Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Октябрь 2015, 6

С чужим перевернутым небом

Рассказ

Ирина ВАСИЛЬКОВА (СНОСКА БЕЗ ЗНАЧКА)

 

Ирина Василькова родилась в Москве, окончила геологический факультет МГУ, Литературный институт и факультет психологии УРАО. Публикуется в журналах «Новый мир», «Знамя», «Октябрь», «Дружба народов», «Современная драматургия» и др. Автор четырех поэтических и двух прозаических книг. Преподает литературу в московской Пироговской школе.

 

 

Ничего не помню – когда и где, – только ощущение, будто воздух колыхнулся. Будто влетела в комнату птица, не испугалась, не начала бессмысленно биться, а так и летела, плавно и свободно, отчего стен будто не стало и пространство вдруг открылось до самого горизонта. А ведь странно, что не помню: комнаты, вещи, платья всегда укладывались в мою фотографическую память спрессованными слоями, как в прабабкин сундук, и всегда можно было их вытащить, расправить и снова оказаться в той реальности, которой давно уже полагалось рассеяться как дым. Но от этой первой встречи не осталось ничего: ни комнаты, ни радостных родительских лиц, встречающих гостью, – только колыхание воздуха, ощущение птицы.

Теперь уже, сопоставив даты, ничего не стоит реконструировать облик квартиры, где мы тогда жили, – крашеные полы, колченогие стулья, черный железный бак в ванной, топившийся дровами. Простоту и суровость быта нарушали только две избыточные вещи. Первой была ваза с внутренностью перламутровой синевы; иногда ее снимали со шкафа и давали посмотреть в горлышко, как в чудесный колодец с чужим перевернутым небом. Однажды я случайно разбила ее и с детским недоумением перебирала осколки, разглядывая изнанку и мучительно пытаясь понять, куда же оно делось, это небо, почему вместо него – только острый жалящий мусор. После утраты нам остался для украшения жизни лишь огромный аспарагус в горшке, и его перистые стебли колыхались от ветра, как хвосты райских птиц. Ветер принесла гостья, я оцепенело смотрела на нее, троюродную тетку, детским чутьем угадывая существо не вполне обычное. Троюродных теток у меня было много – с некоторыми «младшими сестричками», как ласково называл их отец, я успела познакомиться, но эту видела впервые. Не помню одежды, но, если перевести тогдашнее впечатление на язык понятных вещей, она должна была быть в темно-синем, и воротник под горлышко, как у строгой курсистки.

Звали ее Александрой, и мне показалось до того прекрасным это имя, что душа моя не приняла отцовского ласкового «Шурик», на которое она с радостью отзывалась. Кое-как я смирилась с «тетей Сашей», хотя внутри себя звала просто Сашей, претендуя на некое общее пространство, где мы были бы на равных. Не сразу мне удалось рассмотреть ее – поначалу взгляд как бы огибал фигуру по касательной, мне достаточно было ощущения ветра, только потом уже добавились темно-синие глаза и короткий нос, который я про себя назвала финским: такой же был у моей подруги, финской девочки Марты. Сашу я запомнила высокой, статной, стремительной, и весь ясный облик, уложенные короной черные косы и светящаяся северная белизна кожи позволяли предполагать в ней существо из сказки, фею из книжки.

Продолжив реконструкцию, можно вычислить и мой тогдашний шестилетний вид – в платье-матроске, с толстой косой и растянутыми на коленках чулками. Смотрю на Сашу и стесняюсь – а не стеснялась же других питерских теток, обожавших и баловавших меня по причине временного отсутствия собственных детей, связанного с послевоенным дефицитом женихов. Те были симпатичными, крепенькими, с ямочками на щеках, с чистым деревенским румянцем – целая стайка девушек, рожденных в тверских деревнях, но переселившихся в город. Их фотографии в домашнем альбоме имеются с избытком, начиная со стандартных ленинградских, довоенной поры – беретики, плойчатые прически, ракурс три четверти, кокетливая белозубость, будто снимал один и тот же фотограф. Были и свадебные, с невестами в оборках и прилизанными женихами; казалось, за рамками кадра кричали «горько» нетерпеливые гости и шампанское лилось рекой. Потом шли снимки семейные, с детишками в белых гольфах и насупленными мужьями. У теток можно было сидеть на коленях и благодарно принимать конфеты, но с Сашей это было невозможно, несмотря на всю ее веселость и ласковость. Странно, но именно ее фотографий не сохранилось, не считая одной ущербной, паспортной, где казенная симметрия лица не имела ничего общего с неуловимым мерцанием всего ее существа.

Теперь мне кажется, что платье она в тот первый приезд носила в талию и с юбкой-клеш, идущей винтом при каждом движении, не столько быстром, сколько легком – присутствовала в ней некоторая степенность, ничуть не мешающая живости. Еще она любила петь, и ее не такой уж сильный голос неожиданно раздвигал пространство, и слушать было – как дышать. Песни все больше украинские, и я не понимала, как она это делает, почему смысл всегда оказывается больше того, что значат слова. Слова-то я знала, меня научила бабушка, но кроме слов в песнях был тот самый безграничный простор, из которого, казалось, Саша и явилась.

В общем, когда мы изучали в школе «есть женщины в русских селеньях», я ни минуты не сомневалась, что это о ней. Мне никогда не приходило в голову спросить о ее профессии – скорее всего, было, как и у сестричек, какое-нибудь ФЗУ за плечами и непонятные занятия типа диспетчера или контролера ОТК. Многие фабрично-заводские девчонки считали это состояние промежуточной стадией, ступенькой к вожделенному статусу жены-домохозяйки. У некоторых получалось, только не у Саши. Помню, как на вопрос насчет «замуж» она ехидно отрезала: «Такой еще не родился». Остальные же сестры довольствовались вполне обычными мужьями, шоферами или хозяйственниками, и, разглядывая на фотографиях заурядные, без всякой тайны лица («едоки картофеля»!), я втайне ликовала, что она не выбрала такого же.

«Ох, Шурик, лягушка-путешественница!» – смеялся отец, когда она через несколько лет, заглянув проездом, весело сообщила, что завербовалась в Красноводск. Что Саша собиралась там делать, кем работать, я не поняла, – кладовщицей? кастеляншей? Или вдохновилась самой возможностью оторваться и улететь? Красноводск – почти край карты, Кара-Бугаз, загадочный Каспий, песчаная Туркмения. Но зачем? Зачем срываться в такую даль? И вообще, в чем смысл подобных вербовок? Понятно, что где-то может не хватать врачей, учителей, или ветеринаров, или там агрономов каких-нибудь. Но почему кладовщиц надо вербовать в Питере? И что, собственно, так тянуло ее – надежда найти мужчину себе под стать? Жажда экзотики? Охота к перемене мест? Чмокнув нас на прощание, она подхватила чемодан и умчалась навстречу неведомой участи. Письма писала честно, весело жаловалась на жару и вездесущий песок, но мне жалобы казались притворными, между строк сквозило совершенно нескрываемое счастье – но отчего? от ощущения найденного угла? Ведь что-то было, было.

Что там сломалось, не знаю, но года через три она опять появилась все с тем же фибровым чемоданом и сообщила, что теперь вербуется в Норильск. На вид осталась все той же, возможно, несколько подсушенной на жаре. На вопросы о личной жизни шутила и отмахивалась. Отвечала, что климат надоел, надо же, наконец, попробовать настоящее Заполярье.

Восхищение и зависть – вот что я чувствовала, стирая красноводскую пыль с ее чемодана. Чудилось за Сашиной спиной синее море и виноградные лозы. «И оделись влагой страсти темно-синие глаза...» – в общем что-то вроде. Ей будто налили волшебного вина, и теперь ее ждала участь еще волшебнее – алмазные снега, полярное сияние. Моя географическая жажда разгоралась не на шутку, подогреваемая Сашиным легким смехом, но Саша перемещалась в пространстве, а я пока только в мыслях. Хотя и научилась, как Жак Паганель, мысленно путешествовать по карте, но хотела лететь, лететь безостановочно, как Саша, как птица перелетная.

Гораздо позже, в компании студентов-автостопщиков, мне случилось оказаться в Красноводске. Возможно, и ввязалась я в сомнительный вояж только из желания пройти по Сашиным следам. Из Баку мы плыли на пароме через Каспий – никаким он был не синим, а свинцово-серым, как Балтика, и на фоне пустого оранжевого неба черными зубьями торчали нефтяные вышки. Качка была приличная, и, ошалев от приступов морской болезни, я вылезла на палубу и упала на скамью. Холодные волны перехлестывали через меня, вымочив до нитки, но стало легче. Ночью качка прекратилась, вода казалась черной и маслянистой, ветер почти улегся. Но вдруг в момент что-то изменилось – Туркмения обожгла дыханием жарким и сухим. Ветер вернулся, но сделался душным и шершавым, и, когда мы выползли на берег, он уже сек лицо, кидая в глаза пригоршни песка. Утром оказалось, что город подобен горячей сковородке, асфальт плавился, никаких виноградных лоз не было и в помине, негустая растительность почти не давала тени. Очумевшие тетки, торгующие с тележек газировкой, отбывали повинность на каждом углу, вода стоила копейку, мы пили, пили, и она тут же испарялась с наших спин. Туркменские халаты и мохнатые шапки, наверное, представляли собой что-то вроде термоса, но ведь и русские тут ходили, обычные люди в обычной одежде. Они деловито куда-то спешили, вокруг работали какие-то конторы, столовая. И без всяких кондиционеров – как это? Казалось, если оставить на тротуаре коробок спичек, он вспыхнет сам собой.

Понятно, что весь день я думала о Саше. Пытаясь представить ее в этом пекле, вглядывалась в неказистые домики, отмечая те, которые, казалось, были повыше, и вычисляла в уме ее маршруты – короткими перебежками от тени к тени. Вспомнить адрес с конвертов тех давних писем было нереально, и оставалось только жалеть, что я не узнаю тот дом, где, наверное, до сих пор воздух хранит отпечаток Сашиного дыхания. Возможно, дом раскрыл бы мне какую-то тайну о ней, выдал какой-то ключ, но от чего, я и сама не знала.

Ближе к вечеру, когда лучи падали уже не так отвесно, мы вспомнили о своей цели – импровизированной геологической экскурсии – и отправились за городскую черту, довольно, впрочем, условную: за последним двухэтажным строением начинался дикий ландшафт, ничем не намекавший на близкое присутствие человека. Бурые выветрелые скалы, покрытые коркой пустынного загара, округлыми очертаниями напоминали печеные картофелины, не встречалось даже самой высохшей былинки, а дальше шли пески, вольно расстилаясь до самого края света. Низкое солнце омыло ржавым румянцем прокаленную землю, к каждому камешку приставило длинную тень. Я представила здесь северную, фарфорово-голубую Сашу, легкую птицу, распарывающую марево безветренного горизонта, и ее черную тень, ныряющую с одного бархана на другой. Все это ничуть не приблизило меня к ней настоящей, но ведь было же здесь что-то другое, человеческое, совершенно банальное – скажем, какой-нибудь романтический герой, нефтяник или геолог или даже просто начальник склада. Но никакого подходящего образа счастья мне так и не явилось. Ночью мы продолжили маршрут, и дальнейший путь уже не имел к Саше никакого отношения.

Возвращаясь к авантюре с Норильском, я вспоминаю, что там она работала кем-то вроде лифтера – сопровождала клеть с шахтерами в адскую бездну, где они терпеливо копали для нужд страны никель и медь, а она так же терпеливо обеспечивала их регулярные низвержения по вертикали. Хоть я и стремилась зачем-то пройти по Сашиным следам, но в Норильск так и не попала, зато внимательно прислушивалась к байкам друзей про жуткий индустриальный город, где идут сернокислые дожди и растворяют на девушках капроновые чулки. И все-таки опыт клети и шахты я обрела, правда, в другом месте, на Кавказе, в Тырныаузе. Громадный короб, набитый людьми в касках, шатаясь и скрипя тросами, спустил нас в темноту, потом ржавая вагонетка повлекла в затхлые каменные коридоры, где освещаемые налобными фонариками стены сочились знобящей сыростью. Добывали здесь молибден и вольфрам, но какая, в сущности, разница. Никакого воздуха, никакого горизонта. И что делать птице в темноте и тесноте? Рразве сидеть, нахохлившись, в ожидании момента, когда с клетки снимут душную тряпицу и настежь распахнут дверцу. А может быть, в этом чужом перевернутом небе Саша работала просто ветром? Ветром, который приносит в штреки глоток кислорода? Тогда все эти чумазые и белозубые труженики недр должны были обожать ее с непомерной силой. Однако среди них, видимо, снова не встретился тот, кто требовался, – можно бы, конечно, нафантазировать череду любовных неудач, которые гнали нашу красавицу по свету, как злющий овод корову Ио, но зачем умножать число сущностей сверх необходимости? Возможно, мои родители о чем-то таком ее и спрашивали, но мне тогда было без разницы. Я просто тоже хотела лететь как птица перелетная, пересекая магнитные линии и чувствуя кипение в крови.

Теперь кажется – может, все обстояло гораздо проще. Может, никакого кипения у нее и не было. Может, бывшей фэзэушнице, сироте, ничего, кроме общежития, не светило, и она отправилась на заработки. Во всяком случае, вернувшись из Заполярья, Саша приобрела прелестную квартирку с эркером – в Петергофе, на той самой улице, что у парка с фонтанами. Однажды я навестила ее – она так и жила одна, но таинственно шепнула мне по телефону, что завела себе почти семейство. «Кошку? собаку?» – поинтересовалась я, но ответом мне было тихое «тс-с!» Я как бы увидела по телефону этот палец, прижатый к губам, и веселой синевы глаза. «Семейством» оказалась целая коллекция кактусов – круглых, плоских, колючих, пушистых, облепленных экзотическими цветами и детками. Все эти капельные леечки, горшочки, плошки, пинцеты, заполонившие дом, делали Сашу абсолютно счастливой. Сестры относились к новому увлечению неодобрительно: подросшие чада и не склонные к трезвости мужья делали их жизнь не сказать чтобы простой, а Шурочкино легкомыслие как будто подчеркивало всю доставшуюся им унылую приземленность. Воробьихи – и ласточка. Однако же сам переезд они одобряли: все-таки не у черта на куличках, а поближе к родне. Когда-нибудь сгодилась бы и помочь – с чужими внуками, к примеру, посидеть, раз своих не завела. За эти годы Саша изменилась, но не сильно. Воздух вокруг нее все так же мерцал и колыхался. Встроенные в эркер полочки с кактусами заслоняли свет и немного скрадывали пространство, но в ней самой оставалось еще столько ветра и полета, что небольшим затемнением можно было пренебречь. Я обожала ее, мы ходили смотреть фонтаны, брызгались водой, одинаково хохотали как безумные, но в ней все-таки было этого больше – смеха, любви, жизни.

Теперь-то она никуда не уедет, думала я. Меня это отчасти огорчало, но и радовало: создал же себе человек настоящий дом, и даже колючие уродцы казались мне необыкновенно милыми. Не так уж она молода, вот уже морщинки возле глаз и седая прядь, и авантюризм, с которым ее мотало с севера на юг и с юга на север, казалось, притух, но шлейф от него все тянулся. И мне снова хотелось так же перемещаться в пространстве, безумствовать и жаждать, может быть, с такой же туманной перспективой когда-нибудь осесть в приятной географической точке и предаться любимым радостям, но уж точно не кактусам.

Следующее ее появление состоялось на нашем дачном участке, кочковатом и сыроватом, выделенном ветерану войны. «Шурик, без фанатизма! Да посиди ты!» – напрасно взывал отец, но сидеть она не могла – лопата в ее руках чуть ли не ревела от натуги, как бульдозер, и распаханная серая целина ложилась ровно, будто разматывался рулон грубой дерюги. «Я видывал, как она косит: что взмах, то готова копна!» – и тут феминист Некрасов оказывался как нельзя к месту. Красавицей она была, красавицей и осталась, высокой, порывистой и легконогой, несмотря на неприятно царапнувшую меня одежду – деревенскую самовязаную кофту и башмаки вроде мужских. И не в синем она теперь ходила, а в каком-то буром, коричневом, совершенно чужом для нее цвете. Александре тем временем шло уже к пятидесяти, и талия была не так тонка, и руки грубоваты, она уже не закладывала коронкой косы, просто причесывала гладко и схватывала сзади в пучок, и седины прибавилось, но в темно-синих глазах пылал тот же непонятный мне неистовый огонь. Теперь Саша была полна решимости меняться из Петергофа, но пока непонятно куда. Кактусам не хватало солнца – так она объяснила. Собственно, приехала посоветоваться: ей хотелось перебраться южнее, но все-таки в город, где были бы хоть какие-то родственники или друзья. Мамины, естественно, – папины обитали только севернее. Перебрав на семейном совете варианты, остановились на Гомеле, там жила школьная подруга, существо, по маминым рассказам, добрейшее и готовое в случае чего подставить плечо. Я не вникала в детали, но снова была зачарована: Сашино лицо пылало привычным предвкушением перемен, хотя незатруднительные перемещения по карте Союза с одним фибровым чемоданчиком не шли ни в какое сравнение с перетаскиванием всего скарба и кактусовой коллекции в придачу. На какой-то миг она показалась мне не птицей, а улиткой, тянущей на горбу походный домик, но наваждение рассеялось так же быстро, как появилось. Напоследок она что-то нам стремительно прибила, распилила, замотала пенькой вечно текущий кран – и упорхнула с веселым «пока!»

В Гомеле Саша продержалась недолго: то ли кактусам захотелось еще южнее, то ли не сошлась характером с мифической заботливой подругой, так что уже безо всяких наших советов она вдруг оказалась в Конотопе. Я немного посетовала – почему не сразу в Крыму, был бы плацдарм для моих летних путешествий. Она развеселилась и ответила, что все еще впереди, Крым не убежит. Что ж, охота к перемене мест была для нее вовсе не мучительным свойством, но просто отметиной, родимым пятном, знаком непохожести. Возможно, и эликсиром молодости – разве, старея, она все еще не продолжала лететь? Не знаю, как мне удалось подцепить от нее этот вирус, возможно, через колебания воздуха. Во всяком случае, в ее последний приезд мы не встретились: кажется, тогда я перемещалась в пространстве где-то между Камчаткой и Сахалином.

Потом рванул Чернобыль. Она радовалась, что успела переехать: теперь вряд ли кто без особой нужды стал бы меняться на Гомель. Все боялись радиации, а один знакомый даже снял полметра грунта на своем участке и взамен завез чистую землю, а ведь кто его знает, насколько она была чистая. Но тут активизировались совершенно другие невидимые излучения, почему вдруг и оказалось, что мы живем с Сашей в двух разных государствах. Невидимая рука откорректировала планы – они рухнули как бы сами собой. Безграничное пространство разбилось на куски, как та синяя ваза. Приличная пенсия, честно заработанная в туркменских песках и полярных шахтах, съежилась до смехотворного размера, и ни о каких перемещениях в пространстве речи уже не шло. Почта между тем функционировала, и письма из Конотопа продолжали приходить – сначала шутливые, потом растерянные, а потом даже слегка отчаянные. Отец заволновался и время от времени отправлял сестренке денежные переводы, а то и посылки с обожаемым ею кофе, за что она сперва благодарила, но вдруг почему-то перестала отвечать. Я совсем ничего не знала о Конотопе – мне там виделись только какие-то кони, оперные хлопцы в вышиванках да дивчины, спивающие песни. Может быть, Саша тоже пела украинские песни своим кактусам, этакие песни забвения, вот постепенно и забыла про нас. Переводы, впрочем, отец не отменял, все так же честно ходил на почту к Новому году и Восьмому марта, обижаясь на молчание и тихо недоумевая. После маминой смерти он сильно сдал и сидел сгорбившись, глядя в одну точку, думая о чем-то давнем и, наверное, счастливом. Казалось, он полностью утратил всякую способность двигаться, тем неожиданней было его решение ехать в Конотоп. Сначала я пришла в ужас, но поняла, что не должна мешать старику совершить подвиг – возможно, последний в жизни. Он вдруг как-то выпрямился, взбодрился, и даже походка стала уверенной. Начал паковать нелепый тюк, увязал оставшиеся от мамы шубу и зимние сапоги – в подарок. Эти стариковские приготовления сводили меня с ума, но страшно было его спугнуть, лишить остаток жизни цели и смысла. Потрепанный каракуль выглядел жалко, но был символом когда-то сбывшейся мечты – покупки для мамы вожделенной шубы и сопутствующих этому героических усилий, сравнимых разве что с известными усилиями Акакия Акакиевича. Теперь он подсознательно хотел переадресовать неизрасходованный остаток мечты любимой сестренке – а как он еще мог выразить ей свою любовь? Я загрузила его в поезд с этим тюком, надеясь на то, что найдутся в Конотопе добрые люди и усадят в такси. О том, жива ли Саша вообще и что будет, если нет, я даже боялась думать. Однако вылазка прошла успешно, через неделю он вернулся гордый и сообщил, что шуба пришлась как нельзя кстати, а сапоги не застегнулись, но можно отдать в растяжку, и вообще Шурочка была ему страшно рада, и провели они время душа в душу, вспоминая близких, попивая чай и заедая вареньем из райских яблок.

Минуло еще несколько лет. Отца уже не было. Случайно я оказалась в командировке в Киеве, день выдался свободный, и мне пришло в голову смотаться в Конотоп. Вышла в пыльном городке, с каким-то бурьяном на привокзальной клумбе, не сразу нашла унылую пятиэтажку с затхлым негородским запахом в подъезде, азартно позвонила в дверь, предвкушая Сашину радость. Открыла расплывчатая и неопрятная старуха в застиранном халате, с какими-то жидкими волосками на подбородке и слезящимися глазами, полными невнятной молочной синевы, и сердце мое разбилось – я узнала свою Сашу. Бросилась ей на грудь и зарыдала отчаянно, как на похоронах, а она, признав меня не сразу, гладила по голове и молчала. Успокоившись, я стала рассматривать старушечью берлогу с какими-то нищими тряпками, засаленными ковриками и шаткими табуретками. Чай мы пили на кухне, явно требующей генеральной уборки. Саша извинялась, что трудно нагибаться, оттого здесь так нечисто, но я знала, что дело не в этом – что-то пропало, что-то умерло. Ей все равно, что надколоты чашки, засалены полотенца, в ванной течет и хлюпает кран, унитаз в ржавчине, а угол комнаты заставлен стеклянными банками, до того пыльными, будто их определили на постой уже сто лет назад. Воздух больше не колыхался вокруг Саши – он казался стоячим и пустынным, в нем пели в унисон два голоса – нищета и одиночество. Она начала оправдываться за отсутствие писем: контора связи хоть и работала, но почтальоны, как она уверяла, просто выбрасывали почту, адресованную в Россию, а в прошлом году по весне растаявшие сугробы обнажили целую смерзшуюся груду такой корреспонденции, так и не ушедшей никуда. На плохое отношение к «москалям» она жаловалась тоже, ей казалось, что все вокруг ненавидят русскую пенсионерку, особенно молодежь с их дурацкими лозунгами на заборах и неуважением к старшим: «Они же в лицо, в лицо мне это кричат!» Возможно, эти жалобы были лишь старческим преувеличением, но не верить ей было невозможно: я впервые увидела Сашины слезы. Предложенные к чаю две карамельки и серые галеты вместо райских яблочек навели меня на подозрение, которое я тут же и проверила – холодильник был невыносимо пуст. Я ужаснулась и помчалась в магазин, вытряхнула все наличные деньги и со злыми слезами начала метать в сумку все, что попалось на глаза: свежий хлеб, сыр, колбасу, импортное печенье в ярких упаковках, пачки чая, банки кофе, шоколадные наборы. Все это отчасти напоминало истерику, и две гарные продавщицы изумленно вылупились на меня, хлопая сильно накрашенными глазами. Вдруг за их спиной что-то бабахнуло – взорвалась на полке бутылка шампанского и в падении увлекла за собой еще две. Мне казалось, это мое отчаяние и злость поколебали хрупкое равновесие мира, взрыв разрушил обычный порядок вещей, но ведь была же надежда, что новое равновесие теперь сложится из обломков уже совершенно по-другому. Продавщицы визжали, осколки блестели, шампанское лилось рекой.

Увидев втащенный в квартиру мешок с провизией, Саша поблагодарила, но без энтузиазма. У нее был вид смертельно уставшего человека, которому хочется спровадить гостей и улечься в койку. Да и мне пора было на обратную электричку. Но казалось, что не хватает еще чего-то, какого-то завершающего штриха, и тогда я спросила про кактусы. Она вяло махнула рукой в сторону лоджии. Там, среди невозможного хлама, поломанных ящиков и битых кастрюль, доживали свою жизнь остатки Сашиной любви – несколько сморщенных, едва зеленых существ. Седой пух на самом крепком из них еще стоял дыбом, но видно было, что это уже ненадолго.

Посланный к Новому году перевод вернулся обратно. На квитанции косо синел штамп: «По причине отсутствия адресата». Опять контора напутала, подумала я, отгоняя нехорошие мысли. А потом пришло письмо. Его писали люди простые и не вполне грамотные, сообщая о том, что Александра Васильевна умерла в больнице от сердечного приступа, но все-таки не в одиночестве – соседка сидела рядом и держала за руку. И что потом весь подъезд скинулся на похороны – жильцы любили ее за доброту и уважали за честность и принципиальность. Правда была в том письме или нет – кто знает. Я поблагодарила добрых людей и отправила им денег – а что мне еще оставалось?

Время течет и уносит родных людей одного за другим. Печаль утихает, размывается, превращаясь в светлые воспоминания, нежность и благодарность. И только Сашина судьба мучает и не отпускает: зачем прилетала ко мне эта птица, всколыхнула воздух, поманила каким-то неназываемым счастьем? Зачем приручила меня, научила щемящему чемоданно-самолетному ознобу, восторгу перемещения неизвестно куда и для чего? И до сих пор, сидя на каком-нибудь случайном холме у бог знает какого моря, я всегда ищу в синеве одинокую точку, отбившуюся от стаи. Вот она чертит плавные траектории, вот камнем падает вниз, но, кувыркнувшись, упрямо выворачивает в зенит – будто зовет в свои игры с чужим перевернутым небом.

 

 

 

Версия для печати