Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Октябрь 2015, 4

Рубрику ведет Евгений АБДУЛЛАЕВ

Рубрику ведет Евгений Абдуллаев

 

 

«Взвилась, махнув рукой на это тело»

ИРИНА ЕРМАКОВА. СЕДЬМАЯ. КНИГА СТИХОВ. – М.: ВОЙМЕГА, 2014.

Лирическое я Ирины Ермаковой – тонкое, ломкое, беззащитное.

Отсюда, наверное, желание спрятать его за стилизованную маску – древнегреческую или японскую. Что тоже поэтически интересно: именно на этой легкой стилизации была построена «Колыбельная для Одиссея» (2002).

Мне все же ближе те стихи, в которых героиня Ермаковой присутствует без античных драпировок и шелеста кимоно. Жительницей московского спального района, с многоэтажками, соседями, кошками, деревьями и рекой. Как в ее замечательном сборнике «Улей» (2007).

«Седьмая», скорее, продолжает эту линию «Улья». Пусть география здесь более обширна – не только привычное Коломенское, но и Барнаул, Сахалин, Харьков, даже Каир. Пусть ближе к концу мелькнет Ёко Иринати – литературная маска «ранней» Ермаковой: «самурай-бабочка в радужном платье / и подруга верная самурая…»

Главной остается прежняя, освоенная в «Улье» тема Ермаковой. Лирическое я – как душа, анима, заключенная в скорлупу тела, комнаты, бетонно-душного пейзажа. И непрерывно рвущаяся из этой скорлупы к водяным, световым и воздушным стихиям, в запредельные и заочные миры.

 

Двойного зренья фокус точный
разводит я на я и я
привычный мир и мир заочный, –
двоится жажда бытия.


Так, с двух сторон гонима жаждой,
я перекресток рассекла,
таксиста глас многоэтажный,
вой тормозов и бой стекла.


Мигает глазом цвета пекла
свернувший шею светофор,
гудят гудки, ты что, ослепла? –
кричит испуганный таксёр.


О нет! – мне видно все отсюда:
и горний ток, и дольний рев,
как в точку сдвоенное чудо
на перекрестке двух миров.

 

Большинство стихов – об этом метафизическом по сути, но удивительно лирическом, чувственном («чувство в развитии его самого») отношении души и тела. Зерна этой темы, там и сям просыпанные в русской лирике («Как души смотрят с высоты / на ими брошенное тело…», «Душа ведь женщина, ей нравятся безделки…» – ряд можно продолжить), прорастают в «Седьмой» целым стихотворным полем. Само слово «душа» на нем встречается редко – это и не нужно. И так понятно, что говорится о ней.

 

И выходит к утру из утихшей воды
ей навстречу поспешно всплывают сады
вверх корнями цветеньем колеблемым вниз
обтекаемых листьев подшивками вглубь
паровозом воздушным заутренний бриз
обрывает ей пар с дробно пляшущих губ
и провозит его меж звенящих корней
по извивам в запарке не видимым ей…

 

Эта двойственность души и не-души, я и не-я была заметна и в предшествующих сборниках Ермаковой. Но в «Колыбельной для Одиссея» в роли не-я выступало мужское начало («Мой Одиссей опять сошел с ума…»); в «Улье» – жильцы, «соседи сверху», люди знакомые и не очень.

В «Седьмой» все эти прежние собеседники несколько блекнут. Остается последний собеседник – плоть, тело. Даже дождь – а великолепные, густые дожди в стихах Ермаковой идут, почти не переставая, – становится еще одним моментом этой диалектики.

 

По стеклу частит, мельчит, косит обложной дождь
и берет за душу, ревниво смывая тело.
Я прошу: «Забери меня скорей. Заберешь?»
Разлетаются капли – ишь чего захотела...

 

 Дуализм души и тела переосмысляется как лирический конфликт: душа непрерывно рвется прочь – и обречена на вечное возвращение. Едва покинув свое жилище, она

 

уже боится перепутать тело
и предвкушает, маясь у окна,
разборки оголтелого полета.
И дышит на стекло из переплета.


Ты что, душа моя, совсем сдурела?


Какое – тело? Что тебе в нем? Ад
и голова, где только звон и ветер.
Зевнет, встряхнется, как веселый сеттер,
и впрыгнет в эти ребра наугад.

 

Седьмая, как и следует из заглавия, книга стихов состоит из семи глав, каждая из которых включает по семь стихов. Вероятно, те, кто разбираются в числовой символике, лучше объяснят, что может означать эта многажды повторенная цифра. Если удачу, расчет автора оказался верным.

 

 

«Пересказ детального сна»

ХЕЛЬГА ОЛЬШВАНГ. ВЕРСИИ НАСТОЯЩЕГО. – М.: РУССКИЙ ГУЛЛИВЕР, 2013.

Если у Ермаковой – хрупкость лирического я, то в стихах Хельги Ольшванг – невероятная хрупкость самого бытия.

 

так, себя предвосхищая
рожденным, слышит изнутри
дитя
края посуды, тяг
водяных, воздушных, всхлипы, пузыри,


затем – круги и перепады
невидимых движений, звонкий спор
ножей и ложек – из своей засады, –
скрип тряпки о фарфор,
вечерних бабочек, бок о бок
над лампой пляшущих, сквозь гул
двух голосов полузнакомых,
глотка укромную дугу,
дыханье, тишину, биенье
и дерево, что наяву,
внезапно потеряв терпенье,
роняет яблоки в траву.

 

Это – стихотворение «Шум», открывающее книгу. Собственно шум присутствует лишь в первых строчках. Дальше из него, как из хаоса, рождается мир: звучание голосов, предметов, существ – завершая падающими яблоками (смысловой рифмой к началу стиха – нерожденному еще ребенку).

Перечисление – излюбленный прием Ольшванг. Ее стихи – сбивчивые и одновременно избыточные реестры, создающие ощущение удивительной «рассыпанности» бытия, которое все еще продолжает твориться.

 

Вначале – грунт: суглинок, известь, прах.
Рисунок, намечающий кайму
земли, начало воздуха, размах
ствола. Коричневые ветви льнут к нему.
А свет и сумрак смешанные пусть
в скорлупках почек утро растворит,
и в листья краску обращает хруст
поспешной кисти по холсту коры,
то опускаясь в радужную грязь,
то тычась в небо. И продет большой,
как ствол, в палитру, палец, чтобы, длясь
корнями, остальных связать с душой
исходные цвета и вещества –
дыхание, растертый камень, дым
и слово, разветвленное в слова.
Создателя и созданное им.

 

Дело не столько даже в «удивительной дальнозоркости» Ольшванг, которую когда-то отметил Дмитрий Тонконогов (Арион, 2004, № 2). Эта детальность – желание все услышать, увидеть и до мельчайших подробностей зафиксировать – лишь внешне совпадает с «объективизмом» современной поэзии. У Ольшванг это, скорее, создает субъективный, очень личностный мир, в который складываются эти отстраненные перечисления, кадры, обрывки фраз.

 

Дитя зимой.
капустная слышна
присловица: «…а то закоченеешь,
простынешь». Кофты: синяя, за ней
еще одна,
вот пуговицы, вникшие в свои
оконца шерстяные, друг за другом,
потом лицо, в точь пуговица и –
«Не туго?»…

 

Дуализм тела и души у Ольшванг почти отсутствует: если тело у ее лирической героини и было, то осталось где-то в детстве; теперь она почти вне его и ткет свою новую телесность из этих самых, вроде бы случайных деталей, ветвей, голосов, пуговиц... Часто упоминается в стихах одежда, которая, возможно, последняя хранит телесное тепло.

 

Стало темно, и, если бы не плащей
Крупные пуговицы в углу,
Ночь показалась мне слепотой.
Кто мы вне отблесков и вещей
Хаоса льнущего?..

 

Или:

 

Это не я, а мои рукава дрожат,
Платья подол, воротник…

 

Цитаты с одеждой-душой можно продолжать... Приведу еще один стих из этого ряда целиком (редкий к тому же для Ольшванг случай чистой любовной лирики):

 

Не хочу расставаться.
Кафе закрывают, звеня,
убирают, шурша.
В нашу сторону смотрят все чаще:
последние, посредине продленного дня,
обнявшись, –
два наших плаща.

 

Это четвертая, в каком-то смысле итоговая книга для Хельги Ольшванг. Две предыдущие, тоненькие – «Тростник» и «Стихотворения» – вышли почти одна за другой в «Пушкинском фонде». Затем была восьмилетняя пауза, во время которой Ольшванг продолжала писать, хотя публиковалась довольно редко. «Версии настоящего» включают стихи двух предыдущих сборников (порой в слегка измененной редакции) и стихи, написанные после 2005-го. Прежние стихи и относительно новые даны вразброс. Впрочем, стилистического различия между ними не чувствуется – поэт верен найденной ноте, и, если бы не даты, в несколько старомодной манере проставляемые под стихами, отличить «новое» от «прежнего» я бы затруднился. Разве что стих стал чуть-чуть суше, свободнее, короче.

Книга прекрасно издана и – при всей моей нелюбви к «картинкам» в поэтических сборниках (ими чаще всего украшаются стихотворцы-любители или авторы довольно слабые), – должен признать, удачно оформлена графическими работами поэта.

 

 

«Мы играем, я вожу»

ОЛЬГА СУЛЬЧИНСКАЯ. ВОЛЧОК. – М.: ВОЙМЕГА, 2013.

Если за публикациями Ермаковой и Ольшванг я слежу давно, то книга Сульчинской – из серии нечаянных радостей. (До этого стихи ее читал, но внутренней читательской встречи с ними как-то не происходило.)

Воспоминание о себе в раннем детстве. Не отстраненное, сквозь временную дистанцию, а непосредственное, с совпадением лирического я с я ребенка. Линия, восходящая к ахматовскому «Мурка, не ходи, там сыч…» и не слишком до сих пор разработанная. На память приходит разве что «Детский альбом» Веры Павловой.

Соединение безыскусности детского стиха и достаточно сложно устроенной современной лирики может дать интересный поэтический результат.

Кто в ночи крутил волчок
Многоглазый, крутобокий?
Утащил меня волчок
В
темный лес и в сон глубокий.


Долог, долог волчий бег.
И ночлег ему неведом.
Вьется, вьется легкий снег.
Только снег за нами следом…

 

Детская игра – волчок – неожиданно отзывается известной колыбельной, а та, в свою очередь, веселым и тревожным пейзажем, радостью скорее взрослой, чем детской.

Лучшие, на мой взгляд, стихи новой книги Ольги Сульчинской возникают как раз в этом соединении взрослого (женского) и детского. Ребенку в «Волчке» обычно принадлежит оптимистическая, мажорная партия. Даже несчастье для него – всего лишь нищастье. Которого к тому же еще нет.

 

Аденоидный запах мороза.
Кристаллический голос воды.
Алюми-ниевы-е полозья
И
звлекают из снега следы.


Мама тащит меня на веревке.
Я спиной – и не видно куда.
Люди топчутся у остановки,
А по небу плывут провода.


Жарко, потно в натопленной шубе,
Давит горло задушный крючок.
И у варежки в вязком раструбе
В
озникает ручной родничок,


Снег течет, разъедая запястье.
Снять-нельзя-абсолютный-запрет
И
терпи! И нищастья нищастья
В
этой жизни пока еще нет.

 

Детская речь; просачивающиеся в нее слова и фразы взрослого мира («алюми-ниевы-е» или «снять-нельзя-абсолютный-запрет»); собственно поэтическая речь («Аденоидный запах мороза»)…

Все цельно и поэтически убедительно.

Есть в «Волчке» и вполне «взрослые стихи». Интересные городские пейзажи, например:

 

Чья-то мелкая живность бежит по деталям пейзажа.
Чья-то дохлая радость пасется в намокшей пыли.
Горожанки твои на домах намалеваны сажей
И
ли в небе висят, не касаясь ногами земли.

 

Или дачные:

 

Здравствуй сорока-трещотка сверчок-сквознячок
Бледное лето косу забирает в пучок
И
подбочась по-хозяйски выходит на двор
И улыбается на-ка тебе помидор

 

Несколько менее интересная – видимо, в силу некоторой большей традиционности – любовная лирика. Хотя и здесь не без удач.

 

Оставляю тебя. Оставляю тебе на потом
Светло-серое небо, которому нету конца,
И красивую девушку с ярко накрашенным ртом,
И чужого мальчишку с повадкой большого птенца,


Пыльный запах июля, и формочку в виде коня,
И трамвайчик речной, и цветные флажки на ветру.
Я так много тебе оставляю на после меня,
Что, того и гляди, пожалею, назад заберу!

 

Наименее, пожалуй, оправданное в книге – авторское предисловие, в коем сообщается, что поэзия имеет фольклорные корни, а лисы, по японским поверьям, могут превращаться в людей. Предисловие к поэтическим сборникам – скорее, свидетельство как авторской неуверенности, так и недоверия к читателю, его способности понимать без пояснений. Сульчинская обладает талантом ясности; ее стихи – из того ряда, где не требуются никакие субтитры.

 

 

Версия для печати