Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Октябрь 2015, 8

Ты у меня доедешь

Рассказы

Александр СНЕГИРЁВ (СНОСКА БЕЗ ЗНАЧКА)

 

Александр Снегирёв родился в 1980 году в Москве. Окончил Российский университет дружбы народов. Лауреат премии «Дебют» (2005), премий Союза писателей Москвы «Венец» (2007) и «Эврика» (2008), премии «Звездный билет» (2014). Финалист премии «Национальный бестселлер» (2009, 2015). Автор нескольких книг прозы.

 

 

УМЕРЕННАЯ СЛАДОСТЬ ЧИЗКЕЙКА

Всю жизнь Михаил к этому стремился. В каждой новой школе, которых он сменил восемь из-за постоянных переездов отца-военного, в провинциальном училище, где оказался, провалив экзамены в столице, в армии, где невеста навестила для того лишь, чтобы сообщить о связи с его папашей, к тому времени уже отставником. Он мечтал об этом, мыкаясь по подвалам любительских театральных студий, выпрашивая место во второсортных труппах. Мечтал, когда ставил свою первую пьесу, мечтал, когда вопреки советам женился-таки на актрисе, на той самой, которая с папашей. Стать художественным руководителем театра – вот о чем мечтал Михаил.

Тех, кто поспешил отнести Михаила к разряду холоднокровных карьеристов, которые с самого детства рассчитали каждый день своей жизни, следует разочаровать: Михаил грезил о сцене, рампе, занавесе и кулисах совершенно безотчетно. Он не был представителем семьи, в которой режиссерское мастерство передается от отца к сыну, не представлял никакой клан, и потому путь его с первых шагов был тернист. Едва не ежегодные переводы в новый класс, служба на ракетном полигоне, неприятие чванливым театральным мирком столицы и, наконец, грубость властного отца – все это не сломало Михаила, а, напротив, закалило. Он привык отстаивать принципы, не заводил дружбы со всесильными секретаршами, не льстил заслуженным работникам сцены, не плел интриг, не подсиживал конкурентов. В своих редких постановках он не стремился угодить публике, а действовал согласно собственным творческим принципам.

С годами вокруг Михаила собралась группа верных соратников, к нему потянулась молодежь, его заметили европейские и даже некоторые из отечественных критиков, причислявших себя к передовым. Время шло, заслуженные работники сцены естественным образом переселялись из своих гримерных и кабинетов на кладбища, площадка расчищалась. Возраст оказывал влияние и на Михаила. Если острота творческих решений не убавлялась, то на кое-какие политесные уступки он все-таки пошел. Обзавелся друзьями и даже влиятельными покровителями, которые ценили его за прямоту и которым он научился незаметно льстить, объясняя себе самому, что лесть в данном случае – неотъемлемая часть художественного эксперимента.

И вот случилось.

Десятилетиями пребывающий в полудреме, размещенный в старинном особняке, в самом центре на шумной улице, театр был отдан под руководство Михаила решением главы культурного ведомства.

Что и говорить, событие. Имевшие виды обойденные режиссеры зашушукались о заговоре и кумовстве, а склонные во всем видеть происки мирового Сиона констатировали конец русского театра.

Да, Михаил был из этих. Не целиком, только по линии папаши-военного, но папашиных генов хватило, чтобы во всех школах пропащих дыр, где Михаилу довелось поучиться, его дразнили за нос, за курчавую башку, за смешную фамилию, которую папаша так и не удосужился сменить.

Соратники еще плотнее сплотились вокруг Михаила. Приятели, которых не видел годами, стремились повидаться. Коллектив вверенного театра, сплошь заслуженные и полузаслуженные пенсионеры, привыкшие к степенной жизни с премьерами раз в десятилетие, когда они в сюртуках бродят среди сухих веток, изображая Чехова, встретили Михаила высокомерно и даже игриво. Так чиновники средней руки со стажем встречают нового ретивого начальника. Молодой, шебутной, ершистый, ишь повадился совещания на девять утра назначать. Ничего, мы его переучим. Сам не заметит, как не раньше обеда начнет на рабочее место являться.

В молодости Михаил вступил бы в схватку не раздумывая. Разогнал бы дармоедов и погряз бы в отбивании их жалоб и доносов, захлебнулся бы в исках и требованиях. Теперь он был умудрен опытом и не тронул ни одного замшелого актеришки, помнящего Станиславского и с тех же времен не выходившего на сцену. Михаил постарался обаять, и небезуспешно, всех мастодонтов труппы, даже примадонна – гордый старик, в молодости исполнивший заметную кинороль и с тех пор почивающий на лаврах в театральном буфете, даже он, выживший из театра семерых худруков, благосклонно кивал, когда Михаил почтительно склонялся при встрече.

Что и говорить, не все блага стоит обретать в молодости. Чтобы удержать удачу, не профукать, насладиться неторопливо и сполна, нужен опыт, который дарят только время и невзгоды.

Живости ума и смелости замыслов Михаил, к счастью, не утратил. Умение выживать не заменило собой кипучую энергию. Не прошло и недели после общего собрания коллектива, как рабочие взялись за реконструкцию, а в трех специально выделенных культурным начальством помещениях начались репетиции. Все старожилы получили роли, запасных стали бесплатно кормить три раза в день, а примадонна готовился к моноспектаклю, который ставил сам Михаил.

Не всё, однако, складывалось благополучно, источником трудностей, как часто бывает, стала семья. Если папаша давно укатил жить на пособие в Штаты и тревожил лишь ночными звонками на Девятое мая, то жена и сын были тут как тут. Жена, та самая, которая еще в армию к нему явилась с признанием, а сын... вообще неизвестно, сын он ему или сводный брат. С женой познакомились еще в общежитии, его тогда в очередной раз отругал педагог и выпить ужасно хотелось, а у нее бутылка была. Она вообще отзывчивая оказалась, многих утешала, включая папашу. Но Михаил решил оставить как есть, суета с браком никогда его не привлекала. Кроме того, вскоре появилась одна, так скажем, ученица. Верная и чуткая. Поддерживала, ободряла, восхищалась. Да и другие почитательницы время от времени возникали.

Со вступлением Михаила в должность эта троица стала его одолевать. Жена принялась попрекать своей несложившейся творческой судьбой. Она вдруг решила, что его успех – результат ее усилий и жертв, что она все эти годы не шлялась по премьерам и кабакам, а всю себя положила на алтарь его карьеры. Верная ученица выбрала другую тактику, она стоически ничего не просила, видимо вычитав эту заповедь в булгаковском романе, но всем своим видом показывала, что заслужила кое-что, и даже очень многое. Сын, балбес тридцати с лишним лет, тоже что-то вякал. Он успел впутаться в неприятности, просадил доставшуюся от папаши-военного хибару в дачном кооперативе, наделал детей, имена которых путал, а несостоятельность свою объяснял тенью великого отца, то есть Михаила, которая мешала его таланту развиться в полную силу.

Михаил выслушивал жену – расплывшуюся женщину, которая каждый год влезала в школьное платье, мол, смотрите, я нисколько не изменилась, и ничего, что платье расставлено дальше некуда, ловил смиренные взгляды верной ученицы, которые та бросала своими неподведенными из-за презрения к косметике глазами, прятался от сына, завязавшего, слава богу, с ширкой и теперь просто пьющего, и в голову его закрадывалась мысль о жестоком тройном убийстве.

Надо ли говорить, что жена читала в нос Цветаеву и считала себя великой актрисой, сын, конечно же, имел уйму режиссерских планов, а верная ученица была творческой личностью широкого, какого-то даже неохватного масштаба. Не успел Михаил получить известие о своем назначении, как актриса пожелала роль Джульетты, режиссер – собственную постановку, а трагичное молчание верной ученицы вмещало в себя претензии на весь театр целиком.

Михаил замкнулся, загрустил, даже выпил разок, запершись в кабинете, и принял решение: жене выделил небольшую роль, сыну поручил репетировать постановку для малой сцены, а ученице доверил разрешение всех возникающих в театре неурядиц. Воцарился мир, Михаил даже удивился, насколько легко все прошло, только примадонна при встрече подмигивал и улыбался хитро.

И от улыбки его веяло неотвратимостью.

Реконструкция здания шла полным ходом. Культурное начальство не скупилось, удовлетворяло любые прихоти молодых и талантливых архитекторов. Большую сцену перестраивали по новейшим канонам, на ней планировались масштабные постановки признанных классиков и мастеров авангарда, малая же сцена, уютная и таинственная, должна была стать полигоном для смелых экспериментов.

Вынырнув однажды из пучины ежедневных решений, Михаил набрался смелости побывать на репетиции сына. Позабыв предупредить о явке, заговорившись по пути с директором, Михаил получил от наследника выговор. Сын обвинил его в попытках осуществлять контроль и навязывать волю. Сын говорил громко, не стесняясь актеров, в целом милых, но совершенно бездарных дилетантов. Надо ли уточнять, что сама репетиция была очень плоха и представляла собой обычный бенефис человека, которому нечего сказать, выступающего перед такими же, только менее уверенными в себе мужчинами и женщинами.

В тот вечер у Михаила скакнуло давление. Верная ученица, к которой он отправился, успокаивала. Мальчик проблемный, надо помогать, это крест. Михаил вспоминал все слова, которыми проблемный мальчик осыпал его в лицо и за глаза, и совсем загрустил. На следующий день жена закатила истерику – где он шлялся всю ночь?

Будущее было известно Михаилу. Постановка сына провалится, жена продемонстрирует бездарность, верная ученица настроит против себя коллектив. Вокруг заговорят, что он протащил своих, конкуренты оживятся, змеиное гнездо закипит, его сожрут и выплюнут с позором.

И это будет конец.

Михаил осунулся, стал невнимателен. Забота верной ученицы раздражала. Однажды он намылил в душе остатки своей курчавой шевелюры, а смыть забыл, так и пришел на репетицию в мыле. Ссать он стал чем-то серым, а восстающий из нафталинно-штукатурной пыли театр больше не радовал.

Тревоги оказались ненапрасными. Стали доходить слухи о бесталанном сынке-самодуре, о взбалмошной жене, способности которой годились разве что для детского утренника, и о несговорчивой сектантке – верной ученице. Старые друзья, соратники и даже именитые граждане намекали, просили и требовали пригласительных на премьеру. Близилось открытие.

Ремонт почти завершился, уже работал буфет, где Михаил завтракал, обедал и ужинал. Однажды, подписывая очередную кипу документов, принесенных верной ученицей, он вопреки обыкновению не услышал от нее жалоб на грубых и недалеких сотрудников, а получил тарелочку с десертом. Она, позволяющая себе одно излишество – сладкое, поставила перед ним ломтик чизкейка. При умственной активности необходимо. И вообще, такой вкус элегантный, умеренно сладкий. Михаил попробовал, и умеренная сладость чизкейка тотчас отразилась на работе его мозга: он понял, что делать.

Ночью, когда все ушли, Михаил остался в театре. Он пил коньяк и жег старинную керосиновую лампу. Чудно любить старину. Когда на Диксоне, где отец прослужил год, отрубалось электричество, они жгли вот такие керосинки. Вонь и копоть. Хотя что может быть красивее огня. Теперь такие лампы – раритет. Ему коллектив подарил. Вручил лично примадонна, сказав что-то об огне, из которого все рождается, который все поглощает.

Достав сигарету, Михаил стал искать зажигалку. Только что была – и нет. Натянув рукав на ладонь, чтобы не обжечься, он снял с лампы плафон.

Пламя выбросило черное облачко.

Михаил прикурил и не стал ставить плафон на место. Со стены смотрели основатели театра и минувшие худруки – бунтари, превратившиеся в сытых лауреатов. Однажды и его лик поместят в этом иконостасе.

Сунув в карман пиджака флакон с горючим для лампы и взяв ее саму, Михаил вышел из кабинета.

Темными коридорами, мимо костюмерных, мимо благоустроенных по последнему слову гримерок.

Дверь к примадонне оказалась приоткрыта.

Помещение было пусто, будто его владелец то ли еще не успел обжиться, то ли заблаговременно все вывез. Имелся только портрет хозяина, прислоненный к огромному зеркалу. Глядя на Михаила, примадонна торжествующе улыбался.

Михаил вышел на большую сцену. Огонь в его руке дрожал, по стенам прыгали отсветы и тени, зал напоминал пещеру. Михаил топнул и аукнул – прекрасная акустика. Михаил поставил лампу на пол, скрутил крышку с флакона и плеснул на занавес.

И поднес пламя.

И отпрянул, как излишне любопытный посетитель зоопарка отскакивает от решетки, на которую неожиданно бросился хищник.

Огонь взлетел и подпер свод полыхающей колонной.

И Михаил опомнился. Он заметался, отыскал огнетушитель, не сразу смог сорвать пломбу. Из трубки вылетело слабое облачко. Огонь не унимался, Михаил бросился искать другой красный баллон. Наконец струя пены дунула сначала мимо, а потом уже и прицельно. Третий, к счастью, тоже сработал и завершил дело. Разрушительное развитие импульсивного приступа удалось остановить. По залу плыла вонь паленой синтетики.

Врубив освещение, Михаил вскарабкался на лесенки осветителей и удостоверился – нигде не тлеет. Что же он наделал? Как ему такое могло прийти в голову?

Радуясь, что не сработала пожарная сигнализация, на которой молодые архитекторы, видимо, слегка сэкономили, Михаил вернулся в свой кабинет, допил коньяк и покинул театр, выдумывая объяснение произошедшему.

Проснувшись на следующее утро удивительно свежим и будто даже помолодевшим, Михаил тихо, минуя жену, выбрался из квартиры и поехал в театр. Он видел множество пропущенных вызовов от верной ученицы и еще от кого-то, но решил говорить со всеми очно: в его голове созрела элементарная версия пожара – пошел в зал с огнем, чтобы ощутить силу древних стен, оступился, зажег, потушил. Стоимость занавеса компенсирует из собственного кармана.

Михаил освободился от груза сомнений и страхов – он решил, не откладывая, уволить и жену, и сына, и верную ученицу. Уволить и отстранить от себя если не навсегда, то на время. Будущее представлялось ему ясным. Умеренная сладость чизкейка и в самом деле оказалась чудодейственной.

Подъехать к театру не получилось. Подступы запрудили спецавтомобили врачей и пожарных, путь преграждали полицейские. Ничего не понимая, Михаил вставал на цыпочки, пытаясь хоть что-то разглядеть.

Неужели он вчера не до конца потушил занавес?

Однако ни обугленных стропил, ни выжженных окон видно не было, вместо здания театра с парадным фасадом, вывеской и статуями взору Михаила почему-то представал зал со сценой и злополучным занавесом, который, к слову, со вчерашнего дня ничуть не изменился, по крайней мере, издалека. Еще Михаил видел белые от старинного известкового раствора, обломанные края сохранившихся стен и ничего не мог понять.

В груди заколотилось, даже не в груди, а где-то в горле, и Михаил стал судорожно вопрошать, в чем же, собственно, дело.

– Провалился ваш театр, – буркнул какой-то солдатик.

– Как провалился?

– С фундаментом напортачили. Подземная река размыла грунт, образовалась пустота, театр туда и...

Осведомленный солдатик явно собирался выразиться нецензурно, но передумал, другого слова не нашел и просто махнул рукой, отчего стало ясно, что театра не вернуть, а виной всему даже не бурные и непредсказуемые подземные потоки, а неведомая сила, в руках которой находится судьба не только театра, но и Михаила, и солдатика, и вообще всего. Солдатик задумался, а Михаил смотрел на огромный виднеющийся за оцеплением провал, который теперь отделял его от сцены, и думал, что преодолеть такое препятствие ему не удастся уже никогда.

 

 

АБДУЛЛА И АМИНА

Рано утром Девятого мая я натянул брючки, взял футляр и пошел.

Брючки были коротковаты. Миновало два года, как ба купила мне гэдээровский костюмчик, серый с модными заплатками на локтях. Пиджачок был еще вполне, а вот брючки совсем никуда не годились. Ба меня хорошо кормила, и я рос. Других же брючек она мне больше не приобретала.

Футляр, напротив, был куплен впрок и имел такой размер, что мне казалось, будто я волоку не скрипочку-половинку, а виолончель.

То утро, как и любое в мае, было восхитительным. Все трепетало обещанием прекрасного.

Яблони цвели, небо синело, путь мой пролегал через пустырь.

Тогда я и встретил первую в своей жизни шпану. Районные одногодки.

Сказали: «Сыграй».

Отказался.

Дали пенделя.

Я и теперь не сорви голова, и тогда не был. Но это компенсируется неосмотрительностью и горячим нравом.

За пендель мне стало очень обидно. Получив под зад, я тотчас дал обидчику в ответ.

Дал и второму.

На третьего замахнулся футляром.

Лет мне было десять, я собирался принять участие в концерте для ветеранов.

 

После детсада ба запихнула меня в музыкалку.

На клавишные не взяли. На клавишные стремились все дети. Точнее родители. Клавишные были заняты. Оставались балалайка и скрипка. Ба выбрала второе.

Видимо, балалайка ассоциировалась у нее с кабацкой бузой и социальной бездной.

Мне было все равно. Я был малоразвит и не имел слуха.

 

Пять лет прошли недаром.

Я научился водить смычком по струнам. Слух мне поставили.

Я совершенно не обладал талантом и в концертную группу угодил лишь потому, что один мальчик заболел.

 

В школе нам раздали по гвоздике для ветеранов и отправили к автобусу.

Пока ждали отлучившегося водителя, мальчик – первая скрипка рассказал об ассортименте ближайшего ларька.

Первая скрипка был старше остальных и нехорошо смеялся.

В те времена в ларьках продавали всё на свете, в том числе и предметы, ныне представленные в секс-шопах.

Мальчика – первую скрипку взволновал один из таких предметов, выставленный на всеобщее обозрение между бутылкой ликера «Амаретто» и шоколадными батончиками.

 

На сцену вышли строем в два ряда.

Я был замыкающим.

В лицо ударил яркий свет, за обрывом сцены открывалась черная бездна.

Одобрительные хлопки, донесшиеся из бездны, сообщили о присутствии в ней ветеранов.

 

И мы грянули.

 

Я был очень воодушевлен. Я находился в состоянии какого-то экстаза. Мною владели страх перед черной бездной и счастливое отчаяние обреченного.

Никогда я так не пилил. Обычно, играя какую-нибудь разученную партию на экзаменах, я покрывал себя позором. Рука со смычком дрожала, придавая и без того фальшивым звукам какой-то волновой эффект, свойственный музыке фантастических кинофильмов шестидесятых годов.

А тогда на концерте ко Дню Победы я разошелся. Наверное, потому, что знал – среди общего музыкального шума никто меня не услышит. Пилил как попало, как в последний раз.

 

Кончилось быстрее, чем ожидал.

Аплодисменты, донесшиеся из бездны, сообщили ветеранское одобрение.

 

И тут моя экзальтация перешла в финальную стадию, со мной случилось нечто, что случается с солдатами, которым сам Бонапарт шлепает на грудь медаль.

Что случилось с Николенькой Ростовым, когда он увидел самого государя императора.

Я окаменел от восторга.

В отличие от Николеньки я ничего, кроме прыгающих световых пятен, не видел, но восторг не позволял пошевелиться.

Будучи замыкающим, стоящим с угла в заднем ряду, я оказался именно тем, кто должен был первым сцену покинуть.

А я не покидал.

Маленькие скрипачи из первого ряда уже повернули и стали напирать, возникла сумятица.

Если бы не наша руководительница, явившаяся из-за кулис и выволокшая меня за шиворот, Девятое мая могло бы затянуться на неопределенный срок. Невидимые зрители продолжали бы хлопать, мы бы росли, взрослели, старели. Белые, со споротыми пионерскими нашивками рубашки и коротковатые брючки лопались бы по швам, нитки бы трещали, ткань ветшала, а мы бы стояли и стояли, завороженные бесконечным, пляшущим цветными пятнами торжеством.

Я вспомнилэтот случай спустя двадцать пять лет, случайно наткнувшись на историю Муси Пинкензона. Был такой пионер-герой. Типа Вали Котика и Марата Казея. Муся родился в Бессарабии в одна тысяча девятьсот тридцатом году, а спустя десять лет вместе со всем местным населением стал советским гражданином – Бессарабию освободили от румынского протектората, присоединив к Союзу. С началом войны Мусю с родителями эвакуировали в Краснодарский край, в станицу Усть-Лабинскую. Всё бы ничего, но неожиданный прорыв фронта, который позже повлек за собой Сталинградское сражение, свел плюсы эвакуации к нулю. Многие эвакуированные из южных и западных областей угодили в руки фашистов. Мусю с мамой и папой повели на расстрел.

Кстати, я не представил родителей Муси. Маму его звали Феня, а папу Владимир. Моего папу тоже зовут Владимир. Как Ленина. Ничего особенного. А вот Феня… Старшую сестру моей ба, той самой, которая запихнула меня «учиться на музыке», как она сама выражалась, тоже звали Феней. Я всегда думал, что это уменьшительное. Никак не мог поверить, что Феня – полное имя. Думал, меня разыгрывают, и все хотел разобраться, отыскать полное имя. И до сих пор иногда хочу. Только ничего у меня не получается.

Муся с родителями был одним из миллионов, позволивших себя убить. Но перед смертью он умудрился совершить подвиг – стоя на обрыве то ли реки, то ли рва (пишут, на обрыве Кубани, но, думаю, это был ров, в который расстрелянные падали сами и закапывать их было легко), так вот, стоя на этом самом обрыве, Муся заиграл Интернационал.

Некоторые источники сообщают, что он спросил у германского офицера позволения сыграть напоследок и тот разрешил.

Пока Муся играл, прикончили его папу Владимира, а затем и маму Феню.

Муся продолжал играть.

И присутствующие жители деревни, наблюдавшие казнь, начали сначала робко, а потом уже во весь голос подпевать.

Тут германский офицер Мусю и застрелил. Причем якобы первая пуля только ранила его, и он продолжил игру, и лишь вторая пуля положила конец концерту.

Лично я вряд ли смог бы играть с пулевым ранением. Но это теперь неважно.

Прочитав об этом, я подумал, что окажись я на месте Муси, то вряд ли стал бы героем. Не из-за трусости, нет. Хотя ситуация, конечно, нервная. Но подвиг мой мог бы не случиться по причине, во-первых, недостатка сообразительности – я бы просто не догадался, что именно надо сыграть в столь драматический момент, – а во-вторых, если бы я и начал играть, то вряд ли слушатели поняли бы, что это Интернационал.

Меня бы пристрелили просто за чудовищную фальшь и скрипение. Сами жители деревни со мной бы расправились, только бы прекратить вой.

Но могло случиться и кое-что похуже.

Я бы начал играть, а германский палач решил бы, что играю я нечто фашистское. Или я бы от волнения запутался и сыграл бы Баха, а то и самого Вагнера. И подпевать бы стали солдаты из айнзацкоманды, а не жители деревни. Тогда бы меня, не дай бог, помиловали, и я бы ездил за войсками СС, развлекая их скрипичными звуками. Добрался бы до Сталинграда, оказался бы в котле, был бы эвакуирован как вундеркинд, после крушения рейха бежал бы в Аргентину, был бы выловлен агентами Моссада как опасный пособник национал-социализма. Меня бы судили в Иерусалиме с большой помпой, и я бы, стараясь соответствовать историческому моменту, крикнул перед смертью: «Да здравствует великая Германия!»

 

В мае я всегда делаюсь сентиментальным. Так вышло, что я рассказал всю эту историю знакомой.

И про свой неудачный скрипичный опыт, и про Мусю.

Она внимательно выслушала и назвала два имени – Абдулла и Амина.

Так звали родителей пророка Мухаммеда.

Когда исламские боевики захватили торговый центр в Кении, они спрашивали у заложников имена родителей пророка. Кто не знал, того убивали.

Знакомая относится ко мне доброжелательно и посоветовала имена запомнить. Ничтожные навыки игры на скрипке не выручат, а имена вполне могут пригодиться.

 

 

ТЫ У МЕНЯ ДОЕДЕШЬ

Холод. Темнота. Автобус опаздывает. Кривая очередь утыкается в край тротуара, куда должен причалить транспорт.

Пассажиры топчутся. Всем хочется поскорее домой, в свои предместья. К ярким телевизорам на тусклых кухнях. Чтобы завтра утром вернуться в город, чтобы вечером из города, чтобы утром в город, а вечером опять из города.

Светящийся пенал автобуса выкатился из-за поворота и подрулил, промахнувшись мимо головы очереди. Вздохнув гидравлическим механизмом, открылась дверь.

Недобросовестные пассажиры из хвоста очереди воспользовались небрежностью водителя. Расстроив ряды, они полезли вперед,  решив, видимо, что пришло время библейского пророчества, когда последние станут первыми.

Нервные заметались, опытные сохраняли спокойствие. Вопреки сумбуру погрузка шла быстро. Передо мной оставалась всего одна женщина с ребенком, когда появился проныра. Неприметный, щуплый, похожий на торчка, он сунулся в дверь прямо перед матерью и чадом. Не успел я даже возмутиться, как женщина схватила проныру за капюшон и отшвырнула, точно комок тряпок. Но проныра проявил настойчивость и попер на женщину, которая уже успела пройти в автобус.

Глаза мои заволокло гневом. Уже стоя на ступеньке, я схватил проныру за воротник тонкой курточки и отшвырнул. Он, однако, удержался, уцепившись за вертикальную поворотную штангу двери.

Я ему в грудак, он держится.

Я снова, он не отцепляется. Так и висит на штанге. Мы вполне могли бы сойти за двух стриптизерш, подравшихся за право танца у шеста.

Другие пассажиры напирали, дуэль пришлось прекратить. Я прошел в глубь салона, залитого светом, словно операционная. Сел на свободное место и стал наблюдать, как проныра копается с турникетом, как ищет меня взглядом, как подходит.

И тут мне захотелось сбежать.

– Ты у меня доедешь, – склонился он ко мне.

– Это ты у меня доедешь, – ответил я, волнуясь.

– Ты у меня доедешь, – шипела пенка в углах его губ.

– Это ты у меня доедешь, – отчаянно старался не отставать я.

Неизвестно, сколько бы продолжался обмен этой бессмысленной, если разобраться, фразой, но пассажиры стали заполнять проход, и мой оппонент был оттеснен к расположенной рядом двери.

Безоглядное, экзальтированное бешенство сменилось во мне истовым страхом так же резко, как и возникло. Проныра был хоть и щуплым, но явно настоящим подонком.

Когда я выйду возле моей деревни, он пойдет следом и в темноте расправится со мной.

Надо срочно сообщить жене. Пускай встречает с собакой.

И с дочерью.

Он их увидит и не посмеет. Женщин все боятся, женщины как начнут орать. Не надо было мне лезть, тетка сама бы справилась.

Позор.

Какой позор жалеть, что вступился за женщину с ребенком. Звать на помощь жену и дочь.

Дочери завтра платье примерять, свадебное.

А послезавтра в Америку, к жениху.

Интересно, он уже в курсе или еще нет?

В любом случае он не против, а если мужчина не против, значит он за.

Мы, мужики, такие.

Особенно интеллигенты.

А жених интеллигент.

Хорошая московская семья. В каком смысле хорошая? Дед был из советских начальников и наплодил, как водится, диссидентов. Всё им здесь не по нутру, но его громадной квартирой и обширной дачей пользоваться не брезгуют. Сам жених, естественно, с американским паспортом. Находясь в положении, мать проявила предусмотрительность. Двадцать лет назад туда часто рожать ездили. Как, впрочем, и сейчас. Паренек, кстати, симпатичный, милый, а синий паспорт с орлом делает его настоящим душкой.

В общем, нельзя звать ни жену, ни дочь, ни собаку. Если они придут, обязательно случится какая-нибудь дрянь, дочь не сошьет платье, не распишется, не получит грин-карту, не проживет счастливую жизнь – и виной всему этому буду я.

Уж лучше схлопотать нож.

Я бросил на щуплого проныру неторопливый взгляд, нарочито демонстрируя спокойствие и презрение.

А вдруг у него на самом деле нож?

Вспомнился прием, виденный в кино. Перехватываю руку с лезвием, отвожу в сторону, выкручиваю... Что получится на деле, неизвестно. Точнее, известно. Я попытаюсь перехватить его руку, порежусь, ойкну по-бабьи и получу смертельный удар. Даже если у него нет ножа, он вполне может воспользоваться бутылкой. Утром я как раз вынес два пакета с опустошенной стеклотарой и положил в урну на остановке. Скоро, говорят, за такие дела будут штрафовать. Каждого, кто посмеет сунуть в урну что-то крупнее литровой стекляшки, накажут рублем. Бутылки наверняка еще не убрали. Помню, одна была битая. Щуплый наверняка выхватит из урны именно ее и начнет чиркать по моему красивому, начинающему стареть лицу.

 Седые волосы, носогубные складки. Недавно видел себя на фотографии и расстроился. Еврей с печальными глазами и презрительным ртом. А я-то думал, что с виду весельчак и еврей не до такой степени. Пора делать омолаживающие процедуры, но денег нет. В детстве знал я одного, у него было полно денег – целая бутылка. Сплошь иностранные монеты: центы, сантимы, пфенниги. Сын материнской подруги, мой ровесник и тезка, только вундеркинд.

Во-первых, этот гад был гениальным физиком, во-вторых, играл на скрипке и танцевал, постоянно побеждая на конкурсах, в-третьих, папаша привез ему компьютер, полароид и робота на батарейках. На компьютере он писал программы, на полароид фотографировал гостей, а робот с жужжанием расхаживал по полу. И джинсы у него были с американским флагом. Вся жопа звездно-полосатая. Я бы мог отчасти утешиться, будь он уродом, но нет, мерзавец был строен, хорош собой и внешностью обладал, пожалуй, даже артистической.

Что в ту пору представлял из себя я? Понурый стеснительный подросток с постоянно надутыми губами. Про мои успехи в физике скажу лишь, что я так и не научился отличать ее от химии, со скрипкой дела обстояли безнадежно, про танцы и вовсе молчу. Спустя годы в моей манере наступать на ноги и задевать других кулаком по темечку стали находить пикантность, но тогда я огребал позор и насмешки. Про компьютер, полароид и робота мне сказать нечего. Отец мой был никакой не ученый, умел только громко свистеть, далеко плеваться и говорить тосты под хохот поддатых женщин.

Однажды мать вундеркинда пришла к моей и притащила с собой сынка. Я покорно принялся развлекать гостя. Солдатики его не интересовали, а видика у нас не было. И тут он увидел сувенирную куклу из страны Перу, подарок родителям. Кукла стояла на книжной полке, на фоне синего собрания сочинения Марка Твена. Не спросив разрешения, вундеркинд схватил куклу, выудил из комка прилипших к магниту канцелярских железяк булавку и принялся тыкать кукле под юбку...

С отсутствием мусорного контейнера в нашей деревне пора кончать. Полиэтилен и бумагу я жгу, объедки отправляются в компост, но вот бутылки… С бутылками совершенно неясно, что делать. Народный способ осушать территорию с помощью канав, наполненных бутылками и присыпанных землей, уже опробован. Не могу же я весь участок изрыть дренажными канавами только потому, что некуда деть бутылки. А бутылок у нас порядочно. Например, уезжаем мы с женой и оставляем дочь одну, возвращаемся – гора бутылок. Оказывается, гости приезжали. Побудет жена пару деньков без меня – опять бутылки. Тоже гости. Да и сам я, чего таить, гостеприимный. И вот теперь из-за этих гостей меня могут изранить. Возможно, даже смертельно.

Я поднял глаза. Стоит у двери, сука, караулит.

И смотрит на меня. Я выдержал его взгляд и еще додавливал зрением, когда он отвернулся.

Ничего, есть и другая дверь.

А что, если сойти пораньше? На людной остановке. Дождусь спокойно другого автобуса, покачу в благости. Жаль, людных остановок нет. За окнами сплошная тьма. Пассажиры смотрят на свои бледные отражения в черных окнах, в ушах индивидуальная музыка. Если продлить взгляд каждого линиями, то не найдется двух пересекающихся.

Лицо у проныры какое-то обиженное. Скуксившаяся харя. Типы с такими лицами сначала пытаются кинуть, а потом ноют, когда им прищемят хвост.

Я убрал поглубже в карман паспорт, банковскую карту и права. Чтобы в драке не выронить. Да, у меня есть права, а езжу на автобусе. Все вспыльчивость. Помню, меня один подрезал, так я его догнал и на таран.

Рассказы про героев войны не пошли мне на пользу.

С тех пор на общественном транспорте.

Да и дешевле.

Горячность у меня наследственная, деда родной просвечивает. Он свой первый срок получил за вспыльчивость. Жоржиков на курорте прибил. Поехал первый раз на юг. Черное море, розовый закат. Костюм новый надел и вышел прогуляться вдоль прибоя. Сел за столик, выпил портвейна, залюбовался природой. Тут его жоржики и окружили. Лопочут что-то и велят костюм снимать. Ну, деда и стал табуреткой над головой крутить.

Потом милиция, суд, нары. Оказалось, одного в морг увезли.

Больше деда на юг не ездил.

Вот такой предок, через одного на скамейке эволюции.

Может, извиниться?

Подойти и прощения попросить.

Ты был неправ, я был неправ, замяли.

Скоро моя остановка. Я натянул перчатки и закрыл глаза. Типа всё мне безразлично. Типа вот какой я бесстрашный, даже заснул со скуки. Я зевнул. Вполне, надо сказать, искренно. А сердечко колотилось.

Почувствовав крен автобуса на повороте, я встал, нажал кнопку остановки по требованию и прошел к двери.

Не к той, у которой караулил проныра. К другой.

Вздохнув гидравликой, автобус открыл проход. Сойдя со ступеней, я пошел не торопясь. Но не в темноту к дому, а в свет к магазину. Себе объяснил, что надо купить воды. И чего-нибудь к чаю. Впрочем, вода и в самом деле не повредила бы.

За спиной шаги.

Сейчас его рука ляжет на мое плечо.

Стараясь уйти от ножа, ударю в ответ. Не кулаком, открытой ладонью.

А что, если он не хлопнет меня по плечу? Что если пырнет в спину?

Иду не поворачиваясь. Мимо шаурмы, мимо мешков с комбикормом. Когда я был маленьким, у меня были куры. Летом они питались червяками, зимой капустой.

Шаги приближаются.

 В магазине яркий свет и родные лица продавщиц. Ужасно рад их видеть.

 Не могу вспомнить, что хотел купить.

Дверь открывается.

– Здорово, сосед!

Крепкое рукопожатие Иваныча.

Я вышел вон. Никого. Только пустое шоссе и темнота.

Версия для печати