Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Октябрь 2015, 3

Путешествие в Герат

Глава из романа «Должник»

Андрей ВОЛОС

 

 

Андрей Волос родился в Душанбе. Окончил Московский институт нефтехимической и газовой промышленности им. Губкина. Публикуется в журналах «Октябрь», «Новый мир», «Знамя» и др. Автор нескольких романов и книг рассказов. Лауреат международной литературной премии «Москва-Пенне» (1998), Государственной премии РФ (2000), «Русского Букера» (2013) и др. Живет и работает в Москве

.

 

 

Полночи карабкались по кручам. К рассвету выбрались на плато... двинулись по долине, стесненной скалами.

Проводники-хадовцы вели их к ловушке – оглушительное, как обвал, нападение, семичасовой бой...

Моджахеды не давали поднять головы, жали со всех сторон – все высоты их. Взвода пытались прорваться назад. Да не особо получалось.

Сапогова блокировали метрах в ста пятидесяти впереди. Часа три он отстреливался. К себе подобраться не давал, но и сам не мог выбраться. Потом, должно быть, кончились патроны. Высунулся на мгновение, чем-то махнул и что-то крикнул. И почти сразу оттуда поднялся бурый фонтан взрыва.

Солнце палило нещадно, но один глоток воды мог бы избавить от муки жажды. Язык прилипал к гортани. Нужно было только следить, чтобы под конец остался хотя бы один выстрел. Мысли приползали самые неожиданные: то и дело, например, он думал, что, возможно, скоро соберутся тучи, хлынет дождь, вода наполнит вон ту лунку и он наконец напьется...

Алымов перебежал к нему из своего укрытия неожиданно – именно благодаря этой неожиданности его не подстрелили, пока он бешено прыгал по камням. Заработал миномет, где-то невдалеке уставленный в небо черным своим циклопьим глазом, да Гена уже обрушился за камни – черный, худой, страшный, на много лет постаревший, только фикса, по-прежнему сиявшая в черном рту, подтверждала, что это все-таки Гена Алымов.

Обнял, прижался, рыдая: «Земеля! Земеля! Не уйдем уже! Давай!..»

И он согласился. Он понимал, что уйти теперь можно лишь в одну сторону – Сапогов показал эту дорогу. Оставалось только выдернуть чеку и прижать гранату к сердцу.

«Давай, земеля, чо ты! Вместе давай!..»

Алымов так жарко кричал, так блестели его налитые слезами прощания глаза, что было ясно: он верит. Верит: если вместе, так и там не разлучатся. Если вместе, все наладится. Все будет хорошо.

«Давай, земеля!..»

И он был готов согласиться с его уверенностью, да что там, уже согласился. Взял гранату в ладонь, сжал, чувствуя углы ее ребристой шкуры. Теперь только дернуть кольцо. Алымов понял: Артем идет с ним, они останутся рядом.

И шагнул первым.

В то же мгновение что-то рвануло справа – мина? артиллерийский снаряд?

Артема отшвырнуло, но он еще видел, как вместо Алымова загорается вспышка взрыва...

И все.

Они исчезли.

Алымов – навсегда.

А сам он, как потом оказалось, на время.

 

Раненый, он даже не знал, что попал в плен. Несколько дней провел в бреду. Это был странный бред – он казался самой жизнью. А жизнь, какой он знал ее прежде, вторгалась в него путаными, мрачными снами. Как он понял потом, в них складывались воспоминания.

Реальность и выдумка поменялись местами.

Сначала ему снилось, как в конце дня взвода собирались к дороге.

Когда-то это и впрямь было, было наяву; теперь пришло в виде тяжелого кошмара, казавшегося совершенно фантастичным.

 

Скапливались у дороги. Вертолеты, поднимая тучи пыли, величиной сравнимые с небесными, а по густоте значительно их превосходившие, садились на более или менее ровной площадке у холма.

Пленных было трое. Мальчишка жался к старику. Третий, сильнее всех побитый (вдобавок и кровь сочилась из раны на щеке), выглядел лет на сорок. Но, может быть, если сбрить бороду цвета соли с перцем, оказался бы моложе.

Вертолеты ревели, солдаты метались туда-сюда, как будто не зная, что им нужно делать. БТР, кренясь на глиняных руинах, выполз из дома, рыча и стреляя черным дымом коллекторов.

Саид Пашколь – а именно он и был этим сильно побитым, с бородой цвета перца с солью – не переставал напрягать и расслаблять запястья. Его не покидала надежда, что солдатский ремень, стягивающий руки за спиной, ослабнет и тогда ему удастся, оттолкнув солдата, выпрыгнуть из вертолета на землю. Он надеялся в три прыжка достичь торчащих из глиняных обломков досок, бревен, тряпья, веток и лоз, то есть той мешанины, какой были руины дома. А когда по нему станут стрелять, то, быть может, святой Хызр уведет пули в сторону, чтобы оставить его живым.

Саид смотрел исподлобья не потому, что был напуган и ждал худшего, а, скорее, в силу своей сосредоточенности на этом проклятом ремне. Пытаться бежать со связанными руками нелепо: со связанными руками он наверняка упадет, выпрыгнув из вертолета, да и вообще человек со связанными руками бежит медленно и шатко. Пули шурави легко его догонят, и святому Хызру не останется ничего другого, кроме как бессильно развести руками.

Его взяли без оружия. Если бы еще и оружие, несомненно доказывающее его участие в бою, он бы не стоял здесь, а лежал в том самом дворе, где они с троюродным братом пытались поставить еще один заслон. Мухи бы уже ползали по его быстро просохшему от пота лицу...

У брата был ПК, он хорошо стрелял, но, когда из-за обломков дувала прилетела граната, он, лежавший со своим пулеметом за другим обломком, не успел ничего сделать: эргэдэшка взорвалась еще в воздухе. Должно быть, тому, кто ее бросал, было не занимать хладнокровия и мужества: выдернув чеку, он нарочно выждал пару секунд. Граната так посекла родича осколками, что он только несколько раз дернулся и замер... Саид понял, что настал час покинуть поле боя. Он бросил автомат к телу сродника – все равно патронов в рожке не осталось, так пусть лучше мертвый брат возьмет на себя всю вину – и скользнул вглубь двора, в руины, надеясь найти там укрытие. Бежать дальше все равно не имело смысла: с другой стороны дома тоже раздавались выстрелы и крики. И он нашел, где спрятаться: часть кибитки устояла – как будто нарочно, чтобы предоставить ему убежище и спасти. Саид метнулся в темный угол и замер там, зарывшись в какие-то вонючие тряпки.

Должно быть, шурави опасались, что брат еще жив. Во всяком случае, он услышал несколько очередей – мертвеца добивали. Заняв разгромленный двор, они двинулись дальше. Понятно, что им не хотелось лезть в сумрак руин. Разрыв гранаты не причинил Саиду вреда, если не считать страшного сотрясения всего тела и одного небольшого осколка, на излете или после нескольких рикошетов впившегося в щеку. Но когда осела пыль, кто-то настырный все же пнул сапогом кучу тряпок. Его вытащили, и от первого же удара он потерял сознание. Однако, судя по тому, что его не дострелили, а забрали с собой, скоро прочухался: ни долго ждать, ни тащить на себе они бы не стали.

Он все напрягал и расслаблял запястья, но без толку. Саид мечтал, чтобы ремень все-таки поддался, а ремень не поддавался, и ничего не оставалось, как пожалеть об этом.

Он жалел, что все так дурно сложилось. Еще больше – что у него нет гранаты. Если бы у него была граната – оказалась бы каким-то чудом! пусть опять по воле святого Хызра! – ее взрыв в почти замкнутом пространстве вертолетного брюха принес бы шурави ужасный, страшный ущерб! Многих бы, наверное, разнесло в клочья... а другие бы попадали, посеченные осколками, как его брат, и тогда, удовлетворенный потоками их вонючей черной крови, он бы умер спокойно.

Но по-настоящему он жалел (хоть и совсем уж по-детски), что не может взорваться сам, да, превратиться в снаряд, в мину огромной мощности. Рвануть, разнести и себя, и всех их вместе с вертолетом!..

Артем поймал его угрюмый взгляд и отвернулся, чтобы сплюнуть в открытый проем сдвижной двери. Хорошо, что не успел, потому что именно в эту секунду в проеме появился Керзач, которого плевок сержанта, пожалуй, совсем бы не порадовал.

МИ-8 ревел, винты набирали обороты, но Керзач ловко запрыгнул внутрь и прокричал что-то, весело скалясь.

Высокий, плотный, с ясным лицом русского витязя, с голубыми глазами, белобрысый и выгорелый, он был без каски, в простой солдатской хэбэшке с высоко закатанными рукавами, под которыми играли мощные бицепсы, и в бронике. Безразлично мазнув взглядом по пленным, он двинулся в сторону пилотской кабины – и, проходя мимо, сунул мальчишке кулаком под дых.

Тот согнулся и упал на колени.

Керзач даже не глянул – он уже толковал с пилотами. Рев моторов глушил звуки, голоса становились плоскими, как бумага. Кажется, смеялись. Потом один из пилотов передал ему свой шлемофон. Должно быть, Керзач связывался с комбатом.

Вертолет забирался на верхотуру. Сады внизу курчавились, как шерсть на баране. Лету оставалось минут пятнадцать, не больше.

Керзач вернулся и встал возле пленных, улыбаясь.

Душман? – крикнул он.

Душман нист. – Мальчик уже снова стоял, прижимаясь к старику, и все трое похоже мотали головами. – Нист душман!

– Сними рубаху, – крикнул Керзач, уперев палец в того, который, возможно, оказался бы моложе, чем выглядит, если сбрить его седоватую бороду.

Тот не понял.

Керзач, на полторы головы выше, протянул руку, резко дернул за ворот:

– Снял, быстро! Плечо покажи!

Рубаха порвалась, обнажив плечо.

Душман! – весело повторил Керзач, улыбаясь шире, и его улыбка, вроде бы физически не меняясь, становилась злобной гримасой жестокой и презрительной ненависти.

После удара старика кинуло к стене, он молча повалился на колени сидящих на скамейках солдат; бесчувственное тело тут же с гоготом спихнули на пол.

Однако, когда Керзач, нагнувшись и схватив, одним мощным рывком швырнул его в проем, пленный крикнул – плоским, как бумага, голосом, мгновенно исчезнувшим в вихрях рвущегося в дверь воздуха.

 

Ветер бил глаза, рвал одежду; он летел, кувыркаясь в воздухе, бесконечно крича и топыря руки, чтобы схватить его холодящие клочья.

Тело корчилось, то сжимаясь в комок, то снова по-кошачьи выгибаясь, ноги судорожно крючились в коленях в надежде зацепить подвернувшуюся перекладину.

Но никаких перекладин не было – он падал, летел к уже недалекой земле, крутясь, будто брошенный камень или кусок глины, крича и видя только бешеное вращение чего-то коричневого, бурого, зеленого, серого и те голубые промельки, какими стало небо...

Застонал, давя крик в гортани, и в ужасе проснулся.

Это сон, сон!..

Сел, растерянно озираясь.

Сон!..

Что это?

Горы простирались вокруг, сколько хватало дали.

Он не понимал, ни как тут оказался, ни что надо делать. Но не вскочил на ноги и не начал метаться, а сидел и просто смотрел вокруг, зачарованный тем, что открывалось взгляду.

Господи!..

Вот бы все это на холст: и расположение хребтов, и великое их пространство, и чудное разнообразие вершин и склонов!..

Но если бы даже поручили, он тут же ответил бы, что восхищен и не может одолеть удивления и что эта живая красота воистину поразительна, но пусть все же снимут с него задачу: при его ничтожных силах она явно невыполнима.

Разнохарактерные гряды сочетались друг с другом где соразмерно, как будто и впрямь набросанные рукой художника, где неуклюже, как бог на душу положил. Но всюду они были одинаково прекрасны, потому что каждая гора, какой бы ни сотворила ее природа, находила свое собственное, ни для чего другого не пригодное место.

Их ряды то и дело прерывались неожиданными, а оттого особенно страшными пропастями; затем, восстав из тьмы ущелий, горы тянулись далее, а там подстерегали новые бездны и ждали новые пространства.

Кое-где хребты расходились, разбегались во что-то совсем нестроевое, их порядки смешивались и терялись, а сами горы – каждая в отдельности – выглядели так, словно их нарочно изуродовали и специально смешали: высоты безобразно чередовались с низинами, обрывы – с крутыми каменистыми откосами. Их было так много и все они выглядели такими разносортными, что невольно путались, заступая друг друга – форму их очертаний нельзя было бы ни вообразить, ни уж тем более передать. Что же касается способа их происхождения – всех этих птиц, зверей, строгих геометрических фигур и безобразно распаленных чудищ, – то он напрашивался сам собой: конечно же, были тряскими, как холодец, напирали друг на друга, наваливались, а вдруг мгновенно застыли, схваченные жгучим морозом.

Густой фиолетовый цвет тени, где она глушила и без того густую зелень над серебром рек, менялся на яркий золотой или режущий белый, а переходы вмещали и нежные, переливчатые тона сине-голубых растворов, и оранжево-красные, палевые теплые палитры.

Как правило, они стояли парами: одна сиреневая – так непременно к ней и вторая в цвет, одна в белой шапке с острием – так и другая в кепке набекрень. Вот две похожие рядом – идут рука об руку, толкуя о чем-то понятном и близком (одна вдобавок и голову положила другой на плечо); а вот две другие, крепко схватившись, застыли в самом конце безжалостной драки – того и гляди меньшая повалится, а большая с воплем ликования вспрыгнет ей на грудь. Там стрелок прикладывается к ложу – вон и приклад автомата виден, и кусок ствола тянется вдаль... а вот его добыча припала к земле в ожидании пули – телом медведь, а головой кабан, и две белые скалы точь-в-точь клыки на освирепелой морде.

Солнце едва выглянуло и ровно золотило все вокруг: и вершины, и глубокие пропасти, в которых еще густился мрак, и разложистые, сплошь залитые зеленью ущельица.

Сам он лежал на каком-то тряпье, брошенном прямо в траву, в нескольких метрах от погасшего кострища – с вечера кто-то жег огонь между тремя-четырьмя как будто нарочно торчащими из земли камнями, теперь осталась зола да несколько головешек.

За кострищем зеленая поляна начинала каменеть и дыбиться, чтобы стать сначала осыпью, потом скалой и в конце концов увести взгляд к самой вершине, плывущей в небе... разве был здесь он прежде?..

Из высокой густой травы свечками торчали эремурусы, языками розового пламени выставляя жирные верхи соцветий.

С другой стороны поляны, почти у края, где она срывалась во все более крутой угол, спиной к нему на камне кто-то сидел. Невдалеке пасся теленок, а этот, должно быть, за ним приглядывал. По тому, как сутулился, как держал голову, сразу стало понятно – старик.

Из ущелья тянул ветер, гнал зеленые волны, шумел, посвистывал в траве. Вряд ли старик мог что-нибудь услышать, но, когда Артем сел, он повернулся.

Встал, опираясь на посох.

Шагал неспешно. Концы коротких холщовых штанин трепались над калошами. Темный халат. Чалма на голове – когда-то, наверное, белая, да теперь заносилась до серой тусклоты.

– Живой? – еще подходя, громко спросил старик, посмеиваясь от приветливости.

Да, старик: сутулился и палку в руках держал вовсе не для солидности, и глаза почти выцвели, а губы казались пергаментными. И бороденка седая, и зубов по большей части нет, а какие оставались, были ломаными и черными. Смеясь, подносил ко рту руку, и казалось, что просто кашляет в кулак: кхе-кхе! На среднем пальце тускло блестело медное кольцо, показавшееся знакомым. Артем сморщился, припоминая, да так ничего и не вспомнил.

Потряс головой, отгоняя мороки.

Неуверенно пожал плечами – мол, сам видишь.

– Ну, пошли тогда, – позвал старик.

– Куда? – спросил Артем. – Мне вообще-то домой надо.

– А потом домой, – согласился старик. – Пойдем, ведь сам хотел посмотреть.

И пошел к склону, как будто был уверен, что Артем двинется следом.

Артем раздосадованно помедлил. Ему и в самом деле надо домой, к Лизке, к Сережке, а тут вон чего. Но все же поднялся и пошел.

Тропы не было, прыгали по камням. Куда, зачем? Шагали по мелким, в размер ступни, терраскам, оставленным некогда дождевой водой, перескакивали, поднимаясь, с одной на другую.

Старик шел нагнувшись, крепя посохом поясницу, то семеня, а то, напротив, шагая рваными калошами без меры широко. При каждом таком несуразном шаге пуще сгибался, а распрямившись, снова семенил, припрыгивая выше. Белесые холщовые штанины трепались над загорелыми лодыжками. Когда началась совсем уж круча, перехватил посох, чтобы опираться.

Миновали несколько забитых дресвой и валунами промоин, продрались сквозь кусты, снова вышли к скалистым обрывам, за которыми, как оказалось, ждали новые и новые... Артем злился, потел, старик не говорил ни слова, а только пер молча вверх, как молодой, и Артему было неловко отставать или просить об отдыхе.

Но на гребень он все-таки выбрался первым: старик то ли нарочно замедлил шаг, то ли и впрямь задохнулся, и некоторое время Артем стоял в одиночестве, защищая лицо ладонью от солнца и ветра.

Небо здесь выглядело совсем, совсем другим; нужно было влезть на такую высоту, чтобы составить себе понятие о его голубизне. Краска оказалась сильнее чистого кобальта – почти ультрамарин. И чуток кармина. Розовый снег дальних вершин выглядел на его фоне неожиданным контрастом.

– Ты ведь это хотел видеть? – спросил старик, становясь рядом и тяжело дыша.

– Я? – недоуменно переспросил он, отводя глаза от перелива красок. – Наверное... не знаю.

Ветер напирал, наваливался; порывы и вовсе грозили снести.

– Забыл? – Старик закрыл рот кулаком и посмеялся: кхе-кхе!

– Да ладно, ничего я не забыл. – Артем независимо пожал плечами и тоже усмехнулся: мол, что за глупость еще. – Пойдем?

– Пойдем, – согласился тот.

Спускались долго – дольше, чем шли наверх: должно быть, старик растратился на дороге к вершине, теперь то и дело хватался за его локоть, ковырял посохом дресву, опираясь.

Кое-как добрались.

Ну спасибо, Господи, – пробормотал старик и с кряхтением сел на камень.

 

Когда Артем вернулся, он подкидывал тонкие веточки в еще жидкое пламя.

– Нашел? – спросил не оборачиваясь.

Похоже, отвечать не было нужды. Если, посылая за водой, знал, что именуемое «котелком» на самом деле является закопченным кумганом, который Артем, перерыв все имущество, нашел в одном из хурджинов, то, наверное, был в курсе и всего прочего. Родник обнаружился метрах в сорока от уреза склона: вода ключиком выбивалась из-под камня и сбегала в сумрак.

Присунул кумган к разгорающемуся огню, распрямился, машинально отряхивая руки:

– Ну да.

– Я вот что думаю, – продолжил старик, как будто разговор был начат давно. – Ты ведь сам хочешь пойти? Впрочем, ладно, потом поговорим... чаю выпьем – и поговорим... Пойди пока телушку свою приведи. Тоже, небось, пить хочет.

Артем выжидающе на него посмотрел. Переспросил:

– Свою?

– Ну да, – простодушно кивнул старик. – А чью? Это ведь твоя?

– Телушка? – снова помедлив, уточнил Артем.

– Ну а о чем мы говорим-то, господи! – фыркнул старик, глядя на него как на полоумного. – Во всяком случае, раньше у тебя была. Ведь была?

– У меня?

– Была-была, – настаивал старик. – Потом ты ее потерял. Вспомнил?

– Да как-то... я ее видел где-то, кажется, но... Не знаю.

– Вот тебе раз! Опять не знаю! Что за человек! Напоить все равно надо, – ворчал он. – Конечно, ночная трава свежая, спору нет. Росы много. Да ведь перед дальней дорогой как не напоить?

– Перед дальней дорогой? – снова тупо переспросил Артем.

– Ты ведь сам хотел пойти, – непонимающе повторил старик, как будто опасаясь, что он в последний момент откажется. – Хотел ведь?

– Я-то?.. Ага, сейчас, – сказал он, помедлив. – Сейчас приведу.

И пошел скорей в ту сторону, где паслась телушка.

 

Затылок просто ломило.

Он понимал, что происходит что-то несуразное. Проснулся в горах... какой-то старик... ультрамарин как у Верещагина... знакомое?.. вроде знакомое, хотя и не вспомнить, каким боком.

Теперь телушка – оказывается, его. Ну Верещагин – ладно, а телушка-то – с какого перепуга?!

Кажется, прежде все было не так... да, не так, а как-то по-другому... как-то иначе.

Но вот как именно было, он не мог вспомнить. А потому даже смутно не удавалось вообразить, что должно происходить впредь.

С одной стороны, в памяти что-то маячило... Вообще говоря, память – это если употреблять самое близкое, самое похожее слово... дело-то было, похоже, не в памяти. И на самой кромке сознания.

То есть прошлое маячило вдали, будто неясное ночное облако. Стояло совершенно размытым, в белесом тумане – и так же, как сам туман, мерцало, маня и растворяясь.

Он попробовал обмануть, отвести взгляд в другую сторону, уставиться туда нарочно – может быть, тогда на краю поля зрения что-нибудь мелькнет. Мелькало, да... вот, например... разве... разве это не?.. что это?

Поманив обманной близостью отгадки, пропадало... да разве так приглядишься?

А все окружающее, наоборот, – совершенная реальность. Горы, свежий ветер, метелки эремурусов, теленок, к которому он шагал по высокой траве...

Может быть, всегда так было?..

– Привет! – сказал он.

Во лбу светло-рыжей красивой телки белела яркая звездочка.

Показалось, что и ее он узнал... как такое может быть?.. Пригляделся. Рыжие подпалины на гладкой розовой шерсти томили чем-то памятным, знакомым... нет, не вспомнил, только саднящее чувство осталось – будто сунул языком на место выбитого зуба.

Что ж такое, господи!..

Телушка переступила копытами, мотнула головой, уронив с губы нитку слюны, и замерла, бесстрастно жуя и глядя на него выпуклым глазом.

В равнодушном блестящем яблоке отражались горы, трава и небо. Сам он тоже находил себе место на влажной полусфере в обрамлении густых черных ресниц.

– Вот ты какая, – пробормотал Артем.

Вытащил из земли колышек.

Телушка послушно наклонила лобастую голову и пошла следом.

 

Старик плелся в нескольких шагах сзади. И беспрестанно бормотал. Похоже, в собеседнике он не очень-то нуждался: останься один, так и сам с собой бы вел нескончаемые диалоги.

Временами Артему казалось, что за ним неотступно следует сумасшедший.

– Да есть ли, правда, на свете правда? Смешно сказал, да? «Правда» –«правда». Не смейся, самое смешное еще и не говорено... Ты что думаешь, до правды докопался? Как бы не так. Не докопаешься... Кто-то хотел правду сказать... да? И что вышло? Соврал. Потому что сказал кое-как, с дырами... правда-то в дыры и ушла... она же как рыба – буль и нету. Ты скажешь: хорошо!

Старик в азарте стукнул посохом о камень.

Артем вообще не собирался ничего говорить, тем более не пришло бы ему на ум сказать «хорошо». Но старику до этого не было дела.

– Хорошо, дескать, давай тогда латать эти дыры! Пусть тот, кто сказал, теперь слово за словом, как все было... Хорошо, пусть... слово за словом? Будет вам слово за словом!.. Верно? Навалили еще кучу слов... смотришь теперь: Аллах-господь, в каждом слове – своя дыра! И чтобы на это дырявое слово заплату, нужно еще десять! А каждое с дырой! И что? – визгливо спросил он.

– Не знаю, – буркнул Артем. – Что вы, в самом деле...

– А то, что либо взыскующий правды спятит!.. либо убежит!.. Да вон хотя бы и туда убежит – видишь? – вот какое славное ущельице! Тенисто там, небось... небось, ручеек журчит-заливается... кхе-кхе! Верно?

И прикрывал рот кулаком, смеясь, и медное кольцо мутно блестело, когда он показывал пальцем, и Артему ничего не оставалось, как оглянуться на это ущельице.

– Ну да. Красивое, ага...

 

Чем дальше они шагали вниз, повинуясь течению воды, тем с более расчетливой скупостью окружали их трава и зелень. Альпийские луга остались там, откуда они спускались; здесь их встречали выгорелые камни, бурые скалы, жесткая поросль редкого кустарника на склонах.

За день прошли не так уж и много. Натыкаясь на заросли, держались звериных троп, а они лежали не прямо. Телушку старик поручил Артему; она послушно шагала следом, отягченная перекинутым через хребет хурджином из грязной мешковины. По правую сторону в хурджине – съеденный временем нож (ручка у него тоже развалилась, вот и обмотали какой-то тлелой тряпкой) да пара пиалушек; если телушка оступалась, плоские деревянные миски погромыхивали о кумган. По левую – молчком лежал кое-какой провиант: мешочек муки, сухие лепешки, душистые травы в тряпице.

Шли медленно. Телушка вообще не понимала спешки: шагала как умела, неторопливо переступая копытами с камня на камень, то и дело тянулась к приглянувшейся травине или цветку. На привалах Артем снимал с нее поклажу. Кажется, старик всякий раз удивлялся. Телушка смотрела спокойно, изредка помаргивая. Наверное, привыкала к нему: не только не ждала удара или окрика, но, наоборот, приучилась, что он гладит ее по твердому лбу, покрытому короткой, как будто нарочно стриженной шерстью, катает костяшки пальцев между шерстяными же буграми, из которых, казалось, уже начинают пробиваться рога.

Он более или менее уяснил, куда идут, и к этой теме больше не возвращался. На ходу вообще говорить неудобно: старик шел по узкой тропе сзади, до Артема по-прежнему доносилось его приборматывание – толковал что-то сам себе под нос. А на привалах ему и вовсе не до разговоров: садился, где поровнее, складывал руки на коленях, вышептывал сухими губами и кивал (тогда был похож на индуса). Или расстилал коврик и, сколько мог понять Артем, клал поклоны по-мусульмански. На окружающее внимания не обращал, только однажды, с кряхтением поднимаясь, сказал без укоризны: «Я смотрю, ты не молишься». В словах не было ни упрека, ни даже удивления; с таким же выражением старик мог обратить внимание Артема на форму ждущей их горы или сизое сгущение небес, сулящее скорый ветер. «Господи Исусе, спаси и помилуй!..» – вздохнул Артем машинально. Вот пристал: молится он, не молится...

Как ни медленно шли, а все же к вечеру хватило и водоразделов, каждый из которых нужно перевалить, и пыльного кустарника – сквозь него тоже временами приходилось продираться через силу, прикрывая глаза от веток. На ночевку встали у ручья, где его чистый поток встречался с другим, бежавшим из соседнего ущелья.

Окончательно освобожденная телушка, напившись, принялась жадно рвать сухую траву, старик, совершенно, похоже, обессиленный, и вовсе сел, где стоял. Единственное, на что ему еще хватало запала, – это бормотать невнятицу, встречая одобрительными кивками очередную охапку дров, которую попутчик притаскивал к костру. Присмотрев, какая трава нравится телушке, Артем и ей нарвал и бросил под ноги целую охапку.

Скоро стемнело. Разгораясь, огонь бросал отблески на ближние камни и на дальние, и тогда там, в путаной ряби кустарников и камней, кто-то, казалось, то открывал, то лукаво прятал едва видное отсюда, освещенное неясной улыбкой лицо.

Луна не вылезала; когда пламя пригасало, на время притаиваясь в бордовых перекрестьях недогоревших веток, сверху клонились звезды, явственно проступая на спицах зубчатого, наискось обрезанного черными вершинами небесного колеса.

Мерно двигая челюстью, телушка лежала в полумраке за кострищем, время от времени шумно вздыхая и раздувая бока, и угли отражались в ее глазах. Кумган вскипел. Они жевали черствую лепешку, потом долго пили чай. Разговор иссяк сам собой. Пламя перебегало с ветви на ветвь. Артем бездумно следил за его изгибами.

– Видишь? – спросил старик, нарушив молчание.

Он вздрогнул.

– Что?

– Как огонь дерево ест, видишь? Вот он здесь... а потом ветка сгорит, он на следующую перепрыгнет... и ее сожжет... увидел? Вот и жизнь бежит от одного к другому... кто первым занимается, первым и сгорает... а кто еще горит, передаст следующему... а? Не оно ли в конце концов и сжигает?

– Кто?

– Пламя.

– Не знаю...

Ну жизнь, жизнь!

– Жизнь?

– Ладно, поговорили! – почему-то рассердился старик. – Жизнь, не жизнь... не знает он!.. Ты спать-то как? Ну смотри.

Буркнув что-то напоследок, он завернулся в чапан, лег на песок, сунув под голову свою половину пустого хурджина (на вторую не посягнул, оставил Артему), и уснул, легонько сопя, а иногда и похрапывая – но негромко.

Артем смотрел на угли, раздумывая обо всей этой чертовщине, но ничего нового не мог придумать. Когда отвлекался, костер удалялся от него в неясную даль. Или представлялось, что он смотрит на огонь откуда-то издалека – может быть, даже вон с той горы, что чернеет в ночи... Потом задирал голову, глядя на звезды. В земной ли огонь смотришь, в небесный, но и тут и там взгляд словно проницает телесную оболочку мира, и некие дальние намеки, некие странные образы становятся чуть виднее: немного ближе и понятнее, чем были прежде.

Потом он встал, прошелся вокруг, осторожно приглядываясь, прислушиваясь к шорохам. Старик сказал, что зверь здесь сытый, не тронет.

И впрямь в округе стояла тишина, только позванивал ручей, да время от времени где-то в горах страшно ухала ночная птица. Погладил телушку, доверчиво подставившую ему лоб, положил в угли несколько толстых веток и тоже лег.

Несколько раз еще вздрагивал, как будто к чему-то все-таки прислушивался, чего-то опасался, но телушка мерно жевала свою траву, будто убаюкивая, – и он крепко уснул.

 

 

Утро

Для начала старик перестал храпеть. Потом заворочался и принялся кашлять. Прокашлявшись, снова заворочался и сел.

Некоторое время смотрел молча, помаргивая, то и дело облизываясь и сглатывая, как будто опять собирался кашлять. Поскреб пальцами в клокастой бороде и спросил недовольно:

– Второй рассвет был?

Поскольку Артем молчал, старик решил пояснить:

– Я смотрю, ты не спишь, вот и спрашиваю... – Крепко почесал голову, морщась и даже постанывая, потом нашарил чалму, посадил на голое темя, по-собачьи встряхнулся и повторил: – Так не было?

– Я не видел, – ответил Артем. – Вроде один...

– В горах всегда два, – возразил старик, копаясь в хурджине. – Ты просто не заметил.

– Не знаю...

– Два, два, – настаивал он. – Сначала маленько так засветлеется... но знай: это не рассвет, а ложный рассвет. Потом сразу бац! – темно, будто мешок на голову надели. А уж после этой темноты снова займется... так это вот и есть настоящий. Тут уж время не теряй, вставай на молитву. – Он скорбно зевнул, почесал затылок и заключил: – Ну а я все проспал. Ладно, пойду к водичке...

Обулся в калоши, взял из хурджина небольшой сверток и пошлепал к ручью.

Должно быть, в свертке был и гребешок – вернулся весь приглаженный, борода снова лежала бело и ровненько. Выбрал место поровнее, встал на колени, согнулся в поклоне, что-то просительно бормоча.

Артем отвернулся.

– Ну вот, – явно повеселев, сказал старик минут через десять, поднимаясь с колен. – Господи, хорошо-то как!

Огляделся вокруг, как будто именно сейчас проснулся, а не раньше, подошел к кострищу и сел на камень.

– Жует? – спросил он, кивнув на телушку, пасшуюся неподалеку.

– Жует, – кивнул Артем. – Что ей... Скоро ведь пойдем?

– Ну да, – кивнул старик. – Как не пойти. Сейчас тоже хлебца жевнем – и в дорогу. Тебе, я смотрю, по ночам не спится...

В утверждении одновременно звучал и вопрос: дескать, почему?

Артем виновато пожал плечами.

– Я-то вон как выспался, – повторил старик, сконфуженно смеясь. – Аж голова гудит. А ты, смотрю, вроде как ни в одном глазу. Я и ночью смотрел. Глаза растопырил: у костра сидит... вот, думаю, сторож какой. И опять уснул... Сны тебя, что ли?

– Да какие сны! – нехотя пробормотал Артем.

Но старик между тем как в воду глядел: спать ему не дали сны.

Точнее даже, один сон.

Снилась совершенная чертовня, к жизни не имевшая ни малейшего отношения. Но снилась настойчиво, привязчиво и неотступно: он просыпался, садился, вставал, шел к ручью попить черной говорливой воды, снова ложился, надеясь, что теперь уснет, а сон останется позади, в прошлом, и в другой раз если что и приснится, то совсем новое. Но снилось опять то же самое, наваливалось, затягивало в себя, и он, чувствуя, как не по нему сшита, как всюду жмет, как страшит и душит его та – приснившаяся – жизнь, мучился, вынужденно живя ею и не имея сил завершить, а потом все-таки кое-как просыпался, но через силу, едва ли не с криком... и снова засыпал, надеясь, что теперь-то уж увидит что-нибудь другое.

Однако сон продолжался точно с того места, с какого Артем из него вынырнул, – тяжелый, вязкий, длинный и медленный, все в нем текло и плавилось, как в полурастаявшем говяжьем холодце.

Осталось только ощущение страшной, липкой вязкости, порождавшей смутный, неясный ужас и отвращение.

 

Часть двора под виноградником, как везде. Справа плодовые деревья, топчан в тени, всякий хлам, какой всегда свален где-нибудь в углу, несколько коротких бревешков у дувала, трава, слева загородка с несколькими баранами, хлев, что ли, вход перекрещен двумя палками...

Душман нист! Нист!

Старик стоял на пороге кибитки, молитвенно сложив руки на груди. Короткие холщовые штаны, калоши из-под халата, грязная чалма на седой голове... седая борода трясется от страха, как у козла.

Он направил ствол, оценивая, стоит ли ждать какого-нибудь сюрприза.

Прохор шагнул вперед.

– Ну-ка, – сказал и указующе повел автоматом: мол, отойди в сторону, козлина, дай глянуть, что у тебя в кибитке.

Старик умоляюще бормотал, складывал ладони, мотал головой, бороденка тряслась, глаза слезились и моргали (зубов во рту у него было маловато), и он часто повторял:

Занакан, занакан!

– Женщины у него там, – сказал Артем.

– Понял я, – кивнул Прохор. – Посмотреть надо, какие женщины.

И снова повел стволом, сделав шаг.

Старик попятился, спиной открывая дверь, и все так же умоляюще, но теперь еще и будто пытаясь что-то запретить, выставляя вперед ладони. На левой, на среднем пальце, темно и мутно поблескивало медное кольцо.

Прохор как бы вдавил его в кибитку, уперев ствол в грудь и продолжая наступать.

Сумрачный свет падал из окна, закрытого полиэтиленовой пленкой, и сверху – из отверстия в крыше над очагом.

Старик уперся спиной в столб, подпиравший крышу. Но все так же протягивал руки и слезливо бормотал.

Женщины, если они тут были, прятались. Вход в другую комнату завешивало какое-то тряпье.

– Ну-ка, – медленно сказал Прохор, убедительно показывая стволом в сторону. – Давай. Хуже будет.

– Что, не пускает? – спросил Сапогов. Он, оказывается, стоял в проеме двери. – Ты чего, старый?

Сделал шаг и деловито долбанул прикладом.

Старик вскинулся и рухнул бы навзничь, но столб не дал ему упасть. Он с воем сполз, скользя по нему спиной. Сапогов шагнул к занавеске. Падая набок, старик обхватил его колени, не пуская.

Сапогов выругался, опустил ствол к лысой голове и выстрелил.

За занавеской взорвался визг.

– Женщины у него там, – сказал Прохор. – Гюльчатай, открой личико.

– Ага, – сказал старлей, вышагивая из мертвых объятий. – Откроет, а там Абдулла.

Он сорвал стволом тряпье. В комнате с криком метались, обнимая друг друга, темные тени. Дал очередь в потолок. Визг стал ломить уши.

– Вот разорались, дуры! – сказал Сапогов. – Пока не перестреляешь, не успокоятся. Пошли отсюда... Что это в бадье?

– Хрен его знает. Мёд вроде.

Справа на платке стопой лежали лепешки.

– Намажь-ка пару, – приказал старлей.

– Что, Казан, оглох? – сказал Артем. – Намажь пару лепешек.

Казан послушно переступил старика, безмолвно задравшего бороденку к потолку.

Потом они ушли.

 

– Да ну, какие сны, – вяло повторил он. – Так просто. Не спалось что-то.

Кумган плюнул кипятком из носика, пыхнул паром.

Артем откинул крышку, старик бросил жменю какой-то травы.

– Чай не чай, а запах есть, – сказал старик, с хлюпаньем отхлебывая из пиалы. – Вера – она тоже, знаешь. Тоже, я тебе скажу!..

Покрутил пальцами в воздухе, как будто продолжая мысль.

Артем машинально кивнул. При чем тут вера?

– Кто как умеет, тот так и верит, – сказал старик – опять ни к селу ни к городу.

Отхлебнул чаю.

Артем молчал.

Неспешно допив, старик крякнул и плеснул опивки в огонь.

Угли зашипели.

– Ладно, – сказал он, бросая пиалку на мешковину хурджина. – Зови нашу красавицу. Собираться будем.

 

Дорога ощутимо переменила характер. Белизна вершин едва мерцала на горизонте, вокруг и сзади лежали увалы выгорелых холмов. Впереди холмы расступались, чтобы тропа могла нырнуть в ложбину. Или, заставив поначалу забраться на самый бугор, где ветер свистел и нес из долины запахи трав, позволить потом с облегчением сбежать к зелени и воде.

Да и сама тропа сделалась иной. Прежде она лишь угадывалась то в череде случайных промоин, то в плешинах травы, оставленных, вероятно, неуследимым в дневное время горным зверьем (впрочем, и ночью, как ни приглядывайся и как ни слушай, различишь разве что его дальние, скраденные расстоянием голоса), а теперь стала явственней и шире.

Когда солнце встало на самую верхушку, увидели конного: ехал шагом по другой гряде. Он тоже приметил путников, долго присматривался, повернувшись всем телом в их сторону и приложив руку ко лбу, но скоро исчез за водоразделом.

Через часок, выйдя на хребет, ясно разглядели две повозки – далеко, часа как бы не два ходьбы. Различалась там и кое-какая дорога: показывалась на одном борту холма, пропадала на другом; влекомые буйволами арбы тащились по ней почти так же медленно, как солнце катилось по чистому небосклону. А пыль и вовсе стояла недвижно.

Спустившись с увала, встретили мальчика – он пас десяток баранов на травяном склоне. К странникам, как только они показались из марева, от стана молча и страшно кинулись две собаки – должно быть, охраняли здесь все сразу. Подступили не на шутку, не рыча, а только пристально глядя и щетинясь. Даже телушка приготовилась продать жизнь подороже, наклонила голову, выставив в их сторону несуществующие рога. Но волкодавы вдруг, как будто узнав, по-щенячьи полезли под старикову руку для ласки, а потом плелись следом, виляя обрубками хвостов.

Хозяин, невзирая на малолетство, держался солидно, по-чабански. Поздоровавшись, что-то негромко спросил – будто нарочно в сторону, чтобы Артем не понял.

– Да ну, господь с тобой! – ответил старик со смехом. – Перестань!

– А вот же, – не отступал мальчик; он исподлобья глядел на Артема, показывая то на его хэбэшку, то на десантные полусапоги и панаму.

– Ладно тебе, – смеялся старик. – Вот еще выдумал! Давай лучше с нами чай пить. Будешь?

– Тогда лучше ко мне, – степенно предложил мальчик. – Вчера отец молока привез.

И правда у ручья у него и очаг дымился, и тряпка висела на ветвях, защищала от солнца, и стояла в ледяной воде бадья, приваленная шершавыми камнями.

– Ай, хорошо! – нахваливал старик.

Накрошил в миску сухую лепешку, посыпал какой-то помятой в пальцах травой, потом наплюхал по самый край. Первому протянул Артему, следом сделал себе. Мальчик, прижимая ладони к груди, от собственного молока многословно отказывался – и отказался, но с явным удовольствием смотрел на безотказных гостей.

Передохнув, простились...

Когда тропа сделалась шире, старик пошел от него по правую руку. Толковал то о том, куда путь лежит, то о житейских пустяках, а то и самого своего спутника вовлекал в необязательный разговор. Что касается пути, Артем давно понял, что идут куда-то в Герат, там он узрит одну вещь из тех, о каких, по словам старика, и мечтать не мог. Артем в ответ несколько раз пытался раздраженно втолковать, что ему вообще-то не до Герата, ему надо домой: там у него жена и маленький сын. Но толку чуть: старик только хмыкал. Говорил, что слышал про такой город – Маскав, и интересовался, на самом ли деле он так хорош, что стоит туда стремиться. «Да какой Маскав, господи! – говорил Артем, мучась несуразицей. – Москва, а не Маскав!» Пытался разъяснить, что ничего там особо хорошего нет, но ведь никуда не денешься – все-таки это его родина. И даже не потому родина, что он там родился, а потому что все свои вокруг, все родные – Кира, Гера, Лизка, и еще, и еще, и еще.

В какую-то секунду заломило затылок, зримо вспомнилось, как порыв ветра взмел целую бурю тополиного пуха; Лизка тут же воздела тонкие руки и пошла, кружась, в его теплую метель каким-то плавным узбекским танцем, повторяя: «Вот и снег, Темочка, вот и снег!..» В легком платьице, смеясь и закидывая голову, отчего ключицы казались трогательно худыми, она вот-вот, казалось, должна была плавно оторваться от асфальта и вознестись туда же, куда летел этот взметаемый теплым ветром пух, – к солнцу, к синему небу, украшенному пышными бантами кипенно-белых облаков...

Поперхнулся, замолк, расстроенный.

Старик заметил неладное, помолчал, потом все же спросил:

– Ты чего? – и стал успокаивать: – Ты прав, конечно... так и есть. Родина есть родина. На родину хоть ползком, хоть как. Ну да ты не спеши. Вот посмотрим – и двинешься.

Артем только отмахнулся: ладно, мол, проехали.

Часто перескакивали с одного на другое.

– Люди ведь совершенно попусту живут, – убежденно толковал старик. – Сам посуди, чем они заняты? Я вон сколько раз примечал: время свое ненавидят, норовят изжить его дотла, истратить как можно скорее... как будто не самое дорогое, что у них есть. Занятия всякие выдумывают, чтобы пролетело незаметней... даже выражение такое: убить время. Дескать, хорошо время провел, целый день убил!.. Ну не глупость?

Спрашивая, старик тревожно глядел на Артема, будто опасался, что тот его не поддержит. Артем обычно поддерживал.

– А если даже и заняты, то чем? – ободренно горячился старик. – Чепухой всякой. Нет, не верю я в людей... Только мудрецы думают о важных делах, обсуждают разумные вещи: о смерти говорят, о самом времени толкуют... Что такое смерть, что такое время... куда человек девается после смерти, куда время утекает... вернется ли оно, когда вытечет до самого донышка. Ведь все на свете возвращается – так, может быть, и время вернется?.. Верно говорю?

– Ну да, – не мог не согласиться Артем.

– И ведь в чем штука! – восклицал тот, крепко стукнув посохом по подвернувшемуся камню. – Стоит человеку задуматься над этими самыми важными в жизни вещами, как он сам теряет для жизни всякую ценность... Что нужно для этой проклятой жизни? Дешевле купить, дороже продать. Нажиться самому, сделать богатыми детей... и сдохнуть, сгнить поскорее, самые важные вопросы без ответа оставить! – вот что для жизни нужно. А если задумался, так всё ни продать, ни купить. Только о своем: что такое смерть? что такое время? в чем смысл жизни?.. Кому все это нужно? – спрашивал старик и сам же отвечал: – Никому не нужно.

– Ну да, – поддержал Артем.

– Их, понятное дело, тычут носом: вот же, мол, глядите сюда, вот самое главное!.. Они стараются изо всей мочи, смотрят во все глаза, силятся разглядеть – и ни черта не видят. А если даже и увидят, не поверят, что вон тот плевок на земле, та грязь под забором, те поддельные гири и кривые весы – это и есть в жизни самое главное. Верно говорю?

– Конечно, – кивнул Артем. Ему стало легко и радостно: кажется, он и сам сколько раз про это думал.

– Простой человек смотрит на реку: вода течет, камни блестят, рыба плещется. О чем думает? О том, как мешок рыбы наловит, свезет на базар, продаст и новые сети купит; наловит два мешка, продаст, наймет помощника; наловит три мешка, продаст, на реке паром поставит – железный такой, ржавый – и будет деньги брать за переправу. Вот о чем он думает... А мудрец смотрит: может быть, он уже стоял на этом берегу? Может быть, он был солдатом царя Кира и вода текла так же? И так же теснились на краю воды люди, собираясь переправиться на вражеский берег?.. Может быть, все это уже было: и командиры покрикивали, и подчиненные суетились, и солдаты переминались, и галька хрупала под сапогами?

Артем почувствовал, как заломило затылок.

– Что с тобой? – обеспокоенно спросил старик.

– Нет, ничего... показалось.

– А-а-а... ну, бывает... о чем я? Ну да... или вот еще смотрят – и вовсе видят не реку... то есть не просто реку... Я и говорю: разве простой человек может такое вообразить? Разве дано ему представить себя на берегу времени? Ведь простому человеку собственная его жизнь кажется огромной, необъятной... он глазами-то лупает, а не понимает, что все вон те огоньки по берегам – это становья прежних поколений. Как они минули, так и он уйдет, и как прежние жизни превратились в дальние огоньки, так и его превратится. А кто-то следующий будет жить свою другую, новую жизнь, будет жить и думать, что она самая единственная и самая важная... Все уйдут, все... но которых ты знал – раньше, а которые знали тебя – позже... а река все так же будет нести свою черную воду, все так же омывать камни... Разве о таком он способен подумать?

Снова Артема пробрало морозом: казалось, вот-вот, секунда, мгновение! – и память вспыхнет в мозгу, зальет все вокруг ярким светом.

Нет, не случилось.

А тут и сам разговор утек в сторону; под горой прояснилось зябкое мерцание какого-то кишлака. Но дело шло к ночи, дорога по-прежнему петляла, суля по меньшей мере часа полтора ходьбы до первых кибиток.

Артем приметил темневшую невдалеке рощу больших деревьев. Однако старик растолковал, что ореховая листва разгоняет, конечно, пряным запахом комарье и мошку, да зато и кабанов там всегда целые стаи – осенью ходят жрать плоды, остальное время шляются по привычке. Так или иначе, спать не дадут, хоть убейся: всю ночь, поганые, будут хрюкать – прости, Аллах! – прямо в физиономию.

В общем, заночевали где пришлось.

 

Снова сон был вязок, тяжел и оставлял мучительное ощущение непоправимости. Он и спал, и думал: если сон такой непоправимый, то зачем он снится? Незачем сниться такому сну! Нужно раскрыть глаза, вернуться в настоящее!

Но глаза не раскрывались, сон не кончался. Непоправимый и вязкий, совершенно заменявший собой жизнь и казавшийся либо ее истинным продолжением, либо каким-то куском, прежде утраченным, а теперь вынырнувшим из мутного забытья, этот сон все длился и длился.

Во сне он мучился тем, как глупо было оставлять вместе с письмами и фотографии.

Но вокруг совершались какие-то события. И он то участвовал в них, нелепых и ненужных, то снова возвращался к своей мысли.

Обычно они лежали в кармане... но перед выходом требовалось избавиться от лишних бумаг. Потому что если солдат попадет в плен, всякий листок расскажет врагу много такого, чего ему знать совершенно не следует. И он как дурак оставил их под матрацем.

А стояли вроде бы вокруг кишлака, взяв его в кольцо.

Над крышами тут и там палками в небо торчал дым.

Потом радист сказал, что его требует старлей.

И вроде бы он пошел: спустился в небольшую ложбину между двумя холмами, неспешно поднялся по склону. Солнце уже выкатилось по полной, тени камней загустели, бурая трава золотилась в молодых лучах, пучки светились, а метелки горели. Кузнечики заливали округу беспрестанным звоном и прыскали в разные стороны из-под самых ног. Что-то зашуршало слева, он схватился было за автомат – наверняка змеюка шарилась в камнях!.. – но шорох стих, и он ничего не увидел.

«В кишлак поедем, – сказал Сапогов. – В гости». – «В гости?» – повторил Артем. – «Не смотри так, я не сумасшедший. Он по-русски знает. Учитель русского он». – «Когда это мы к учителям в кишлаки ездили?» – «Не сцы, Ковригин, – сказал лейтенант. – Кипиша нету. Кишлак союзный. Не вздумай автоматом махать. Поехали. Вон он маячит у домов».

Их встретил человек средних лет в очках, с коротко стриженной бородкой и не в халате, а в сильно ношенном европейском костюме. Застегнутый пиджак выдавал свою ужину и коротковатость.

Учитель улыбался, но в уголках глаз сошлись напряженные морщинки. Артем нехотя положил автомат на палас, покрывавший топчан. Мальчик лет двенадцати принес чайник, несколько лепешек, три блюдца.

«Да, да, у нас все тут Мухаммады, – говорил учитель, посмеиваясь и придвигая угощение. Как только пиала пустела, снова наливал чаю, чтобы с поклоном вернуть. – Не Мухаммад, так Махмади... или еще чуть иначе... у нас все имена по вере. Ну, например. Нуриддин – это по-нашему “свет веры”. Насреддин – как это сказать?.. главное веры?.. в яблоке косточки знаете же? Середка, что ли. Нет, – перебил он себя. – Бывает что и не по вере. Мерген могут мальчика назвать, а это просто “охотник”».

«Точно! Мерген! – просветлел Сапогов. – Капитан у нас был – Мерген Алаев».

«Во-о-о-от! – сказал учитель. – Но так-то обычно по вере... а разве у русских не так? – спросил он, доброжелательно посмеиваясь. – Вот Николай, например. Есть у христиан такой святой – и имя есть... между прочим, наш святой Хызр – это и есть ваш святой Николай».

Ласково кивая, он рассказывал о святом Хызре. Сапогов морщился и поднимал брови. Потом вперебив поинтересовался чем-то иным. Учитель с готовностью сменил тему и рассказал, почему чай наливают на самое донышко.

Артем плохо слушал, потому что его то и дело прошибала мысль: где же фотографии? как он мог их потерять?

Потом воротца раскрылись, во двор сунулась круглая, как сковородка, физиономия Казана.

«Товарищ старший лейтенант! Скорее к бэтээру! Передали, сейчас артиллерия начнет работать. Потом вертолеты!»

Учитель переводил растерянный взгляд с Сапогова на Артема, снова на Сапогова. Его смуглое лицо посерело.

«Артиллерия? – переспросил он. – По кишлаку?»

«До свидания, – торопливо и сухо сказал Сапогов, кидая пиалу на палас. – Нам пора. Спасибо».

«Но где же фотографии?» – мучительно подумал Артем, отворачиваясь от учителя.

В этом нестерпимом сне он был уверен, что именно пропажа фотографий сделала его совершенно чужим, он теперь чужой Лизке и Сережке, а они – ему, и, если спросить, кто такой Артем, они только хмыкнут и отвернутся.

Мысль о них заслоняла все прочие. Глупо было даже пытаться отогнать ее: она висела над головой черной тучей, все остальное копошилось в ее тяжелой тени. Какими были они, эти письма? Он не помнил... А фотографии?..

Ведь были, были!

В кармане лежали. Но он оставил в казарме: рота выдвигалась на операцию.

Невольно потянулся к карману.

И вдруг почувствовал что-то твердое под пальцами.

Встряхнулся, пытаясь выбраться из тяготы сна.

Неужели?

Да, вот они... вот!

Сережа на животике... а здесь сидит!.. смеется!.. тянет ручки!..

Господи Исусе, спаси и помилуй!..

Что за чертовщина?

Карман? Но что – карман? При чем тут карман? Что в нем должно быть?

Пошарил – пусто...

Проклятый сон снова затянул его в черный омут, и все началось сначала: и учитель, и Сапогов, и вертолеты.

 

 

Ханабад

Вздрогнул, просыпаясь, открыл глаза – и оцепенел от ужаса.

Оскалившись и выпучив глаза, старик заносил над ним палку.

Точнее – уже занес, и эта толстая, пожелтевшая от времени, крепкая кизиловая палка, какая может размозжить даже волчью башку, с шорохом рассекая воздух, рушилась прямо на его голову.

Не оставалось времени ни крикнуть, ни двинуться: ничего нельзя, потому что уже в следующее мгновение!..

Артем зажмурился.

Бац!

И еще раз – бац! бац!

Он рывком откатился в сторону.

Старик тыкал куда-то концом посоха. Потом подцепил, поднял, показывая.

Змеища была черная и толстая, как пожарный шланг.

Артем сел.

– Видишь как, – бормотал старик.

Стряхнул, змея шмякнулась на гальку. Возле головы она была дважды переломана. И мертва. Но хвост двигался, напрягаясь и елозя.

– Ну, блин!

– Не хотел ведь я, – плачуще сказал старик. – Господи, прости, честно – не хотел!.. А она вон чего: прямо к тебе. Вот я и испугался, старый дурак... сейчас, думаю, ужалит, подлая... да с чего бы ей?

Артем молчал, сглатывая.

Дело ведь какое: гюрза. Эко угораздило... Так-то они безобидные. Может, детушки где остались. Свистнешь – сама уползет... а тут вон чего: палкой.

– Ну да, – кивнул Артем. – Ага... Спасибо.

– Закопать, что ли? – гадательно сказал старик. Но вместо того снова подцепил посохом и швырнул куда-то в кусты. И пробормотал раздосадованно: – Незадача...

Осторожно ступая и глядя под ноги, Артем пошел к воде: всюду мерещились глянцевые петли.

Голова просто раскалывалась.

Сны забылись, но, судя по самочувствию, опять какая-то дурь привиделась.

Он поплескал холодной водой в лицо, пофыркал. Разохотившись, сбросил хэбэшку, вымылся до пояса, распрямился, ею же вытираясь и пыхтя.

А вокруг явь, простая, понятная, – лицом к лицу. Камни, змеи... старик вот все печалится... да нет, вроде уже и забыл, возится себе у огня.

Оглянулся: телушка стояла вся золотая в утреннем свете, печально понурившись над кучей вчерашней травы.

– Ты чего? – спросил Артем, подойдя и присев на корточки возле. – Ешь, хорошая трава!

Ласково уговаривал, гладя по шерстяному лбу и гладкой холке. Она принюхивалась, будто не веря съедобности пищи, так и не уверившись, отворачивалась и вздыхала.

Ну пойдем, пойдем...

Повел к воде.

Вода в ручье пришлась по вкусу – долго пила, время от времени поднимая морду и молча всматриваясь в еще темные, рассветные кусты противоположного берега. С морды капало. Снова наклонялась...

Когда вернулись, безучастно встала.

– Что-то ей неможется, – недовольно определил старик. Он сидел на камне, расчесывая бороду. – Ты-то как?

Артем вяло пожал плечами:

– Ничего...

– Ничего? Лепешку бери... А что квелый?

– Да нормальный я...

– Спал как?

– Хорошо.

– Хорошо, говоришь? – буркнул старик. Сам он то ли встал не с той ноги, то ли змея настроение испортила. – Ну хорошо, так хорошо... Поел? Давай хурджин на нее закинем.

– Может, не надо?

– Что значит «не надо»? – рассердился старик. – Как это – «не надо»?

– Да вы взгляните, какая она сегодня!.. Видите?

– А кто понесет? – снова осерчал старик. – Ты понесешь?!

– Лучше уж я, – кивнул он.

Несколько секунд старик молчал – может быть, не находил слов от возмущения.

– Господи! Вот послал ты на мою голову! Он понесет!.. – В сердцах махнул рукой. – Ладно, бери... устанешь – помогу.

– Не нужно мне помогать, – возразил Артем. – Что тут нести? Разговоров больше...

И, закинув на плечо поклажу, несильно потянул веревку, подсказывая телушке – пойдем, мол.

Некоторое время шагали молча. Потом старик все-таки не выдержал.

– Давай я поведу, – предложил он. – Что ты, в самом деле: и хурджин, и телушку. Люди посмотрят, стыда не оберешься. Вот, скажут, старый черт, нагрузил молодого.

– Не надо, я сам...

– Упрямый, – вздохнул старик. – Боишься, небось, что подгонять ее стану?

– Ничего я не боюсь. Вам и так тяжело. – Артем пожал плечами, хотя на самом деле так и было: будет еще дергать, бедную, всю дорогу. – Ничего, справлюсь.

Тропа вилась вниз, на суглинке становясь совсем дорогой, по которой и грузовик бы проехал, а на камнях снова так сужаясь, что они почти касались плечами.

– Раньше я тоже такой был, – сказал старик. – Все сам, все сам. Хватался за что ни попадя... А как еще? Если сам не сделаешь – никто не сделает... Верно говорю?

Артем кивнул. Он не слишком прислушивался. Больше телушка заботила. Вчера веселая была, тянулась на ходу к цветкам, норовила сорвать приглянувшуюся травину, как будто и сама играла, и его приглашала к этой забавной игре. А нынче, понурив голову, покорно плетется следом...

– Ну а коли сделает – так лучше б и вовсе не делал, – заметил старик. – Посмотришь – за голову схватишься. Все равно потом переделывать. – Вздыхая, он постукивал посохом по камням. Заключил с горечью: – Горд был, наверное, все по-своему хотел... волю свою выказывал. Но ведь тут вот в чем дело...

Артем слушал, о чем он толкует, а сам шагал и шагал, ведя за собой телушку, и в какой-то момент подумал вдруг, что слова старика ясны и понятны только сейчас, когда он их произносит... вот в эту самую минуту они звучат ясно и убедительно. Вот и вчера они шагали бок о бок с утра до вечера, и старик что-то рассказывал, и каждое слово живо отзывалось в душе: казалось, он и сам бы мог такое произнести, только раньше случая не представлялось.

Но когда перед сном попытался вспомнить стариковы речи, запутался: будто днем слышал такое, что потом и пересказать не выходит.

Вообще, временами казалось, что старик ведет себя совершенно как ребенок.

 

Часам к двенадцати вышли на окраину.

Ханабад, – сказал старик.

По одну сторону от первых стен кишлака поднимались склоны предгорий, по другую курчавилась заселенная долина. Плохо асфальтированная трасса разделяла то и другое.

– Нам туда, – сказал старик. – Час-то какой?

И досадливо пристукнул посохом по обочине.

Артем пожал плечами.

– К обеду дело, – сказал он, посмотрев на солнце.

– То-то и оно, – недовольно кивнул старик. – Автобус утром ушел... вот и получается, что прособирались.

Скорбно поджал губы и так посмотрел, будто в том, что они опоздали на автобус, виноват Артем или его телушка.

– Ладно, к мулле Латифу пойдем... У него переночуем.

В колдобинах ломаного-переломанного асфальта лежала пыль. Справа клочья сухой травы по мере удаления густели, принимая примерно один цвет. Скоро они становились выжженными холмами, далеко за которыми в звонком сухом воздухе скорее угадывались, чем были видны покрытые снегами вершины. Отсюда они казались совсем невысокими.

Кузнечики сходили с ума в выгорелой траве по одну сторону дороги, цикады по другую, где тянулись плотно приткнутые друг к другу глухие глиняные плоскости стен и дувалов.

– Может, и телушку у него оставить? – сказал Артем.

Старик хмыкнул:

– Что, надоела?

– Жалко просто. Едва плетется...

Старик покачал головой. Потом сказал одновременно и удивленно, и осуждающе:

– Ну не знаю... как ты можешь ее оставить?

– Да я-то не хочу, – ответил Артем.

Километра через полтора они оказались на придорожной площади. Редкая листва нескольких карагачей сжималась, будто подбирая пальцы под безжалостной пристальностью палящего солнца.

У распахнутой двери дукана мальчик брызгал водой из красного обломка пластмассового ведра на утоптанную глину. Завидев подходивших, положил веник рядом с ведром и с поклоном поздоровался.

Артем, машинально кивнув в ответ, остался чуть позади.

– Здравствуй, дорогой! А ты снова вырос, а? Стоит мне не проследить за тобой три-четыре дня, как ты прибавляешь целый вершок! Молодец! Настоящий мужчина будешь! Отец где?

Мальчик вспыхнул, явно польщенный, но тут Артем сделал полшага вправо – улыбка сползла с его лица, и он боязливо спросил что-то вполголоса.

– Аллах с тобой! – воскликнул старик, смеясь. – Да вы все сговорились, что ли?

Мальчик жарко шептал ему на ухо, показывая на Артемовы сапоги.

– Не выдумывай! – отмахивался старик. – Я тебе уже сказал! Где отец? Давай, зови отца!

В эту секунду, вынырнув в солнечный расплав, на пороге появился приветливо смеющийся человек, вытиравший ладони какой-то тряпицей.

Увидев Артема, он тоже оцепенел.

Артем невольно сглотнул.

Состояние всеобщей неподвижности продлилось не более одной десятой секунды.

Затем то ли старик подал дуканщику какой-то знак (Артем не заметил), то ли дуканщик сам успел, поймав выражения лиц старика и сына, сделать какие-то выводы. Замеревшая было картина пошла своим ходом: Артем как стоял, так и остался стоять, а отец мальчика (которым этот, возникший из темной глубины дукана, судя по всему, и являлся), отшвырнув никчемную тряпку, порывисто обнял старика, и они пустились в те бесконечные объятия и расспросы, которыми единственно и может сопровождаться приветствие после пусть даже кратковременной разлуки.

– Как самочувствие? – заботливо спрашивал дуканщик, держа обе ладони старика в своих и отпуская лишь затем, чтобы приложить свои собственные к сердцу. – Не пошатнулось?

– Нет, нет, спасибо, все хорошо... как вы сами, милый мой? – в свою очередь осведомлялся тот, ответно прижимая руки к груди, после чего заботливо и нежно обнимал ими ладони дуканщика. – Все ли хорошо у вас?..

Это повторилось много раз и, вероятно, повторялось бы еще, если бы со стороны Герата не послышалось урчание мотора, почти заглушаемое многообразным дребезгом, и через пару секунд на площадь нетвердо не выкатился перекошенный автобус.

С обеих сторон его красной и длинной, как у грузовика, морды валил густой белый пар; кабину со всех возможных сторон украшала густо треплющаяся бахрома; головы пассажиров (между ними попадались и бараньи) выпирали из окон; задняя его часть, включая запасное колесо, бамперы, фонари и часть крыши, была завьючена горой чемоданов, коробок и тюков.

Взял правее, подваливая к остановке, заскрипел, останавливаясь, и полуоткрытые двери окончательно разъехались.

Бурубухайка, – неожиданно для себя пробормотал Артем.

– Что? – удивился старик. – Ты сказал – «брабахайка»?

– «Бурубухайка» я сказал...

Кричал осел, чтоб его ишаком звали... Нет такого слова.

– Почему? Где-то ведь услышал...

– Где?

Он пожал плечами.

– Только собака может так пробрехать: «брабахайка», – проворчал старик.

– Почему сразу собака?! – возмутился Артем. – У вас нет такого, и что с того? Языков-то много на свете.

– Языков на свете много? – удивился старик. – А мы с тобой на каком говорим?

– Мы?

– Ну да. Ты ведь меня понимаешь?

– Понимаю, – согласился он.

– И я тебя... Так на каком?

Заломило затылок, и он ответил, чтобы только отвязаться:

– Не знаю!

Повисла пауза.

– Видите, он не знает. – Старик развел руками, после чего риторически спросил: – А я почему должен знать?

– Ладно вам, – сказал дуканщик. – Проходите. Вы позволите, сынок ее во двор отведет?

Артем кивнул и отдал веревку. Но сам еще посмотрел вслед.

Ничего, мальчишка хорошо вел, не дергал.

 

Часть обитого оцинкованным железом прилавка поднималась на петлях, чтобы пропустить внутрь, где все было заставлено коробками и мешками.

Гостям нашлись два хороших ящика (старику повыше; рассевшись и пристроив посох, он удовлетворенно огладил ладонями бороду), сам же дуканщик пристроился на стопку ведер. Перед тем застелил прилавок платком и выставил что положено – пиалки, глиняную плошку с белыми камушками парварды, разломал и разложил подсохшую лепешку.

Тут и мальчик подоспел с чайником. Дуканщик пару-тройку раз перелил, потом выбрал самую целую, почти нещербатую пиалку, плеснул на донышко и с поклоном протянул старику. Вторую с таким же поклоном предложил Артему. Налил себе.

Артем как ни медленно пил, а все же хозяин то и дело выхватывал у него из пальцев пиалу и, кланяясь, протягивал с новой порцией – правда, с такой же мизерной.

– Некоторые, я знаю, говорят, – заметив его не то чтобы смущение, но явную неловкость, сказал старик, усмехаясь, – что чем меньше человеку наливают чаю в пиалу, тем с большим почтением к нему относятся.

Он покачал головой, дуканщик молча улыбнулся.

– Глупости... дело совершено не в почтении. То есть в конце концов и в почтении, конечно. Потому что чем меньше хозяин нальет гостю, тем чаще ему придется пополнять его чашу, тем больше внимания ему окажет. А следовательно, и уважения. Понимаешь?

Артем кивнул, посасывая конфету.

– Чем дольше он будет за ним ухаживать, тем быстрее пролетит время...

– И тем слаще покажется, – снова улыбаясь, уважительно добавил дуканщик.

– Ну да, – сказал старик. – Это верно. Ведь время – оно разное. Одно сладкое, другое горькое. Минута тянется как час, час летит как минута, а сколько на самом деле, никто не знает. Вот, например, мы с тобой не знаем, сколько прошло времени. Верно?

Артем пожал плечами.

– Кажется, третий день идет, – сказал он, вложив в слово «кажется» долю сарказма: чему тут казаться, когда так и есть.

Дуканщик молча улыбнулся.

– Ну да, – с явной насмешкой сказал старик. – Тебе кажется, ага. Будто идет третий. Не могу не согласиться. Но только с тем, что тебе и в самом деле кажется. Тебе кажется, а сколько на самом деле – не знаешь. Между прочим, так и годы могут прокатиться. Встряхнешься однажды: глядь-поглядь, там уж рабочий с киркою чужого ишака ведет. А вода из кувшина еще не вылилась!

– Рабочий с киркою? – тупо переспросил он. Что-то забрезжило, но тут же заломило затылок. – При чем тут ишак? Какая вода?!

Завязалось небольшое разбирательство. Артем настаивал на том, что закаты и рассветы солнца – явления астрономические и врать не могут; старик возражал в том духе, что у солнца своя жизнь и, чем оно занято, мы знать не можем, и осведомился, чем, на его взгляд, вода отличается от солнца? Артем уже решил, что они над ним просто издеваются, но тут дуканщик взял на себя роль миротворца и рассказал, что однажды, когда пророк Мухаммад спал недалеко от Каабы, к нему явился ангел Джибрил; вместе они посетили множество священных мест, а в Иерусалиме Мухаммад встретился с древними пророками и руководил совместной молитвой, после чего был вознесен, и на каждом из семи небес пророки – мир им! – встречали его приветствиями. Затем Мухаммад – да благословит его Аллах и приветствует! – предстал перед Господом – хвала Ему, Всевышнему! – и успел все как следует рассмотреть: и венчающее мир древо, и рай, и ад, – а уж после всего этого вернулся в Мекку. И оказалось, что вода из того кувшина, что Джибрил опрокинул, когда собрался унести Мухаммада, еще не вылилась.

– Понимаете? – примирительно спросил дуканщик. – Она не вылилась. Можно вам еще чаю?

И забрал у Артема пиалу.

 

Прощались почти так же долго, как здоровались. Дуканщик сетовал на нежелание гостей заночевать у него и снова уговаривал. Старик твердил, что они и так уж довольно злоупотребили добросердечием и радушием дуканщика. В последний раз пожав друг другу руки и обнявшись, простились окончательно. Мальчик привел телушку. Артем поправил на плече хурджин и взял веревку.

Им был нужен один из проулков, выходивших на площадь, и не успели отойти метров на сорок, как уже оказались в его сухой тени.

Справа и слева поднимались глиняные стены кибиток или высокие дувалы, в стенах чернели редкие окна, похожие на бойницы, из-за дувалов торчали ветви плодовых деревьев. Как на горной тропе, здесь не везде получалось шагать рядом, старик отстал и шел за телушкой.

Артем посматривал по сторонам, но взгляду доставалось мало пищи – все те же дувалы, ветви урючин и яблонь, амбразуры окон. Под ногами глина и растоптанный сухой помет.

Чередование человеческого жилья, дувалов, виноградников и садов: каналы срастались с арыками, арыки с дувалами, дувалы с кибитками, кибитки с виноградниками и садами. Плодовые деревья не спорили с чинарами у квартальных мечетей, затоптанные овцами прогалы выгонов перетекали в лоскутные, размером в несколько широких шагов поля кукурузы или пшеницы. На смену куцым полям снова спешили сады, арыки, стены и дувалы – столь же неразрывные, как ячейки пчелиных сот, но образующие гораздо более замысловатые лабиринты.

Каждый клок земли был здесь ухожен, а всякий ком – размят заботливыми руками. Там кто-то в самую жару махал кетменем на небольшом поле, здесь другой пережидал пекло в тени забора, а свежеразровненная почва, еще недавно собранная в такие же гряды, как и рядом, говорила, что ранним утром кто-то, должно быть, увез с огорода часть зелени на продажу.

Вышли на площадь. Пяток баранов, достойно пожевывая, молчаливо лежали в тени огромной дуплистой чинары.

Дупло снаружи оснащала хлипкая дверь (открытая, она висела, скособочившись, на ременных петлях), внутри виднелись полки с инструментом и материалом. Над грудой сапог и прочей обувки на деревянном табурете сидел человек в кожаном фартуке. Старик поздоровался. Вскинув взгляд, сапожник произнес протяжное «О-о-о-о-о-о-о!», бросил калошу, с которой возился, вылез из дупла и даже снял фартук, после чего приличествующее время было уделено рукопожатиям и расспросам о здоровье.

Потом они нырнули в новый переулок и двинулись дальше, все глубже погружаясь в лабиринт стен, дувалов, чинар, мечетей, каналов с колесами-чигирями, арыков, снова дувалов и кибиток, опять виноградников и садов, а потом еще выгонов и совсем небольших полей пшеницы и кукурузы.

 

– Мулла Латиф здесь настоятель, – сообщил старик, когда подошли к очередной мечети. – Вот его двор.

И стал колотить в когда-то крашенную, а ныне облупленную дверь в высоком дувале.

Увидев Артема, мулла просто остолбенел на пороге.

Однако скоро недоразумения рассеялись, мулла Латиф похвалил телушку и потрепал по загривку, мальчик увел ее в стойло, солнце садилось, в саду густились сумерки, на низком столике поверх ковра стояло блюдо с остатками плова, лепешки, зелень, пиалки, один полупустой чайник и один новый, только что доставленный.

Пока насыщались, говорили мало и то по большей части о том, что относилось к столу. Когда же поели, Артема стала долить дремота: бессонные ночи брали свое. Жужжали золотые мухи над пахучими цветами. Он моргал, и то и дело то мухи вырастали в золотые слитки, то цветы начинали мерцать и переливаться. Поскольку он все кивал, разговор ушел в сторону: старик с муллой толковали о столь тонких богословских материях, что различия между ними, на взгляд профана, выглядели совершенно неуловимыми. Когда вздрогнул, приходя в себя после короткого сна (успела и за эти две минуты привидеться какая-то тягостная несвязица, оставившая по себе тоску и безысходность), речь шла уже о вещах гораздо более внятных.

– Вы только что сказали, что чувствуете присутствие Господа. Это ваш последний довод в нашем нелепом споре?

– Да, – сказал мулла, доброжелательно улыбнувшись.

Артем подумал, что мулла Латиф, хоть и не чает души в старике, а все же числит его отъявленным безбожником.

Старик благодушно кивал: ему нравилось, что собеседник доверчиво бредет в ловушку.

– То есть чувственные данные вы считаете достоверным знанием?

– В этом случае – несомненно, – твердо ответил мулла.

– Я тоже шел этим путем, – усмехнулся старик. – Согласитесь, достоверным знанием мы можем считать лишь такое, что не оставляет места для сомнений. Оно должно быть настолько гарантировано от ошибки, что если бы кто-нибудь, претендуя на опровержение его, в доказательство своей правоты превратил, например, камень в золото, а жезл в змею – при этих словах старик объясняюще постучал пальцем по своему посоху, лежавшему сбоку от его колен, – то даже это не вызвало бы у меня ни сомнения, ни колебания. Например, если бы я знал, что десять больше трех, и относил бы это свое знание к достоверному, и если бы кому-то вздумалось сказать: «Нет, неверно, три больше десяти, и в доказательство я превращу эту палку в змею!» – старик снова постучал по своему посоху, намекая, вероятно, что мошенник мог бы использовать в своих интересах любую деревяшку, – и если бы даже он проделал это на моих глазах, я все равно не усомнился бы в том, что три меньше десяти. Верно?

Мулла рассмеялся и тоже огладил бороду.

Они вообще были похожи. Но, конечно, мулла Латиф выглядел, во-первых, гораздо более ухоженным: и чалма у него белее, и светло-синий чапан не засаленный, а чистый и с вышивкой; во-вторых, гораздо моложе, и борода не совсем белая, а только тронутая сединой. Кольцо у него тоже было, но не тусклое медное, а серебряное с золотой прожилкой посередине.

– Короче говоря, – продолжал старик, – подобный жулик вызвал бы во мне лишь удивление по поводу того, как ему удалось превратить палку в змею; сомнений же в достоверности моего знания у меня бы не возникло. Но разве можем мы подобным образом относиться к нашим чувственным данным?

– Почему же нет? – спокойно спросил мулла.

Похоже, подготовленная ловушка его нисколько не волновала.

Старик привел ряд примеров того, как чувства обманывают: зрение говорит, что тень солнца неподвижна, но посмотри через час и увидишь, как она сместилась; звездочка выглядит совсем маленькой, но геометрический способ доказывает, что она куда больше Земли.

– То есть судия «Чувство» выносит одно решение, а судия «Рассудок» выдвигает другое, – заключил старик. – Решение рассудка опровергает чувственные данные. И настолько убедительно вскрывает в них обман, что для защиты уже не остается никакого средства. Разве не так?

– А вы, следовательно, – спросил мулла, – полагаетесь только на показания рассудка? Ведь именно они являются неопровержимыми? Такими, например, как ваши высказывания насчет того, что «десять более трех»... вы ведь это говорили, не так ли?

– А я и не отказываюсь, – буркнул старик.

– Или еще можно сказать, что «отрицание и утверждение по отношению к одной и той же вещи несовместимы». Или что «одна и та же вещь не может быть одновременно сотворенной и вечной, несуществующей и существующей, необходимой и невозможной». Верно?

– Верно, – кивнул старик.

– И поэтому вы в них верите?

– Поэтому верю, – согласился старик.

– Но почему вы полагаете, что ваша вера в показания рассудка отличается от той веры, которую когда-то вы оказывали чувственным данным? Не вправе ли они, ваши чувства, воскликнуть: «Раньше ты доверял нам, а потом пришел рассудок и опроверг нас! Но если бы не рассудок, ты все еще продолжал бы нам верить!..» И не может ли быть так, что за постигающей способностью рассудка стоит другой судия, еще более справедливый и здравомыслящий? И не готов ли он явиться в любую секунду, чтобы опровергнуть рассудок так же, как некогда сделал это сам рассудок, явившись и опровергнув решения чувств?

– Вы к суфизму клоните? – подозрительно перебил его старик. – Бросьте сразу. Мистика – не для меня. Потому что...

– И я уж не говорю о снах! – в свою очередь перебил его мулла Латиф, повышая голос и одновременно усмехаясь, а Артем в эту секунду поймал на себе его взгляд. – Разве во сне вы не думаете о своих сновидениях как о чем-то непреходящем и устойчивом? Разве вы, будучи в состоянии сна, подвергаете их каким-либо сомнениям? А затем, проснувшись, разве вы не убеждаетесь в безосновательности и незначительности всего того, что вам пригрезилось и во что вы поверили? Так почему же вы полагаете, что всякая вещь, в которую вы благодаря чувству или рассудку верите в бодрствующем состоянии, является истинной? Ведь у вас может появиться и такое состояние, которое будет относиться к вашей яви так же, как явь – к вашему сновидению, и явь ваша перед ней будет не более чем сновидением?

– Красиво говорите, – похвалил старик.

– Господь с вами. – Мулла поднял руки, как будто защищаясь. – Я просто помню, что было сказано: «Люди спят, а когда умрут – пробудятся»!

Они помолчали.

– Что ж, может быть, правда в другой вселенной, – вздохнул старик. – Но что мы можем знать об иных вселенных, когда мы и о своей ничего толком не знаем?..

– Поэтому лучше не сомневаться в милости Аллаха, – заметил мулла.

Старик покачал головой:

– Но для чего Он посылает нам такие испытания? Оглядываюсь – сердце болит. Все беда, все горе.

– Не отчаивайтесь, – ласково сказал мулла.

– Господи, ведь как я верю в Тебя! – горько сказал старик. – Но почему ты не позаботишься если не о душах людских, то хотя бы об их телах? Что будет, когда наступит День воскресения и Ты поднимешь мертвых?

– А что, собственно? – спросил мулла. – Ну да, они встанут и несметными толпами двинутся к мосту Сират...

– Верно, но какими они будут! Знаете, дорогой Латиф, что в тот день обнаружится?

Мулла пожал плечами:

– Что нового может обнаружиться, если уже случилось все, что могло случиться...

– Обнаружится, что большинство восставших – калеки: тот без руки... тот без ноги... этот несет в руках собственную голову... кого-то самого несут его ковыляющие соратники на плащ-палатке, потому что, видите ли, в него угодил артиллерийский снаряд и ныне он представляет собой кучку раздробленного мяса!

– Господи, велика сила Твоя... – пробормотал мулла.

– И как же, Господь, – тихо спросил старик, – как же Ты будешь судить этих людей – людей, участвовавших в войне?

Он закрыл глаза и скорбно опустил голову.

Они помолчали.

Мулла Латиф шумно вздохнул.

– Слышали про Пашколь? – спросил он.

Артем поморщился: в этом слове почудилось что-то знакомое.

– Как не слышать, – махнул рукой старик. – Вся округа гудит.

– А ведь всего в нескольких километрах, – сказал Латиф. – Могло бы и у нас такое случиться. Насчет Саида тоже слышали? Его выкинули из вертолета.

– Бедный Саид. Мир его праху.

– Господь велик, – вздохнул мулла. – Однако хватит об этом. Наш гость совсем заскучал!

Артем покачал головой:

– Что вы!..

– Чаю? – предложил мулла.

– Чай, и только он, мирит нас с жизнью! – Как всегда, когда говорил что-нибудь важное, старик поднял палец.

Артем усмехнулся:

– Мне сейчас не надо мириться с жизнью.

– Тебе и такая нравится?

– Почему бы и нет? – спросил мулла Латиф, протягивая пиалу. – Ведь каждый день что-то новое, правда? А если каждый день что-то новое – разве жизнь может быть плохой?

Смотря что новое, – заметил старик. – Бывает, такое новое наваливается – повеситься охота.

Артем пожал плечами.

– Нет, мне интересно... Но вообще-то я домой еду. У меня жена, сын. Ждут меня... Только я почти ничего не помню, – зачем-то сказал он.

Ему стало горько. Неправда, он помнил, он все про них помнил!.. Ни на минуту не забывал. Не он забыл, наоборот – его забыли. Забыли, оставили тут одного с этим стариком...

– О себе не помнишь?

– Ну да, о себе, – подтвердил он, криво улыбаясь.

– И снов не помнишь?

– И снов не помню...

– Тогда, может, ты спишь наяву?

– А завтра, значит, в Герат, – громко и весело вклинился мулла, явно чтобы переменить тему. – Хотите наши мозаики посмотреть?

– Не знаю... Честно сказать, я бы сразу в Москву. Но он... – Артем хмуро кивнул на старика, – хочет что-то показать.

– А как же! – кивнул мулла Латиф. – Надо, обязательно надо посмотреть. Тамошние гирихи[1] на весь мир знамениты... Но как представлю себе этот автобус! Тяжело вам будет с телушкой. Может быть, оставите? А на обратном пути заберете. Не хотите?

– Ох, дорогой Латиф! – сказал старик. – Перестаньте. О чем вы говорите? Как он ее оставит?

Поднял брови и добавил:

– И какой, к Аллаху, обратный путь?!

 

Постелили в небольшой комнате: беленые стены, неровный потолок. Тесный переплет оконной рамы – восемь стекол, по краям плотно заделанных замазкой. Он уже заметил, что здесь все окна примерно одинаковы. Сверху и снизу по два узких стекла горизонтально. Между ними тоже два узких справа и слева – эти вертикально. И в середине тоже два с горизонтальным разделом.

Окно смотрело в сад. Когда он дунул в озаренное стекло керосиновой лампы и она погасла, напоследок едко завоняв, стало видно, что в саду темно, только луна оставляет на земле и листьях лоснящиеся полосы, будто улитка проползла.

Возле стены лежали друг на друге несколько одеял, поверх них две большие подушки и покрывало. При одном взгляде на эту постель становилось понятно, что она свежа, мягка, и, как только он сядет, чтобы разуться, а потом и ляжет, нашаривая в темноте, чем укрыться, она любовно примет его, позволив телу принять любое положение; тело поплывет, а вместе с ним поплывет и сознание: куда? – неизвестно куда, невесть куда, но уже сейчас он сладко предвкушал это долгое, медленное и почти беззвучное путешествие; временами, возможно, будет ненадолго просыпаться, но только чтобы еще раз понять, как блаженно спится в этой постели, как плавно, как убаюкивающе покачивает его бесконечная река на своих медленных крыльях.

Он чувствовал покой, ровный, огромный душевный покой. Бесконечную гладь не тревожила хотя бы даже самая мелкая рябь ничтожной тревоги. Он только боялся, что сердце не вынесет этого покоя и остановится. И знал, что, даже если оно будет биться дальше, все равно то, что он испытывает сейчас, не может остаться безнаказанным.

Он медленно лег, закрыл глаза и тут же вместо того, чтобы поплыть наконец по темной реке, становящейся океаном, отчетливо понял, что колонне конец.

Вязкое пространство сна заставляло окружающее двигаться так слаженно, словно оно превратилось в единый механизм, ни одна часть, ни одна шестерня или шатун которого не могли совершить положенное им действие – то есть провернуться на пару зубцов или качнуться, как было задумано конструктором, – без того, чтобы не провернулись, качнулись и двинулись все сопряженные с ними части; и поэтому здесь, как в хорошо отрегулированном и налаженном механизме, двигалось все сразу и одновременно.

И всё вокруг, беспрестанно двигаясь, стояло на месте – или, точнее, тряслось, дребезжало, производя видимость движения, а на самом деле только совершало мелкие, бессмысленные рывки вперед и назад, бесконечно повторяясь, слоясь в своем неопределенном перемещении, совсем ненамного уходя вперед и возвращаясь на прежнее место, – и, как будто снова и снова грозя пространству в следующее мгновение все же стронуться с места и обвально прокатиться до точки, за которой все то, на что он сейчас с таким ужасом смотрел, станет уже совсем непоправимо.

БТРы, которые должны были сменить часть охранения, выстроились вдоль дороги. Назначенным к замене боевым машинам, ревущим в жаркой пыли между бензовозами примерно на равном расстоянии от них, предстояло выйти из колонны, позволив тем, что приготовились на обочине, занять их место и взять на себя охрану и оборону, и сделать все это на ходу, не препятствуя медленному, но неуклонному движению колонны – воздух дрожал и струился над горячим асфальтом, колеса нагруженных цистернами КамАЗов и ЗИЛов с натугой накручивали на себя его черную ленту.

Ход колонны оставлял слои сизого чада, вылетающего из выхлопных труб и висящего надо всей, сколько хватало глаз, дорогой. По левую руку от нее лежала «зеленка». По правую – сухие обочины, трава, склоны холмов, уводившие взгляд (если, конечно, кто-нибудь туда смотрел) к предгорьям и едва видимым за ними вершинам. Вершины были белыми – на них лежал снег. Здесь, в пыли и чаду равнины, невозможно было поверить ни в белизну этих вершин, ни в их чистую заснеженность; во всяком случае, нельзя было представить их существующими на самом деле. Всем, кто на них смотрел, белоснежные вершины казались ненастоящими. Именно это могло быть понятно. И выглядело справедливо. А если бы, напротив, кто-то заявил, что он искренне в эти вершины верит, как верит и в то, что на них в самом деле лежит самый настоящий снег, его слова прозвучали бы совершенно противоестественно: дикая жара плавила асфальт, смазывала очертания предметов, раскаляла броню БТРов, превращая их во что-то вроде громадных ревущих утюгов, красила все вокруг в цвет горелой желтизны и делала небо над головами жестяным и жестким.

Асфальт плавился, но колонна, рыча и содрогаясь, тянулась все дальше вперед.

Если смотреть сверху, отдельные бензовозы и боевые машины в теле колонны показались бы звеньями игрушечной деревянной змеи; дорога была почти ровной, бесконечно длинная змея изгибалась лишь кое-где и несильно. Всякий, кто стоял бы на обочине (таких не было) или смотрел в бойницы глиняных стен (про этих не было ничего известно), видел всего несколько ее суставов – несколько единиц техники, проползавшей мимо. Чтобы рассмотреть змею целиком – начиная с головы, указывающей направление телу, до замыкающего тело хвоста, – пришлось бы подняться, возможно, даже еще выше, чем на высоту время от времени с громом проходящих над ней вертолетов.

Пилоты видели гораздо больше тех, кто мог бы стоять на обочине или смотрел из бойниц, но все же и им колонна казалась обрубленной естественными элементами ландшафта: медленно ползущая змея, всем телом и каждым сочленением изрыгающая сизые клубы выхлопного дыма, была так велика, что голова ее пряталась за одними урезами холмов, а хвост – за другими.

Сон тянулся медленно и вязко, так же вязко и медленно, как в серо-желтом растворе горячей пыли, дыма и плавящегося асфальта тянулась эта проклятая колонна.

Рации БТРов хрюкали, гавкали, трещали; вообще, весь эфир походил на лес, по которому, оглушительно хрупая попавшим под ногу валежником, ломится целая толпа народу: здесь был и шорох случайных разрядов, и бесконечно повторяющиеся позывные, заглушавшие друг друга, и чье-то невнятное рычание, и бесчисленные ответные «Понял, понял!», за которыми, судя по реакции рычавших, следовали вовсе не те действия, что предписывались рычанием, а потом новые «Понял, понял!», новое рычание, новый треск и новые позывные. Вся эта мешанина, гремя в шлемофонах, постепенно заставляла подменные машины строиться на обочине на некотором расстоянии друг от друга. Командир каждой из них имел в виду дождаться подхода назначенного ему участка колонны, выпустить ту машину, что сейчас тащилась в ней между двумя бензовозами, дать возможность съехать на обочину, а самому занять освобожденное ею место и, встроившись, двинуться дальше уже в общем теле колонны, взяв на себя – вместо ушедшей на краткий отдых брони – его охрану и оборону. Подменные БТРы и БМП, с лающим грохотом выкидывая из коллекторов плотные черно-сизые сгустки, напряженно елозили по обочине, то проползая несколько метров, то просто дергаясь вперед или назад на пару траков или пол-оборота колеса. Время от времени над ними гремели вертолеты – гремели низко, почти касаясь земли своими вихрями, как будто не желая подняться выше, чтобы все-таки узнать точно, где эта колонна началась, где кончится и что с ней случится в самом ближайшем будущем, – и уходили дальше по руслу залитой дымом дороги, оставляя ее наедине с неотступной жарой.

 

 

Автобус

Негромко фыркая, он плескал в лицо холодной водой из поставленного на скамейку ведерка.

– Что, опять? – спросил старик.

Оказывается, он стоял рядом.

– Да нормально, – вяло сказал Артем, промокая лицо тряпицей. Его потряхивало после бессонницы.

– Что с тобой делать!

Качая головой, старик выплыл из поля его зрения. Артем сел справа от ведерка. Двигаться не хотелось. Прошедшая ночь томила невозвратным. Что-то в настоящем тоже было не таким, каким должно быть на самом деле. Размышляя, он водил прутиком по утоптанной глине между своими десантными полусапогами. Битые-перебитые сапоги. Но целые. И разношенные – нога влетает как в тапочку...

– Артем!

Мулла Латиф и старик сидели рядом на краю топчана-ката, свесив ноги.

– Пойдем, поешь что-нибудь, – озабоченно сказал старик. – Нам пора, а то опоздаем.

– А телушка где?

– Сейчас приведут твою телушку, – буркнул старик. – Напоили, накормили...

И правда, от каких-то строений справа от дома уже шел парень, ведя ее за собой.

Артем взял веревку. Почесал между намечающимися рожками, погладил по шерстяному лбу и переносице. Негромко поговорил. Телушка моргала, медленно жуя. Пахло от нее хорошо – теплом, хлевом, молоком.

– Вроде получше сегодня, – сказал он, с надеждой посмотрев на старика.

– Да конечно, оклемается! – обнадежил тот и поторопил: – Пошли, пошли!

Они простились.

Когда Артем оглянулся напоследок, мулла Латиф стоял у калитки и смотрел им вслед.

 

Не обращая внимания на распахнутую дверь дукана, старик озабоченным шагом направился сразу к навесу.

На его приветствие ответили несколько человек. Двое мужчин тоже собирались везти живность: у одного в замотанной тряпками корзине время от времени что-то ворочалось и гоготало, возле другого топтался козленок – маленький, глазастый и беззащитный, какого всякий бы с удовольствием взял на руки.

Появление Артема привлекло внимание – стоящие под навесом буквально остолбенели, вытаращив на него глаза. Надо сказать, он уже устал видеть искаженные изумлением и страхом лица, не понимал, что в нем такого ужасного, почему все его пугаются; хотелось шваркнуть чем-нибудь о землю и заорать, воздымая кулаки: ну что уставились, бараны!

Старик уже трещал, размахивая руками и похохатывая: ответил на вопрос одного, другого за точно такой же поднял на смех, затем, смеясь, рассказал, как анекдот, до какой степени ему надоело разъяснять встречным все одно и то же. В конце концов присутствующие заулыбались и отвлеклись; внимание переключилось на телушку.

Ничего кроме похвал в ее адрес не звучало, и никто вроде бы не делал никаких намеков, но все же скоро стало понятно: ждущие автобуса не совсем уверены, что хотят ехать вместе с телушкой; а если говорить прямо, уверены в совершенно противоположном и ехать с ней категорически не желают.

Старик виду не подавал и отвечал так, будто и впрямь слышал исключительно похвалы, а тайные опасения, выраженные интонацией или мимикой, пропускал мимо ушей. Он благодарил и выказывал ни на чем не основанную, но твердую уверенность, что главным содержанием возникшей беседы является желание ожидающих автобуса сказать ему доброе слово насчет его питомицы; между тем он уверен: каждый из присутствующих выращивал и куда более ладных телушек, по каковой причине любой из них заслуживает не меньшей похвалы, и он, конечно, несказанно признателен каждому, кто высказался в адрес этой бессловесной твари, отметив и крепость ее копыт, и гладкую шерсть, и блеск в глазах (понятно, что никто ничего похожего не говорил), а также указывал на иные признаки, неопровержимо доказывающие, что телушка прекрасно себя чувствует и в самом скором времени, в срок, отведенный на это матушкой-природой, станет доброй, щедрой, обильной, полноценной коровой, способной дать достаточно молока, чтобы окупить заботу, которую эта красавица чувствует на себе сейчас и будет – он в этом совершенно уверен! – чувствовать в будущем.

При этом он ловко перевел разговор на топчущегося возле одного из будущих пассажиров козленка, неустанно вознося безоглядные хвалы как ему самому – такому ладненькому, с такими живенькими блестящими глазками, с такой курчавой и крепкой шерсткой, – так и всем тем, кто смог произвести на свет такое чудо: и его матери, наверняка крепкой и разумной козе, и его отцу – мощному, рогатому, с крутым поворотом шеи и негаснущим пламенем в янтарных глазах козлу, и, само собой, тем людям, в доме которых он, этот чудный козленок, появился на свет, прирастив собой их честное хозяйство, заработанное исключительно неустанным трудом и соленым крестьянским потом.

Однако его словесные построения были непростыми: с одной стороны, громоздили красоты своих переливающихся, радующих взоры поверхностей, отвлекавших внимание, а с другой – позволяли заглянуть в самую суть, в сердцевину вещей. Одновременно с пышными хвалами старик, используя кое-какие полупрозрачные намеки, раскрывал истинные обстоятельства дела и определенно утверждал, что в самом скором времени этот чудный козленок станет большим и удручающе зловонным козлом. Как его тогда ни намывай, стараясь избавить от природно присущей вони, как ни намыливай – ничто не поможет. И если иметь в виду это скорое будущее (не наступит ли оно уже на самом маршруте? – обеспокоенно и немо спрашивал взгляд сощуренных глаз из-под седых бровей), то поездка чистой, ухоженной, пахнущей молоком и горными травами телушки в одном автобусе вместе с этим смердящим животным предстанет не чем-то обременительным, а, наоборот, просто подарком, против которого, разумеется, не стоит восставать: по крайней мере, временами можно будет дать обонянию хотя бы недолго отдохнуть на аромате ее лоснящейся шерстки.

Озабоченно усмехаясь, владелец козленка взял его на руки (тот и правда был в его руках не больше крупного щенка) и стал, явно защищаясь, показывать беззлобно мекающее животное стоявшим под навесом, без конца произнося всего лишь одну куцую фразу: «Да вы смотрите! Да вы смотрите! Да вы смотрите!..» – намекая, вероятно, при этом на мизерную величину своего чернокудрого питомца.

Возможно, в дальнейшем он нашел бы слова, чтобы выразить свои мысли более подробно и убедительно.

Однако как раз в эту минуту на дороге в клубах пыли показалась все та же «барабухайка», и стоявшие под навесом, забыв обо всем на свете, встрепенулись, хватая свое имущество и взволнованно выцеливая самый короткий путь к дверям, – автобус еще пылил на ходу, но уже многообещающе скрипел тормозами.

 

К счастью, он, шедший нынче в Герат вторым рейсом, оказался не так полон, как вчера, следуя оттуда. Все уместились. Телушку заталкивали по ступеням втроем: Артем тянул сверху, а старик и какой-то случайный человек – снизу. В конце концов она, жалобно помыкивая, оказалась на передней площадке. Старик вступил в недолгие препирательства с водителем. Повернувшись от руля всем корпусом и отведя рукой бахрому, загораживающую от него пассажиров, тот воинственно блестел черными глазами, настойчиво домогаясь ответа на вопрос, что будет, если телушка загадит салон. На взгляд Артема, салону это не могло бы повредить: пол и так был покрыт слоем растоптанного помета. Тем не менее старик, по-горличьи воркуя, прибавил еще несколько цветных бумажек. Шофер более или менее успокоился и вернулся к рулю. С натугой заскрипели двери, двигатель взвыл, и они тронулись.

Артем уговорил телушку лечь на пол, а сам, крепко намотав на руку веревку, сел у водительской кабины на мешки с капустой. Старику нашлось местечко где-то в глубине.

Большой скорости автобус не набирал – его и на небольшой-то мотало из стороны в сторону. Когда колдобин становилось много, он едва полз, переваливаясь с боку на бок и крякая рессорами, и тогда пыль клубами летела в раскрытые окна, садясь на одежду, бороды и бесстрастные темные лица загорелых пассажиров.

Справа тянулись все те же предгорья, слева все тот же кишлак – то ли один длинный, то ли несколько переходящих друг в друга; мелькали деревья, где-то вдалеке взблескивала вдруг вода – должно быть, где-то в глубине плотно заселенного пространства лежал хауз. Потом слева, как прежде, пошла горбиться желтая степь...

Было жарко, пот струился по коже, щекоча бритый затылок и ключицы под хэбэшкой. Когда наваливалась дремота, он клонил голову, кивая и раскачиваясь. Потом автобус снова капитально встряхивало и он приходил в себя, не разглядев толком пугающего видения и надеясь, что никогда больше не увидит этой мутной чертовни. Но если снова задремывал, она, медленная и вязкая, опять вставала перед глазами.

Пыли было очень много – почти столько же, сколько страха. Нет, глупо сравнивать: все же пыли было больше, гораздо больше. Она вставала при каждом повороте гусениц, а вертолетные лопасти и взрывы вздымали ее до неба. Она наваливалась тучами и закрывала полмира, она слепила, оставляя в глазах серо-рыжую муть, а на зубах – скрип и вкус мокрой глины. Текла и текла, и каждая ее волна во сне была тяжелой и липкой. Пот кое-где смывал ее, оставляя на лице и шее следы, похожие на извилистый путь личинок под сосновой корой. Солнце в ней становилось тусклым и блестящим, как новый двугривенный.

Дни катились в пыли и реве бронетехники, повторяясь заново и заново, как и должно быть в ночном кошмаре. Страх оказывался весомей пыли. Пыли больше, но страх тяжелее. Страх оставлял светлые полосы в полумраке пыли. Всякий раз все существо цепенело, обмирало, но все же страх будил в душе что-то человеческое. Страх встряхивал, уже первая конвульсия означала, что нужно опять собраться, схватить самого себя в охапку, растормошить; страх говорил, что время постылой пыли кончилось – или в этом постылом времени нашлась наконец дырка; страх требовал бросить простые дела, порождавшие такое количество пыли, и воевать не с дувалами и кукурузными полями, а силой ломить силу, которая щетинилась из-за дувалов, из канав, из садов или гребней кукурузных полей, грозя сталью и принося смерть.

Потом дело поворачивалось – так или иначе. В одних случаях приходилось отступать: броня пятилась из проклятой «зеленки», огрызаясь огнем, потому что не хватало сил сломить сопротивление или кончались боеприпасы... а вертолеты опаздывали к раздаче... или мчались куда-то в другое место, где душман тоже давил ребят, наваливался из укрытий, подло дождавшись удобной минуты. В других случаях сам враг не выдерживал напора и скоро отступал... впрочем, враг всегда отступал – если не прямо сейчас, то чуть позже, после их собственного отката, – но отступал всегда. Они могли выждать – когда, например, бронегруппа соберется в кулак... или придет пополнение... или вертолеты прочухаются и начнут помогать... или еще что-нибудь... и потом выяснялось, что враг уже отступил. Никогда такого не бывало, чтобы... впрочем, нет, бывало и наоборот – враг выкидывал их, вытеснял из района, и они уползали, унося, если получалось, раненых и мертвых, через силу выволакивая тяжелое, громоздкое и лишенное зарядов оружие... и потом уже не могли вернуться туда снова, как бы ни рвались, сколько бы сил ни тратили, сколько бы крови ни проливали, пытаясь выполнить всё новые и новые приказы сидящих в штабах генералов.

Пыль накатывалась волна за волной.

Еще грохот – это ревела бронетехника.

За ночь пыль оседала; тогда нужно было поднять ее снова.

К вечеру они, оседлав броню, выползали из рукотворных развалин, масштабы увеличения которых, как всё в мире, должны были подчиняться плану. Оглядев плоды их неустанного, тяжелого и опасного труда, дилетант сказал бы, что они стремятся придать местности черты лунного ландшафта. В действительности же речь шла о том, чтобы выбить из-под ног оппозиции материальную базу ее существования. Подчас они все же видели местных жителей: кто не успел уйти из этого проклятого места, прежде служившего домом и точкой приложения их крестьянских сил и навыков, жались по обочинам проселков. Дети возились в пыли, женщины, закутанные с головы до пят, безмолвно сидели возле черных тючков.

День за днем вставала пыль, а они утюжили поля и виноградники. Они пилили яблони, рубили топорами айву и груши; старые, в два-три обхвата тутовые деревья рвали пластидом. То же происходило и с огромными чинарами на площадях – в некоторых за века их жизни образовались огромные дупла у самой земли, и по внутренней обстановке этих смешных и жалких помещений можно было заключить, что совсем недавно здесь располагалась лавка москательщика или портняжная мастерская. БТРы и подтянувшиеся на подмогу тягачи валили массивные дувалы, шаг за шагом отвоевывая жизненное пространство, необходимое для построения социализма на руинах средневекового общества. Лоза цеплялась за гусеницы, наматывалась на катки, путалась в траках, свивалась в длинные шлейфы и толстыми кишками тянулась за машинами.

Прошедшие ночи делали пустоту кибиток совсем неживой: не дымились угли в очагах, остыла зола, исчахли следы человеческого прозябания; в эти ночи дома безжизнели, трухлявели, и, когда хлипкие, утратившие тепло стены рушились под гусеницами и рассыпались в соломенную труху, их уже совсем не было жалко.

Сон клубился в его мозгу, тянул в себя, слоился. Сон был долгим, вязким, тягучим, как растаявший мясной холодец: в поту и пыли, что вздымалась до самого неба, оставляя на зубах скрип и вкус мокрой глины, пересиливая непреходящее чувство страха, они проламывались сквозь дома, заборы, дворовые виноградники и цветущие гранатовые деревья. На смену одним вставали другие: сон елозил, как елозит в мокрой канаве застрявшая БМП, рыл гусеницами одно и то же место, швырял и швырял комья все той же глины – швырял попусту, не находя опоры, чтобы сдвинуться дальше. День за днем, как во сне, они крошили кишлаки, подрывали подозрительные развалины, оставляя за собой широкую полосу «чистой» земли, где не было ни одной целой крыши – все они лежали плашмя, накрывая собой землю, точь-в-точь как распластанные крылья убитых птиц, или топорща чахлые жерди перекрытий, придавивших собой раскрошенные глиняные руины...

Пашколь! – громко сказал кто-то прямо в ухо.

Артем вскинулся, часто моргая.

Он тупо смотрел в окно автобуса, не понимая, о чем речь, и как по глазным яблокам телушки скользили огни костра, так его влажные, покрасневшие от бессонницы глазные яблоки отражали все, мимо чего ехал автобус.

Слева тянулись останки какого-то кишлака: только следы, только намеки на человеческое жилье. Где не хватило времени порушить стены, взял свое огонь: черные трупы бревен высовывались из-под бесформенных глиняных валунов. Через год или два дожди размоют глину и все здесь станет таким, каким и должно быть в брошенных кишлаках: между невысокими валами, показывающими, где были стены, вырастет густая трава, ее заселят черепахи, змеи, кузнечики, будут в ней, как могут, пировать и хозяйничать...

Автобус еще сбавил скорость и теперь траурно полз по дороге.

Казалось – по кладбищу.

В сущности, это и было кладбище – кладбище черных остовов сгоревших бензовозов. То дальше, то ближе друг к другу. То на боку в кюветах, выставив к солнцу грифельные ободы, с которых свисали клочья сгоревшей резины, то будто взрезанные и смятые консервные банки, развороченные взрывами собственных цистерн. Между ними попадались и сгоревшие БМП, и осевшие на ступицы БТРы. Возле горелого танка (его сорванная башня с откинутым почернелым люком валялась метрах в сорока, сам же он стоял прямо на полосе) автобус долго примерялся, переваливаясь, чтобы объехать.

– Зарастает понемногу...

– Жизнь есть жизнь.

– Хорошо, Ханабад им под руку не попал... а то бы так же...

– Да уж... повезло...

– Там-то кто его знает... лихих людей много...

– Лихих?.. Скажешь тоже!..

– Колонны почитай что каждую неделю...

– Вот и рискуем каждую неделю...

– Вот уж спаси Аллах!..

Автобус обогнул наконец танк, проехал мимо последнего бензовоза, криво свесившего в кювет развороченный черный зад, и стал набирать скорость.

Мальчик лет десяти, неотрывно смотревший в окно, сложил руки, прищурил глаз, с ненавистью прицеливаясь в то, что оставалось сзади:

Ба-ба-бах!..

– Э-э-э, что за игрушки! – одернул его кто-то из стариков. – Перестань. Подожди год-другой, вот подрастешь – будет у тебя автомат.

 

 

Герат

Других пассажиров уже и след простыл, а они все возились с телушкой. В конце концов высадили – она всеми четырьмя копытами встала на горячий асфальт и жалобно посмотрела на Артема.

– Ладно, ладно, – сказал он. – Бедная. Пойдем.

Погладил лоб, легонько потянул.

Миновали площадь, где тут и там люди шумели и толклись возле облезлых микроавтобусов. Чуть дальше трещали мотороллеры с кузовами, лошадь понурилась в арбе, гвалт стоял до небес. Низкие дома от силы в два этажа, окна слепые, завешенные от чужого глаза. Пошли куда-то, и тут же закружило, понесло: народу было навалом.

Артем держал веревку, а старик цепко схватил за руку его самого – рулил, показывая направление, толкал то туда, то сюда.

Тротуар мало отличался от проезжей части – тоже спешили пешеходы, семенили ослы, пробирались верховые, бешено сигналили машины и мотороллеры. Желтые такси (обычно и в багажнике кто-нибудь сидел, озираясь с довольным и успешливым видом); полные под завязку, перекошенные автобусы: на подножках, держась за поручни, висели веселые белозубые люди в чалмах и тюбетейках, в штанах с короткими штанинами, в длинных рубахах и расшитых жилетках. Солнце, тень, пыль, утренний зной, дуканы, овощные лавки, высыпавшие к самому тротуару груды разноцветных плодов земли и воздуха... мясной чад мангалов, тучи мух над закрытыми марлей тушами... потеки крови на асфальте, гроздья жадных ос на требухе... дровяные весы: в одном тазу охапка хвороста, в другом пудовый голыш на манер гири... коврами застеленные топчаны в чайханах, люди в разноцветных одеждах вповалку вокруг низких столиков... а вот и опять дуканы – блестящая пластмасса магнитофонов, матовые экраны телевизоров, несчетные ряды одежды, пестрядь какой-то яркой чепухи – все это текло, шумело, дробилось и сверкало.

Артем часто оглядывался: телушка плелась кое-как, через силу переставляя копытца и даже рыжая шерсть ее за сутки будто свалялась и выцвела.

Торжище разворачивалось тяжелым свитком цветастой парчи, каждый оборот которой раскрывал новые пространства и возможности жизни. Кожаные ряды менялись медными, медные – золотыми, золотые – оружейными. Когда все вокруг оказалось завешено и заложено коврами, старик шагнул за порог одной из лавок, закричал куда-то в глушь и темноту:

Фарид-амак! Э-э-э, Фарид-амак!

Все повторилось: и остолбенелые взгляды, и шутливые объяснения, и расспросы о здоровье, и чай-пай, и парварда-марварда. Ковры лежали аккуратными стопами, закрывали стены. Сидели тоже на коврах. Артем ерзал, рассматривая узоры под собой: самолеты, бомбы, автоматы Калашникова, танки – все это, вытканное угловато-ступенчато, мило чередовалось, образуя затейливые узоры. Фарид-амак пояснил:

– Война кругом, – и скорбно покачал головой, но потом добавил, светлея: – Теперь такие сильно покупают.

Старик хотел оставить у него телушку (ее сразу забрал мальчик, отвел куда-то вглубь двора), идти с Артемом в мечеть, не теряя времени, а потом уж, когда главное будет сделано, он возьмется за свои делишки, которых, как оказалось, у него здесь невпроворот. Однако Фарид-амак предложил другой план: пусть старик займется своими сейчас, по холодку – дескать, с утра народ не такой вязкий. Что же касается мечети, то в нее можно заглянуть и позже, а Артем покамест отдохнет с дороги.

Артем прислушивался, кивая: что бы там впереди ни ждало, а тащиться куда-то прямо сейчас страшно не хотелось.

Старик ушел. Фарид-амак кликнул насчет чаю. Принесли и еще кое-что. Артему он с поклоном предложил первому.

– Я вообще-то... – нерешительно сказал Артем, рассматривая окованный серебром стеклянный шар, до половины налитый розовым. – Это кальян?

– У нас говорят: чилим, – пояснил Фарид-амак и удивился: – Не курите? Попробуйте. Это хорошо, полезно. Дыхание очищает. Будет немного так, – покрутил рукой в воздухе. – Заботы уйдут. Держите.

Артем взял предложенный мундштук, потянул, вдохнул дым. Еще раз. Зажмурился. Кажется, он курил когда-то.

– Заботы уходят? – спросил Фарид-амак.

– Заботы? – переспросил Артем, вдыхая дым. – Какие у меня заботы?

– А какие у вас заботы правда? – вопросительно сказал Фарид-амак.

Заботы у меня какие? – Он потянул еще, раздумывая над вопросом и не зная, что сказать. – Да какие у меня заботы... Все хорошо. Мы долго шли... мне нравится.

– С ним интересно, – сказал Фарид-амак. – Он счастье приносит.

– Верно, верно, – подтвердил Артем.

– Опытный путешественник, – кивнул Фарид-амак и вдруг мелко рассмеялся, маша рукой. – Он однажды знаете что?

– Что? – спросил Артем, глядя в милое лицо Фарид-амака и тоже смеясь.

– Лодку испортил!

– Лодку?

– Им плыть, – пересиливая смех, пояснил Фарид-амак. – А лодка утонула! Возле берега!

– Прямо утонула?! – снова не поверил Артем.

Напрочь! Одна мачта торчит! – Фарид-амак утирал слезы. – Все кричат: как! что! А он: это я, говорит, сделал!

– Сам? Неужели?

Дым легко и мягко струился в горло. Стены мерцали.

– В том-то и дело: сам! А иначе, говорит, она бы в море на дно пошла... все равно, говорит, ей судьба такая. Но здесь – на мелководье у берега – только корабельщик озадачился: вытаскивать ее теперь, ремонтировать... а там, говорит, и все бы мы рыб кормить отправились. Есть разница?

– Вот как! – Артем снова рассмеялся. – Ничего себе...

– А у вас что было? – спросил Фарид-амак.

– У нас? – Он покачал головой, припоминая. – Нет, у нас ничего такого... мы пешком шли. – Мелькнула мысль – не рассказать ли о змее? Но про змею он тут же забыл, повторив зачем-то: – Да, пешком.

– Он и пешеходам много чем помогает, – сказал Фарид-амак и вдруг спохватился: – Так какие заботы у вас?

Артем чувствовал приятную слабость во всем теле. Казалось, мир куда-то отплывает – весь, целиком, со всеми своими ужасами... как лодка. Уплывет – и утонет. А он, слава богу, остался на берегу... смешно!

– Да какие у меня заботы, – пробормотал он, беззвучно смеясь. – Все ништяк.

– Что? – удивился Фарид-амак.

– Нет, ничего... – сам задумался над сказанным: что за слово такое? – Вы говорите, заботы?

– Ну да, ну да, – покивал ковровщик.

– Да вроде... какие?.. Телушка вот у меня, – сказал он, вспомнив. – Телушка. Что-то она того...

– Болеет?

– Сначала была такая веселая, рыжая, – говорил он, вспоминая, какой была телушка, когда он впервые ее увидел. Ему казалось, что пространство раздвоилось: в одном сидят они с этим милым, доброжелательным и радушным Фарид-амаком, а в другом, совсем рядом или, возможно, прямо тут же, как бы на их месте, стоит она – красивая, яркая, с пронзительной белой звездой во лбу. Копыта ровные, глаза выпуклые... В каждом весь мир – весь-весь, со всеми своими горами, небесами, травой, дорогами, людьми, домами, – и даже сам он находил себе место на ее влажных глазных яблоках, обрамленных насурьмленными ресницами.

– Теперь совсем, совсем не такая, – грустно сказал он.

Тц-тц-тц! – повторял Фарид-амак, сострадательно хмурясь и качая головой. – Тц-тц-тц!

– Да, да, – кивал Артем, не выпуская чубука. Спохватившись, протянул Фарид-амаку. Тот принял, благодарно кивнув, потянул, пыхнул дымом и вернул. – Такая была, да... красивая, а теперь...

Ему захотелось плакать, и, чтобы не растравлять сердце, он снова потянул дым, уносящий заботы. И снова подумал о телушке. Как она там?

– Не очень, – поморщился Фарид-амак, угадав его мысли. – Боюсь, что...

Он печально покачал головой.

– Говорите, говорите, – попросил Артем.

– Шерсть свалялась, глаза погасли... легла. Они же обычно не ложатся, – пояснил он. – Телушки – они стоят до последнего. А ваша – видите как.

– Разве не ложатся? – удивился Артем. – А я думал... Говорите.

– Нехорошо легла. Боюсь, не встанет, – сказал Фарид-амак. – Думаю, к вечеру...

Они помолчали.

– Что делать, – вздохнул продавец ковров. – Все мы гости в этом мире. – Он огладил короткую щетинистую бороду, прикрыл на секунду остро глядящие из положенных им щелок глаза. – Дело, собственно, в другом...

– В чем же? – грустно спросил Артем.

Мир потускнел, стены по-прежнему мерцали, по ним ходили тени, пели птицы вокруг, и казалось, что он понимает их путаные речи, хотелось смеяться, но последние слова Фарид-амака как будто залили душу чем-то теплым, влажным, печальным; однако смеяться и плакать одновременно он не мог и только глотал чаще, как будто гнал прочь из горла какой-то комок.

– Поймите, – сказал Фарид-амак, придвигаясь и понижая голос. – Все пропадет.

– Что? – не понял он.

– Все – от головы до хвоста. Околевшая скотина – падаль. Понимаете? Ни есть, ни даже шкуру использовать... только на выброс.

Артем пытался размышлять. Мысли не слушались. Почему-то хотелось, чтобы его окружили деревья. Деревья. Птицы бы расселись на ветках. Они верно говорят, эти птицы...

– И что же? – тупо спросил он.

– Надо резать, пока жива, – развел руками Фарид-амак. – Только прикажите: это же ваша. А я со всей душой. Гирихи посмотрите, из мечети вернетесь, а все уже готово. Вы курите, курите.

 

Он снова видел черных птиц. Сначала они молча долбили черными клювами, потом заговорили. Он понимал их речь и не удивлялся этому. Единственное, что томило, – не забыть бы к тому часу, когда проснется.

Потом птицы исчезли, но все вокруг приняло на себя их черноту. Панораму ночи освещали тусклый рассвет да бледные вспышки выстрелов, и в этом неверном свете происходило вязкое шевеление людей. Они пялили ямины ртов, выставляли черные клочья бород, оружие и руки. Сам же он пребывал в состоянии стремительно-медленного танца, вязкого, нескончаемого кувырка, бесконечного вращения, самое первое движение в котором начиналось так, будто он заранее знал, каким должно стать последнее, но при этом первое никогда не переходило хотя бы ко второму. Однако зрение обрело мгновенную проницательность, рентгеновскую силу: он видел товарищей, отмечая действие каждого и успевая понять, не нужно ли будет помочь тому или другому. Сами глаза, будто сделавшись такими же выпуклыми, как у стрекозы, позволяли обозреть всю целокупность пространства, включая даже его собственный затылок. В каждом оконце бесчисленных фасеточных взглядов являлись предметы, не только понятным образом связанные друг с другом, но и в полной мере обнаруживавшие свойства своих поверхностей и свою надежность.

Должно быть, все это и в яви выглядело сном. Во сне же это был сон, помноженный на сон, сон в степени сна – густой и топкий, чернильно-стеклистый на изломах.

В соответствии с его законами и с новыми качествами зрения трансформировалась геометрия: что-то вытянулось, что-то сократилось, изменились пропорции предметов и углы между сочленяющими их плоскостями. Цвета, при всей приглушенности в сумерках рассвета, вспыхнули и загорелись, ярко отличаясь друг от друга всяким переливом. Слух размножился, будто принадлежал теперь не одному человеку, а целой яме оркестрантов, каждый звук отделился, получив собственную нишу звучания, свой собственный тон и громкость, и он не только мог вычленить его из сонма других, но и однозначно назвать его источник и понять, что именно происходит за спиной или сбоку.

Обоняние тоже мгновенно успевало разложить на составляющие тот тяжелый смрад, что витал над полем боя: у ближайшего пер горлом непереваренный ужин, следующий смердел калом, тот – мочой, этот – запахом изо рта, в который в следующее мгновение вобьется ствол автомата; так разит немытое тело, бьющееся в агонии, пока над ним продолжается танец и полет безжалостных убийц, а так – кровь: тяжелый запах, густой, тягостный и сладкий, на какой наверняка должны слететься с окрестных гор души мертвых.

Но скоро все кончилось, и сначала покрылось непроглядным мраком, а потом стало светлеть, но как-то не по-хорошему светлеть: не прояснилось, а побурело, потому что лучи выползающего из-за гор солнца пробивались сквозь дальние тучи пыли.

Все, что лежало дальше чем в сорока или пятидесяти метрах, пряталось в темных клочьях глиняной взвеси, будто не хотело показываться на глаза, раскрывая свою нищету и разруху. Но было ясно, что и там, в едком глиняном тумане, царит такая же дичь, такая же мерзость запустения, как здесь, в пределах видимости, что и там нет никакой жизни, как не было ее вокруг.

Он растерянно замер у сорванных дверей.

Прежде в этом унылом строении размещался политотдел... теперь просто стоял бетонный барак, насквозь прошитый горячим пыльным ветром. Оконные створки где распахнуты, где просто оторваны или сняты с петель; кое-какие качались, будто живые, с болью скрипя на ветру... в рамах торчали на ржавых гвоздях кривые ножи грязных осколков.

Он переступил порог, медленно пошел по коридору, оставляя следы на слое рифленного ветром песка. Политотдел был оглушительно, непоправимо мертв. Тем страшнее смотрели со стен портреты вождей. Ленин слепо таращился шерстистыми бельмами выколотых, выковырянных из картона глаз, Маркс и Энгельс висели как новенькие (выражение достойного изумления как нельзя более подходило к тому, что их окружало), прискорбный лик Андропова был замазан чем-то бурым; присмотревшись, он понял, что это чешуйки высохшей крови.

Ветер гулял по коридору, шевеля песок и завывая, с шумом вламываясь в двери, чтобы с таким же шумом вырваться в окна, хлопнув на прощание безглазыми створками, если, конечно, окна не были заложены пропылившимся кирпичом.

Вдобавок к гоготу и ржанию ветра, вдобавок к хлопкам и потрескиванию он слышал неподалеку ровный шум – так деревья шумят подсыхающей листвой. Если бы он и во сне смог сложить некогда золоченые буквы этого фанерного стенда, они прозвучали бы чем-то вроде призыва или выкрика; шуршали же прикнопленные под ними многочисленные вырезки из дивизионной газеты. Закрывая друг друга, трепеща и как будто жалуясь на то, что ветер, волоча песок по мертвому коридору, попутно рвет их, заставляя плясать и выворачиваться, они просительно и хрипло шептали, словно что-то вымаливали, словно кто-нибудь и на самом деле мог вернуть им жизнь, несмотря даже на то, что никакой жизни в них отродясь не было.

Артем сделал еще шаг и, морщась, прочел строку, выделенную жирным: «Передайте на Родину: погибаем как герои».

 

Когда старик растолкал, солнце шло к закату.

Ай-яй! – причитал он. – Пойдем, пойдем скорее! Сегодня последний день! Ты должен посмотреть!

– Почему последний? – хмуро спросил он, натягивая хэбэшку; спал на коврах полуголый, а когда снял, не помнил. Ни дастархана, ни чайника, ни Фарид-амака... куда-то все делось.

– Ты чего такой? Пошли, пошли!

Вдруг протянул руку и потрепал по коротким волосам.

– Да ладно, – смущенно сказал Артем, суя ноги в свои разношенные десантные полусапоги. – Что вы, в самом деле.

Жара чуть спала, солнце клонилось, город плыл в чадном мареве, и всё, на что ни падал глаз, казалось плоским, вырезанным из бумаги или стоящим на самом краю горизонта, куда вскоре должно было свалиться и плоское, как фанера, солнце.

Идти налегке было куда сподручней, чем вести за собой телушку. Миновали несколько кварталов. На краю площади высилась в солнечном расплаве большая мечеть. В глубине огромного портала жил мрак – там не хватало только серпа или хотя бы нескольких звезд, чтобы сделать его окончательно ночным. По обе стороны, охраняя вход, недремлющими часовыми стояли узорчатые минареты.

– Это Пятничная, – сказал старик, хрипло дыша. – Нам дальше.

Пробираясь рядами, отмахивались от настырных продавцов. Улицы, улицы... один сплошной базар... торговля. Он шел как в полусне. Давешняя дурь еще гуляла в затылке, время почти не двигалось, а вместе с ним и ничто ни в душе, ни даже, казалось, перед глазами – так, какая-то муть и не пойми что.

Старик толкнул:

– Куда ты, стой!

Эта едва проклевывалась глиняным куполом из окружающего: дома начинались прямо от ее стен, да, собственно, и являлись ее продолжением. Будто поставили сначала торчком большое глиняное яйцо, а потом где засыпали кусками той же глины, где замазали полужидкой, нагородили тусклых плоскостей, примыкавших друг к другу, да так, что теперь из всего выглядывала только самая верхушка прежнего яйца – десятая, быть может, часть. Из нее торчал кривой шпиль, на шпиле сидела неразличимая отсюда птица. Минарета не было.

– Землетрясение свалило, – пояснил старик, прочитав его мысли.

– Давно? – тупо спросил Артем.

Тот отмахнулся:

– Заходи!

Разулись в тесном дворе, задрапированном прямоугольными простынями теней, куцей листвой нескольких деревьев. Артем еще возился со своими разношенными полусапогами, никак не мог вытянуть из левого потную ступню, а старик уже что-то втолковывал остолбенелому человеку в серой хламиде, показывая то на эти самые сапоги, то на небо, то и вовсе прижимая к груди руки и смеясь. Взгляд человека разгладился. Вошли внутрь. Босые ноги шлепали по прохладной чистой глине.

– Господи, ну, спасибо тебе, – сказал старик. – Сподобил добраться... Смотри теперь.

На сумрачных стенах, в одной из которых темнела ниша, кое-где поблескивала вязь.

– Видишь? – торжествующе спросил старик.

Артем оглянулся, задрал голову.

Из пястей старика, которые он, повернув ладошками, тянул кверху, уже струился свет.

Орнамент купола складывали мозаичные плитки – одни ярко-синие, другие кремовые.

Кремовые пятиугольники, чередуясь и примыкая к синим треугольникам, несли отчетливый ритм, но такой неровный и тревожный, что его не удавалось прочувствовать. Узор бесконечно повторялся, как в любом орнаменте, возьми хоть паркетную доску... но никак не находилась точка отсчета, с которой этот орнамент выглядел бы именно как паркетная доска, то есть воспроизводил бы сам себя отчетливо и ясно.

И потому купол, вздымаясь над его головой, одновременно открывался в саму вечность, в то, что не могло быть вычислено или предсказано.

– Помнишь, что Шегаев рассказывал? – спросил старик. – Про мозаики Игумнова – помнишь?

Артем облизнул губы, продолжая всматриваться. Да, Шегаев рассказывал. Про дважды открытые мозаики Игумнова. Которые не имеют трансляционной симметрии. Части которых нельзя совместить параллельным переносом.

– Вы и Игумнова знали? – растерянно спросил он. – Эти мозаики – они тоже, что ли, такие?

– А знаешь, когда построено? – все так же торжествующе спросил старик.

Артем помотал головой.

Свет гас.

Старик опустил руки.

Ой давно, – вздохнул он. – Честно сказать, я и сам уже не помню.

 

Дорога назад, как всегда, оказалась короче.

Снова их встретил Фарид-амак. Хлопотливо рассадил на коврах, кликнул мальчишку с чайником.

Артем с наслаждением принимал из его рук один глоток горячего чаю за другим.

– Все удачно? – не умолкал между тем Фарид-амак. – Нашли дорогу? Все посмотрели? Ай, какие у нас мечети! У нас такие мечети! Из Ирана приезжают, честное слово... из Ирака, из самого Багдада! Каждая – жемчужина, честное слово! Каждая – по-своему сделана! Большие мастера работали! – поцокал языком, как любил: тц-тц-тц! – Вы ешьте, пейте, берите вот, пожалуйста... попробуйте вот это... изюм какой, а? Светится весь. У нас самый хороший изюм, правда. Смотрите, какой крупный... кушайте, пейте... вот так, да. Кушайте. Скоро мясо будет...

– Мясо? – переспросил старик, относя пиалу и морщась. – Какое мясо?

Фарид-амак смешался:

– Да как сказать – мясо... Обыкновенное мясо. То есть что я говорю: необыкновенное мясо! С луком, в казане!.. Свежая телятина! – Поднес к полным губам щепоть и смачно поцеловал. – Пальчики оближете!

– Телятина? – снова переспросил старик.

Брови его ползли вверх.

Артем тоже ничего не понимал – какое мясо? Какая телятина? Вроде не собирались они есть никакого мяса... А если даже и мясо, то что старик так сердито изумляется? Ну мясо и мясо... у него уже и впрямь живот подводило – все чай да лепешки.

– Не сердитесь, – мягко сказал Фарид-амак. – Он ведь сам решил, что так лучше.

Должно быть, говоря «сам», имел в виду, что Артем так решил (потому что именно на него и показывал); Артем недоуменно перевел взгляд на старика и пожал плечами: мол, не знаю, что он говорит, я ничего такого.

А Фарид-амак продолжал разъяснения:

– Вы ушли, мы чаю попили, я ему рассказал все как есть, так и так, а он мне и говорит: хорошо, говорит. Ты же сам сказал: хорошо. Верно?

Артему стало казаться, что Фарид-амак хитрит: то ли недоговаривает чего-то, то ли, наоборот, не в меру прибалтывает.

– Ведь сказал, помнишь? Так и сказал: хорошо, дескать, конечно, что ж ее попусту на помойку?

– Кого на помойку? – хрипло спросил Артем. – Что ты несешь?!

Пустая пиала выпала из ладони старика, покатилась было, замерла на боку.

– Ты что?! – сказал он шепотом, не сводя с него страшных глаз.

– Что? – переспросил Артем, мучительно растирая лоб. – Нет, правда. Вы у него спросите, что он...

– Это ведь была твоя душа, глупец! – крикнул старик.

Задохнувшись, поднял руки и безнадежно сжал седую голову.

Артем зажмурился, чтобы слезы выступили из-под век только в самых краешках.

Он ничего не понимал, в глазах мелькало и путалось.

Но воду он видел совершенно отчетливо. Вода струилась, рябила, текла. Все ее тело шевелилось: бугрились желваки мускулов, перетекая в такие же пологие впадины и в них расслабляясь. Всюду бежала рябь, в каждой рябине отражалась искра луны, и оттого вся вода серебрилась, будто подсвеченная, а к берегу тянулась блескучая дорожка.

Ну да, к берегу, ведь это была река.

Сам он сидел на краю какого-то темного судна.

Высокий правый берег непроглядно темнел; должно быть, над его крутизной кусты сплелись в непролазную чащу. Край угадывался по тому, что над ним висели ясные звезды, а потом темнота сгущалась.

Он повернул голову.

Левый выглядел положе и веселее... кое-где мерцали там похожие на звезды огоньки.

Что за становья? Что за люди там? Кто такие?

Течение несло дальше и дальше. Вода мягко напирала, играла кренящимся под ветром суденышком – то крепко прижимала к себе, то выталкивала, будто собираясь расстаться.

И вдруг ему стало понятно, что вот так, один, во тьме, под звездами, позволяющими угадать темноту высокого берега, он будет плыть всегда, всегда будет плыть на этом сорвавшемся с привязи, валком, ржавом железном пароме.

Всегда.

Вечность.

Но кто стоит у истока этой реки? Кто направляет течение?

Неужели там, в самом начале, – просто тьма?..

Он растерянно постучал каблуком по ржавому железу.

Железо отозвалось протяжным гулом.

Да, это был паром.

 



[1] Гирих – буквально «узел»; разновидность орнамента.

Версия для печати