожи синие… Во врать!

– Вот те крест! – Дядюшка Хук мелко смеялся вместе со мной. – Синие рожи! Я сам загоготал как гусь, а они прыг в разные стороны – и привет! Тут и Кузьма надо мной похихикал, а за ними не погнался. Пусть живут, плодятся... Да, о чем это я?.. Кузя… Я ж о нем хотел тебе рассказать, а сам зайцев вспомнил, чтоб им от черники этой заперло... Вот. Кузя раньше в будке жил у Кеши с Митрохой. Изба у них большая, на четыре семьи о двух этажах. Старая, еще от деда осталась. А живут вдвоем. Иногда только у Митрофана сожительница подвизается. Женщина хорошая, малопьющая. Даром что тоже индеец. До первого большого скандала живет. Потом он ее выгоняет и уходит в лес. А Кеша – мужик тихий, скромный, выпивающий. Бабам особо неинтересен. Сам какую-либо позвать стесняется. Вот и живут два брата, топор да лопата, волчий нос да заячья лапа. Кузьма у Кеши, как путний, в вольере сидит перед охотой, чтоб проголодался чуток. Иначе на свободе сопрет что-нибудь у кого-нибудь в деревне, налопается и будет в лесу лениться. Я раз видел, как он пачку пельменей из автолавки стянул, продавщица и не заметила. Он ведь как делает? Стоит рядом с прилавком, уши-хвост опустив, и прикидывается несчастным. С виду – «...месье, я не ел шесть дней, подайте бывшему депутату бывшей государственной думы...» Но от наших торговцев жалости не дождешься. Кузя это знает. Тут главное, чтоб не били и не гнали. И как только перестали на него внимание обращать, он хвать зубами пачку с прилавка – и ноги явил. Притащил Иннокентию – мол, гляди, хозяин, я тоже добытчик. Внешности он неброской – пегий и ушастый, а голова работает исправно. Ну так вот, о чем я?.. Однако и на Кузьму нашлась проруха. Сидел он в вольере вечерком, собирался утром с Кешей на охоту. А надо сказать, что изба у братьев на отшибе стоит, возле леса. И берег рядом. Тут в лесочке да на бережку повадились метисы огненную воду хлебать. Соберутся сворой, костерок запалят и айда пустую тару разбрасывать. Песни бледнолицые горланят. Когда и подерутся. И главное, заводилой у них баба одна. Дианка по кличке «Принцесса». Здорова пить, рожа рябая, кулаки как булыжники. А голос – чисто у дикторши с телевизора, красивый и поставленный, что у трезвой, что у пьяной. Одна у Кузьки слабость – на дух не переносит пьяных, кроме Кеши с Митрохой. Вот он этих метисов с Принцессой во главе и облаял, когда они мимо проходили. Зло так, с рычанием. Дианка не ожидала, сначала напужалась, потом рассвирепела и окрысилась. Подобрала рядом на помойке какую-то жердину – и ну ею в Кузю меж прутьями вольера тыкать. Он ловкий, уворачивается и все лает. Дианка давай голосом своим командовать метисами, как Левитан в юбке. Тут кто-то из ее шестерок притащил топор, сообща загнали они Кузьку в будку, дыру приперли жердями. Открыли вольер и вошли. Стали крышу у будки топором рубить... Никак я не пойму, сколько не скриплю мозгами, что же ими двигало? Водка? Злоба? Понт метисовский? Или все сразу? Откуда у бабы-то столько изжоги?

Тут Дядюшка Хук перевел дух и закурил. Пальцы его чуть вздрагивали, самую малость.

Беспределье это мне соседка Кешина рассказала. Она все видела, вышла было их пристыдить, так ее матами да угрозами обратно домой загнали. Где Кеша с Митрофаном были, неизвестно. Но не дома. Иначе бы не ушла Дианка живой со своими гнидами. А так они крышу в будке продолбили и рубанули Кузю топором по морде. Не скулил он, просто выл, жалобно и тоскливо. Они его еще и жердью ткнули в брюхо. Мало им показалось, на свалке подобрали старый аккумулятор, слили электролит и плеснули на пса. Видно, подумали, что теперь уж точно сдохнет, и смылись, как гиены.

Хук замолчал и сглотнул.

– В общем, прибегает ко мне Иннокентий, белый, как первый снег. «Что, – говорит, – д-делать, д-дядя Крюк? Как собаку спасти? Еле дышит...» Ну, побежали мы, обтерли его, положили на чистую солому. Нашел я в сарае осиное гнездо. Перетер его ладонями в труху. Раны псу трухой этой засыпал. Дал воды попить. А он лежит, морду лапами прикрыл, как человек от кошмара. Лакать не может, пришлось потом по-волчьи ему учиться пить, губами тянуть. Ничего, жить захочешь – и выть по-волчьи научишься. Не то что пить. Первый день ничего не мог, только дышал, и слезы текли по морде... Да и у Кеши тоже.

Тут Дядюшка Хук скрипнул зубами.

– Потом начал водичку по чуть-чуть глотать. Я ему тряпку отжимал на зубы. На третий день смотрю: язык высунул и морду кое-как облизнул. Ну, думаю, теперь залижет раны. Стали мы с Кешкой мясо сырое мелко рубить и в пасть Кузьме подкладывать. Для зверя сырое мясо – лучшее лекарство. И труха от гнезда тоже. Я как-то раз на промысле тройник от блесны лососевой в ладонь засадил, глубоко, аж два жала в мясе скрылись. Ух, мля, больновато... Как доставать, мыслю. Митрофан глянул и говорит: «Рвать надо, пока горячо!» Рванул я – свет застит, мясо наружу, кровушка скоренько закапала. Теплая, прям в лодку. Но крючки выдернул. Сжал я ладонь в кулак, Митроха на весла –  и к  берегу. У нас на островке избушка, не, не на том, где мы чаечек кушали, на другом, побольше. Там лососевый ход, осенью поздней не зевай... Так вот, Митрофан прямо в избушке, на чердаке, нашел маленькое гнездышко, осы его бросили, и мне этой трухой дырки от крючков присыпал. Кулак тряпкой обмотал, чтоб я не разжимал пока. А наутро этих дырок как не бывало! Во какое сильное лекарство! Митрофан говорит – натуральное осиное плацебо... Да, Кузьма. Пошел вроде бы на поправку, тут мы с Иннокентием дух немого перевели. А Митрофан все эти дни с обрезом за пазухой по околицам ошивался, Принцессину свору искал. Но те нутром своим гнилым такой, видать, страх почуяли, что в тот же вечер слиняли из деревни неизвестно куда. Вернулся Митрофан водички попить да портянки перемотать, и стали мы втроем совет держать.

– Как поступим? – спрашиваю я.

Митрофан авторитетно так и заявляет.

– Я, – говорит, – голосую убить. Я этого Принцессиного хахаля, Беса, знаю как облупленного. Сидел с ним как-то давно в одной камере. У белых в тюрьме. Сука редкостная! Мелкий, дохлый, а подлости и наглости на троих хватит. Если его не привалить и налимам не скормить, нам еще не раз отрыгнется. Он и сидел-то за кражи да за грабежи, у старых индейцев пушнину отнимал. Все лапы синие – в перстнях. Да и второй ее прихвостень, Хан, тоже не лучше. Это он сам себя Хантером назвал, за меткую стрельбу, а потом сократил до Хана. С детства воробьев и голубей пачками стрелял из своей рогатки. Потом на кошек переключился. А как в армию к белым забрали да как вернулся из горячей точки, так вовсе берега потерял. Пьет все, что горит, тащит все, что плохо лежит. Молодежь пугает, медалями своими песочными хвалится, у белых за мародерство выцыганенными... А Принцессу Дианку надо за компанию порешить. Она у них там главная, бывшая красавица. Если ее оставить, она и нас сдаст конной полиции, и новых себе пажей воспитает. Так что я голосую – убить.

 – Погоди убивать, брат, – тихо так вступил Иннокентий. – Убьешь – не оживишь потом. Кузя-то на поправку идет, авось выкарабкается...

 – А ты что предлагаешь? Пусть они ему пенсию на лекарства выплачивают? Так у них нет ни обмылка... Или к совести их взывать, пусть извинятся? Тот же хрен, но только вид сбоку и в левой руке.

 Тут я и говорю Кеше:

 – Наказать один черт надо, не оставим же так... И разговаривать с ними не о чем, прав Митрофан. Руки надо им сломать. Узнать бы только, кто Кузьку ткнул-рубанул, кто кислотой плеснул, пальцы бы я тому растоптал своими кирзачами, чтоб задницу подтирать себе не мог...

Молчит Кеша, хмурится.

– Ладно, – говорю, – ты собаку лечи, а мы с Митрофаном покумекаем, что предпринять.

 Вышли мы с Митрошей за околицу, он мне и говорит: мол, знаю я, дядя Крюк, где они могут отсиживаться, да один опасаюсь туда соваться. Вдвоем можно и попробовать.

 Сказал он мне это место – точно, как я сразу-то не догадал. Есть у нас в лесах один старый укрепрайон, с войны брошенный. Мрачное местечко. И для всяких гадов змеиных самое логово. Взяли мы... все необходимое и пошли. Идем, план операции обсуждаем. Сами злые, как лоси на гону. Так ничего дельного и не придумали, решили действовать по обстановке. То есть нахрапом.

Я говорю:

 – Надо было Кешу взять третьим, и сил поровну, и придумал бы он что-нибудь. Недаром же в армии служил. Да еще и в Войсках Дяди Васи.

 – Не, – отвечает Митроша. – Кеша после армии совсем тихий стал, мнительный. К тому же и с Дианкой этой в детстве у него была несчастная любовь.

 Идем, стало быть, дальше. Я дорогу туда хорошо помню, первым топаю, Митрофан за мной. Свечерело. А надо было в скалы лезть, да еще и ночью. Полезли. И я-то, старый индеец, возьми да и сорвись со скалочки да на камушки. Не шибко высоко, но пятку раздробил, да так, что пришлось Митроше меня на закукорках обратно волочь, до самого дому. А верст за девять уже ушли. Хорошо, Митрофан индеец крепкий, жилистый, да и помоложе меня значительно будет. И еще хорошо, что я в кирзачах был старых, а не в новых этих легких мокасинах, так бы и вовсе переломался. Тут думаю, не этими ли кирзачами я собирался пальцы тем гадьям дробить? Вот, мыслю, бог меня и наказал, и упредил, и ума дал сразу. Не надо в ярости ничего замышлять. Или это черти планы мои разрушили? Кто знает... А Митрофан меня на спине тащит, кряхтит да посмеивается.

– Что ж тебе весело, друг мой ситный Митроша? – спрашиваю.

Жисть кольцами вьется, дядя Крюк, – отвечает он, – не замечаешь? Ты же меня лет тридцать назад этой же дорогой тащил на своем горбу, не помнишь? Я тогда пацаном был, ногу себе рубанул на путике, зима еще стояла лю-ютая!

Точно, вспомнил. Вот старость – не радость, индейство – не сладость... Но про это я тебе в другой раз скажу, а сейчас про Кузьму закончу. Притащил Митрофан меня домой, нога распухла, и три дни сидел я на печи, примочками ее лечил. Хватило времени подумать о многом... Сижу, в окно гляжу. Почему, мыслю, все выходит так, а не иначе.

Бывает, непросто индейцу разобраться, где правда, где кривда. Что хорошо, что худо. И чего от него бог хочет. А чего хочет черт. Дело говорил мне мой дедушка Пук, то есть Большой Пучок: «Все, что в голову лезет, то и случается. Что себе представишь, то может произойти. Или наоборот, представишь солнышко, а выйдет лунный свет. Так индейский бог придумал, а черт с ног на голову перевернул. И не спрашивай почему. Никто не знает, даже и сам этот наш бог. И даже тот бог, что над нашим богом. Ведь мы же можем представить себе бога над богом? Можем, почему нет? Вот потому и держи голову пустой! – говорил мне дедушка Пук. – Не пускай в нее ни черного гнева, ни белой зависти, ни шумного веселья. Радуйся себе тихо, что живешь и не слишком мучишься, и хватит с тебя...»

Вот разъярился ты, что собаку безвинную метисы измучили да изувечили, и представил, что растопчешь им руки своим каблуком. Чуть ли не убить собрался. А бог с чертом тебя удержали. Один не дал тебе дров наломать, а другой ногу подломил, чтоб ты от боли покряхтел, мозгами покипел. И со временем дошло до тебя, карателя, что бог вместе с чертом метисов этих уже и без тебя наказали – ума не дали. Жизнь у этих барбосов тяжелая и никчемная. Пьют, воруют, маются. Злые на весь свет, на бога, на черта. На себя, на других. Не жалеют никого, никого не любят. На бога злые, что создал их такими, на черта – что попутал их и путает в любом деле. На себя злые, что не могут бороться со страхом и болью, с ленью и кайфом, со всем, чем награждает их бог со своим помощником. Они даже не могут полчаса не курить, что уж там говорить о любви или самоуважении. На других они злые за то, что те лучше, чем они, а если не лучше, то такие же сволочи... Потому и не стал я им мстить. Подумал-подумал и решил рукой махнуть. Митроша тоже посидел с Иннокентием над Кузьмой, подлечил его индейскими травками да заговорами и вроде как поостыл чуток. Потом, зимой уже, приходит он ко мне и говорит: «Все ж таки есть маленько правды на свете, дядя Крюк. Нашлись наши друзья, Принцесса со своими фаворитами. Правда, не со всеми. Дед Ибрагим встретил их в лесу. Рассказал мне, что Дианка, вся черная и худая, как тень, идет-бредет и тащит за собой Хана, а тот весь опухший и с бельмами вместо глаз. А где Бес, спрашиваю. Ибрагим мне и отвечает, мол, снова стал Бес по чужим путикам шакалить, пушнину воровать. Кто-то из стариков и не выдержал, поставил рядом с ловушкой медвежий капкан. Медведь зимой спит, в него не залезет, а больше никто в лесу такой капкан не стронет. Окромя, однако, человека. Лось за пушниной не лазит. Лиса легкая. Росомаха хитрая. Волк железо за версту учует. Вот Бес и залез. Ногу ему сломало, сам дуги разжать не смог, худой был, испитой весь, ну и замерз наглухо. Дианка с Ханом, видать, знали, где его искать, нашли – снегом присыпали. Сразу хоронить не стали, а вернее, не смогли, решили сначала помянуть. Украли где-то в деревне огненной воды, а спирт оказался не таковский. Выпили, свет померк. Принцесса-то почернела вся, чуть не сгорела, но очухалась, а Хан раздулся и ослеп. Вот и не пришлось нам с тобой греха на душу брать. Так-то, дружочек ты мой…» – и Дядюшка Хук взял многозначительную паузу. Сразу стало слышнее лай Балдея где-то неподалеку.

«Ну и ужас», – думаю я, а сам возьми да и спроси у Дядюшки Хука:

– Ну а Кузьма-то чем у черта с богом виноват оказался, что метисы его так суродовали? Тем, что пьяных не любит? Так он не человек, лукавить не умеет...

Гляжу, а Хук уставился куда-то мне за спину и глаза выпучил.

– Тихо, – шипит, – заяц прямо за тобой...

 Обернулся я медленно: точно, сидит заяц в пяти метрах, ушами поводит, нос морщит, и глаза круглые, как у Хука. Хвать я ружье, а он прыг в кусты – и нет зайца. Больше ничего не стал я спрашивать у Дядюшки, постеснялся своей нерасторопности и тугодумства. Да и он мне не ответил, позабыл, видать, впопыхах.

 

Дядюшку Хука я знаю пятьдесят четыре года. Может, самую малость поменьше. Познакомились, когда нам было по девять годков. Жили-то мы в разных деревнях, но батьки наши вместе лес валили, огненную воду пили и нас с собой подчас таскали. И в школу мы тоже в одну ездили. Крюк тогда только пробовал курить и рассказывал мне, какое это интересное дело. Потом мы стырили пачку «Беломора» у его папки и так накурились, что меня до сих пор тошнит, как вспомню. Валялись в снегу за сараем и блевали желчью. После до самой бледнолицей армии не пробовали. Хук тоже это помнит, помнит, как мы от бессилия чуть не вмерзли волосами в зеленую корку льда под нашими головами и как тащились, синеватые, к нему домой, подпирая друг друга плечами. Теперь, когда мы с ним садимся на пенек и достаем курево, он всегда вспоминает этот случай, а после этого случая и другой случай, тоже про тяжесть и мороз:

Да-а, а зима в тот год стояла лютая. Осины в подлеске трещали, как ружья. Иногда и залпом. Озеро стонало подо льдом, а ручей промерз до дна. Ни ворон, ни сорок не видать. Где они прятались, мне неизвестно. А воробьи с синицами все норовили в сени с улицы залететь, когда я помойку ходил выливать, да и забивались под стропила – не выгонишь. Я и не гонял их, некогда – в сенях тоже холодно. И даже кошка моя, Муська, на печи все нежилась, а на них ноль внимания. Сала я им маленько подвесил на окне, а на подоконник сыпанул ячневой крупы горсточку. Так ведь все вокруг загадили, мазурики пернатые! Хорошо, что я тогда уже один жил, некому ворчать. Мне-то на воробьиные какашки начихать, они не воняют. Тем более на морозе.

Так вот... Митроша с Кешей тогда еще пацанами были. Митрофан, правда, постарше. Ему уже четырнадцатый годочек шел. А Иннокентий даже в школу не ходил. Не было в деревне школы, а до соседнего села далеко. В интернат отдавать отец их не стал, когда мамка ушла. Опосля уже поздно стало. Некому. Ну да все по порядку.

Отец их, Ерш, хоть был мужик скромный да тихий, зато настоящий индеец. Верил только в себя и в то, что случайного ничего не случается на белом свете. Все умел руками делать: и печь слепить, и сеть сплести. И рыбак был удачливый. Самое удивительное – огненной воды совсем почти не пил. С виду не богатырь, зато жилистый. Ликом не свят, но духом крепок. Товарищи мы были. А Марфуша, мамка их, как с юности видная росла, так в красавицы и определилась. Сама высока, задница широка, грудь пуговицы рвет, коса как медная катушка, рыжая и толстая. Брови куньими хвостами, и меж зубами щелочка – врет много, видать. Примета есть такая. С детства у всех парней от нее слюни текли, а она только смеялась да самых резвых по носу щелкала. Одним словом, валькирия. И вот как-то раз, еще до нашей службы, прибыл к нам в деревню один молодой метис по прозвищу Шут. Серьга в ухе, брунет – жгучий, хаер на косой пробор, глаз с прищуром и балалаечник. Морячок, короче. Девки заволновались, парни – соответственно. А он всем девкам улыбается, парней не пугается. И то сказать, крепкий паренек, не трус. Барышни из-под ресниц в него целятся, а ребята хотели было пару раз пыль из него выколотить, так он перышко достал-выхватил и стоп в гору им всем выписал. Жил в деревне Шут весело, все что-то праздновал, девчонок охмурил, парней вином опоил и заделался в скором времени душой обчества и кумиром молодежи. Культовым, как теперь говорится, идолом. Нигде вроде не трудился, а компашку свою коньяком угощал. Одна только Марфуша не замечала его на горизонте. Он, хитрец, ее тем более. Ерш, как и все, по Марфуше маялся, ан оказалось, что сильнее всех. И к белым людям в армию уходя, открыл ей свое чуйство. Она ни то ни се, ни да ни нет. Ерш губу закусил и голову обрил. Через две зимы да через две весны отслужил, как надо, и вернулся. Друзья ему сквозь зубы: мол, поматросил Шут Марфушу да и сел в тюрьму за кражу государственного имущества. Ершик, ног не чуя, к ней бегом с рукой и сердцем, а она возьми и согласись. Ну, свадьба, медовый месяц, счастье Ершиное солнышком по небу покатилось. Сын родился вовремя, рыжий и ладный, как мамка. Ерш вовсю индействует, рыбалит-промышляет, семью поит-кормит. Горностаевую парку Марфуше подарил. А она, как родила, еще краше да глаже стала. В общем, как в плохом кино, в скором времени возвернулся Шут из зоны безвинным страдальцем и одновременно блестящим джентльменом в велюровом пальто. Опять открыл шалман свой, компанию собрал, и карнавал с фейерверками вновь закружился. Зачем тянуть кота за хвост, Марфушенька вся иззудилась. Стала бегать по ночам к Шуту в одних босоножках, покуда Ершик на промысле. Сначала никто не знал, а если и знал, то молчал в тряпку. Резону-то болтать, когда или Шут, или Ерш зарезать могут не моргнув. И тут опять Шута сажают, за те же фортеля, как старого знакомого. Но уже надолго. Теперича Марфуша потускнела, хмурится, Ерша не привечает. Конечно, Ерш догадался, не дурак ведь, но ни слова ей не сказал. И никогда потом не говорил. Даже когда она аборт хотела сделать, а он ее умолил оставить деточку. Даже когда Шут снова освободился и вернулся весь расписной. Теперь уже не джентльменом, а блатарем с рандолевыми фиксами, от чифира темными. Но Марфушу этим было уже не смутить. Она, как баржа, с мели сошла, и понесло ее течением, волнами с кормой накрывая. Чуть ли не в открытую с ясным соколом своим встречалась, мальцов задвинула. Уж и коньяком от нее попахивать стало, а Ерш все молчал, лицом темнея. Только таскал старшего Митрошку с собой по лесам, по озерам, будто торопился научить его всему, что сам знает и умеет. С Кешкой маленьким бабка нянчилась, индейские сказки ему рассказывала и песни причитала, зубы-грыжи заговаривала. А Марфуша, как во сне, ничего не замечала, ничего не понимала, даже не разговаривала с Ершом, не то что скандалить, например. Тот весь высох под конец, а она однажды ночью взяла да и ушла из дому, в чем была, насовсем. Ребятишек бросила. Любовь это была такая или морок? А может, чес и кайфожорство? И уехала за Шутом на север, говорят. Или на юг, кто знает... Больше не слыхали.

Малое время поводил еще с собой Митроху Ерш, а потом и сам ушел в лес – исчез. Кто что думает, а я знаю от стариков, что, когда чует настоящий индеец скорую смерть, уходит он в лес и сам себя хоронит. Чтобы не висеть гнилым мясом на шее у семьи. Ох, и крепкое нутро для этого надо иметь! Разве один из ста так может, а то и один из тысячи. Называется это «лечь под камни» и делается так: находит индеец подальше в лесу большой камень, по возможности круглый. И чем больше, тем лучше. Их в наших северных лесах много осталось от ледника. Высятся посреди чащи, поросшие мхом, некоторые ростом с вигвам. Под этим камнем индеец роет себе могилу, так роет, чтоб камень этот чуть качни, в нее он и упадет. Подпирает глыбу колышком и еще немного подкапывается. Теперь каменюга на колышке держится. Тут надо все точно рассчитать, и на это у полумертвого индейца последние силы и время жизни уходят. Остается одно-единственное дело. На короткий ремень, так, чтобы не достал до дна могилы, привязывает он к колышку маленький камень, ложится в могилу и держит этот камешек на весу. Ложится он на сырую землю, ничего под спину не стелет. В могилу с собой ничего не берет. Лежит, старается не думать ни о чем. Когда вконец иссякнут силы, роняет индеец маленький камешек, и тогда большой камень падает следом, давит его, добивает, выход из могилы запирает. И ни медведь, ни росомаха не достанут мертвеца из-под двух этих камней, маленького и большого. Так что, если встретишь где-нибудь в тайге огромный валун, а вокруг земля раскидана, знай, что здесь лежит настоящий индеец. Хотя самые-то настоящие прячут вырытую землю, чтобы не осталось никаких следов от них на земле. И маленький камешек на весу не держат, просто за ремень срывают колышек. Думаю, так Ерш и поступил...

 

У каждого индейца свой путик. Так учил отец Митроху. Это белый человек вечно ищет свой путь, а индеец точно знает, где его путик и где на нем капканы. Индеец просыпается вместе с рассветом, а зимой и раньше, затемно. Выбегает на холодок, топчется-кряхтит, дышит воздухом. Смотрит заодно, какая погода. Пьет чай, одевается и выходит на свою тропу в лесу, где стоят его ловушки, а бывает, и сети в озерках. Но собираться начинает еще с вечера...

Митроха загодя собрал свой сидор. В нем хлеб, заварка, сало, спички, свечка. Моток веревки и точило. Пустой мешок, вдруг рыбы хапнет? Еще кальсоны и тельняшка на случай, если вымокнешь. Все только нужные предметы. С утра, еще по темноте, он выпил чаю с булкой и дохлебал остатки щей. Идти на путик надо сытым, когда еще поешь? Хоть и мороз за окнами, фуфайка, валенки с галошами – все надевается в сенях. Чтобы не вспотеть. Ведь если в испарине выйдешь – и бегом не согреешься. Так что сухим отправляйся. Отцовское ружье на спину, за кушак топор, лыжи на валенки – и потихонечку вперед. Каждый должен набить себе путик по силам. Если ты старый, как дед Кастет, или малый, как Митроха, не уходи далеко от деревни, дальше дневного перехода.

 Первую свою тропу проложил Митроха вдоль озера, пока отец был жив. Помнил все отцовские советы. Главный – не жадничать и ловить только то, что самому пригодится и умеешь сберечь. Если не знаешь, как выделать шкурку, хорька и куницу давилкой не тронь. Ставь петлю на зайца, на рябчика силок, их хоть съесть можно, шкура и перья недороги. Сети небольшие запихивай под лед. Такие, чтобы мог один потом проверить и рыбу унести. Рассчитывай всегда только на себя. У каждого свой путик, никто тебе на помощь не придет. И ты на чужой не лезь, обойди подальше. Лес большой, всем места и доли хватит.

 Полгода, как ушел отец и сгинул. Молча переселилась к братьям в избу бабушка, его мать. Шепотом укладывала Кешу спать, гладила Митрошу по вихрам. Пекла в печи им шанежки из ржаной муки. Но быстро уразумел старший внук, что выбивается она из сил и не прокормятся они без мужика холодную зиму. И только встал на озере первый гибкий лед, и едва засыпал берега надежный снег, собрал он отцовский вещмешок, повесил на плечо его ружье, взял с собой Маруську, отцовскую лайку, и не говоря ни слова вышел поутру в лес за деревней. Пошел теми местами, какими водил его отец последние дни. Вдоль берега до старой своей избушки на мысу. Топтал лыжами заячьи стежки, зная, что все равно будет ходить заяц старыми своими следами, прямо по лыжне, потому как удобнее ему бежать утоптанным путем, а не барахтаться в рыхлом снегу. И вела теперь его лыжня от одной поваленной осины к другой и выводила к мысу. Здесь ближе всего подходит подо льдом к берегу налимья тропа, так говорил отец и добавлял шепотом, склонясь к макушке сына: «Вот скажешь слово хозяину, попросишь накормить и в самый колотун голодным не останешься. До тех пор будет тебе слово помогать, пока не проболтаешься кому-нибудь». Твердо обещал Митроха не выдать слово никому, даже брату. Пусть он и не знает о нем. Лучше будет спать. Уже в сумерках добрался Митроха до избенки, очистил снег у входа и толкнул дверь внутрь. Холодно и сухо. Ни плесени, ни вони. Зажег спичку и огляделся. Все так же, как и было при отце. Дощатый стол, земляной пол, лавка на толстых чурках. Малюсенькое оконце с настоящим стеклышком, чтоб можно было днем не жечь лучину. Поближе к потолку, для тепла, – нары. В углу печурка из железной бочки, снаружи вся обложена камнями под глиняной обмазкой. На ней тяжелая чугунная труба – единственная вещь, которую отец привез на лодке. (А бочку принесли на берег волны, рассказывал отец. Тогда-то и решил он в этом месте построить промысловую избушку.) Пучок лучин, берестяные свитки для растопки и целая поленница вдоль стенки. Сухарник – всем дровам дрова, плотное мертвое дерево, рыжая смола и запах камфары. Кастрюля, чайник, сковородка на столе. Даже чай в стеклянной банке. «Ну что, Маруся, будем ночевать!» – велел Митрофан себе и собаке. Она вильнула хвостом и легла на пороге, смущаясь от радости, что пустили в дом. Через полчаса было уже тепло, а на чердаке найдены петельки на зайку, мешок рыбачьих снастей и инструменты. Митроха набил дровами печку под завязку, чтоб долго шаяли, попил чаю с хлебом и салом, отдал корку и шкурку Маруське и постелил на нары фуфайку. Без отца, конечно, в лесу одному ночевать страшновато. Хорошо, хоть собака рядом...

...Приснился ему говорящий налим. Будто бы достал его из майны Митрофан, выпутал из сети и пихнул в мешок. Дома вытряхнул на пол, огромного и черного, и только собрался пузо вскрыть отцовским ножичком, а тот оттаял, согнулся кольцом в углу кухни и говорит старым голосом: «Я, молодой человек, еще вашему деду в сети корюшку загонял и вообще являюсь старейшей рыбьей особью этого самого крупного на континенте пресного водоема. Если хотите знать, у меня ордена и медали за различные заслуги, я партизанам в годы войны помогал вражеские баржи топить. Я в семь раз старше вас, а вы меня за жабры...» Проснулся Митроха – темно и жарко, дрова в печурке осели и пыхнули ярко. Приснится же, аж муторно внутри. Каким-то тихим ужасом обдавало из тающего сна. «Большая рыба снится к худу», – так, кажется, бабуля говорила. «Ты тут?» – тревожно спросил он собаку и услыхал, как застучал хвост по полу. Спрыгнул с нар, нашарил валенки и ощупью побрел к двери. Мороз снаружи обжигал, и ночь засинела над озером. Скоро утро, вот и не страшно... Почти...

Впервые Митрофан один поставил сети. Все делал так, как научил отец. Сначала выволок из хибарки санки, собранные из старых лыж, погрузил на них мешок с сетями и весь нужный инструмент. Все проверил, все на месте: пешня, лебедка, сборное норило, стальные кольца грузов. Еще веревка, прочная и в два раза длиннее сети. Лопата с дырками на лезвии, чтобы ледяную кашу отцеживать. Двухметровое кольцо стальной проволоки с крюком на конце, чтобы вытаскивать спрятанную подо льдом сеть или ловить веревку от норила. И самое главное, великое изобретение белого человека – ледобур! Как глаз велел беречь его отец. Ножи держать в промасленной тряпице, а чехол из обрезка валенка снимать с них только перед делом.

Теперь впрягся малец в сани, допер их до берега и огляделся. Окромя нашего, других берегов не видать. Лишь далеко в снегах, по левую руку, темнел на белом камень-островок. «Он!» – вспомнил Митроха ориентир отца, свистнул Марусю и широко зашагал по льду, считая шаги. Солнышко печеным желтком поднялось навстречу из морозной дымки. Хорошо, хоть ветра нет. Триста тридцать три. Все. Дальше не надо, тут свал с мели на глубину. И хорохорятся все те, кто убежден, что дальше в море – больше рыба. Батькины слова. Расчистил валенками пятачок темного льда и просверлил четыре лунки квадратом. Легко, не толстый лед еще. Вода задымилась паром на снегу. Надо соединить четыре эти лунки пешней, выдолбить во льду оконце-майну. А льдину из оконца не вытаскивать на снег, не тратить понапрасну силы, а упереться в нее острием пешни и затолкать подальше вглубь, под большой лед, в сторону от линии будущего лова. Лопатой очистить майну от осколков льда, собрать из трех частей норило, накрепко привязать к нему веревку и запихать в майну, правя на островок. Норило – палка длинная, в девять шагов, к нему привязана веревочка с грузиком. Отсчитываешь в нужную сторону эти шаги, буришь лунку и проволокой с крючком вылавливаешь этот грузик. За веревочку протягиваешь норило подо льдом дальше. И снова считаешь шаги. Сверлишь. Ловишь грузик. Так на всю длину сети. Ну, сеть у Митрофана небольшая, всего пять лунок надо отмослать. Вытаскиваешь в крайнюю лунку норило вместе с веревкой, оставляешь его торчать маяком в небо, отвязываешь веревку и бежишь с ней к майне. Тут начинается самое главное. Достал Митроха из мешка набранную на кукан сеть и, прежде чем макнуть грузы в воду, встал на коленки у майны, наклонился к воде и прошептал отцовское слово. Привязал конец сети к веревке и плавно опустил в майну. Сеть так сеть у папки, поплавки один к одному, кольца ровные, узлы на ячеях тугие, не плывут, ничего не путается, друг за друга не цепляется. Сама в глубину уходит, знай крути лебедочку, наматывай на нее веревочку. Только вот пальцы мерзнут, ведь известно, что в валенках не пляска, а в рукавицах не работа. А как уйдет под лед вся снасть, привяжешь за концы веревочки да и опустишь ее на дно. Знает от отца Митроха, что надежнее по дну ловить. Хоть мельче там рыба, зато больше ее по ямам да увалам кормится. И килец лупоглазый, и окунь, и лещ. Повезет, так и сиг-горбач сунет головку в ячею. Нет-нет, щука залетит, озерная собака. А уж на налима-кормильца можешь смело рассчитывать. Ну а коли ты парень рисковый да фартовый, пытай счастья под самым льдом, в светлой верхней воде. Тут гоняет корюшку хозяин здешних мест, силач-лосось. Да и судак-разбойник от него не сильно отстает, хотя он чаще все же вполводы охотится, поглубже.

Только подумал об этом Митроша, даже всю снасть не успел распустить, чует – задергало где-то в глуби, забило рывками по тятиве. Сердечко заскакало по брюху, застукало в ребра. Сглотнул он и стал осторожно выбирать сеть обратно. Ничего, что руки горят и пальцы не слушаются, ерунда, что мороз превращает сваленную на краю майны сеть в заиндевевшую проволоку, – все это дело поправимое. Пальцы после отогреются в рукавицах, погорят-поноют да и подчинятся, а сеть уйдет со снегом в воду и оттает там, встанет как надо в водной толще, но главное – кого-то он прислал, здешний хозяин! Чем ближе, тем сильнее из пальцев рвется снасть, и вдруг с гулом воздушного пузыря из-подо льда, из тьмы воды вынырнул наружу бронзовый судак с шипами, как гвозди, и зубами почти как у Маруськи. Митроха выметнул его подальше в снег от майны и закричал от радости во все нутро: «А-А-А!!!» Собака залаяла звонко. Огромный судачина! Вот это слово у отца! Могучее!

Отдышался чуток Митрофан, Маруська с опаской потявкала, стараясь обнюхать красавца. Судак же без устали прыгал в снегу, пытался вырваться из пут и только наматывал их на себя слой за слоем. Митроха полюбовался минутку на его синевой отливающее толстое пузо, подумал, что тот сейчас всю сеть на себя накрутит, не освободишь. Вытащил из-за пояса топор и тюкнул обушком судака по темени. Тот задрожал, расщеперил плавники и колючки на черном горбу, затих. Пасть раскрылась, жабры раздвинулись и заалели. Рыбак стал осторожно выпутывать улов из сети и вдруг заметил рядом мелкого ерша – зацепился колючками за ячейку в метре от хозяйского подарка и мелко трепыхался. «Ишь ты, сам Хозяин пожаловал!» – вспомнил Митроха, как в шутку называл любого ершика отец, усмехнулся и помог тому освободиться. Небось, судачина-то за ершишкой погнался, да оба и влетели в сеть. Сказал «спасибо» малышу и бросил его в майну. Ерш юркнул под лед. А судака Митрофан выпутал и сунул в мешок.

Успокоился добытчик и не спеша заправил все же сеточку под лед. Мелькнула мыслишка – авось залезет еще и лосось? Но хорошего помаленьку. Поразмыслив здраво, опустил сеть на дно, чтоб не рисковать и не искушаться. Собрал инструмент, присыпал майну снегом – так меньше промерзает, – оставил норило торчать как маяк и скоренько зашагал к избушке. Там было еще даже и тепло. Только за полдень перевалило, а он уже с уловом, да каким! Такой рыбиной и отец бы гордился. Митрофан убрал снасти, спрятал хорошенько ледобур и подмел метелкой пол, чтобы глаже был обратный путь. И вдвоем с Маруськой побежали, радостные, по лыжне к дому. Улов не влез в сидор, пришлось оставить папкин вещмешок на нарах, а к мешку с рыбой привязать лямки. Веревки ощутимо давили на плечи.

Митроха чувствовал азарт и взял с собой топор и две петли на зайца, решил насторожить их по пути домой. А завтра сбегать и проверить. Вдруг и лесной хозяин угостит? Надо просто рубануть пару елочек, воткнуть их под наклоном над заячьей тропой и петельки развесить аккуратно. Опять же, отец учил, что многие ставят петли возле сваленных осин, там, где весь снег истоптан зайками, как танцплощадка. Но тут они не скачут, а грызут себе тихонечко кору, и в петлю с размаху не влетают. А по тропе они торопятся на ужин и чаще прут сломя голову. Найди место, где скачки длиннее, прикинь охотничьей сметкой траекторию прыжка и сопоставь с диаметром петли. Насторожишь большую, он насквозь проскочит, а в мелкую башкой не попадет. Тут нужен опыт и везенье. Ну, везенья-то у меня теперь хватает, думал пацан, на ходу высматривая заячьи следы вдоль лыжни. А вот и елочка! Совсем недалеко. Митроха скинул лыжи и мешок, достал топор, подошел и сбил рукавицей снег с деревца. Низко рубить не надо, вон какая густая... Играючи замахнулся Митроша, ударил не целясь и застыл от испуга. Лезвие скользнуло со звоном по гибкой ветке, пролетело мимо ствола и острым углом воткнулось мальчишке в ногу ниже колена. Сначала он даже не понял боли, только ужас. И тут же внутри головы красная вспышка ударила по глазам и ушам. Он в панике выдернул лезвие и завыл, падая на бок в сугроб. Маруся испуганно заскулила. Боль навалилась аж до тошноты, закипела во всем теле. Какие-то секунды он лежал и визжал, потом вскочил и заставил себя поглядеть на рану. Разрубленная штанина быстро намокала кровью, дымилась на морозе, нога горела, и невозможно было шагнуть. Что делать? Плакать не поможет! Бежать домой? Не хватит сил стерпеть такую боль. Остановить кровь! Да! Как? Чем? Разорвать исподнюю рубаху и перемотать ногу прямо по штанине… Митроха, трясясь и закусив губы, скинул фуфайку, свитер и нательную рубашку. Холода не заметил, надел все обратно, а рубашку попытался порвать и не смог. Каждое движение тела и рук толкало кровь из раны наружу и лишало сил. Он просто обмотал рубашкой ногу и завязал узлом рукава под коленом. На глазах она стала промокать красным. Митроха совсем испугался, но вдруг выдохнул и зло сжал зубы. Вернуться в избушку! Там еще тепло, надо согреться, там есть другие тряпки, сменное белье, есть чем заткнуть рану. Вскрикивая на каждый шаг и опираясь на ружье как на костыль, он доковылял до лыжни и повернул назад. Кровь уже противно хлюпала в валенке, голова начала кружиться. Мешок с добычей остался на тропе. Лыжи тоже. На лыжах он не смог бы идти, не удержался бы стоя. Остается хромать и скрипеть зубами. Вроде бы совсем недалеко, но внутрь хибарки Митрофан вполз уже на четвереньках, сил не осталось. Трясущимися руками стянул ватные штаны и сырые от крови кальсоны. На полу зачернели капли. Рубец ужаснул – его края раскрылись, как створки мидии в костре, колено распухло, а кровь текла хоть и тонкой струйкой, но без остановки. Мальчик достал из сидора тельняшку и как мог туго замотал рану. Не помогло. Тогда он накрутил сверху запасные исподники. Вроде бы кровь пока не просочилась. Все так же через боль он разжег огонь и запалил дрова в печи. Пить, ужасно хочется пить... Чайник пустой, разве снегу черпануть... Он, держась за стенку, похромал к двери и тут снова увидел пятно крови на повязке. Страх обжал сердце хомутом.

– Маруська! Маруся! Марусенька! – позвал он, и собака встала.

Марусечка, беги домой, приведи дядю Хука! Или кого-нибудь! Беги, ну! Маруся! – просил он, а в ушах уже звенело, и тошнота снова подкатила к горлу. Он вытолкнул собаку за порог, но только она не уходила. Легла в пяти шагах и удивленно смотрела, принюхиваясь к тревожному запаху крови.

– Домой, Маруся!!! – крикнул Митрофан и в отчаянии выстрелил из ружья в воздух.

Собака поджала хвост и отбежала подальше. Он уронил ружье, лег на лавку и заплакал. Через пять минут, когда кончились слезы, закрыл глаза и забылся...

 

...Главное, я-то накануне вечером к ним в избу зашел проведать, что да как, – продолжал Дядюшка Хук, – а Ершова матушка мне и говорит, мол, ушел Митрофан за добычей и, видать, только завтра вернется. Ну, потрепался я с ней о том о сем, дал Кешке подзатыльник и леденец и пошел утром на рыбалку в сторону Ершиной избы. Поблеснил за мысом чуток сига да и решил поглядеть, не там ли малец. Иду по льду к избушке, слышу выстрел. Думаю, кто на мысу охотится? И на кого? Лоси сейчас в осинниках стоят, а тут одна сосна. Зайки? Так собак не слыхать... Я шагу прибавил, смотрю – лыжня, топор, судак в мешке и пятна крови. Тут уж я заковылял как мог, навстречу Маруська, на ней лица нет. Испугался и я, захожу: пацан без сознания, крови много утекло. Как дотащить до дому, на санках замерзнет. Перетянул ему ногу ремнем, чаю сладкого-горячего заварил и давай его трясти. Он наполовину очухался, чаю проглотил и уснул. Что делать? Надел я на него свой длинный тулуп, сам накинул Ершиную фуфаечку, взвалил его на плечи и потащил домой. Вот и все... А знаешь, что он в бреду говорил?.. Всю дорогу до дому звал маму.

            

– Может показаться, что мы, индейцы, дикие люди, – смеется Дядюшка Хук, – а ведь так оно и есть. Мало мы и с государством общаемся, и общественные дела как-то мимо проходят. Короче, жизнь великой страны нас почти не касается. Однако же кое-что все-таки слышали и знаем. Вот, к примеру, в конце прошлого века несколько лет не было власти, и люди жили кто во что горазд. Помнишь такое? Даже мы это заметили. Мало того, еще и самим пришлось участвовать в этом карнавале. Интересно, говоришь? Ну, значит, слушай тогда сказку про одноглазую лошадь.

Случилась эта история с Митрофаном и его братом в конце прошлого века, но на моих глазах. Старая власть тогда уже сдулась, а новая еще не вздулась. Пьяницы и воры верховодили и что не украли, то пропивали. Коллектив распался, стал народ в стаи сбиваться. Все легче, чем по одному. Кто не торгует, тот бандитствует. Работать и индействовать никто не хочет. Митроха с Кешей глядели на все это, глядели да и решили тоже денежек по-легкому срубить. Тут и случай как раз подвернулся.

Жил в соседней деревне один ушлый метис по кличке Конь. Плешивый и усатый. Он в это мутное время чувствовал себя отлично. Здесь чуть-чуть купит, там немного продаст подороже – и тихой сапой взял да и поднялся, как тогда говорили. Что это значит, я не понимаю. Откуда поднялся? Над чем или над кем? А может, с колен? Или со дна в гору? Но поднялся и купил себе автомашину, потом продал и купил другую, уже побольше. Машина у метиса – это... Не у каждого белого тогда был автомобиль. Стал Конь суровым и важным, надел кожаную куртку и фасонную кепи-бандитку. И вот подъезжает он на авто к Митрофану и говорит:

Митроша, дружок, хочешь заработать?

– Кто ж не хочет? – отвечает тот.

– Есть у меня к тебе коммерческое предложение. Ты почем шкурки сдаешь?

– По сто!

– Я у тебя беру по двести!

– С какой такой радости? – удивился Митрофан.

– Нашел в городе богатого покупателя!

Митроха обрадовался, приволок ему шкурок целый ворох, тот честно отлистал ему за каждую по двести. Братья-индейцы попьянствовали дня три, отпраздновали легкие деньги, а Конь тут как тут.

– Ну что, Митрофан, еще хочешь заработать?

– Хочу!

– Давай еще шкурки тащи. Только надо теперь побольше партию собрать, а то покупателю неинтересно с мелким оптом работать. Давай сколько сможешь!

Митроха с Кешей у всех знакомых индейцев купили шкурок по сто на все оставшиеся деньги, да еще и в долг взяли. Привозят Коню целый воз, а тот им говорит:

– Сейчас отвезу весь товар в город, сдам и деньги привезу. Покупатель серьезный, деньги через банк переводит, сами понимаете – сумма немалая!

Индейцы гривами потрясли-покивали и ждать стали. Конь уехал и канул. Дня через три находит его Митрофан, а тот ему:

– Погоди немного, Митрофан-друг, форс-мажор случился. Задержка банковского платежа, комиссия, проценты, ведомости-накладные. В общем, потерпи чуток...

Мирофан репу почесал и ушел ни с чем. Неделя проходит, от Коня ни слуху ни, как говорится, вони. Индейцы, у кого Митроха в долг брал, стали спрашивать, а тому и сказать нечего. Занервничал Митрофан слегка, взял с собой Иннокентия, а Кеша тогда только из армии вернулся, молодой, зеленый, и пошли они к Коню на серьезный разговор. Приходят к тому домой, жена встречает, за порог не пускает. Мол, в городе Конек, по делам. Ну что, задний ход. На следующий день являются – опять на работе, разводит руками жена.

– Передай мужу, – говорит ей Митроха, – что завтра в это же время придем, пусть будет дома, разговор серьезный есть.

Назавтра идут – едет навстречу Конь на новом автомобиле, и с ним два здоровенных метиса в спортивных костюмах «Абебас». Выходят из машины и говорят, не здороваясь и не давая опомниться:

Слышь, индейцы, вам же говорят – подождите, значит – подождите! Сказано – форс-мажор!

– А когда...

– Вам сообщат дополнительно! Все, давайте. Нету времени с вами тут базарить.

– Не, ребята, так не пойдет, – говорит Митрофан, – верните наши деньги.

– Да ты не успокоишься никак, – удивляется один метис-амбал и подходит ближе, разминает кулаки.

А другой, еще здоровее, направляется к Кеше. Тут Кеша и говорит тоненьким голосом:

– Дяденька, у вас колесо спустило...

И вдруг – хлоп! – бьет метиса кулаком точно в подбородок. А мы-то и не знали, что Кешка может так хлестко бить, как лось копытом, видать, в армии подучился. Он и раньше парень быстрый рос, хоть и скромный, но тут удивил. Метис этот даже «мама» не смог сказать, глаза под череп закатил и упал лицом вперед как бревно. И с таким же стуком. Всю рожу об асфальт расчесал. Второй амбал рот открыл на секунду, и Митрофану ничего не оставалось делать, как достать из-под фуфаечки обрез.

– Иди, помоги другу своему, – говорит Митроша метису, а сам подходит к машине и стук-стук железякой по стеклу, показывает Коню, мол, выходи. Куда деваться, вышел. Стоит, сопли жует.

– Деньги наши верни, – говорит Митрофан тихо.

– Честное слово, нет сейчас денег, – так же тихо отвечает Конь, – за машину все отдал... Завтра привезу...

– Принесешь. Завтра. Машину я у тебя сейчас заберу в залог, а завтра отдам, – пообещал Митрофан и добавил: – Вы друга-то своего домой отнесите, дайте нашатыря понюхать. Поехали, Иннокентий.

Остался Конь с амбалами на дороге, а Митроха с Кешей уехали. Зря, что ли, Митроха в ДОСААФ на шофера учился? По пути домой говорит старший брат младшему:

– Ты, братан, держи обрез и беги сейчас в избу, собери манатки, возьми Кузьму и ступай на заимку. А я пока машину спрячу. Хоть и нет сейчас советской власти, однако чую, даст Конь на лапу конной полиции, и сплетут нам лапотки. Я приду, вместе решим, что делать. Покараулим Коня; если принесет деньги, вернем машину. Если в полицию побежит, продадим ее цыганам, долги раздадим и в лес. Пусть ищут ветра. Нам, голытьбе, собраться – только подпоясаться да рот закрыть. Все, беги!

Побежал Кешка, а Митрошка как в воду глядел: едет, а за ним из переулочка полиция выезжает с мигалками. Ну уж нет, решил он, надо мне теперь точно цыганам машинешку продать, только вот оторвусь сейчас... И по газам! Так ведь сколько лет не езжено, за рулем не сижено – с управлением на повороте не справился и в кювет слетел! Из машины выскочил и бегом через выгон к лесу припустил. Но Конь, видать, много патрульным дал на лапы, они из воронка своего вылезли и следом брюхами затрясли. Видят – не догнать и давай орать.

– Стой! – орут. – Стрелять будем!

Митроха не поверил и только ходу добавляет. А те, и правда, пиф-паф! Слышит беглец – мимо вжик! да вжик! И вдруг чует, как толкнуло что-то в плечо, и припекает, и ноги почему-то ослабли. Бежит, спотыкается, потом вовсе упал. Лежит и встать не может. Подбегают полисмены, задыхаются.

– Вставай, – кричит один,  – индейская морда! От закона не убежишь! Сейчас в КПЗ тебя, а утром бумаги оформим – и в тюрьму!

– Ты, гражданин начальник, хоть меня и подстрелил, – Митроха тоже тяжко дышит, – но и ты от закона не убежишь! Я сейчас у тебя подохну здесь или в камере, и тебя сегодня же уволят, а завтра посадят на мое место! Вези меня в больницу!

Чё ты гонишь?! – не унимается полисмен. – Кто тя подстрелил?

– У меня тетка в прокуратуре работает, – продолжает Митроха, – деда Ибрагима племянница, тебя за такой беспредел по голове не погладят!

– Пугать меня вздумал? – забеспокоился полисмен и глядит на второго.

Тот ему кивает: мол, есть такая. Перевернули Митрофана, а у него вся спина в крови. Ну, струхнули, повезли пока в больницу. Митроше того и надо. А то из КПЗ, думает, уже не вырваться. Привезли в райцентр, благо – рядом, он им всю машину по дороге кровью вымазал, так, на всякий случай. Врач поглядел, говорит, надо пулю доставать, там видно будет. Посовещались полисмены меж собой, один поехал рапорта-донесения писать в участок, а второй остался Митроху охранять.

Вытащил доктор пулю, спасибо ему, забинтовали Митрофана и увезли в палату. Там полисмен пристегнул его браслетами к кровати, одёжу его спрятал куда-то, а сам уселся рядом на табурет и ждет, когда преступник от наркоза очнется, а напарник из участка вернется. Мечтает преступление раскрыть. Митроша очухался, но лежит с закрытыми глазами, в щелки между век ситуацию оценивает. Видит, палата почти пустая, только в углу солдатик лысенький лежит. Форма рядом на табуретке сложена, портянки на сапоги намотаны. Зыркнул на полисмена, сечет: тот парень молодой, здоровый, верхняя пуговичка на кителечке расстегнута и сине-белая тельняшка виднеется.

– Товарищ сержант, – говорит Митроша хрипло, – разрешите водички испить, уж больно эфир сушит.

Налил ему сержант из графина в стакан, молча подал. Уже неплохо, Митроха выпил.

– Благодарю. Разрешите один вопрос, товарищ сержант?

– Только один. Ну?

– За что меня?

– Тебе чё, память отшибло? Так вроде не в голову пуля-то попала... Кто машину у гражданина Кононова угнал?

– Угнал?! Вот рыбина скользкая! Извините, товарищ сержант.

– Ладно...

– Он же сам мне ее отдал, в залог. Триста шестьдесят девять шкурок у меня взял на реализацию, деньги в банке застряли, вот он и предложил...

– Кто? Конь? Что ты мне лепишь? Чтобы Конь какому-то индейцу свой новый задорожец доверил? Да еще и в залог? И где документы на сделку?

– Вот то-то и оно, товарищ сержант, я ж под честное слово... Вы правы, без вины я кругом виноват, – слепил унылого Митроха.

– Там разберутся, кто виноват, кто прав. Хорош трепаться!

– Еще один вопрос, товарищ сержант, последний!

– Ладно. Последний! – отрезал сержант.

– Вы, случайно, не во ВсамДелишных Войсках служили?

– В них самых. – Сержант даже плечи слегка расправил. – А тебе что?

– Да не, ничего... Вот ведь как в жизни случается… – вздохнул Митрофан. – Один десантник другого стережет. Нарочно не придумаешь.

– Ты что, серьезно, из Войск Дяди Васи?*  – недоверчиво скривился полисмен.

– Унижаете недоверием, гражданин начальник. Сорок пятая бригада «Скорпион»! – Тут Митроха пошел ва-банк и рисковал всем. Ни в каких войсках он не служил, а просто наслушался Кешкиных рассказов об армии. Но как-то по хулиганской молодости сделал татуировку и теперь, скривившись от боли, оголил перед сержантом плечо с синим насекомым.

– Слыхал про такую, – вспомнил сержант.

– А вы, извините, где?..

– Псковская дивизия! Да что ты все на «вы» да на «вы»? Меня зовут Лев, а тебя? – и сержант протянул Митрохе пятерню.

– Тит! – представился Митрофан. – Да-а, мир тесен! Приятно встретить своего, даже и в таких переделках...

– Да, это правда. – Сержант помягчел. – А у тебя, Тит, сколько прыжков?

– Всего девять, – глазом не моргнув, продолжал врать Митроша.

– У меня четырнадцать. А гимн помнишь?

– Еще бы, кто ж забудет «Расплескалась синева»? Но ты уж меня извини, сержант, я постарше тебя буду и даже помню старый гимн.

– Это какой же?

– Ты прости-и нас, Васи-и-лий Фили-и-ппыч! – со слезой в голосе затянул Митроха.

Ну ты даешь, братан! – расчувствовался Лев. – Это ж вообще древняя песня!

– А то! Знай наших! – Митрофан улыбнулся и попросил: – Лева, мне бы в туалет, а то некрасиво получится.

– Давай! – Сержант отстегнул Митроху от кровати и дошел с ним по коридору до места.

Стоя над унитазом, Митроха понял, что из туалета не удрать: окно забито фанерой. Выходя, он стрельнул у полисмена сигарету и вместе с ним покурил у окошечка, поддерживая разговор об армейской романтике и лихорадочно размышляя над побегом. «Вернется старший толстяк, тогда уже не свалишь, – думал он, – еще и в изолятор увезут! Надо что-то срочно выдумать...»

В палату они вернулись уже товарищами по оружию. Митроша лег на кровать и показал сержанту руку, мол, пристегни. Тот в ответ отмахнулся – обижаешь! Раненый тайно приободрился. Когда исчерпали армейскую тему, Митроха предложил:

– Давай хоть анекдоты травить, что ли? А то скучно тут...

– Да я не помню ни хрена смешного. – Лев зевнул. – Сам знашь, кто в армии служил, тот в цирке не смеется.

– Тогда я, что ли, расскажу тебе одну историю.

Полисмен пожал плечами.

– Случилась эта история с моим братом... троюродным. Еще до армии. Зовут его... Боб. Приезжала к нам... к ним в деревню одна городская барышня по имени... Ангелина, к бабушке на каникулы. Училась она на актрису в театральном институте. Сама белая, все дивилась на индейскую жизнь. «А это что?» – спрашивает красивым голосом. Ей отвечают: «Это борона». – «Бо-ро-на. Ах, как интересно! А это кто?» – «Это овца!» – «Боже, овца! Прелестно!» Деревенские пацаны опасались к такой фифе подходить. Боб тоже побаивался, он парень скромный, почти робкий, Ангелина его потому и заметила. Стоят ребята вечером на остановке, курят, она мимо идет: «Кавалер, проводите барышню домой, мне тревожно!» Боб ее на велике везет до дому, она сзади на багажнике сидит и травинкой его щекочет по затылку, сама хихикает. Он, весь красный, педали крутит. Или купаются пацаны на речке, с моста ныряют, а она на камушке сидит: «Боб, э-э-э... Вольдемар, продемонстрируйте этим дилетантам сальто-мортале!» Боб ляжки о воду дробит, через голову кувыркается. Цветы каждый день заставляла его приносить. Однажды он ей розу из города привез, так она: «Ах, оставьте, Владимир, я люблю простые цветы, полевые!» В общем, все лето ему мозг поражала, а в августе и говорит: «Володенька, я хочу с вами на прощание покататься на лошадях, как миледи и д’Артаньян!» Боб изумился, она настаивает, улыбается презрительно – мол, а еще джентльмен... Ну, делать нечего, пошел Боб на конюшню, конюху Ибрагиму в ноги кланяться. Тот ему: «Да ты чё, Боба, у нас в совхозе две клячи осталось всего. Огонек, мерин старый, но буйный, и Дианка, лошадь тихая, но с одним глазом. Надо тебе это?» – «Надо, дядя Ибрагим, ндравится она мне!» – «Ладно, коли так, запрягу вам. Только они оба под седлом давным-давно не ходили, вы уж поаккуратнее. Вицами не стегать, пятками не колотить, а то черт его знает, как они к этим вещам отнесутся. Едьте шагом, воздухом дышите». Запряг. Ангелину Дианке в седло подсадил, провел актрисе такой же инструктаж – та хохочет звонко. Тронули, поехали. Едут лугами, воздухом дышат – красота! Романтик! Актриса осмелела, решила рысью пройтись. В кино же все скочут по-настоящему! Пятками она Дианке по ребрам тресь! Одноглазая Дианка ошалела: никто никогда ее не бил – и как понесется по покосу! Галопом! Единственный глаз выпучила и ржет! На третьем скачке Ангелина из седла вывалилась, в стремени повисла и пропахала полпокоса спиной, руками, головой! Пока Боб на Огоньке ее догнал, пока Дианку каскадерскими приемами остановил, Ангелина уже на сломанную куклу стала похожа. Подбегает дед Ибрагим, вдвоем с Бобом привели девку в чувство, дед ей и говорит: «Сейчас “скорая” приедет, полицию вызовет, ты, барышня, не говори, что с лошади упала. Скажи, что с дерева, ладно? А то меня посадят на старости лет...» Та глазами хлопает. Приехала «скорая», докторица спрашивает: «Как это случилось, мадемуазель?» – «Я с березы упала!» – «Что же вы там делали?» – «Шишки собирала...» Увезли в больницу. Потом, видать, в диспансер... Прошло время, Боб попереживал да и успокоился. А через полгода сидим мы с ним дома, вдруг в дверь стук. Боб открывает: на пороге Ангелина – голова бритая, на лбу шрам, глаза в кучу и слюни до подбородка. «Здравствуйте, Вольдемар! Я вернулась!» Бобик стоит ни жив ни мертв. Надо брата выручать. Подхожу я и говорю. «Иди ты, – говорю, – Ангелина, до дому!» И двери закрыл. Вот такая драма.

Да-а, дела... – говорит сержант, а сам зевает. – И смех и грех. Пойду я в коридоре покурю.

Ушел Лев, Митроха остался непристегнутый. Надо бежать, думает, другого случая не будет. Вскочил он, на цырлах подгреб к солдатику и шепчет:

– Лежи тихо, братишка! Уж ты прости меня, позаимствую я твой гардеробчик. Все верну и в долгу не останусь. Как тебя хоть зовут-то? Я тебя потом найду.

– Тит.

– Спасибо тебе, тезка, что не проболтался. Спи, короче.

Напялил форму Митрофан, кирзачи натянул и в окно. Открыл, прыг со второго этажа, да неудачно, ногу подвернул. На одной ноге скачет по улице. Хорошо, знакомый индеец мимо на телеге ехал. Спрятал его в комбикормах, вывез за околицу. Тут уж шухер до небес, вся конная полиция беглеца ищет, а он лесочком до заимки хромает, ногу волочит, из осины костыль соорудил...

– Чует, не сможет пройти весь путик, – продолжает Дядюшка Хук, – завернул ко мне в избу. Я же тоже на отшибе живу. Сижу вечером, сижу, в окошко гляжу, Муська на коленках. Она ведь уже старая, как и я. Все понимает, мы с ней молча разговариваем. Думаю, как помрет, новую заводить не буду, уж больно к ней привык... Да, Митрофан. В окошко гляжу: солдатик хромает, к моей калитке поворачивает. Откуда тут солдаты? Выхожу: Митроша! Как из дисбата сбежал, без ремня, без пилотки, да еще и плечо в крови. «Опять ты на одной ноге!» – говорю ему. Переодели его, ногу замотали, он мне всю эту историю обсказал, стали думать. Хули думать? Оставил я его дома лежать. Сам в лес вышел, на ночь глядя. Доковылял до их избушки в лесу, Кешу упредил, вместе вернулись ко мне совет держать.

– Надо сначала понять, чего мы хотим добиться, – говорю я. – И вообще я говорю «мы», потому что я один-одинешенек на свете и папка ваш друг мне был, а вы – хоть и сироты, но болваны редкие, безголовые. И без меня еще больше дров наломаете.

– Я должен индейцам долги отдать, а сам еле живой сейчас, – мрачно молвит Митрофан. – Ума не приложу, как Коня заставить раскошелиться. Еще и ловят нас теперь все легавые.

– Думаешь, по-людски с ним говорить – только язык тупить? – спрашиваю я.

– Если бы он нас за людей считал, разве поступил бы так? Разве кинул бы? – спрашивает-отвечает он.

– Тогда надо и с ним бесчеловечно, – подал голос Иннокентий. – Если не убивать, то хоть здоровья лишить.

Странно мне, старику, слышать такие слова от молодого парня. Вот что война с простым индейцем делает. Довелось ему, видно, поучаствовать где-то в армии.

– Что толку? – снова спрашиваю я. – Денег-то с трупа не получить, с инвалида тоже. Да и прятаться потом всю жисть от законников. Или сидеть. Разве охота?

– Что же ты мыслишь в таком разе, дядя Крюк? – пытают меня братья в один голос.

– Надо найти его слабое место, это ж ежу понятно. И надавить на него тихонечко. Так, чтоб и страшновато ему стало, и тоскливо, и неуютно. И жалко себя. Чтобы, так сказать, весь букет эмоций.

– Такое только жена может ему устроить, – сообразил Митроша. – Он подкаблучник знатный, видал я его жену. Она из белых. Но не будем же мы на жену давить...

– Почему же нет? Надо только понять, что она больше всего любит и чего боится. Вот я завтра к ней в гости и зайду, по-стариковски, пока хозяин трудится, народ обманывает. Якобы по делу. Чем она по жизни занимается?

– Она у Коня товаровед, шкурки принимает, сорт индейцам занижает.

– Вот, я к ней со шкурками и явлюсь. А там поглядим...

 

На следующее утро отправил я Кешу смотреть, когда Конек из дому уедет. А в Кеше, чтоб ты знал, артист пропадает. Он в бича переоделся и у конского дома в помойке ковырялся все утро, никто и внимания не обратил. А ему, видать, нравится, когда никто не узнает. Он прям весь перевоплощается. Или по адреналинчику скучает.

Короче, является ко мне в брезентовом плаще, рожа измазана, шапка-петушок, и воняет – не продохнуть.

 – Уехал он, дядя Крюк, в девять. Жена провожала, заодно по двору с собачкой гуляла. Приедет только вечером, сам сказал.

 Оделся я поприличнее, взял пару шкурок, потопал к конской супруге. Поговорил с ней во дворе, за порог она меня не пустила. Да я и не рассчитывал. И так все для себя выяснил. Жадная и злая она. Женщина видная, а в глазах тоска. Все почему? Детишек бог не дает. Опять же почему? Потому что жадная и злая. Отчего злая и жадная? Жизнь была тяжелая, в детстве плохо воспитали. Не те примеры подавали, наверное. Вот и возится со своей собачкой, как с ребенком, а все остальное для нее – бизнес. А что не бизнес, то мусор. Шкурки я ей, конечно, не продал, но и скандалить не стал, обещал подумать. Вот и думаю.

 – Пойдешь завтра утром, попробуешь собачку украсть, – говорю Кеше. – Зовут ее, кстати, Матильда. Да не жену, собачку. Только запомни: без насилия, кража лучше, чем грабеж.

 Утром Иннокентий снова переоделся, ушел и через час приходит, достает из сумки собаку – малюсенькую криволапую лысопузку, глазки навыкате, и вся дрожит, как за растрату. Рассказывает:

 – Дело было так. Взял я с собой Кузьму, думаю – в крайнем случае, притащит он мне эту Матильду за загривок. Но и этого оказалось не нужно. Кониха Матильду с поводка отпустила по большой нужде, а тут Кузя морду свою всю в шрамах в забор просунул и послал Матильде взгляд мачо. Она от счастья заодно и писнула. Рванула за ним по зову крови в щель забора. Я уже тут, на ходу, ее хвать, в сумку сунул, камуфляж бичевский за углом скинул – и привет. Слышу только: «Мотя! Мотя! Девочка моя, вернись! Где ты, Мотя? Не пугай мамочку!»

 – Молодец, – говорю, – первая фаза спецоперации «Шкурка» проведена успешно. Завтра продолжим.

 – Почему «Шкурка»? – спрашивает Кеша.

 – А ты подумай! Если Конь в конце концов законит и не согласится Матильду менять на должок свой, тоже, кстати, в шкурках, придется нам Мотину шкурку Коню с супругой прислать по почте. Или ты эту псину себе оставишь? На медведя будешь натаскивать?

 – На медведя или нет, не знаю, – задумчиво так говорит Кеша, – а шкуру снимать с этой царевны-лягушки я точно не стану. Пусть Митрофан снимает, ему привычнее. А я лучше с Коня живьем кожу сдеру, коль потребуется...

 – Ладно, не нервничай. – Я его успокаиваю, вижу, что желваками водит.– Надеюсь, до этого не дойдет. Утро вечера удалее.

 А Матильда вокруг Кузи вьется, улыбается, аж танцует вся. Хорошо ей у нас! Тот смотрит на нее, как на ребенка, удивляется. Миску ей свою уступил – слыханное ли дело? Даже Муся моя на нее не шипит, мол, живи спокойно, девочка моя, не мельтеши. Митрофан мрачно молчит. Стало ясно, что убить ее никто не сможет.

 Рано утром встали, Мотьку на веревке вывели во двор, чтоб не удрала. Можно было не беспокоиться: та от Кузьмы ни на шаг. Пошел я Коня искать. Он обычно по утрам у себя в заготконторе меха перебирает, ягоды-грибы сортирует, на вкус пробует. Торгуется, ругается, в директора играется. Сегодня что-то в кабинете его было не видать, оказалось, сидит на заднем дворе, нервно курит. Захожу.

 – Здравствуй, Конь, – говорю.

 – Здорово, Крюк, – отвечает, сам хмурится, рожа мятая – ночь бессонная. – С чем пожаловал?

 Решил я взять Коня под уздцы:

 – Отдашь индейцам долг – получишь Мотьку целой и невредимой, супругу порадуешь. Не отдашь – на страшные муки ее обречешь, и супругу заодно. Не знаю, что они с собачкой сделают, и лучше нам не знать. Но шкуру ты ее получишь, на бубен натянутую. А дальше – война. Подумай.

 Тут возникла пауза. Конь оцепенел. Смотрит на меня исподлобья, не шеволится. Сигарета тлеет в пальцах. Удивление становится ненавистью. Я гляжу ему в глаза и мыслю: «Что ж ты зыришь – глаза пузыришь? Хоть дыру на мне протри своими буркалами, ты же понимаешь, что старого индейца не испугаешь и взять с меня нечего. А если что со мной и случится, племяш мой Иннокентий и правда кожу с тебя живого снимет. И дом твой сожжет, и хлев с коровами и телятами, и овчарню с ярочками да ягнятами, и курятник с несушками-курятами. Вернее, так: сначала все сожжет, а потом тот из вас с супругой, кто останется жив, позавидует мертвым». Не скрою, приятно мне было видеть, как читает он все это в моих глазах. Вот такая, друг, сволочная натура у индейца. Стыдно порой, а что делать? Другой нет.

 – Подумал?

 – Мне надо еще подумать... – начал было Конь глухим голосом.

 – Не надо больше думать. Сейчас отдаешь мне деньги и идешь в полицию, забираешь заявление на Митрофана с Иннокентием. Пишешь отказ от претензий. Я через Ибрагимову племянницу узнаю. Если все будет в порядке, в обед я приношу тебе собаку, живую и здоровую.

 – Но у меня нет сейчас такой суммы!.. – Он даже голос от отчаяния повысил.

 – Конец базару, – говорю я и поворачиваю к воротам. Слышу:

 – Постой, Крюк... Сколько там было?

 – Ты знаешь.

 – Триста пятьдесят, вроде...

 – Триста восемьдесят.

 – Триста шестьдесят девять.

 – Зачем спрашивал?

 Отправились к нему в закрома. Конь завел меня в свой кабинет, дверь за мной закрыл и отпер сейф. Загородил денежки спиной, бубнит – считает. Я пока кабинетик оглядываю. Контора и есть контора. Мебель, линолеум, пыль на стеклах. Сейф из железа, как шкаф для одежи, видать, чтоб не унесли. Только кресло из кожи... крокодила, что ли, и портрет восьмого президента над обшарпанным столом. Под портретом девиз: «Патриот, не спрашивай страну, что она может сделать для тебя. Спроси себя, что ТЫ можешь сделать для страны?»

 – По двести за шкурку не выходит, – гнусно скулит Конь.

 – По сколько выходит?

 – По сто пятьдесят три... – Конь достает пачку замусоленных купюр и показывает мне пустой сейф.

 Мыслю – не стану торговаться, жадность траппера погубит.

 – Ладно, давай, что есть, – соглашаюсь якобы с трудом, – за это одно ухо у Матильды отрежем на память... Да шучу, шучу, не дергайся ты, как свинья на веревке!..

 Ну вот и вся сказка про одноглазую лошадь. Конь поскакал, забрал заявление. Митрофану, как выздоровел, только штраф пришлось уплатить за ДТП и езду без доверенности. Кеша успокоился. Мотьку я отнес, конская супруга была так благодарна, так благодарна, деньги мне совала, я взял, не стал ее огорчать. Конь, видать, в курс дела ее не вводил. Во всей этой истории только Матильда осталась расстроена. Так не хотела с Кузей расставаться, даже скулила и плакала. Да и Кузьма по ней еще несколько дней скучал…

 

…Чтобы сделать что-то стоящее, надо хотеть, уметь и не бояться. Расскажу тебе, дружище, еще одну баечку напоследок, – сказал недавно мне Дядюшка Хук.

 – Отчего же напоследок-то? – удивился я.

 – Все, что было веселого, я тебе уже рассказал, – смеется Хук. – Остались только страсти, а их у тебя и у самого хватает...

 ...У Ерша, товарища моего, дед был печником. Хорошим был. Ерша ремеслу обучил. А у того руки откуда надо росли, и он в свободное от индейства время лепил добрым людям печурки. Не просто так, конечно, а за деньги. Просто так в нонешнее время можно только горбатого слепить, то есть дураком прикинуться. Но больших денег не драл, чай не хапуга. В удовольствие свое делал. Люди ценили, хвалили. Как-то раз, аккурат когда Марфуша от него ушла, встречает он меня и говорит.

 – Поехали, – говорит, – Крюк, со мною печь класть. Деньжат маленько заработаем, на людей поглядим. Я тебя по-дедовски научу, авось пригодится потом, на старости.

 – Отчего ж не поехать? Поехали, – говорю я. – Мне разрешения спрашивать не у кого. С мальцами твоими мать остается? Пусть тогда за кошкой моей приглядит.

 Поехали мы. Собрали инструментик, мастерки-отвесы, пилы-молотки. Небольшенький ящик получился. Сели на проходящий поезд и глядим в окно. Ерш и раньше сильно много не болтал, а тут вовсе молчит как рыбина об лед. О своем думает, про меня не вспоминает. Что ж, понимаю, жена ушла. Мы вот когда с Алевтиной Палной в разные стороны разбежались, я тоже страдал. Но не очень долго, дня три. Не то два. Так ведь и были-то молодые, глупые, я только из армии вернулся, а она педколледж едва закончила. И прожили вместе полтора месяца всего. Детишек, естественно, не нажили. Жили как кошка с собакой. Лаялись по любому пустяку. Я ей слово, она мне три. Я ей за охоту, она мне педагогические приемы демонстрирует. Я о рыбалке, она за культурную революцию агитирует. Нет, я не против культуры, но не вместо же рыбалки... В общем, оба психанули и расстались. Слава богу, она сразу замуж вышла, детишек нарожала, а я жениться так больше и не собрался. Сейчас на все праздники открытки мне шлет, а я ей то клюквы, то ряпушки, то груздей соленых подкину. С симпатией друг к дружке относимся...

 – Куда все же едем-то, друг ты мой Ерш? – спрашиваю я.

 – А, да! – вспомнил Ерш. – Едем мы до острова Рыбачьего, до села Казачьего. Там у меня армейский товарищ живет, зовут его Жук. Нации он цыганской, после службы сидел за конокрадство, но вот решил остепениться. Женился, жена оказалась сильно верующая. Осели они на острове, рядом с монастырем. Да вот письмо от него, почитай!

 И достает конвертик из-за пазухи, мне протягивает. Читаю:

 «Привет горячий из Божией обители! Здравствуй на долгие годы, дорогой ты мой землячок Ерш! Пишет тебе твой старый товарищ, бывший солдат и зэка, а нынче Богомольный труженик Роман Жуков, попросту Жук...»

 Дальше шло полторы страницы армейских воспоминаний и сетований на злую судьбу, бросавшую Жука по тюрьмам и этапам, а заканчивалось письмо так: «...И теперь вот мы с супругою моей, Надеждой, трудимся тут во славу Божию. Слыхали мы от хороших людей, что ты добрые печи кладешь, и решили обратиться к тебе за помощью. Живем мы на первом этаже двухэтажного дома. Раньше, при старой власти, здесь была печь. Но потом, как сменилась власть, все печи в доме снесли и стали топить кочегаркой на газу. Газ скоро кончился, электричество золотое, а зима здесь такая, аж в глазах бело. Не сложишь ли ты нам, естественно не бесплатно, печурку на месте старой, а то монастырский печник преставился, ученик его, послушник из столицы, не может ничего, и мы тут мерзнем-дубеем и в вере слабеем. Приезжай, приятно повидаемся, коль пожелаешь – в храм сходим. С мудрыми отцами поговоришь, если есть что сказать. В общем, выручай, братишка Ерш, а мы за тебя молиться станем...»

 Понятно, мыслю я, о чем Ерш так задумался. Душу болящую успокоить хочет, от старца совета получить. Хотя странновато это мне, никогда у Ерша богомольности я не замечал. Ну да чужая душа – не видать ни шиша...

 Сошли мы с поезда, сели на пароходик. Море как пашня под паром, небо прозрачно до звезд – благодать. Ни ветерка, ни дождичка. Только чайки стонут. Ерш в море глядит, солью дышит, ноздри раздувает. Даже лицо у него посветлело, желваки разжались. До острова дочапали, как на бричке докатили. Встречает нас Жук на причале. Обычный мужик, чернявый, только бородища лопатой, как у архимандрита. Глаза, главное, добрые, а хитринка в них наивной мне показалась. Обнялись они с Ершом, по спинам друг друга похлопали. Руку мне пожал, чую – мозоли присутствуют. Неплохо это. Не только языком, видать, работает. Приводит Жук нас домой, знакомит с женой.

 – Вот, – говорит, – супруга моя, Надежда Афанасьевна. Если б не она, до сих пор сидел бы, за Революцию или за Авангарда.

 – Как это? – удивляемся.

 – Да лошадушек моих так звали, каких я с колхозного двора свел.

 – Ладно, будет тебе, Роман, веди гостей за стол, – говорит Надежда, сама стесняется, руки в передник прячет-вытирает.

Гляжу на нее: чисто синица. Сама маленькая, худенькая, коса узлом под синим платком, глаза – как у ребенка.

 Хорошо нас встретили. Борщ, гуляш, пирожки с капустой. Чисто-аккуратно все у Надежды, пахнет вкусно, ажно сглотнули мы с Ершом. Перед тем как сесть, Жук молитву сотворил, Надежда голову склонила. Постояли мы, послушали с непривычки.

 – Аминь! – закончил Жук, хитро подмигнул нам и достал из-под стола бутыль без этикетки.

 – Грешен я, – посетовал он, – самогон держу для хороших людей.

 Сели, налили, выпили, закусили. Надежда пригубила с нами капелюшечку да и ушла к себе незаметно. А у нас разговор пошел обо всем до полуночи.

 Утром выяснилось, что Жук хоть и хитер с виду, однако полохало. В смысле, разгильдяй, не в свою сторону руки загнуты. Или просто люди вокруг похитрее его. А он в своем мире живет, где все по воле божией делается.

 – Ну что, друг Жук, – спрашивает его Ерш, – где печь ставить будем? Кирпич где, глина-песок?

– За кирпичом надо в монастырь идти, – мнется Жук, – и за глиной тоже. Батюшка вроде благословил, да вот ворчит на меня...

 – Ну, пойдем, поглядим, – вздохнул Ерш.

 Пошли втроем в монастырь. Глядим, главный храм в лесах, купол золотят, стройка вовсю кипит. В одном месте что-то возводят, в другом ломают-разбирают. Шум-гам, пыль-грязь, пилы визжат, топоры стучат. Бородатые строители в оранжевых касках туда-сюда снуют. Красота, одним словом. Никакого покоя душе.

 – Вот он! – Жук показывает нам гору старого монастырского кирпича.

Огроменные лопухи, а не кирпич. Раза в четыре больше нормального. Да раза в два толще.

Тут уж Ерш нахмурился:

 – Что ж ты, Жук-друг, как дитя малое? Нешто не понимаешь, что из этого кирпича печь в доме не сложить? Из него стены монастырские поднимают.

 – А наш печник говорил, из него и печи монахи клали... раньше, – оправдывается Жук.

Ерш стоит понуро, руки опустил. Тут уж я сам решил настроить нашего заказчика на рабочий лад. Отвел Жука в сторонку. Наступил ему случайно на ногу.

 – Слушай, парень! – говорю. – Монахи, может, и клали, а вон там лежит нормальный кирпич. Мы с Ершом заприметили, пока сюда шли. Или ты сейчас договариваешься, чтоб нам его кто-нибудь благословил, или мы сегодня вечерним пароходиком отчаливаем.

 Жук встрепенулся.

 – Щас, – говорит. – Надюшу отправлю к отцу-интенданту. Она ж фельдшерицей тут работает, целыми сутками на дежурствах. На хорошем счету у их. Пусть попросит-умолит. Я отработаю.

 – Другой разговор! – ободряю я его. – Давай, времени не теряй, беги за Надюшей. По пути покажи мне, где глина с песком и кто за нее отвечает. Надеюсь, игумена по этому поводу беспокоить не будем?

 Возвращаюсь к Ершику, что-то неважно он выглядит.

 – Ты уж не сердись, Крюк, – говорит он мне, – сил у меня последнее время маловато стало. Будто жила какая-то внутри лопнула. Выдыхаюсь быстро. Я ведь потому тебя и позвал с собой, ты не обессудь...

 – Ладно, – отвечаю, – дело житейское. Не напрягайся. В храм вон лучше зайди, авось полегчает. Дам я пока допинга Жучку, чтобы он не только на бога надеялся, а и сам не козлил.

 Пошли дела кое-как. В смысле тронулись потихонечку. Кирпич Надюше благословили, а главного по глине Жук мне показал. «Вот он – Кирилл, – говорит, – голова у него как Дом Советов. Менеджером был в какой-то столичной фирме, да господь сюда привел». Гляжу: молодой такой послушничек, борода мягкая, глаза блестят, румянец, как у барышни. Через лужу перепрыгивает, подрясник приподнял – под ним джинсы на кроссовках. И скуфейка лихо на затылок сдвинута. С этим гражданином, думаю, я без благословения попробую сладить.

 – Здравствуй, братец Кирилл, – обращаюсь к нему искренне, чтоб не понял он, шучу я или серьезно такой воодушевленный. – Не уделишь ли мне, грешному, минуту времени?

 – Здравствуйте, – отвечает. – Чем могу?..

 – Прибыли мы сюда с товарищем на святые места поглядеть да заодно и печурку одному богомольному человечку сладить. Печники мы...

 – А, это Жучку, что ль? – улыбается тот, зубы сушит. – Достал он уже со своей печкой. Весь монастырь ее строит.

 – Так, так, – киваю смиренно, а сам мыслю: «Раздолбай этот Жук! Вроде цыган, должно все уже быть на мази, а этот только мозги администрации выполоскал».

 – А мастер мой приболел чуток, – продолжаю я, – и приходится мне одному стараться. Кирпич уже достал, да без глины печь не слепишь. Вот и посоветовали к тебе, брат Кирилл, обратиться...

 – Не вопрос! – бодро перебивает меня Кирюша. – Только поможете мне немного, посмотрите печь в братском корпусе, дымит что-то.

 – Какой разговор, конечно поможем!

 Отправились мы с Кириллом в монастырское подземелье, где был его склад. Живописное местечко. На дворе лето, а там холодильник. Двери из плах временем изъедены, да так устроены, что нужно едва ли не земной поклон отбить, чтобы войти. На дверях засовы, ручки кольцами из черного железа. Стены метра в полтора толщиной, из того же кирпича, что нам даром давали, местами в плесени, а может, в инее. Пол земляной, утрамбован, как мостовая. Потолок высотой в толщину стены, и на весь каземат одна лампочка под решеткой. Свет мутный, эха нет. Как привыкли глаза к полумраку, разглядел я в углу нары из досок с наваленной на них ржавой чугуниной и гору комьев разной величины. Вот и глина. Рядом стоит чан, в котором раньше, видать, заживо варили узников-еретиков, а нынче замачивают глинку.

 – Держите лопату, – говорит Кирилл, – и грузим в чан, сколько вам надо.

 И тоже схватил шанцевый инструмент и давай закидывать глину в купель, только брызги летят.

 – Благодарю, брат, я сам справлюсь, – начал я.

А он:

 – Не стоит благодарить, просто у меня времени в обрез, быстрее надо управиться. К завтрему глина размокнет, утром придете, в ведра нагрузим, и отвезете с Жуком к нему... А песок уж сами нароете где-нибудь. Там у его дома целая куча, если мне память не изменяет.

 «Не изменяет, – думаю, – тебе память, сынок, я тоже песочек там заприметил».

 – Раз такое дело, может, и фурнитурой богат, отец? – тороплюсь я не упустить такую мазу. – Дверку надо, колосник и задвижку. Ну и прочисточку еще. Сам знаешь...

 – Какой же я вам отец? – смеется Кирилл. – Я простой послушник, даже не инок еще. Обетов не давал. В любой момент могу не выстоять против врага. А чугун берите.

 – Тогда я две дверки возьму, вдруг духовочку придумаем!

 Кирилл кивнул. Дальше лопатами машем. «Хороший парень! – думаю. – Что ему тут надо?»

 – Вы, наверное, думаете, что я тут, в монастыре, делаю? – говорит Кирилл весело.

 – Думаю, – сознался я.

 – А я просто не вижу себя в миру. Я же клерком был, деньги зарабатывал – деньги тратил, по выходным гулял-пьянствовал с компанией таких же, как я, балбесов. Однажды просыпаюсь с похмелья – уже здесь. Так и остался. Четвертый год уже.

 – А в армии служил?

 – Родители мои – люди обеспеченные, давно вычеркнули меня из рядов, а сам я не настаивал. В армии должны служить профи. По призванию, а не по призыву.

 – А тут? Тоже профи?

 – Еще бы! Тут служба нелегкая. Много знать надо. Уметь и не бояться. Та же война, только с другим врагом.

 – И не тянет домой?

 – Тянет, почему же... В отпуск езжу. Сейчас вот собираюсь.

 Ладно, думаю, вот и поговорили. Полный чан глины накидали.

 Возвращаюсь к Жуку с мешком чугуна за плечами. Чугун хоть и старый, ржавый мальца, зато со звездами на клеймах, в середине прошлого века отлит. Стало быть, качество не чета нынешнему. Вот ведь, иду-думаю, рабовладельческим государством жили, а как делали! Да и попробуй сделай плохо в те времена. Сгноят. Причем свои же люди, такие же рабы. Или надзиратели, тоже из рабского сословия. Дед рассказывал, что за опоздание на работу на две минуты можно было легко получить два года, за пять минут – пять лет, за десять – десять и так далее. А были ли тогда в стране свободные люди, не рабы? Ну, окромя индейцев и бичей, которые свободы своей не осознают? Вряд ли... Один господин фараон на всех, и тот маньяк на голову. Что с других спрашивать? Вон, крест и купол на храме все в дырьях от пуль разного калиберу. Разве свободный человек будет по своей воле храм расстреливать? Даже если в бога не верит? Тоже вряд ли... Тут надо или больным быть, или фанатиком, или трусом. Или всеми вместе и сразу. Хорошо, что некоторые индейцы свободу сохранили, да и то не потому, что такие уж неуловимые, а потому, что на фиг никому не нужны. Монахов же власть разогнала. По крайней мере – тут. Тюрьму устроила... Может, хоть теперь что-то изменилось, куда-то стронулось?..

 Вернулся я к Жуку, вижу: возит он кирпич на тачке, как каналоармеец. Весь упрел, вены на шее вздулись. «Молодец! – думаю. – Так держать!»

 – Ты, – говорю ему, – так до ишачьей пасхи возиться будешь. Надо какую ни то машинешку найти.

 – Монастырь не даст, – тяжело дышит Жук, – у соседа есть машина, «буханка», да он на рыбалке. Вечером приедет – спрошу.

 – Спроси-спроси. Завтра еще глину везти от Кирюши.

 – Благословил? – обрадовался Жук.

 – Ага. Привет тебе передал, велел молиться за него, пока он в отпуске.

 А Ерш сидит на кухне и придумывает, как так печурку разместить, чтоб в уголке она стояла, а труба в центр потолка выходила. Слышу, вздохнул облегченно:

 – Вот так, ребята, мы ее поставим. Углом. Здесь Надежда Афанасьевна готовить будет, на плите, а эта стеночка спину твою греть станет, товарищ ты мой Жук.

 И насухо разложил на полу первый ряд кирпичей.

 – Стеночка эта, получается, отделит кухню от обеденного стола? – радостно спрашивает Жук. – Это хорошо. Только обходить ее придется с тарелкой...

 – А мы так стеночку сделаем, что в ней окошко останется, будет тебе супруга в него выдавать макароны по-флотски, – улыбается Ерш.

 На следующий день привезли мы на соседской «буханочке» и кирпич, и глину в ведрах, да и настил для плиты удалось мне умыкнуть из подземелья. Старенький, ржавенький, но ничего. Отмоется, винтажнее выглядеть будет. Сосед оказался свой мужик, островной индеец, даром что прибалт. Еще и грузить помогал. Жук с ним самогоном рассчитался.

 Намесил я лопатой в чане глины с песком, начал Ерш колдовать. Смотришь на его руки за работой – глаз не оторвать. Жилистые, ловкие. И кирпич, и мастерок держит он в руках легко, даже как-то изящно, что ли. А когда подкалывает киркой уголок у кирпича, укладывает его на ладонь, как ребенка. Тяп-ляп, ни шуму, ни пыли. Печурка растет, шов ровный, кладка чистая. Я только успеваю раствор месить да ряды раскладывать, чтоб ему не особо напрягаться. Фасочку с кирпичиков наждаком снимаю, для красоты. Надежда пришла из больницы на обед, с кастрюлями возится и на работу нашу украдкой поглядывает – радуется, интересно ей. Накормила нас и довольная обратно ушла.

 Вечером, перед сном, говорит мне Ерш:

 – Кое-какие детали нужны. Не знаю, есть ли в монастыре, а найти надо.

 – Ты скажи, что надо, я поищу.

 Объяснил он, а потом добавил задумчиво:

 – Зашел я вчера в храм, пока ты глину добывал. Постоял, послушал, ладаном подышал. Вижу, каждый за себя там, каждый о своем молится. Чтобы мне ответ найти, надо, видно, старца спросить. Они, говорят, прозорливы. Жук боится спрашивать, исповедайся, говорит, причастись – тебе и полегчает. Я, конечно, исповедаться могу, однако хочется... чуда, что ли, маленького. Чтобы ясно мне все стало...

 – Понимаю, – говорю.

 ...Хотя что я могу понимать? Почему Ерш сохнет-чахнет весь? Из-за Марфуши? Этого я не понимаю. Видно, не любил я никогда так, как он. Из-за детишек? Отец он хороший, а мать он им, какой бы хороший ни был, не заменит, стоит ли душу рвать?

– …А я вот не могу никак понять, почему все так устроено, а не иначе, – продолжает Ерш.

 – Что «все?»

 – Вообще... Жисть наша индейская.

 – Ну ты загнул! Так и тронуться недолго.

 – Не успею я уже тронуться, мне бы... –  Тут он умолк.

Я подождал – молчит. Стал я засыпать и думаю: я так глубоко задумываться не хочу. Без толку это. Живи, как живешь, и радуйся, хоть даже через силу. И будь что будет...

 А печечка наша растет на глазах. Жук суетится, Надюша улыбается, смущается, кормит нас блинами. В какой-то день говорит мне тихо:

 – Что-то, Константин Федорыч (это она мне, откуда и узнала-то отчество мое?), с Иван Андреичем (это она про Ерша) неладное творится... Будто мучит его что-то.

 – Духовный совет ему нужен, Надежда Афанасьевна, – говорю я, – а человек он не воцерковленный и вообще индеец, если вам это о чем-то говорит.

 – Ни о чем не говорит, да это и неважно, – отвечает она мягко. – А совета он может спросить у отца Дамиана – у нас сейчас в больнице лечится, старенький. Тот людям помогает, к нему со всех сторон за советом едут. Добрый старец, сострадательный. Многое видит. Я попробую договориться с ним о встрече. Бог даст, и Ивану поможет.

 – Сделайте такую милость, Надежда Афанасьевна.

 Ерш тем временем все усердствует.

 Вышло все, как мы хотели. Приятная слепилась печь. Чуток материалу не хватило, отправили Жука с тачкой, чтобы привез восемь штук монастырских кирпичей, соединить печь с дымоходом в потолке. Привез, соединили, можно дым пускать. Купили мы в лавке сувенирную тарелочку с изображением трех главных обителей Русского Севера и врезали ее в фасад печи – для красоты и на память. Тарелочка эта Надежде Афанасьевне так по душе пришлась, она даже руками всплеснула. А когда с одной спички зажег Ерш в топке дрова да когда затрещали они, занялись, тут она малость прослезилась. Жук стол накрыл. Выпили мы с ним за первый дым, Ерш не стал.

 Назавтра отвела его Надюша в больницу к отцу Дамиану. Я пока инструменты отмыл да собрал. Скоро ехать. А надо еще к Кириллу сходить. Поглядеть, что там у него дымит.

 Вернулся Ерш от старца молчаливый и спокойный, как всегда. Мыслю – не стану в душу товарищу лезть, захочет, сам расскажет. Пошли мы в монастырь, к Кириллу. А нам навстречу Жук с работы на велике едет. Останавливается и говорит:

 – Не ходите в монастырь. Не до вас там сейчас. Уехал брат Кирилл на днях в отпуск, а сегодня благочинному телеграмму прислал, мол, обратно не вернусь – женюсь.

 Почесали мы в затылках, повернули назад. «То ли враг Кирюшу с пути сбил, – взвешиваю я, – то ли господь на путь наставил…»

 Ну что ж, попрощались мы с Жуком и с Надеждой, сели на пароходик и отчалили до дому. Стоим на палубе, и говорит мне Ерш:

 – Хороший старичок этот Дамиан. Добрый. Светлый, можно сказать. Нового ничего мне не открыл, а веры своей глубину показал. Завела меня к нему Надюша и ушла. Я еще и слова ему не сказал, а он… «Вижу, – говорит, – что хороший ты, Ваня, человек и что недолго тебе мучиться осталось. Ведь все мы на этом свете мучаемся. Жизнь свою ты правильно прожил, греха большого не натворил. В чудо только никогда не верил, а теперь под конец хочешь его увидеть. Так не бывает, дружок-пирожок. Чтобы чудо увидеть, смириться надо. С тем, что никто из нас не вместит замысла божьего. Как смиришься – все вокруг чудом покажется, особливо тот чудак, который в чудо не верит. Прости всех, кого можешь, а кого не можешь, тоже попробуй простить...» «Да я уж всех простил давно», – говорю я ему. «А себя?» – «И себя тоже». –  «Тогда бога прости, не злись на него». «Постараюсь», – обещаю ему, а он сидит на коечке, ножки свесив, и так смешно и хитро улыбается, прям как ты, Крюк, иногда. «Спасибо, отче, – говорю, – пойду я, пожалуй. Только можно еще один вопрос на прощание?» «Валяй», – отвечает. «О чем вы сейчас думаете?» – «Да о том же, о чем и ты, Ваня Ерш. О том, какая красивая коса у Надежды Афанасьевны, а? Даст же бог такие волосы!»

Вот и вся история, дружок-пирожок!

 

На днях зашел ко мне Иннокентий и говорит:

 – Дядя Пух, Крюк не у вас?

 – Нет, – отвечаю.

 – Его третий день дома нету. Дверь метлой приперта. Кошка у него недавно пропала, он расстроился. Я говорю: «Не расстраивайся, дядя Крюк, она старая уже была, помирать небось ушла в лес». «Пойду искать!» – заявляет он. Погоревал денек и пошел, видать, на свой путик. Куда ему еще идти?

 – А Митрофан чего?

 – Митрофан дома. Запил. Что-то чует, не говорит.

 Пошли мы с Кешей по путику Крюка: все капканы сняты. Дошли до его избушки – пусто. До конца тропы немного остается, уходит она в лес и обрывается. Заходим в лес и видим: стоит на пути большой камень...

 


* Василий Филиппович Маргелов – первый командующий воздушно-десантными войсками.

Версия для печати