Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Октябрь 2015, 11

Выбор

Записки внезапного депутата

Евгений БУНИМОВИЧ

 

Евгений Бунимович – поэт, прозаик, эссеист. Родился и живет в Москве. Окончил механико-математический факультет МГУ, более тридцати лет преподавал в школе, был депутатом Московской Думы трех созывов. Автор полутора десятков книг стихов и прозы, а также школьных учебников по математике. Лауреат Премии Москвы в области литературы и искусства (2002), премии журнала «Знамя» (2012) и других литературных премий.

 

 

(самолет)

Соседнее кресло в самолете пустовало. Повезло.

Задрав подлокотник, попытался вписаться, свернувшись кренделем на двух сиденьях.

Спишь и не спишь. Жестко, лопатки мешают, колени упираются, ноги вылезают в проход. Затылком, лопатками, локтями, коленями – вспомнил, как пытался вот так же отключиться, скрючившись на составленных в ряд разнокалиберных стульях.

Где это было? Когда? Шаткие стулья, ободранный канцелярский стол в углу, полуподвальное окно в мутную метельную темень… Ну да, конечно.

Опустевший штаб. Ночь после выборов.

Все уже получили свои проигрышные результаты и разъехались по домам. Мои всё не выдавали. Тянули до последнего.

Хмырь в телеящике периодически пускал мыльные пузыри на фоне нечитаемой сводной таблицы с процентами.

Шамиль не выдержал, уехал нервничать непосредственно в избирком, остался я один…

 

 

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

 

(пельмени)

Самодельная неоновая вывеска «Еда» светилась в ночи как луч нового капиталистического света в застойном темном царстве-государстве. Когда мы застревали допоздна, Шамиль бегал в эту неоновую еду за пачкой пельменей.

Он вытряхивал слипшуюся массу в кипящую кастрюлю и потом тщетно пытался вычленить вилкой и ножом из мутного бесформенного варева аккуратные, один к одному, пельмени, которые так зазывно дымились на картонной картинке.

Слипшиеся пельмени воспоминаний, пожалуй, еще трудней, мучительней, невозможней разделить на дни и ночи, места, события, реплики. Да еще и отделить то, что было, от того, что (кажется) было, (похоже) было, (вроде бы) было. Или просто – привиделось? послышалось? показалось?

Одно знаю точно: был такой краткий миг в истории возлюбленного моего отечества, когда все казалось возможным, а кое-что и оказалось возможным. Вот об этом и попробую рассказать.

Реальность не драма в трех действиях и десяти картинах, не роман в девяти частях с прологом и эпилогом. Здесь автор не распоряжается поступками и судьбами героев и даже самый захудалый персонаж ведет себя как хочет.

Да и ружья, висящие на стене, на самом деле никогда не стреляют. Висят себе и висят. Может, они из другой пьесы, просто их снять забыли?

Стреляет ружье, о существовании которого никто и не подозревал. Да его вроде и не было…

 

(переделкино)

Все-таки хорошо бы для начала походя обозначить время и место действия. Например, так:

Август девяносто седьмого года выдался на редкость дождливым. Писатели, проживавшие в облезлом, но все еще именовавшемся «новым» корпусе Дома творчества, выходили из своих номеров только в намерении мелкой трусцой добежать до столовой, располагавшейся в совсем обветшавшем «старом» здании.

Но был ли тот август таким уж дождливым? Может, наоборот, засушливым? Из всех погодных явлений того лета мне запомнился только один невзрачный предутренний дождик (о нем позже).

Немудрено. Человек (за)предельно городской, смену времен года в природе я стал замечать совсем недавно. Зато отлично помню, как кормили в вышеупомянутой столовой. Чудовищно кормили.

И если отсутствие мяса в котлетах еще находило свое привычное объяснение (воровали нещадно), то вот скажите: как обычную гречневую кашу можно сделать абсолютно несъедобной? А ведь делали!

После подобных трапез мы с Наташей регулярно и небескорыстно отвечали согласием на любезное приглашение соседа – домовитого прозаика Юры Перова, который даже в кочевых условиях умел заваривать убедительный чай.

Перов в те времена пытался завоевать буйно расцветавший на обломках самовластья книжный рынок путем написания пухлого историко-эротического романа. Каждую свежую главу потенциального бестселлера он тестировал на местных вахтершах и поварихах.

Если скучали, немедленно переписывал.

Помню еще, что в писательском доме все скрипело – лестницы, половицы, стулья, кровати, оконные рамы, двери (особенно та, которая ночью в сортир).

Скрипел особым резиновым образом даже телефонный шнур – когда снимали трубку. Телефон был на всех один – внизу, у самого выхода. Дверь телефонной будки не закрывалась, разговор был слышен всем.

Так, в очереди, и узнавали новости друг про друга. Может, еще и поэтому очередь стояла всегда.

 

(давыдов)

Стояла очередь и в тот день, когда мы вышли в намерении прогуляться вдоль высоких заборов писательских дач и сразу за воротами встретили вышедшего из избушки напротив Юрия Давыдова, которого еще в школьные мои годы дотошный учитель словесности велел нам читать на каникулах.

Настоящие писатели суть существа невыносимые, закомплексованные, вконец умученные капризами своего непомерного дарования. Юрий Давыдов был редким исключением из этого правила и ко всему еще блестящим рассказчиком. Он не шлифовал на первых подвернувшихся жертвах одни и те же истории из недописанной книги, а каждый раз вспоминал нечто новое, неожиданное – и всегда смешное. Даже если речь шла о его гулаговском опыте.

Познакомиться мы успели в недолгое время ранних перестроечных надежд. В первый же вечер знакомства под веселые воспоминания о невеселых временах мы опустошили пару бесформенных пластиковых пузырей пива сомнительного («кооперативного») происхождения.

После чего три дня я безвылазно простоял под душем, поскольку весь пошел мерзкими красными пятнами, которые нещадно зудели. А Давыдову хоть бы хны. Зековская закалка?

Жена Давыдова периодически уезжала в Москву, на службу в тогда еще либеральную «Литературную газету», и я неуверенно предложил ему в такие дни совместно столоваться в нашей убогой творческой обители.

В столовую вел длинный и мрачный коридор с тусклой лампочкой под потолком и единственной на весь этаж уборной, почему-то завешенной тяжелой театральной портьерой, что навело Давыдова на воспоминания об одной встрече в таком же полутемном коридоре послевоенного Питера, где он служил в газете по военно-морской части.

 

(рыжий)

Однажды с приятелем, подрабатывавшим в той же газете фотографом, будучи средь бела дня уже изрядно хороши, они решили это дело заполировать.

Денег не было совсем, но фотограф вдруг раскололся: признался, что дома у него заныкана чекушка. Меж оконных рам. Холодненькая. Была зима.

…Они бесшумно пробирались к заветной цели по бесконечному коридору ленинградской коммуналки, опасаясь в своем недвусмысленном состоянии встретить жену фотографа или дотошных соседей, всегда готовых настучать. И тут им навстречу из-за угла выехал рыжий ребенок на трехколесном велосипеде.

– Папа! – радостно воскликнул мальчик, оказавшийся сыном фотографа.

Тшш, пшел, – замахал папаша на ребенка, который мог их заложить – не по злобе, а по чистой детской наивности.

Ребенок обиженно развернулся и уехал.

На этом месте Давыдов погрустнел, как будто что-то важное уехало в ту минуту из его жизни по темному коридору питерской коммуналки на трехколесном детском велосипеде.

– Все-таки надо писать мемуары, – почти серьезно завершил он свой рассказ, – и эту главу назвать «Моя встреча с Бродским».

Ибо тот рыжий мальчуган на велосипеде и был, как уже догадался просвещенный читатель, наш будущий русский нобель.

– А до чекушки-то удалось добраться? – спросил я Давыдова, вместо того чтобы спросить, были ли еще встречи, что непременно сделал бы на моем месте мемуарист со стажем.

– Удалось, – вздохнул Давыдов. – Мерзкой оказалась. Теплой. Зимнее солнце в Питере – редкость, а тут вылезло, поганое, и нагрело бутылку сквозь оконное стекло. Все равно выпили.

Мы как раз добрались до столовой, на дверях которой висел подслеповатый листок меню.

– Кнели паровые?! С макаронами?! – с внезапной мрачностью прочитал Давыдов, вложив в эти «кнели» всю накопившуюся ненависть не только к типовому меню советской столовки, но и к чему-то существенно большему и столь же омерзительному. – Никогда!

Никогда после я уже не мог ни есть, ни даже смотреть на эти чертовы кнели паровые. Мутило. А заодно и на разваренные макароны.

Даже когда их повсеместно переименовали в пасту – на итальянский манер.

 

(ким)

Прогуляться нам в тот памятный августовский день так и не пришлось.

Навстречу, радостно приветствуя нас пивными пузырями, шел Щекоч.

Юра Щекочихин обладал мощнейшим магнитным полем, он увлекал за собой всех и вся вокруг. Направляясь в гости к Юлию Киму, он неумолимо затянул нас туда же. Не спугнули меня даже вызвавшие самые мрачные воспоминания пластиковые баллоны с мутным пенным варевом.

Щекоч был романтиком. Он безоглядно верил в торжество справедливости, верил в наступившие новые прекрасные времена и даже в то, что пиво теперь варят в стерильных условиях («я тебе точно говорю – по немецкой технологии, они лицензию купили, полная европа»).

Где-то на самых подступах к Киму мы встретили Инну Лиснянскую. Человек несгибаемой воли (уш​лют, не уйдем, убьют, не умрем), Инна Львовна увещеваниям Щекоча не поддалась, сославшись на то, что Липкин всю ночь не спал и она читала ему стихи из моей тогда только вышедшей и подаренной чете классиков книжки, для вящей убедительности процитировав пару строф из которой.

Лиснянская безошибочно выбрала лучшее, что можно было найти в том сборнике.

Я не очень поверил, что последний из могикан Серебряного века ночь напролет недремно внимал моим творениям, но (вот ведь!) авторское тщеславие не позволило забыть тот мимолетный разговор на лестнице.

Легендарный и к тому времени уже вышедший из опалы, но еще не получивший всяческих государственных и антигосударственных премий бард Юрий Черсанович Ким радостно (надеюсь) принял нас на пороге.

В отличие от бардов пожиже, которые чуть что хватаются за гитару, как ковбой за кольт, Ким пел редко и только после долгих уговоров. Да у него, собственно, и не было времени расслабиться в компании нахальных пришельцев.

Как это часто бывает с застигнутыми врасплох интеллигентными хозяевами импровизированных застолий, Ким постоянно исчезал, только успевая подрезать то колбаски с сыром, то помидоров с огурцами, пока мы безмятежно поедали его припасы, удобно расположившись на его балконе и нетрезво вглядываясь в предзакатные небеса над верхушками переделкинских елок.

Наташа суматошно ему ассистировала, старорежимно полагая, что залезать самостоятельно в чужой холодильник неприлично.

От нашей с Щекочем неквалифицированной помощи Ким безнадежно отмахивался.

Наконец не выдержал Давыдов, пошел помогать хозяину организовывать чай, Наташа ушла в наш номер за недостающими чашками, и тут Щекоч, вспомнив что-то свое, нездешнее, радостно воскликнул:

– Слушай, это же классная идея у нас во фракции появилась: выдвинуть тебя на выборах в Московскую думу!

Я посмотрел на него с нетрезвой укоризной:

– Совсем крыша у тебя госдумовская съехала, Щекоч. Это ты у нас яблочный депутат, а я сроду нигде не состоял. Да и нет у нас в Москве никакой Думы, один Моссовет. Была одна (напряг я всю свою историческую память), в музее Ленина заседала, но это до семнадцатого года…

На том и порешили. Вернулись Ким с Давыдовым и чаем, Наташа с чашками. Тема сама собой увяла – как цветы на клумбе у старого корпуса.

 

 

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

 

(перекресток)

Лето кончилось, а вместе с ним и мои учительские каникулы. Надо было возвращаться домой – в осень, в город, в школу.

Почти полчаса простояли мы с Наташей тем ранним утром на промозглом переделкинском перекрестке, вглядываясь в каждую проезжающую машину и вяло поругивая Щекоча.

Накрапывало. Задувало. Надоедало.

Договорились накануне, что подбросит нас до Москвы на своей казенной машине. И где же он?

Наконец напротив нас притормозила официальная мокрая «Волга». Мы было бросились к ней, но никакой Юра сквозь затемненные стекла не просматривался…

– Не знаете, где здесь живет этот депутат хренов, как его... – заорал нам водитель, доставая мятую бумажку. – Щеко? Чико? Щихин? Битый час тут круги нарезаю…

– Знаем, знаем, конечно, знаем, – радостно закивали мы в ответ, – давайте мы сядем к вам в машину и все покажем.

Подъезжая к его кривоватому домику, мы увидели сиротливо торчащего у калитки Щекоча. Черная «Волга» трижды пролетала мимо, но водителю и в голову не могло прийти, что этот отсыревший предрассветный субъект и есть депутат Ю.П. Щекочихин.

Окоченевший Щекоч плюхнулся на переднее сиденье. Мы выехали на шоссе и почти сразу, на подъезде к городу, застряли в бесконечной и безнадежной пробке.

Утопая вместе с машиной в уже совсем осенней дождливой взвеси, мы не могли не вспомнить другое наше совместное плавание.

Прошлым летом. По Средиземному морю.

 

(премия)

Оказались мы там благодаря «Новой газете». Это были нам премии.

Как в любое смутное послереволюционное время, деньги сами по себе мало что значили, да их и все равно не было. Так что премию нам выдали натурой.

Натура оказалась левым круизом по Средиземному морю на сомнительного происхождения плавсредстве, которое вскоре должно было отчалить из Одессы.

Туда мы с Наташей и рванули, на вокзале провожаемые без никаких следов грусти нашим повзрослевшим сыном, предвкушавшим две недели пустой квартиры посреди студенческих каникул.

Мы даже успели перед самым отплытием на капитанский прием, который был выдержан в стилистике агата-кристиевских респектабельных телесериалов.

Местный криминальный авторитет, проникшийся к Щекочу особым доверием по причине его легендарных газетных статей, клеймивших организованную преступность, которой по официальным данным в СССР не существовало, горько жаловался на интриги коллег и непрозрачность общака.

Владелец областного телеканала в роскошном белом костюме производил впечатление интеллектуала, произвольно расставляя ударения в иностранных ученых словах.

Цыганский барон громогласно представлял всю свою живописную семью, сверкавшую золотом зубов и запястий.

В углу на происходящее мрачно взирал брат Вайнер, прикидывая, что после старушки Агаты ему здесь не обломится. Однако предчувствие его подвело. Приключений по пути хватало.

 

(круиз)

В первом же невзрачном итальянском городишке капитан не оплатил портовой администрации что-то уж совсем позарез обязательное, вследствие чего утлое наше суденышко долго болталось под арестом посреди местной гавани.

Завернувшись в полотенца на манер патрициев (чтоб не сгореть), мы вели на залитой солнцем корме неспешные беседы о высоком. А что оставалось?

С берега на нас наводили бинокли и некультурно показывали пальцами.

В итоге нас все-таки выкупили, выпустили, и к утру мы причалили к другому невнятному полустанку, откуда потащились на драном экскурсионном автобусе в предчувствии божественной Флоренции.

В неземной прохладе собора, у капеллы Медичи, мы впервые, кажется, расслабились. Наконец.

Тут к нам подсела роскошная одесская дама из соседней каюты:

– Ну чего я снова сюда потащилась?! Да была я в этой вашей Флоренции! Вспомнила! – Она указала на аллегорию «Ночь», по единодушному мнению искусствоведов особенно удавшуюся титану Ренессанса. – Это меня Пиза с толку сбила! В прошлый раз не было ее по дороге…

Когда рядом с тобой смеются невесть над чем, это всегда раздражает. В томительной автомобильной пробке раздражает особенно.

– А эта, в соборе которая, была я в вашей Флоренции! – Взрыв хохота. – Которая Пиза, меня Пиза с толку сбила! – Стон, слезы.

Водитель сначала испуганно оглядывался, виновато смотрел по сторонам, потом перестал. Сквозь стекла соседних машин на нас косились с нескрываемым осуждением. Или просто как на идиотов. И были правы.

– А проверка паспортов? – Новый взрыв хохота. – Афины? – Слезы, стон. – Парочка в мундирах? – Стон. – А шуба, шуба… – Хохот, слезы.

…В Афинах мы пристали к берегу и вовсе на каких-то задворках. Наши неясного бэкграунда матросы чуть не к дереву привязали корабельный канат.

Вечером, спустившись с античных руин, через пустыри и заброшенные доки мы возвращались на корабль, когда пара местных мошенников в опереточной форме попыталась выманить у нас деньги – под видом проверки паспортов и наличных средств.

Я простодушно предъявил им по первому требованию и паспорт, и бумажник. Денег в бумажнике не было, и они потеряли к нам всякий интерес.

А денег весьма кстати не оказалось, поскольку все наличные мы с Наташей спустили в Афинах, когда непосредственно у подножия Акрополя при сорокаградусной жаре в тесной подозрительной лавчонке воплощали в жизнь ее мечту: покупали норковую шубу.

На цельную норку учительских моих заработков не хватило. Материализовавшаяся Наташина мечта была ловко сшита из мелких кусочков.

Верный друг Щекоч, обливаясь потом и пытаясь хоть как-то сократить меховую пытку, уверял, что лучше шубы он не видел никогда. Я же тонко нажимал не на красоту шубы, а на красоту Наташи в ней…

 

(шуба)

Сомнение в том, что мелкокусочная шуба так уж хороша, настигло Наташу лишь два года спустя.

Для этого понадобились обстоятельства экстремальные: квартиру нашу обворовали.

Следователь, явившийся из местного отделения куда позже репортеров, вопреки всем сценариям ментовских сериалов, ничего осматривать не стал, сразу сел за стол, достал бумагу и начал опись того, что украли. Денежная заначка, медальон - семейная реликвия…

– А еще? Вещи? Одежда?

– Одежда? – переспросил я растерянно. – Это как? Штаны-рубашки проверять?

Ну нет, что-то действительно ценное. Шуба, например.

– Шуба! – в ужасе воскликнула Наташа и бросилась к шкафу. Заморское сокровище висело на своем законном пронафталиненном месте.

Зазвонил телефон.

– Подойдите, – сурово скомандовал следователь, как будто мы были не потерпевшие, а подозреваемые, у которых шел обыск.

Звонивший Щекоч был уже в курсе нашей передряги. Спрашивал, чем помочь. Чем тут поможешь?

Вдруг Наташа выхватила у меня трубку:

– Юра, ты представляешь, какую, оказывается, дрянную шубу вы тогда с Женькой мне в Афинах выбрали?! Ее даже воры не взяли!

 

(возвращение)

Пробка казалась вечной, как любовь в телесериалах. В потоках дождя мы продвигались куда медленней, чем в потоке воспоминаний.

 

…Стамбул, последний порт на пути домой. После Софии и Голубой мечети, с купленной тут же, на берегу, и поглощаемой на бегу свежайшей жареной рыбой в зубах мы еле успели к отплытию.

И только тут поняли, что не тем были заняты, оказавшись впервые в вечном городе.

 Круизные наши сотоварищи тащили в коробках, ящиках и огромных баулах по прогибавшемуся и стонавшему от напряжения трапу все, что удалось урвать на оказавшемся таким нужным турецком берегу. Люстры, телевизоры, кухонные комбайны, детские игрушки, женские сапоги.

Торопились, не успевая все закупленное погрузить, передавали тюки и коробки на палубу, перебрасывали через борт.

В крохотный иллюминатор неизвестным науке способом просовывали резные золоченые стулья – шесть штук, один за другим. Гарнитур.

Так, по уши в разнообразной контрабанде, мы и вернулись восвояси в одесский порт.

 

(одесса)

Провожало нас в далекое плавание множество стоявших на рейде разнокалиберных суденышек. Воротясь через пару недель, мы не обнаружили ни одного.

Порт был пуст. Ни людей, ни кораблей. Все было продано, сбагрено, угнано в неизвестном направлении.

В гулком безмолвии наш потрепанный лайнер сам казался неким потусторонним призраком, летучим голландцем.

Собственно, таковым и оказался – к моменту нашего возвращения он тоже был продан.

Как выяснилось, в обычном режиме таможню в Одессе проходят только лохи. Можно было и самим догадаться.

Уважаемые люди минуют обязательные для остальных формальности.

Весь корабль высыпал на палубу – смотреть, кто у нас самый уважаемый из уважаемых. Кто сойдет на берег первым – мимо таможни, на виду у почтительно замерших погранцов? Делали ставки.

Первым на суше оказался вовсе не криминальный авторитет (Щекоч – пас), не владелец местного телеканала (я – в пролете) и даже не классик советского детектива (Наташа не угадала).

Обойдя всех, первым пересек черту и торжественно снизошел по ослепительному трапу цыганский барон со всем своим пестрым семейством.

Когда мы наконец вразвалочку сошли на берег, особого выбора – куда идти – у нас не было: единственной ярко освещенной улицей в накрывшей город кромешной перестроечной тьме оказалась, естественно, Дерибасовская.

Вдруг из тьмы на свет вылетел, напугав Наташу, тощий цыганистый субъект и широким жестом распахнул перед нами полы своего пиджака – будто в пляс собрался.

На несвежей его маечке красовались роскошные звездно-полосатые подтяжки, коими он, собственно, и промышлял. Мой отказ купить подтяжки изумил его несказанно.

– Да и денег таких нет, – зачем-то добавил я извиняющимся тоном.

– Ну и ходи некрасивый, – брезгливо пожал он плечами и вновь растворился во тьме.

Даже некрасивым хотелось есть. Мы встали в очередь, дабы поменять на гривны сбереженные в борьбе с подтяжками остатки валюты. Нет, тогда еще не на гривны, а на цветные фантики карбованцев.

Колоритному старичку, что стоял перед нами, не поменяли банкноту в один доллар. Вернули. Сказали: фальшивый.

Обернувшись к очереди, картинно разведя руками, в одной из которых он за самый кончик держал злополучную купюру, старичок задал философский вопрос:

– Зачем подделывать бумажку в один доллар, когда можно сразу в сто?

На этом фальшивом долларе морские истории резко оборвались. Мы добрались до дома.

 

(щекоч)

Наутро Юра позвонил с благой вестью: в его переделкинской избушке установили телефон!

Тогдашнему вице-премьеру надо было срочно связаться с депутатом Щекочихиным, а у того не оказалось домашнего телефона.

Сразу и кабель уложили, и телефон поставили.

И еще Щекоч сообщил, что все он правильно сказал: есть в Москве своя Дума, и меня туда выдвигают, и думать не надо (не заметил он каламбура), а надо идти.

В ответ я было завел привычные интеллигентские банальности. И осекся.

Кому говорю про то, что политика – грязное дело, дело ловких и корыстных людей? Щекочу?

 

Я собирался рассказать тут про другое и по-другому. Щекоч должен был всего лишь пройти по краю, по касательной. Реплика на балконе. Пара телефонных звонков. Всё.

Но не выходит он из головы. Не уходит с этих страниц.

Его внезапная, страшная, так и не раскрытая смерть. Вот он уезжает, легкий и веселый, а вот – через неделю? месяц? – «прощание с Юрием Петровичем Щекочихиным в траурном зале Центральной клинической больницы».

В официальном гробу – совершенно изменившийся, незнакомый человек, глубокий старик.

Редчайшая реакция, синдром Лайелла, аллергический шок, общая интоксикация организма… Странный, невнятный диагноз, в который мало кто поверил.

Шепотом пересказанные слова профессионала медика: симптомы почти неотличимы от действительно редкого заболевания, но все-таки отличимы, это не Лайелл, другое…

Щекоч. Все в нем было не так.

Вид – непрезентабельный, даже когда купил наконец положенные по статусу костюмы и галстуки.

Речь – захлебывающаяся, заикающаяся.

Фамилия – и та длинная, нетоварная, сплошные шипящие-свистящие... Чего только с этой фамилией не вытворяли!

После премьеры его пьесы критики ехидничали: ишь, Щеко-Чехов нашелся…

Американские конгрессмены языки ломали, созвучия подбирали, остановились на чем-то вроде Чикен-чикен

Посол французский вздыхал с облегчением, когда удавалось произнести без запинки: бонжур, мсье Chtche-ko-tchi-khine! Будто по переделкинским ухабам проехал и в канаву не свалился.

Он так и остался мальчишкой.

Рано поседел, но так и не вырос, не повзрослел, так и не догадался, что хрестоматийная школьная сентенция про то, что, если плохие люди объединяются, почему бы и хорошим не объединиться, – это всего лишь цитата, худлит, граф Толстой…

Всю жизнь Щекоч упрямо пытался объединить хороших людей. У него было какое-то бесконечное число друзей. В сотый раз знакомя всех со всеми, он каждого представлял как самого лучшего, самого удивительного.

Конечно, зачастую это было не совсем так. А то и совсем не так.

Но даже не самые удивительные возле него старались быть хоть как-то поумнее, почестнее, попорядочней...

Он был открыт миру – настежь. Легендарный журналист, занимавшийся расследованиями чиновничьей коррупции и мафиозных разборок, то бишь понятно, какими делами и людьми, он рассказывал о них с таким искренним и веселым изумлением – как о персонажах театра абсурда, как о бедных недоумках, которые чего-то самого главного в этой жизни не поняли.

Разные возникали у нас обстоятельства – деловые, бытовые, праздничные, будничные, вот даже политические. Но в памяти, конечно, прежде всего Щекоч переделкинский.

…Вот мы с Наташей вырвались в писательский дом на выходные. А тут еще в гости к нам приехала француженка.

Пошли по местным пенатам-мемориалам: Пастернак, Чуковский, Окуджава... Проходим мимо Юриной избушки. Зайдем? Ну что ты, Анн, к нему можно без звонка.

У Щекочихина, как всегда, во дворе застолье.

Встает из-за стола, радостно идет к нам. Одет решительно и просто: трусы, галоши и ремень – как написал поэт по другому, но близкому поводу.

Сегодня у Щекоча борщ.

Разумеется, ни одного обыкновенного овоща в щекочихинском борще нет и быть не может: у каждой луковицы своя удивительная история.

Анн осторожно рассматривает невнятную этикетку на бутылке вина. От Щекоча не ускользает ее опасливый взгляд. Он поднимает бутылку. В лучах солнца багровая жидкость ослепительно хороша.

– Это молдавское красное столовое. Самое простое, потому и настоящее. – И подмигивает нам. – Зачем подделывать бумажку в один доллар, если можно сразу в сто?

Простого и настоящего хочется всем. Наша француженка подвигает Щекоча на новые рассказы и подвиги.

Вдруг он оборачивается ко мне:

 – А ты сказал Аннушке, что я вообще-то депутат, человек государственный?

– Знаешь, Щекоч, мы Анн тоже не на помойке нашли, – отвечаю ехидно. – Разрешите представить: Анн – атташе по культуре французского посольства.

Общий хохот. Пристыженный Щекоч, который раз в жизни не выдержал, распушил-таки павлиний хвост перед очаровательной француженкой, хохочет громче всех. И открывает новую бутылку красного, у которой, естественно, своя удивительная история...

Прощаемся, уходим. Анн поражена, говорит, что во всей Франции таких фантастических людей, таких депутатов нет, не бывает, быть не может. Да и в России, как ей казалось…

Анн права. Таких, как Щекоч, нет, не бывает и быть не может.

И не будет.

 

 

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

 

(яблочные люди)

Весь сентябрь регулярно, чуть не каждый вечер нам названивали самые разные «яблочные» люди. Из пресс-центра, из секретариата, из избирательного штаба.

Предлагали явиться на встречу кандидатов, на обсуждение предварительных результатов социологии, на юридический инструктаж, на заседание начальников штабов…

Засим, демонстрируя всю организационную мощь нашей старейшей демократической партии, следовал один и тот же диалог, который, конечно же, должен был меня насторожить. Должен был, но не насторожил.

– А почему вы решили именно мне об этом сообщить? Именно меня на эту встречу позвать? – задавал я каждый раз один и тот же наивный вопрос.

И получал один и тот же ответ:

– Мы обзваниваем всех кандидатов.

– А я разве кандидат?

– А что, разве нет?

– Сам не знаю.

Каждый вечер я вежливо и терпеливо объяснял, что вообще-то никогда ни в какой партии не состоял, не был, не участвовал, про Московскую думу и выборы узнал, можно сказать, случайно, никто со мной толком ни о чем таком не говорил и уж точно ничего не объяснил, ни о чем таком не спрашивал. Без меня меня женили?

В ответ столь же вежливо извинялись, уверяли, что «это какое-то недоразумение», что «кто-то из руководства» обязательно прямо сейчас перезвонит.

После чего, разумеется, никто не перезванивал. На следующий вечер все начиналось сначала.

 

(звонок)

Ближе к октябрю, когда мы уже заранее вздрагивали от самой неизбежности звонков, в трубке возник характерный – как если нос заложен – узнаваемый голос:

– Добрый вечер, Е.А., это Явлинский вас беспокоит. Если это вас не затруднит, не могли бы мы с вами встретиться в любое удобное для вас, но самое ближайшее время?

– Никогда не был в партийных офисах. Побаиваюсь, – все еще пытаясь сохранить политическую невинность, хмыкнул я в трубку.

– А у нас и нет никакого офиса, – почему-то радостно хмыкнул в ответ Явлинский.

…Разговор у нас вышел осторожный и некороткий.

Как потом я не раз имел возможность убедиться, политики самых разных рангов и мастей одинаково полагают своим долгом сначала усыпить жертву всяческими необязательными рассуждениями и только после этого как бы невзначай проговаривают главное.

В данном случае главным было предложение пойти на выборы. И при удачном исходе попробовать реализовать на практике образовательные идеи (довольно наивные, сегодня перечитывая) из тогдашних моих газетных экзерсисов.

Крючок, на который ловил меня Явлинский, был устроен просто, но грамотно: «Не получится победить – понятно, все бывает. А если не попробовать самому, как потом другим советовать, что им надобно делать?»

…Когда-то мне казалось, что все проблемы образования решаются в классе. Достаточно самому честно вкалывать, быть на месте на своем учительском месте (коряво, но так), а там хоть трава не расти. Но когда в девяностые мои выпускники после всех университетов чуть не поголовно пошли торговать в ночные лавки и лабазы у метро, мне показалось (может, это и иллюзия), что не все происходит на уроке, надо что-то делать и за дверью класса, и за школьными воротами. А еще я только-только выпустил свой класс. После выпуска не покидало ощущение пустоты, незаполненности. Учительский опыт подсказывал: это надолго. И была еще одна дыра внутри. Давно не писал. Очень давно. Не писалось. Не приходили стихи. Казалось, и не придут. На луну ночами не выл, огненной водой эту дыру не заливал, но чем другим залить, замазать, задраить – не находил, не знал.

Политикой, что ли, заткнуть? Направить нерастраченную энергию на общественно полезную деятельность?

Наташа пожала плечами: попробуй. Она еще не понимала, что нас ждет.

Заехал в газету.

Муратов не на шутку возбудился. Журналисты вообще склонны ко всяческим авантюрам.

Поднял стопку – с хрестоматийным «за нашу победу». Обещал всю возможную поддержку. Добавили.

Сошлись на том, что победить едва ли реально, зато можно изучить изнутри все колесики и винтики нашей свежеизготовленной избирательной машины. И рассказать об этом охочим до такого читателям.

Махнули на посошок. Репортер получил задание.

 

(газета)

Газета началась для меня за пару лет до того.

Нынче мало кто отвечает на телефонный звонок, если номер незнакомый. Тогда – отвечали. И не потому, что мы были лучше, и не потому, что нравы были мягче, а потому, что номера не высвечивались.

Звонил редактор никому тогда не ведомого издания. Фамилию не уловил, переспрашивать было неловко. Вкрадчивым голосом редактор поведал, как хороши, как свежи были мои тексты, которые он обнаружил в прогрессивной прессе, как близки они ему по духу. И предложил постоянную колонку в газете – писать там каждую неделю все, что в голову взбредет.

Какой писака устоит против столь откровенного сочетания грубой лести с несбыточными обещаниями?

Поначалу я устоял.

– Предложение, – взвешенно процедил я, выдержав достойную паузу, – лестное. Однако жизнь моя худо-бедно сложилась: школа, семья, друзья-стихотворцы. Достаточно.

Про достаточно я лукавил. В конце разговора все же соглашался «хотя бы зайти» (любопытство? интуиция?), настороженно входил в незнакомый подвал (и это редакция?), и Муратов (а это, конечно, был он) уговорил, уломал. Попробую. Никогда не писал регулярно, точно к сроку, но попробую…

Первое время, когда я произносил, что работаю в «Новой газете», повисала неловкая пауза. Кавычки голосом обозначить никак не удавалось, получалось: работаю в новой газете... Поскольку тогда каждый день создавались и исчезали новые газеты, следовал естественный вопрос:

– А как же она называется, эта твоя новая газета?

– Она так и называется – «Новая газета».

– Ах, прямо так и называется – «Новая газета»?

– Да, прямо так и называется – «Новая газета».

В течение всего этого абсолютно хармсовского диалога я проклинал день и час, когда пошел работать в газету, да еще с таким дурацким названием.

И при этом каждую неделю на трофейной отцовской «Эрике» добросовестно барабанил все, что в голову взбредет.

Мне нравилось приходить в редакцию с новым текстом, нравились обитавшие там забавные существа, которые непонятно откуда, куда и с какой целью постоянно и активно перемещаются, готовы общаться с тобой на любую тему, кроме одной: кому отдать принесенный текст? кто и что будет делать с ним дальше?

Только я намеревался встрять с этими неуместными вопросами, как мои новые коллеги, неопределенно улыбаясь, растворялись в пьянящем редакционном воздухе.

Оставалось необъяснимым одно: как в этом сумасшедшем доме с его тихим (отдел культуры), буйным (отдел расследований) и приемным (секретариат) отделениями выходит в срок непонятно кем, как и в какой момент сверстанная, вычитанная (и классная ведь) газета, которую назавтра по дороге в школу я исправно покупал в киоске у метро.

 

(дедлайн)

Моя специализация в «Новой газете» обозначалась красивым словом «колумнист», которого в те времена еще не было в отечественных словарях. Как и другого нового русского слова – «дедлайн», которое нравилось мне куда меньше.

Я заболел. Температура. Грипп.

Звонок из редакции: где колонка? В номере оставлено место, ждем.

В жару и поту пытаюсь сложить неповоротливые буквы в корявые слова. Голова раскалывается, на всякий случай проверяю наличие в каждом предложении хотя бы подлежащего и сказуемого. Электронной почты еще не было, бегу в редакцию с листочками наперевес по улице наркома Красина, бывшей Живодерке. Погода мерзкая. «…погода паскуднейшая; такая погода бывает в марте в Москве на Живодерке» (Чехов, том 7, письма).

В редакции прежде всего отогреваюсь. Нахожу Муратова, нахожу всех.

Кроме того, кто ведет сегодняшний номер. Того, кто мне звонил.

Ловлю первого стремительно пробегающего мимо, лихорадочно спрашиваю: где?

– Он в запое, – на ходу бросает пробегающий, сочувственно (ну нет, не мне, гриппозному, тому, запойному) пожимая плечами.

Ну конечно, о чем это я. Причина уважительная, поди не инфлюэнца заморская.

Обиженно возвращаюсь домой. Живодерка еще слякотней, еще паскудней. Проклинаю свою ответственность. Доверчивость. Наивность. Всё. Больше никогда.

Наконец снова дома. Home sweet home. Постель. Градусник. Чай.

И тут звонит Муратов, прочитавший мой в горячечном бреду сочиненный текст. Статья, говорит, потрясающая, просто сенсация, информационный взрыв.

Собственно, колонка-то еще не вышла, но о ней уже вовсю толкуют на форуме в Давосе, на саммите в Хельсинки и на фестивале в Авиньоне, ее наперебой цитируют все радиостанции, а все телеканалы рвутся снять со мной интервью… потому не могу ли я все сразу бросить и немедленно снова появиться в редакции, где меня уже ждет телегруппа.

Ну какой грипп, устоять (усидеть? улежать?) невозможно, влетаю в редакцию на крыльях народной любви, сменяю в кресле, на которое направлены микрофоны, телекамеры и софиты, предыдущую звезду отечественной журналистики и слышу усталый голос телевизионщика:

– Ваша фамилия как? Бурямглович? Так о чем там ваша заметка? Я не читал, да и вообще мне сказали, что она еще не набрана. Вы не могли бы мне вкратце пересказать, а потом снимем сюжетик секунд на сорок-пятьдесят...

 

(слава)

Однако прозрение пришло слишком поздно. Я уже прочно сидел на журналистской игле. Вкусил острой и сиюминутной газетной славы.

…Однажды среди летней московской жары мы с Наташей вышли на Тверскую и увидели толпу, которая валила на очередной митинг – на Манежную, еще не покрытую тогда пузырями земли, ныне выпирающими из подземного торгового центра в целях пресечения излишней гражданской активности.

На выходе из метро всем раздавали свежий номер газеты с моим лицом в его простой оправе на первой полосе. Наш охочий до халявы народ активно брал газету – и тут же мастерил из нее пилотки, ермолки и тюбетейки, дабы спастись от палящего солнца.

Мой вдохновенный лик возникал на всех этих самодельных головных уборах на манер некоей кокарды, звезды, орла, хотя иногда и боком, и вверх тормашками.

Мой бородатый фас мяли в руках, он торчал из хозяйственных сумок, из задних карманов джинсов, его подкладывали под соответствующее место, садясь на асфальт, по нему шли колонны демонстрантов, а трое на тротуаре отбивали об него воблу.

Это ли не слава мирская?

И как странно смотрели на меня в тот день люди в вагоне метро, тщетно пытаясь вспомнить, где они уже видели этого хмыря...

Впрочем, вскоре меня перестали узнавать на улицах родного города. Изменился дизайн газеты, тексты стали печатать без фото автора. Но это было уже неважно. Газета стала моей.

 

 

ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ

 

(вопросы)

 Сразу после разговора с Муратовым, прямо из редакции, я позвонил Явлинскому:

– Сдаюсь. Иду на вы(боры). – Натужный каламбур только подчеркнул мою неуверенность. – Но есть несколько вопросов.

На сей раз мы встретились в тесном деловом закутке, где меня заверили, что все будет – штаб, агитация, плакаты, встречи. От меня требуется только согласие.

Сходу выбрали округ, где я буду баллотироваться (ну и словцо).

Округ был растянут вдоль ветки метро, по которой мои ученики направлялись каждое утро в школу, а их родители – на работу.

– Кандидат не работал в этом округе с электоратом. У него там нет ни узнаваемости никакой, ни рейтинга, – брезгливо вставил юный нахал в футболке с яблочной символикой.

– Я двадцать лет там учительствую, меня там каждая собака знает, – обиженно пискнул я в ответ. И зачем-то уточнил, не без труда осваивая новый язык: – Можно сказать, с электоратом работаю.

Перешли к моим вопросам, коих было два.

– Во-первых, вас не смущает мое отчество? – спросил я в лоб. И зачем-то опять уточнил: – Абрамович.

Яблочного лидера несколько смутила прямота постановки вопроса. Пока он судорожно искал умный, честный и в то же время корректный (как ему свойственно) ответ, в разговор вступила местный социолог, которую вопрос не смутил ничуть:

– Мы эту проблему изучали. – Отвечая на мой вопрос, она почему-то обращалась не ко мне, а к Явлинскому. – По причине отчества кандидата примерно десять процентов не проголосует за него никогда, ни при каких условиях, что бы он им ни говорил, ни обещал (тут я опять некстати радостно закивал). – Социолог строго на меня посмотрела и добавила: – По той же причине отчества кандидата (само отчество она и на этот раз не назвала, как будто избегала материться) примерно семь процентов проголосует за него все равно, что бы он им ни говорил, какую бы чепуху ни нес.

«Почему я должен нести чепуху?» – хотел я спросить, но она веско закончила:

– Итого – минус три процента. Для начала, мы считаем, неплохо.

Видимо, не представляя, как я отреагирую на такую социологию, Явлинский напомнил про второй вопрос.

– Собственно, это и не вопрос даже. Просто в самый разгар кампании я уеду в Париж (тут все находившиеся в комнате впервые с интересом на меня посмотрели). Меня пригласили на фестиваль поэтов (интерес спал).

В отличие от первого, про отчество, к вопросу о поэтическом фестивале в Париже в разгар избирательной кампании в Москве штаб оказался не готов.

Неопределенно пожали плечами. Пригласили на завтрашнее собрание кандидатов.

 

(собрание)

Общий сход кандидатов-демократов, где я впервые увидел других потенциальных парламентариев, длился недолго.

Расписавшись в листке присутствия, обнаружил, что на всю нашу необъятную столицу приходится всего три с половиной десятка депутатов Мосгордумы. Если учесть, что в Москве по разным прикидкам где-то шестнадцать-семнадцать миллионов обитает, то на каждого депутата приходится чуть не по полмиллиона жителей…

По официальным данным, все-таки поменьше – всего около трехсот тысяч, успокоили меня.

Успокоили! Всего!

Пришедшая публика показалась весьма пестрой, собранной по случаю, как в вагоне метро. Всем распоряжался шумный живописный человек. Говорил он быстро, много, его реакция на собственные слова казалась преувеличенной, как в опере.

Впрочем, вскоре произошла нужная аберрация восприятия, и преувеличенно крупным показалось само дело, ради которого нас собрали. И уже не резали слух ни «стартовые позиции кандидата», ни «ключевые позиции предвыборной программы», ни прочие позиции политической камасутры

Внезапно автоподзавод ведущего закончился, и он устало попросил заполнить анкету, которую тут же и раздал.

Я взял протянутый листок.

 

– есть ли у вас опыт участия в избирательной кампании?

– есть ли у вас денежные средства для проведения кампании?

– есть ли у вас своя команда?

– есть ли у вас свой штаб?

– есть ли у вас начальник штаба?

– есть ли у вас иные возможности (если да, то какие именно)?

 

И еще с десяток таких «естьлиувасов».

«Если у вас нету тети», – мрачно замурлыкал я про себя, огляделся и внутренне умолк. Вокруг сосредоточенно строчили ответы.

Чтобы не отвечать на все вопросы (кроме фамилии) решительным «нет», я поставил во всех строчках прочерки, показавшиеся мне более нейтральными. Это не заняло много времени. Хотел было вернуть листок. Снова огляделся: кандидаты старательно заполняли многочисленными словами каждую строку анкеты. Я почувствовал себя самозванцем. Сообразил, что, в сущности, им и был. Однако отступать было уже некуда. Позади (впереди?) Москва.

Собрав листочки с ответами, живописный человек, к которому все кандидаты обращались весьма уважительно, но при этом фамильярно называли Вячеком, мгновенно исчез. Ярко накрашенная дама с брошью на гипюре (в виде, естественно, яблока) попыталась продолжить заседание, но с исчезновением Вячека наваждение закончилось и общее собрание как-то сразу естественным образом завершилось.

Все разбрелись. Я медлил.

В конце концов мне предложили остаться: «Вы в первый раз. Может, возникла неясность какая…» Из самого тона следовало, что у любого мало-мальски адекватного кандидата никаких неясностей возникнуть не может.

Меня подмывало воспроизвести последовательно все вопросы анкеты, но я задал единственный – вослед исчезнувшему в дверях живописному субъекту:

– А это кто был?

Вячек? А что, вы даже этого не знаете? – хмыкнул молодой нахал в футболке с яблочной символикой. – Он выборами руководит. Начальник нашего объединенного штаба. Депутат Госдумы, между прочим.

Я неопределенно хмыкнул в ответ и побрел домой, отметив про себя, что стал слишком часто хмыкать.

 

(штаб)

– Так по какому адресу у вас штаб? (звонок наутро после собрания). У нас почему-то нигде не записано. Надо забросить вам первые агитматериалы.

И, почему-то опять спотыкаясь на каждом слове (почему?), я замямлил, что адреса нет, потому что штаба нет, что мне вроде бы вначале сказали, что этим не я буду заниматься.

Из дальнейшего молчания стало ясно, что я. Больше некому.

«…И где бы нам разбить бивак? Где расположиться штабом?» – размышлял я уже почти всерьез, направляясь в школу.

Неподалеку, за Бородинской панорамой, простаивала без дела Кутузовская изба, которая, как известно, однажды уже служила штабом. Может, там? Тоже, кстати, не подлинная. Фикция. Муляж. Новодел. К тому же – там постоянный ремонт. Как у нас в учительской.

Стоп. Идея!

После уроков зашел к нашему директору. Сказал, что вот – собираюсь баллотироваться (это щучье слово звучало в моих устах все убедительней). Директор удивился даже меньше, чем я полагал. Похоже, он всегда подозревал, что от меня можно ожидать чего угодно. Договорились, что моим штабом будет считаться предбанник нашей учительской – там шел ремонт, все было перевернуто, пахло свежей краской, учителя старались понапрасну не заходить.

Зато там был телефон. Правда, спаренный с завучем.

Тут же позвонил, доложился: есть у меня штаб! И адрес у него есть. Записывайте. Можете присылать агитматериалы. И главное – не забудьте прислать обещанного начальника этого моего штаба.

Раз есть штаб, должен быть начальник штаба. Логично? Ну и вообще, все-таки нужен был человек, который хоть что-то во всем этом понимает. Время шло. Начальника штаба не было. Агитматериалы валялись в углу учительской. Мрачноватого вида рабочие закрывали ими пол, чтобы не наследить.

 

(начальник)

«Вот так и бывает в этой жизни: был учитель как учитель, а стал кандидат, была учительская как учительская, а стала штаб…»

Какие только мысли не приходят в голову, когда проводишь в классе контрольную, встаешь из-за учительского стола и начинаешь грозно вышагивать между рядами – якобы чтобы не болтали, не списывали, а на самом деле, чтоб самому ненароком не отключиться, не задремать, ноги размять, мозги проветрить, до звонка дотянуть.

Наконец – вот он, спасительный звонок.

Неумолимым голосом досчитав до трех (Ра-а-аззздва-а-адва-а с половиной… два и три четверти… три!!!), я собрал листочки и вышел в коридор с сознанием выполненного шкрабского долга.

Под дверью кабинета стоял маленький симпатичный восточный человек.

– Шамиль, – застенчиво представился он. – Ваш теперь начальник штаба.

(«Хорошее имя для моего теперь начальника штаба», – подумал я.)

– А я – Евгений Абрамович, ваш кандидат, – адекватно ответил я своим отчеством на его имя.

– Я знаю, меня предупредили, – улыбнулся Шамиль.

(О чем, интересно, его предупредили?)

– Ну что ж, будем работать, – бодро отчеканил я фальшивым киношным голосом, и мы пошли обедать в школьную столовую.

За суточными щами познакомились подробней, но, как выяснилось много позже, мы тогда, при первой встрече, не все рассказали друг другу.

Шамиль, планировавший поработать и подзаработать на избирательной кампании, не сказал, что накануне ему позвонили из яблочного генштаба:

– Всех нормальных кандидатов разобрали, один остался, который слишком долго думал. Но он какой-то странный. И опыта никакого. Других нет, попробуйте с этим поработать. Если совсем не подойдет, позвоните, откажитесь, может, еще кто проявится…

А я не сказал, что накануне и мне позвонили из генштаба:

– Всех нормальных пиарщиков разобрали, один остался, который хочет стать начальником штаба. Но он какой-то странный. И опыта никакого. Других нет, попробуйте с этим поработать. Если совсем не подойдет, позвоните, откажитесь, может, еще кто появится…

 

(шамиль)

Путь Шамиля в большую политику был не прямей моего.

За год до описываемых событий, в поисках младшего брата, который полагал себя богемой и потому периодически пускался в загулы и надолго исчезал с семейного радара прямо в тапочках, Шамиль оказался в Исламском культурном центре, что на Большой Татарской. Брата он там не обнаружил, зато обнаружил объявление: «Требуется сотрудник, владеющий татарским языком». Шамиль языком владел (за что отдельное спасибо его бабушке Зурахан, которая по-русски знала всего несколько слов) и тут же устроился на новую работу.

Приближались президентские выборы. Культурный центр, изучив программы всех кандидатов, пришел к выводу, что ближе всего им демократическая программа Явлинского, и решил его поддержать.

Тогда Шамиль впервые и появился в «Яблоке». С миссией.

Увы, несмотря на поддержку с Большой Татарской, Явлинский не победил.

А Шамиль так в «Яблоке» и застрял.

 

(ресурс)

Ввиду безысходности мы с Шамилем начали совместную предвыборную деятельность. По крайней мере, для грядущих сражений с ветряными мельницами нас было уже двое.

Шамиль оказался очень контактным и очень деятельным. Только он не представлял, какую, собственно, надо вести деятельность и с кем именно осуществлять контакты. Поэтому для начала он на всякий случай подружился со всеми в школе – с завхозом, вахтером, буфетчицей, библиотекаршей, учителями, моими учениками, выпускниками и даже со строгой нянечкой Зинаидой Ивановной (что до него не удавалось никому).

Зато на собрания кандидатов мы теперь приходили вдвоем, и это выглядело куда солиднее. У всех были начальники штабов, и у меня тоже. То, что весь мой штаб состоял из одного начальника, я не уточнял. Я уже начинал понимать, что в политике принято скрывать свои слабые стороны.

Кроме всего прочего, Шамиль возглавлял некое только что созданное им национально-культурное татарское общество. Но как это использовать в моей избирательной кампании?

Пытаясь мыслить стратегически, я предложил привлечь к процессу активистов его татарского общества, встретиться с ними. Шамиль привел своего приятеля Мираса, который при ближайшем рассмотрении оказался казахом. Похоже, больше никого в его культурно-татарском обществе не было. Оглядевши учительскую, национально-культурные активисты довольно быстро сообразили, что у кандидата нет ни солидного штаба, ни денег, ни машины, ни оргтехники.

– А в генштабе вас не предупредили, что у меня ничего нет? – высокомерно осведомился я, тем самым придавая своему нищенскому рубищу оттенок врожденного благородства.

– Почему ничего? – бесстрастно изрек Мирас, последователь дзена. – У вас есть ресурс.

«Ресурс – это что?» – хотел я спросить, но не спросил.

Оказалось – не что, а кто.

Под ресурсом подразумевались мои ученики, выпускники, их родители, бабушки и дедушки, а также их соседи, знакомые и родственники.

Тут прозвенел звонок, я побежал на урок постигать с ресурсом геометрический смысл производной, а Шамиль с Мирасом остались в учительской, мучительно соображая, как увиденное и услышанное превратить в нечто похожее на избирательную кампанию. И при этом еще и на жизнь заработать.

– Может, и лучше такой кандидат, а не какой-нибудь отшлифованный чел, – собрав весь свой дзен-ресурс, молвил Мирас.

– Хоть метро близко, – вздохнул в ответ Шамиль.

 

 

ЧАСТЬ ПЯТАЯ

 

(подписи)

Вскоре выяснилось, что за просто так в выборах не поучаствуешь. Для начала надо было собрать подписи избирателей – много, нереально много, несколько тысяч.

Так еще до старта моей избирательной кампании замаячил ее неминуемо скорый и неминуемо бесславный финиш.

В генштабе обещали сборщиков, готовы были напечатать простенькую листовку-рекламу кандидата (ч/б, А4), но попросили собрать для нее высказывания авторитетных людей, вызывающих доверие у электората. Про то, какой я хороший.

Азарт политической игры уже достаточно овладел мною, чтобы вопрос «а так ли я на самом деле хорош?» даже не возник в освобожденной от привычной рефлексии голове. Задумался я о другом: где взять известных людей, да еще и вызывающих доверие? И существуют ли таковые вообще?

Этот скорбный вопрос, видимо, отразился на моем челе.

– У вас проблемы? – в стилистике плохо переведенного американского сериала спросил все тот же юный нахал-штабист.

– Проблемы у России. Авторитетов нет.

– По-моему, есть.

– Я не про тех, кто в кавычках.

– По-моему, они все давно уже без кавычек…

В общем, слепили мы листовку из весьма разношерстных высказываний – вплоть до Андрея Вознесенского (про мои стихи). Насколько это могло вдохновить обитателей кунцевских пятиэтажек и филевских общежитий, старались не думать.

Ну и как теперь собирать эти подписи?

Назойливо, как участковый, я стал интересоваться пропиской окружающих. Все для меня поделились на проживавших в округе и потому могущих поставить подпись – и остальных, не представлявших теперь никакого реального интереса.

Жившие в округе, в свою очередь, поделились на три группы:

а) к кому можно попробовать обратиться;

б) к кому неловко;

в) к кому бесполезно.

В группе а) давки не наблюдалось.

И все же потихоньку стали появляться подписные листы. Их приносили выпускники, родители, коллеги-учителя. Подписи собирали у родственников, у соседей. Этого было очевидно мало.

Меж тем яблочники в своей прекраснодушной нищете некоторое время надеялось на волонтеров, на активных сторонников, готовых обходить дома и квартиры абсолютно бесплатно, по убеждениям. Потом все-таки наняли сборщиков – студентов, пенсионеров.

Впрочем, когда после проверки принесенных подписных листов стали выдавать за них оплату, отдельные трогательные бабули искренне возмущались: мы работаем не за деньги, а за идею! Но деньги брали.

Работа не то чтобы кипела, но подписи мы вроде бы в конце концов наскребли. И буквально накануне их сдачи в избирком я дезертировал в Париж – на тот самый обговоренный заранее поэтический фестиваль.

Это походило на бегство с поля боя. Угрызений не помню.

 

(фестиваль)

Сразу по приезде мне выдали ворох инструктивных бумаг, отвечавших на все вопросы – кто, когда, где, как… Ну разве что кроме вопроса – зачем?

После туманных формулировок наших выборных законов местные инструкции поражали кристальной картезианской ясностью. Однако сами поэты мало походили на участников предвыборной гонки: полная расслабленность, безалаберность и неуправляемость, а также тяга к жидким градусам в равной степени свойственны стихотворцам всего мира.

В программе моих выступлений с самого начала озадачило одно: «Пенитенциарный центр (женское отделение)». Под красивым латинизированным названием скрывалась легендарная французская тюрьма. Бутырка тамошняя. Тамошние Кресты.

– Во Франции выступления писателей в тюрьмах – привычное дело, – назидательно сообщил местный поэт Бертран. – Читаем то же, что и везде, одеваемся скромно... – И, оглядев меня, глубокомысленно добавил: – Но чтоб все-таки было видно, что пришел мужчина, а не мешок с дерьмом...

Предтюремные пространства были стерильны и пусты. И как отсюда в Москву позвонить? Там как раз должна идти регистрация кандидатов.

Нервничаю. Затягивает (отметил про себя).

Одинокий жандарм стоял перед воротами. Рядом заключенный с помощью аналога большого пылесоса сдувал с тротуара осенние листья. Ни одной телефонной будки.

Выступающих числилось трое. Помимо нас с Бертраном, индийский поэт, фамилию которого я выговорить не мог и называл его запросто, по имени: Сачиданандан. Наверное, мое имя представляло для него не меньшие муки.

На входе к нам присоединилась экзотического вида дама с ярко-красными волосами, в столь же кислотного цвета туфлях и манто.

«Решили поэтессу добавить, все-таки женское отделение. Уж больно авангардная», – подумал я. И ошибся. Дама оказалась официальным лицом из городской администрации.

Пропускали нас долго и строго. Забрали паспорта, фото- и киноаппараты. Перед поездкой нам трижды напомнили про единственное необходимое условие выступления: обязательно взять паспорт. Сачиданандан свой паспорт забыл. Поэт.

После долгих звонков и согласований нас все же запустили в тюрьму.

 

(церемония)

Издалека Шамиль принял местный избирком за дворец бракосочетаний.

Вокруг были припаркованы шикарные лимузины, у дверей толпились мужики в черных свадебно-похоронных костюмах и модных тогда диагонально-полосатых галстуках. В руках – парадные букеты. Однако женщины были малочисленны и мало походили на невест.

Подойдя ближе, Шамиль узнал самого солидного мужчину, стоявшего чуть в стороне. Это был Строительный Магнат – кандидат в депутаты от правящей партии. Весь округ был уже заклеен его физиономией. Чуть поодаль Шамиль обнаружил еще одного кандидата, заклеившего собой оставшиеся от Магната поверхности под видом рекламы собачьего корма.

Двери распахнулись, Строительный Магнат, Собачий Корм и прочие кандидаты вместе с многочисленной свитой быстро заполнили помещение. Последним втиснулся Шамиль, прижимая к груди мою нотариальную доверенность (плюс три копии – на всякий случай).

Избирательная комиссия торжественно зачитывала решение о регистрации очередного кандидата, вручала документы. Аплодисменты, цветы, крики «Ура!», группы поддержки уводят именинников в фойе, откуда доносятся выстрелы шумно, размашисто, в потолок откупориваемого шампанского.

И так семь раз подряд – по числу зарегистрированных конкурентов.

Церемония подходила к концу, комната практически опустела, когда томившийся в уголке Шамиль подал голос:

– Извините, а где мандат кандидата Бунимовича?

– Извините, а где сам кандидат Бунимович?!

 

(тюрьма)

Снаружи женская тюрьма напоминала турецкий отель три звезды.

Внутри все оказалось неожиданно хорошо знакомым по бесчисленным полицейским боевикам. Дежавю в два этажа с камерами по периметру и сеткой над первым этажом. Несколько дверей на входе с табличками: «Дантист», «Психолог», «Зал ожидания».

Нас привели в небольшую комнату. Кислотная дама сообщила, что здесь заключенные женщины отдыхают, здесь же тематические встречи, литературный кружок, кружок рисования. Представила заведующего, напоминавшего сельского кюре из классического французского романа: круглолицый, в очках, волосы – горшком. Я не мог не сказать, что в России такие комнаты называются красными уголками. Круглолицый захихикал.

По одной стали заходить женщины-заключенные.

Блузоны, свитера, лосины, кроссовки. Своим излишне спортивным видом они напоминали тургруппу.

– Луиза, ты перекрасилась? – оживились женщины при виде вошедшей яркой блондинки и принялись оживленно обсуждать это событие.

Женщины внимательно слушали стихи как на хинди, так и на русском, потом переводы, которые читал Бертран. Здесь ценили любые формы человеческого общения.

Одни слушательницы были замкнуты, другие, наоборот, чрезмерно общительны. Перекрашенная Луиза не умокала, она была просто счастлива, что я из Москвы. С лучащимися глазами и ослепительной голливудской улыбкой она поведала, что тоже была в Москве, когда участвовала в съемках фильма Бондарчука «Красные колокола». Рассказала, как ее поразила барская квартира режиссера прямо у Кремля, многочисленная прислуга в доме. Потом столь же подробно описала жадно слушавшей аудитории свой бурный роман с одним ленинградцем, который был связан с мафией, а позднее, уже в перестроечной суматохе, внезапно возник у ее дверей в Лос-Анджелесе. Как было отделить в рассказе Луизы правду от очевидного телесериального мыла? Да и зачем?

Вопросы ставили в тупик: «Вы предпочитаете есть в гостинице или в городе?» Что и как отвечать обреченным на тюремную баланду, пусть даже и французскую? Однако зечки наперебой стали советовать, где в городе стоит пообедать, где поужинать, что именно в каком кафе заказывать, сколько это будет стоить... Все это походило на театр абсурда и именно потому было реальностью. Видимо, так они утверждали свою связь с внешним, закрытым для них миром.

Спросили, конечно, и про русские тюрьмы. Не люблю разговоров с иностранцами про наши ужасы, но тут не пожалел красок. Пусть (подумал) им будет легче хотя бы оттого, что где-то еще хуже.

Женщины жалостно ахали.

– Но суть-то везде одна: вы сейчас отсюда уйдете, а мы останемся, – неожиданно спокойно сказала Луиза.

 

(регистрация)

Так где же ваш Бунимович?

– Не явился?

– Он что, снимает свою кандидатуру?

– Какой еще Париж?

– Какой фестиваль?

– Какие поэты?

Шамиль не успевал отвечать, да этого и не требовалось.

– Он же учитель математики, – язвительно отчеканила Председательница, – согласно вами же представленным документам. Вы бы уж придерживались какой-нибудь одной версии… – добавила она даже ласково, что было еще хуже.

Он правда учитель. Хороший. У него мой племянник учился, – вдруг подала голос Член избиркома, до того молча сидевшая там, где выстроенные большой буквой П, покрытые зеленым сукном столы образовывали прямой угол.

Председательница посмотрела на нее долгим немигающим, ничего не выражающим взглядом. Больше Член избиркома из своего прямого угла не вякала.

Он правда учитель. У вас в деле справка есть. Сейчас в школе каникулы. А справку, что он поэт, я не брал, – честно признался Шамиль. – Но если надо, принесу.

(Интересно, где он собирался брать такую справку?)

– Значит, мы тут сидим, дожидаемся его, а у него каникулы?! Париж у него! Это вам что? Цирк? Балаган? Это избирком! Кандидат не уважает! – снова включился возмущенный актив избиркома.

Шамиль продолжал обреченно, на одной ноте, блеклым драматическим тенором вести свою арию: ну вот же закон, вот же статья, дефис три, абзац два, здесь написано, что можно по доверенности.

– Нет, ну конечно, – наконец изрекла Председательница, вспомнившая, что она не только лидер возмущенной общественности, но еще и (согласно диплому) юрист. – Такая возможность предусмотрена, если, например, кандидат болен, в больницу попал…

– Он здоровый, там справка есть, – испуганно возразил Шамиль, как будто он домашней скотиной на рынке торговал.

Разговор зашел в тупик. Председательница прервала заседание. Ушла звонить, получать указания.

Члены избиркома встали размять свои затекшие члены.

Та, у которой племянник, осторожно подошла к Шамилю, объяснила, что у них здесь такого никогда не было, но на инструктаже предупреждали, что вот так, заочно, регистрируются бандиты, которые не рискуют приезжать из-за кордона, пока не получат депутатскую неприкосновенность.

– И получают? – проявил ненужную заинтересованность Шамиль.

Председательница вернулась мрачная.

– Имеют право. Выдайте им. – Она махнула рукой в сторону Шамиля, множественным числом которого выразила все скопившееся презрение к таким как...

Сама вручать мандат не стала, передала по цепочке не глядя, как водитель в переполненном автобусе передает пассажиру с заднего сиденья билет.

Последней у самой ножки буквы П с лицом, испуганным навсегда, сидела Секретарь избиркома.

Она протянула Шамилю мандат, но при этом сама двумя руками вцепилась в заветную бумажку, не отпускала, оглядывалась, как будто чего-то ждала…

 

(выход)

Круглолицый внезапно встрепенулся: время истекло, давно пора на обед.

– Здесь распорядок жесткий, – зачем-то извинился он перед нами. – Вы сами выход найдете? А то им без меня нельзя...

Мы закивали: ну конечно, конечно. Попрощались. Вышли в коридор.

Чего проще – самостоятельно выйти из французской тюрьмы, где двери не грохают и не лязгают, как всё в тех же боевиках. Бесшумная электроника, горят-мигают разноцветные лампочки. Интересно, а какая из них – выход, а какая – сирена общей тревоги? У кого и что спросить? Не подскажете, как выйти из тюрьмы?

С трудом обнаружили окошко, где нам вернули паспорта и фотоаппараты. Однако предыдущая вахта уже сменилась и про беспаспортного индийского поэта не предупредила.

– Наверное, он специально черные усы себе приклеил, надеялся, что из женской тюрьмы уж точно выпустят, – неудачно пошутил я, чтоб снять напряжение.

Бертран засмеялся. Индиец не улыбнулся.

Я спросил охранника, за что здесь сидят и какие у них сроки.

– В среднем лет по десять-пятнадцать. В основном за убийства – мужей, любовников, своих детей...

Тут я наконец увидел на стене напротив телефон-автомат. Спросил, можно ли позвонить. Охранник разрешил, но, когда я взял трубку и заговорил на непонятном языке, заметно помрачнел. Под его взглядом я стал немногословен.

Шамиль рассказывал, как подписи принимали, как мандат получал. В попытке оптимизма добавил, что нас во всяком случае запомнили, поскольку заочно из-за границы регистрируются только те, по кому тюрьма плачет.

– А я как раз из здешней тюрьмы звоню.

Шамиль озадаченно умолк.

– Потом объясню. Звонить дорого. Пока!

– Приезжайте скорей, мы вас ждем!

Тут до меня наконец дошло, что мой начштаба расстроился: подписи собрали, зарегистрировали, а я не выразил ни особого удивления, ни особой радости, ни особой благодарности.

Собрался было выразить, но Шамиль уже повесил трубку.

Подумал, что, если выберут, сделаю в Москве всемирный фестиваль поэтов. С Бертраном и Сачидананданом в Бутырке выступим.

Отметил: впервые думаю о том, что буду делать, если на самом деле выберут.

 

 

ЧАСТЬ ШЕСТАЯ

 

(буклеты)

За время моего отсутствия в учительском предбаннике стало пооживленней. И впрямь штаб. Учителя заглядывали, родители, выпускники. А также проходимцы всех мастей, городские сумасшедшие и активные сторонники демократии.

Кто по убеждениям. Кто подзаработать. Кто совмещал.

Появлялись совсем неожиданные персонажи. Искусствовед Седов, безработный кандидат наук (сократили не его персонально, а всю его науку), признался, что ищет где подзаработать, но чтоб было не противно. Всем своим обликом искусствовед походил на упраздненное искусство, коим некогда ведал. С синеватым отливом кожа. Жидковатая бороденка. Впалые щеки, глазницы, даже лоб. Да и весь он был такой же впалый. И с какого боку пристроить безработного искусствоведа к избирательной кампании? Агитировать у метро? Разносить по подъездам листовки? Распугает даже сторонников. Так появилась должность «ответственный за спецпроекты», хотя никаких спецпроектов у нас не было. Кроме одного. Искусствовед Седов сам по себе был спецпроект.

Пришла Ольга Германовна, которая была помощником депутата той самой Мосгордумы, куда я вроде как намылился. Перед самыми выборами депутат ее уволил, а на ее место оформил человека, которого ему прописали спонсоры его избирательной кампании. Ольга Германовна в отличие от всех нас хотя бы знала что-то про эту мифическую Мосгордуму, про выборы. Она велела встречаться с жителями.

Денег на аренду залов не было, мы попробовали встречаться прямо у подъездов. Я старался не врать, не обещать, но тогда становилось не совсем ясно: а зачем вообще пришел? Спасало только то, что обычно появлялся кто-то из моих выпускников, родителей, а чаще всего – бабушки моих учеников.

Еще Ольга Германовна велела на таких встречах что-нибудь раздавать – чтоб сразу же не забыли. Буклеты какие-нибудь, календарики.

Предвыборные буклеты для каждого яблочного кандидата готовили по общему шаблону. Экономили. Но поскольку слабости в политике принято скрывать (см. выше), унылую одинаковость буклетов назвали «мультипликативным эффектом узнаваемости бренда». Меняли только имена и загодя изготовленные местным умельцем фотографии.

Физиономии у всех почему-то получились необъятные. Даже у кандидата, лицо которого практически не имело фаса, только профиль. Как топорик.

Убедительно сузить всем лица никак не получалось. Чтоб не так перло, решили вдвое сузить сам буклет – так часть физиономии каждого кандидата урезалась естественным образом.

– Нестандартный формат привлечет внимание, – неуверенно поддакнул я.

– Правоохранительных органов, – уверенно отозвался нахал в яблочной футболке, в которой он, видимо, и спать ложился.

Выпущенные буклеты показались даже стильными.

– Ну что тебе сказать? Омерзения не вызывают, – согласилась жена.

Омерзение в Наташиной реплике возникло неслучайно. Не совсем случайно.

Накануне состоялся мой устроенный приятелями-журналистами дебют в популярном телешоу («А что там надо будет делать?»«Какая разница, лишь бы морду запомнили…»).

В итоге дуэтом с дорвавшимся до эфира хрипастым гопником, который весь с головы до ног (включая ботинки) был покрыт стразами, я должен был орать: «Посто-о-о-о-ой, паровоз».

Ушел до конца съемки. Хорошо, хоть не вывернуло непосредственно на стразы.

 

(закладки)

Учителей окрестных школ всеми способами заставляли агитировать за кандидата от власти – Строительного Магната. Согласно известному из школьной программы закону про силу действия и противодействия коллеги-учителя в пику начальственному давлению захотели помочь мне. Я стал для них вроде корпоративной фиги в кармане.

Чем больше их заставляли, тем больше хотели. Но как?

Прямая агитация исключалась. Не рисковать же из-за меня работой. Придумали раздавать детям невинные закладки с моими мудрыми советами, ненароком впечатывая в память их родителей имя автора и его благостный портрет.

Склонясь седыми прядками над школьными тетрадками, я должен был теперь изображать всезнающего педагога, изрекая высокопарные банальности. При этом почему-то априори считалось, что если я двадцать лет учу детей, то полон этих самых мудрых советов.

Опять дал слабину! Согласился! Столько лет прожил, так и не научился четко и ясно говорить «нет!»

И тут я решительно вывел свой главный совет детям: «Умей сказать “нет!”».

Дело пошло.

В архивной картонной коробке на антресолях обнаружилась одна из тех школьных закладок, формой и цветом напоминая бледную глянцевую селедку:

 

Когда очень непросто, но очень важно сказать НЕТ.

*​ Можно сказать НЕТ очевидной глупости. Даже если тебя тянет поиграть, стоит подумать, что может произойти, и сказать НЕТ, если игра опасна для тебя или для окружающих.

*​ Можно сказать НЕТ, когда тебя с кем-то сравнивают. Каждый человек уникален, живущий несравним, никогда на Земле не было и не будет такого человека, как ты.

*​ Можно сказать НЕТ даже близкому приятелю, если ты с ним не согласен, потому что каждый имеет право на свои собственные мысли, суждения и поступки.

*​ Можно без нахальства и наглости сказать НЕТ даже учителю – и попробовать объясниться. Прежде всего, можно попробовать рассказать учителю о своих проблемах и трудностях.

*​ Даже если очень хочется и никто не смотрит, можно сказать НЕТ и себе самому, запретить самому себе сделать глупость, пакость, подлость.

 

Похоже, обращен был этот назидательный текст не столько к абстрактным тинейджерам, сколько к себе самому.

 

(плакаты)

…Поезд остановился, открыл с усталым вздохом двери, подождал, пока вагоны до отказа заполнит угрюмая утренняя толпа, пока произойдет усушка-утруска, потом попробовал закрыть двери, не получилось, еще раз, не получилось, еще раз, еще, наконец с тем же усталым вздохом захлопнул двери и тронулся в путь.

Ведь писал завучу большими буквами в требованиях к расписанию на вторую четверть: «ТОЛЬКО НЕ К ПЕРВОМУ УРОКУ!», а что толку…

Упершись лбом в стекло, в трафаретное «Не прислоняться», я тупо отмечал, как побежали сначала буквы названия станции, потом похабно-политический призыв в полутьме выездного туннеля (как они сюда залезают?), потом призыв еще похабней, но уже без политики, потом зажмурился от привычного и всегда внезапного яркого света. Поезд вынырнул на поверхность, полетел меж грязно-серых задов домов и гаражей.

За окном мелькнуло знакомое лицо… Еще раз… Еще…

Постепенно осознав масштабы содеянного, я инстинктивно надвинул на глаза ушанку, уткнул нос в квазишотландскую клетку мохерового по тогдашней моде шарфа.

Накануне провели срочное совещание. Пока мы пробирались к избирателю хитроумным и извилистым путем закладок, в штаб завезли новые плакаты с моей физиономией на фоне унылого городского пейзажа.

Куда их клеить? В редкие просветы меж Строительным Магнатом и Собачьим Кормом?

Смелая идея родилась уже ближе к полуночи. Практически весь наш округ с утра выезжал на работу и возвращался вечером домой по старой филевской ветке метро, которая шла в основном поверху. Пассажиры рассеянно смотрели в окна на открывавшиеся взору издержки скороспелого урбанизма: захламленные пустыри, неясного назначения ангары, зады сараев и гаражей. Их и заклеили ночью моими плакатами.

Теперь пассажиры, которые все так же обреченно смотрели в окна вагона, время от времени неминуемо упирались взглядом в мой многочисленный вдохновенный лик.

Агитационное ноу-хау героев ночного рейда радостно отметили яблочным (естественно) пирогом. Участвовавший в набеге на гаражи искусствовед Седов вежливо возразил, что никакое это не ноу-хау, а классическая шпалерная развеска – «возникшая во Франции в конце XVII века манера вешать картины, при которой они закрывают собой всю плоскость стены без пробелов».

– Такой способ декорирования стен, – отставной искусствовед въехал в привычную лекционную колею и уже не мог вырулить обратно, – был популярен еще и весь восемнадцатый век, а потом навсегда вышел из моды… – Последняя реплика прозвучала как-то обидно для ночных декораторов, и Седов торопливо добавил: – Но смотрится круто!

Навсегда вышедшая из моды шпалерная развеска сработала. Прежде по дороге в школу, втыкаясь в переполненный вагон, я старался забиться в угол, дабы допроверить очередную пачку контрольных или просто досыпать стоя. С этим пришлось завязывать.

Теперь постоянно ловил на себе всю гамму взглядов от «где я видел эту рожу?» до «надо же, а в жизни такой шибздик». Особенно народ веселился, когда мы проезжали непосредственно перед обклеенными моей физиономией гаражами.

 

(жалобы)

Буклеты, плакаты, закладки возымели действие. Теперь в наш штаб звонили постоянно. Уже не завуч первой брала трубку спаренного телефона, а дежурный по штабу.

Жаловались на протекающие крыши и ржавые трубы.

На пьющих соседей.

На то, что КГБ облучает сквозь стенки квартиры и потому выпадают волосы и зубы.

На жизнь в целом.

На то, что совсем скоро, 1 января 2000 года, наступит конец света, а подземные бункеры не строят.

– А конец света обещают только на поверхности? – спрашивала опытная телефонная дежурная Ольга Германовна, вступая в заинтересованный диалог.

Все реальные жалобы и просьбы дотошно записывали в журнал, не задаваясь вопросом, куда все это канет, когда мы проиграем выборы. Были и звонки, которые записывались не в журнал, а сразу на байты долговременной памяти.

Вежливый женский голос:

– Это штаб кандидата Бунимовича?

– Да, это штаб кандидата Бунимовича.

– Простите, а как его имя-отчество?

Бунимовича? Евгений Абрамович.

Мгновенно, без перехода – потоки грязи, мата. В кратком цензурном пересказе: кругом одни евреи.

Привыкший ко многому и все еще открытый миру Шамиль через некоторое время пытается вставить слово:

– Послушайте, вот если вы, например, ведете ребенка в школу, вы что, с национальности учителя начинаете? Важно ведь, чтобы учитель был хороший. Или если вдруг в больнице окажетесь, вам же нужен будет хороший врач, а не его имя-отчество.

Пауза. Шамиль гордо оглядывает окрестности: процесс пошел, умею с людьми разговаривать.

И тут еще громче:

– Так ты еще и к врачу меня посылаешь?! Сам больной! Я буду жаловаться! С кем я говорю? Записываю!

– Я начальник штаба, – не без гордости отвечает Шамиль.

– Я и без тебя знаю, что у вас там целый штаб. Имя-отчество твое?

– Мое? Шамиль Аджикурбанович. Ша-миль-Ад-жи-кур-ба-но-вич. Фамилия нужна?

Оглушительная тишина на другом конце трубки. Потом очень тихо, с переходом на «вы»:

– А кто-то еще у вас в штабе есть?

– Да. Могу позвать.

– Сделайте одолжение.

Шамиль позвал. На сей раз ключевой вопрос задается сразу:

– А ваше как имя-отчество?

Мое? – ошалело спрашивает Мирас, решивший, что, может, звонят из генштаба, ведомость составляют. – Мирасбек Казбекович. Ми-рас-бек-Каз-бе-ко-вич. А что?

Вопль отчаяния. Короткие гудки.

Мирас недоуменно смотрит на Шамиля.

 

(щиты)

Не могу сказать, что до того я никогда не изучал себя в зеркале. Но как-то неподробно. Обычно – в учительской раздевалке перед первым уроком, на бегу поправляя выбившийся воротник рубашки или торчащие вверх и вбок наэлектризованные снятой ушанкой волосы.

Теперь я стал внимательней относиться к своему отражению в стекле поверх надписи «не прислоняться». Усилил путем благородной бороды недостаточно волевой подбородок. Добавил ложной многозначительности во взгляде.

Наташа, заставшая меня перед зеркалом в прихожей, спросила, не завел ли я любовницу на стороне. Так спросила, словно этого в принципе быть не может. Чем задела мое мужское самолюбие.

– Да, завел, – бросил я мрачно.

– Ну и как ее зовут? – поинтересовалась жена все так же насмешливо, но уже и не совсем так же.

– У нее редкое, но красивое имя: Дума.

– Ах, так это ты имидж свой улучшаешь… Так бы и сказал, – почему-то разочарованно протянула Наташа.

Именно с этим постепенно прираставшим к лицу многозначительным выражением я приветствовал у дверей школы недавнего своего выпускника Борю К.

Боря сообщил, что от бывшего однокашника случайно узнал про мою избирательную активность, пришел помочь, поскольку у себя в Крылатском никаких ее следов не обнаружил. Ни плакатов, ни буклетов, ни приветов.

Я стал оправдываться. Действительно, элитные дома Крылатского задраены были наглухо, везде коды, домофоны, охранники, консьержи и прочая тогда еще экзотика. Ребята смогли разбросать буклеты только в своих и соседних подъездах. Но вот плакаты… Как так? А наше ноу-хау? Метро, зады гаражей, шпалерная развеска?

Боря выразительно повертел на указательном пальце ключи от машины. В обратном сурдопереводе это означало: какой лузер в элитном районе, где прописаны президент и премьер, олигархи и депутаты, будет спускаться в это ваше метро?

Стратегически мыслящий Боря тут же сам предложил выход: рекламные щиты вдоль дороги из Крылатского в город. Благо дорога одна.

Денег хватило на единственный щит – у въезда в Крылатское. На предыдущем щите красовалась вездесущая реклама нашего Собачьего Корма (рекомендации лучших собаководов), потом я, потом реклама жвачки.

Из проезжающей машины читалось как единый текст: рекомендации лучших собаководов – наш кандидат Евгений Бунимович – защищает ваши зубы с утра до вечера.

Зато запоминалось.

 

 

ЧАСТЬ СЕДЬМАЯ

 

(письмо)

1997 год. Конец века, конец тысячелетия. Уже есть Европейский союз, но еще нет евро. Мобильные телефоны еще редкость, но уже повсюду пикают пейджеры. Только что закончилась Первая чеченская война, но еще не началась Вторая. Только что прошли скандальные вторые выборы президента Ельцина, но еще не грянул дефолт. И только что клонировали овцу Долли (может, это и есть главное событие тысячелетия?).

Все мои познания в предвыборных затеях сводились к той самой прошлогодней президентско-ельцинской кампании, на редкость грязной. Любые средства (намекали нам тогда) хороши в целях победы демократии, которая (как тем не менее казалось) подразумевает обратное: строгое ограничение в средствах.

Но так казалось далеко не всем.

Именно тогда трудновыговариваемые компоненты современных технологий манипулирования впервые были явлены в кириллице: пиарщики, респонденты, рейтинги, политтехнологи, имиджмейкеры, спичрайтеры…

Именно тогда электорат с умилением обнаружил в своих почтовых ящиках письма счастья от президента-претендента.

Когда такое предвыборное поздравление с Днем Победы получил отец, он (бог ты мой, ведь ученый, математик, профессор) позвонил, стал смущенно рассказывать:

– Представляешь, Ельцин ко мне обращается, даже по имени-отчеству, и подпись его внизу – настоящая, чернила синие.

– Папа, – застонал я, – ну какая настоящая… Это же компьютер, электронная база данных и принтер, цветной принтер…

Другой кандидат в президенты, генерал Лебедь, забрасывал письмами мою жену. Прицельно.

В этих письмах на первый взгляд вроде бы не было никакого интима, только призыв проголосовать за него, но все же я был вынужден вызвать его на дуэль. Через «Новую газету». Как офицера. Человека чести.

Генерал не отозвался.

А мэр наш московский выбрал другого  адресата. Лужков ласково обращался к сыну: «Вы в первый раз идете на избирательный участок…». Заканчивалось письмо лихой мэрской подписью. Тоже, разумеется, синей. Но сын был более продвинут в области компьютерных технологий.

Теперь настал мой черед обратиться в никуда. К моему избирателю. Я старался представить себе этого абстрактного избирателя, но почему-то воображение рисовало только ошарашенные лица знакомых, достающих из своих почтовых ящиков: «Любезный электорат, выбери меня, и я сделаю тебя счастливым. Твой Бунимович».

Срам кромешный.

Впрочем, в округе моем проживал один избиратель, к которому я бы, пожалуй, обратился. Тем более он совсем недавно обращался ко мне в аналогичной ситуации. Получается, я ему отвечаю…

Так в «Новой газете» появилось мое письмо президенту Ельцину: «Голосуйте сердцем, Борис Николаевич!»

Пародируя стилистику вышеупомянутых посланий, я все-таки попробовал одновременно – вскользь, между строк – высказаться и всерьез, без дураков. Завершался текст призывом: «Со своими заботами, идеями, предложениями и наказами – звоните, Борис Николаевич, по телефону, указанному внизу. Это учительская, меня позовут».

Вот только подпись сделать синей не получилось. Газету тогда печатали в одну краску.

 

(золотое перо)

Вкладка в газету имела успех. Мое письмо Ельцину раздавали на выходах из метро. Люди охотно брали.

В узком редакционном коридоре я встретил звезду отечественной журналистики, золотое перо России, после конфликта в своей газете на время как в ссылку ушедшего в «Новую», но вскоре вернувшегося на свое многотиражное место.

– Обращение к Ельцину – гениальная идея! – Он многозначительно проткнул указательным пальцем атмосферный столб над головой.

Глубинный смысл его внезапного восторга открылся позднее, когда в своей газете он начал из номера в номер, из месяца в месяц, из года в год печатать письма президенту. Эти письма стали его фирменным знаком. Однако это был уже не стеб. Золотое перо писало президенту всерьез. Совсем всерьез. В жанре «А знаете ли вы, что такое добродетель?»

Сначала одному президенту, потом второму, потом третьему. Потом снова второму, когда он стал четвертым. Вначале это казалось даже смелым. Потом при чтении стала возникать неловкость.

Но это все потом. А на тогдашних наших штабных посиделках в учительской восторжествовала железная логика почтальона Печкина: раз есть письмо, его надо передать адресату.

Не буду утверждать, что это имело прямое отношение к предвыборной кампании. Агитэффект такой акции был бесконечно малым, стремился к нулю, но мы уже жили своей жизнью, и жить этой жизнью нам было весело.

 

(спецзадание)

На спецзадание отправился (естественно) искусствовед Седов – со своими всегда воспаленными глазницами, в вязаной шапочке и китайском пуховике, из которого лез этот самый пух, как будто искусствовед только что вышел из курятника.

Вечерело. Темнело. Холодало.

Ответственный за спецпроекты Седов подходил к охране у грозных ворот с письмом наперевес.

– Вам кого?

– Мне бы письмо передать Борису Николаевичу…

Это не удивило. К такому и к таким здесь привыкли. Предельно вежливо, даже ласково искусствоведу разъяснили, что обращаться надо не сюда, а в приемную президента. Там и примут, и обогреют, и письмо возьмут.

Послав по адресу, служивые направились к охранной будке – греться.

– Подождите, – сказал искусствовед Седов, – у меня письмо вовсе не к президенту Ельцину. У меня письмо жителю Крылатского Ельцину Борису Николаевичу – от кандидата в депутаты по этому округу. Скоро выборы!

– Какие такие выборы? – Охрана встревоженно притормозила, обернулась, замерла. Они только-только прошли через президентские, кого надо выбрали, сохранили свои охранные места. При всей прибабахнутости вечернего ходока его слова о новых выборах насторожили.

– Ах, это в городскую Думу, – поняв наконец, в чем дело, успокоилась охрана. – Но вы все равно не сможете передать письмо Борису Николаевичу.

– Почему? – искренне изумился искусствовед Седов.

– А его дома нет (уже благодушно).

– Тогда давайте я ему в ящик письмо брошу. Как другим бросают.

– А нету у него ящика почтового, у Ельцина Бориса Николаевича. Некуда письма бросать.

– Как это нету? А как же быть?

Ну хорошо, давайте нам, – сказал главный, квадратный, плоский, который сам смахивал на почтовый ящик. – Мы передадим. Обязательно.

Искусствовед Седов отдал письмо и пошел. Почтовый ящик тут же стал читать послание. Заулыбался.

– Подождите, а у вас еще есть? – остановил он уже почти растворившегося в ночи письмоносца. Взял еще несколько. Отнес сослуживцам.

Искусствовед Седов доложил о результатах обстоятельно, без тени юмора – как это и свойственно искусствоведам.

На следующий день в «Новой газете» появился мой гневный текст «Куда смотрит управа?» про то, что у жителя района Крылатское Ельцина Б.Н. даже нет обычного почтового ящика!

Управа самого элитного тогда района Москвы, чуткая перед местными выборами к сигналам в прессе, прислала в положенный срок совершенно серьезный ответ с обещанием исправить обнаруженное нарушение.

В дальнейшем в разряд спецпроектов искусствоведа Седова вошли расположенные на нашей территории Кремлевская больница (не пустили, но материалы взяли), воинская часть (не пустили и не взяли) и психиатрическая лечебница. Там и пустили, и дали встретиться, и (забегая вперед) по итогам голосования лечебница эта оказалась практически стопроцентно за меня.

 

(шпана)

Кроме приколов и стеба, на которые был падок кандидат и его команда, надо было организовывать ежедневную рутинную работу, людей нанимать. Давно надо было.

И как найти людей, если конкуренты за ту же работу платят вдвое, а то и втрое больше? Да еще платят тем, кто следит за их работой, и дворникам приплачивают, чтоб не срывали плакаты и не выбрасывали буклеты, разложенные в подъездах.

В размышлении, как бы решить эту неразрешимую задачу, Шамиль глухо застрял в пробке на Яузе. На его потрепанный отечественный автопром тут же набросилась стая мальчишек, подрабатывавших популярным в те времена способом: не спрашивая надо, не надо, они мыли стоявшие в пробках машины, набирая воду прямо из реки и очень настойчиво предлагая потом расплатиться.

Шамиль поинтересовался у пацанов, суетливо развозивших грязь по ветровому стеклу и капоту, сколько тут они в день зашибают.

– А твое какое? – раздался осторожный, но не без угрозы вопрос. – Хочешь крышей стать?

– Нет-нет, просто холодно с водой-то работать. Зима на носу. Другое есть предложение.

В двух словах Шамиль объяснил задачу. Ребята ничего не поняли. В предвыборных технологиях шпана не рубила. Дал адрес школы: приходите, там и обсудим.

– Нормально, – отверг Шамиль мои сомнения. – У Явлинского папа воспитывался в колонии Макаренко, так что нам это даже по профилю. Хоть что-то полезное сделаем. Дадим ребятам подзаработать.

На следующий день явилось несколько пацанов угрожающего вида, в железе и заклепках – по тогдашней дворовой моде. На фоне наших гимназистов они смотрелись особенно эффектно.

Попытка Шамиля еще раз объяснить, в чем заключается работа, вызвала недоверчивый смех: и что? за это заплатишь? враз ведь кинешь… Солидно посовещавшись, они все же решили попробовать.

Каждому дали листовки, плакаты, клей, выдали свой маршрут.

К вечеру мы подвели неутешительные итоги эксперимента: одни выкинули все прямо за воротами школы, другие побросали в мусорные баки за углом. Но были и те, кто добросовестно поклеил.

Утром пришли за обещанными деньгами. Шамиль объяснил, что мы все проверили, и заплатят только тем, кто не выбросил, а отработал по-честному.

– Говорили же – кидняк, – подал голос один из юных халтурщиков и, матернувшись, ушел. За ним – другие. Но не все.

Тем, кто честно отработал, дали расписаться в ведомости, выдали деньги. Они смотрели на Шамиля недоверчиво, с опаской: это что, нам? И что, там внизу не отнимут?

Шамиль, конечно, превысил в тот день свои полномочия, заплатив им за пару часов как за весь день.

– Все-таки дети, – смущенно оправдывался он непонятно перед кем, – хоть и шпана. На улице уже мороз, руки коченеют…

 

(куртки)

На следующий день наш школьный двор являл собой нечто невообразимое. Казалось, вся окрестная шпана явилась в образцовую гимназию за заработком. Хорошо, директор был где-то далеко, на совещании. Зато завуч задохнулась от ужаса: да что же это такое! все хулиганье собрали! еще школу спалят…

Шамиль выставил ребятам жесткие требования: в школе не курить, к гимназистам не приставать. Работа пошла.

Ближе к вечеру была организована полевая кухня: купили на рынке несколько коробок печенья, пару больших бидонов, заварили какао, ребята забегали с мороза погреться и перекусить.

Помню, вваливается один шкет, орет радостно:

– Начальник, я всю правую линию улицы Барклая проклеил. Иди проверяй!

А сам весь в клею с головы до ног. Никакие проверяльщики не нужны.

– Вижу, – говорю, – только мама тебя убьет за испорченную куртку.

– А нету мамки, я с бабушкой живу, – так же радостно отвечает шкет.

Шамиль поехал с ним на рынок, купил новую куртку.

Еще один красавец вышел к метро раздавать яблочные буклеты, а у самого на куртке поперек всей спины: «Москва для москвичей».

После воспитательной беседы Шамиль и с этим поехал на рынок за новой курткой. А ту, которая про Москву для москвичей, – конфисковал.

Сам парень, кстати, оказался из-под Чебоксар, с мамой в столицу на заработки приехал.

 

(бейкер-стрит)

Летучему дворовому отряду доверили и маленькие яблочные наклейки с забавными призывами.

Когда поезд останавливался на станции метро, они как стая воробьев влетали в вагон, мгновенно лепили наклейки кто куда – и вылетали на перрон.

Стикеры легко отклеивались (сам проверял), так что порчи имущества не было, однако летучий отряд вошел во вкус и время от времени проявлял творческую инициативу.

Редкая минута затишья. Даже телефон молчит. Штабные пьют чай. Чуть не сшибая Ольгу Германовну, разносящую пряники, в учительскую врывается толстый гаишник, красный весь, тащит двух пацанов, орет:

– Ваши?!

Конечно, наши. Вся окрестная шпана – наши

– Что натворили? – интересуемся обреченно.

Из громокипящего монолога гаишника с трудом удалось понять, что располагавшемуся по соседству со школой местному отделу ГАИ выделили новый «форд-крокодил». Красивый. С шикарной надписью «Госавтоинспекция» на боку. Америка! Европа! Предмет гордости и зависти коллег. Только-только получили. А наши красавцы всю эту гордость и красу обклеили яблочными стикерами!

Зима уже, стикеры намертво примерзли к машине, отдирались только вместе с краской.

– Я на минуту выскочил, чаю попить! – заходился в крике гаишник.

Штраф пришлось оплатить по полной. А эти сияют:

– А что? Прикольно. Вы ж сами сказали: чтоб заметно было.

Заметили нашу шпану не только гаишники. В солидном, косящем под учебное пособие кирпиче «Политтехнология выборов», появившемся годом позже, есть описание и нашей тогдашней авантюры.

Пиарщики любят эффектные имена. Нашу избирательную кампанию они назвали «Бейкер-стрит» – намек на то, как сумасбродный лондонский сыщик-любитель обыгрывал профессионалов преступного мира с помощью окрестных мальчишек.

 

 

ЧАСТЬ ВОСЬМАЯ

 

(ночью)

Штабные заметно нервничали: кандидат не сильно напрягается, все для него важнее предстоящих выборов. Под «всем для него» подразумевались уроки в школе, колонки в газете, стихотворные бдения в ночных клубах, да все что ни попадя

Но это уже было не совсем так. И даже совсем не так.

Уже не получалось сыграть предвыборную партию влегкую, особо не заморачиваясь, обращая все в шутку.

Давила усталость. Суета. Неопределенность. Усталость от суеты. Суета от неопределенности. Неопределенность от усталости. Круг замыкался.

Ко всему нещадно чесались и слезились глаза, к вечеру становилось трудно дышать. Грешил на подхваченные в пылу предвыборной борьбы зловредные вирусы-бактерии, но нет. Это майская моя аллергия, реакция на весеннее цветение, спутав все, вдруг вылезла к декабрю… Цветы зла, наверное, распустились.

Посреди ночи я наконец проваливался в черный бездонный колодец неспокойного сна без сна. В этом чертовом колодце посреди ночи и просыпался. Что произошло? Почему все, что было в абсолютно ином, параллельном пространстве, без никаких пересечений, оказалось вот оно, здесь, рядом, да уже и внутри? Прежде и в голову бы такое не пришло, а теперь вот на тебе, баллотируюсь.

Что это? что изменилось? внезапная вера в светлое будущее? в справедливость? в демократию? в школе тесновато стало? стихи не пишутся? амбиции? миссия? мессия? видение было? старец в оперном рубище, вздымая страдальческий посох, возвестил: «иди»?

С трудом в кромешной декабрьской тьме вставал, тащился в школу. Небо, забитое грязно-серой ватой туч, нехотя светлело, обещая тусклый рассвет, короткий холодный день и долгие тоскливые сумерки…

В школе сомнения улетучивались. Дать шесть уроков подряд способствует от всего такого отключиться.

 

(конкуренты)

Вот кого не помню совершенно. Как они выглядели? Что говорили? Что творили?

Почему-то в густом тумане памяти возникает только Герой Труда с обязательной звездой на лацкане двубортного (казавшегося трехбортным) пиджака. Звезду свою он каждый раз перед выходом на улицу старательно перекалывал на каракулевый воротник некогда добротного зимнего пальто. Человеком Герой Труда был незатейливым и безобидным. Больше ничего хорошего сказать про него не могу, а плохого не хочу.

А еще помню, как однажды хмурым утром все окрестные стены и заборы украсились глянцевыми афишами: «Солисты Большого театра – ветеранам округа». Вдохновенный лик Строительного Магната выгодно оттеняли белые пачки балерин, парящих в небе над кунцевскими новостройками. Концерты, естественно, были бесплатными, благотворительными. На выходе каждый ветеран получал батон колбасы, макароны, гречку и письмо от кандидата. Творение блага на финишной прямой избирательной кампании путем оперы, балета, гречки и макарон было на порядок выше всех разрешенных кандидату трат, и еще по закону (констатировала возмущенная Ольга Германовна) подкуп избирателей строго запрещен. Но кто считает?

А вот с самим Строительным Магнатом за все время мы пересеклись лишь однажды – на скулы сводящих дебатах по местному телеканалу.

Аты-баты, шли дебаты…» – мрачно бормотал, глядя на нас, владелец кабельного канала, мечтавший стать Тедом Тернером Крылатского уезда, а вместо этого…)

Однако уже на следующих теледебатах вместо кандидатов появились их снятые с размахом агитационные видеоролики. Когда очередь доходила до меня, я начинал с предупреждения: «Я не ролик, я живой».

 

(социология)

Оппоненты нас не трогали. Это смущало.

– Мы же оппозиция? Демократическая оппозиция? Ну и где тогда противодействие? Где, в конце концов, черный пиар?

Штабные деликатно молчали, но я понимал, что стоит за их молчанием. До черного пиара еще надо дорасти, противодействие надо заслужить. Им было неловко произнести вслух, что нас просто не принимают всерьез. Так продолжалось до того знаменательного дня, когда во всех городских газетах опубликовали результаты социологических опросов.

В это трудно поверить, но тогда, в те далекие, наивные, былинные, можно сказать, времена только-только очнувшаяся в стране социология еще пыталась выдавать честные цифры, реальные результаты. Какие получились, а не какие нужны заказчику.

Результаты, опубликованные за две недели до выборов, тянули на сенсацию: мы с Магнатом шли ноздря в ноздрю, Собачий Корм сильно отставал, а пятерка остальных претендентов во главе с Героем Труда находилась в статистической погрешности.

Все изменилось в одночасье.

Первым знаком перемен стало появление в нашей учительской нагловатой парочки с визитками некоего консалтинг-центра (выпуклые буквы, золотой обрез). Парочка предложила за умеренное вознаграждение успешное завершение нашей кампании. С гарантией. Под ключ. (Поймите, вы слишком интеллигентны… Кампания должна быть агрессивной… Надо намекнуть, что за вами кто-то стоит…)

Один консалтинг смотрел не мигая в упор, другой, напротив, мигал беспрерывно, глядя не на меня и не мимо, а вдоль уха по касательной.

На визитке того, который по касательной, значилось: «мозговой центр». Прямо так и было написано.

Почувствовав, что наживку не очень чтобы ловят, тот, который в упор, высоко поднял левую бровь:

– Ну что ж, тогда мы идем к… (и он назвал имя Строительного Магната).

Это был прокол. Стали бы они приходить сначала к нам.

На следующий день точечные вылазки провокаторов сменились ковровыми бомбардировками. Специально нанятые карательные отряды срывали наши плакаты, сгребали буклеты и выбрасывали все в мусорные баки. У выходов из метро наших агитаторов начали жестко гонять менты.

Первым на прорыв блокады пошел Боря – с огнем в груди, жаждой мести и изобретательными мозгами выпускника математического класса. Ранним воскресным утром, захватив с собой приятеля-однокашника, он решительно водрузил стремянку на крышу своей роскошной иномарки. Подъезжая к очередной агитационной точке, ребята ставили стремянку и быстро приляпывали агитплакат выше всех остальных. Так они заклеили моей бородатой физиономией практически все фонарные столбы в округе.

Срывальщики вышли на свою подлую работу часом позже. Облом. Руки коротки. Они дергались, прыгали, пробовали даже залезть друг на друга, скользили и теряли равновесие на обледенелой уже земле, падали, снова карабкались по стенам, по столбам, снова скользили и падали... Нынче в интернете подобный ролик наверняка попал бы в топ, набрав миллионы кликов.

– Как вы сами-то не убились?! – спросил заботливый Шамиль, когда ребята во всех подробностях описывали нам свои приключения.

 

(сын)

Дома с моим появлением атмосфера электризовалась сама собой. Электоральное поле высокого напряжения било наповал.

Обычно каждую новую напасть нашей суматошной жизни Наташа встречала остро: ей надо было попереживать, покричать, пообижаться, а то и поплакать запершись. Примерно через полчаса она выходила – сосредоточенная, рассудительная, спокойная, с вполне рациональным планом действий.

Увы, на моей избирательной эпопее эта классическая схема дала сбой, поскольку Наташа так и не смогла решить, переживать ли ей о том, что меня могут не выбрать, или о том, что меня могут выбрать. Чтоб не зависнуть – как только появившиеся тогда персональные компьютеры, – она перевела стрелки переживаний в более привычном направлении. На нашего сына.

Лирическое отступление. Немного о сыне.

Данила все детские годы косил под вундеркинда, прыгал через классы и выпускной аттестат получил рановато – в четырнадцать лет. По окончании школы на торжественной линейке ему и его приятелю Денису тетя из муниципалитета за хорошую учебу вручила не привычные бумажки-грамоты, а денежные премии в конвертах (новая идеология: дети и деньги).

На нежданно свалившиеся муниципальные деньги они пригласили двух одноклассниц в свежеоткрытый «Макдоналдс» на Пушкинской, имевший тогда статус модного тинейджерского места, где за девичьи гамбургеры, картошку фри и колу заплатили юные денежные кавалеры.

Вечером Наташа как бы ненароком спросила, за кого из приглашенных девиц заплатил сын, надеясь таким образом получить информацию совсем о другом.

– Какая разница? – искренне удивился Данила. – Съели-то они одинаково…

Интеллектуальная зрелость нашего вундеркинда явно опережала остальную. Это на некоторое время усыпило материнскую бдительность.

Однако в период описываемых мною событий Даниле стукнуло уже девятнадцать, и он учился на пятом курсе мехмата МГУ. Он, конечно, мне помогал. Подменял на уроках, когда я был занят всяческой предвыборной суматохой. Контрольные проверял. Но от пикетов увиливал и вообще вечерами где-то пропадал.

– Папе помогают выпускники, твои бывшие однокашники, кстати, тоже, – упрекнула его Наташа. – По квартирам агитируют, в пикетах стоят, а ты?

Данила продолжал молча натягивать куртку, наматывать шарф.

В воспитательном пылу Наташа неожиданно резко повысила ставки:

– Может, у папы в жизни многое сейчас решается!

– Может, у меня в жизни тоже многое сейчас решается, – запальчиво выдохнул сын. – И даже побольше, чем у папы, – добавил он с высоты своих девятнадцати лет.

Наташа, почуяв неладное, перепугалась, не собирается ли он жениться?

– Только дураки так рано женятся, – еще запальчивей ответил сын, вышиб дверь и вышел вон.

Наташу его ответ не очень успокоил. И материнское чутье ее не подвело.

Забегая вперед, скажу, что уже весной наш сын поставил нас в известность (и опять по общему телефону в Переделкино!), что женится.

– Ты же говорил, что так рано женятся только дураки...

– Я ошибался, – спокойно сказал сын.

Короче, со всеми моими выборами-перевыборами мне так и не удалось даже ненадолго оказаться в эпицентре нашей славной, но буйной семейной жизни.

 

(запреты)

Жили мы вне моего избирательного округа. В наших почтовых ящиках лежали совсем другие буклеты, на дверях подъезда висели другие портреты, другие кандидаты боролись за благосклонность наших соседей, которые были не очень чтобы в курсе моих внезапных политических поползновений.

Однако измотанный предвыборной нервотрепкой, выглядел я так, что, столкнувшись со мной у лифта, соседи всполошились.

Соседка Лена, детский врач, в поисках как выжить при внезапном диком капитализме спешно переквалифицировавшаяся в частного косметолога, заботливо глядя в мои воспаленные, иссиня-черными кругами обведенные глаза, схватила меня за рукав:

– Что с тобой? Куда ты в таком виде? Пойдем, выпьешь с нами чайчик

Сосед Саша, всю жизнь проработавший инженером на заводе, откуда его уволили вместе со всеми в связи с преобразованием машиностроительного завода в торговый склад, побежал ставить чайник.

В ожидании чайчика и в связи с невозможностью вести хоть какой-нибудь связный разговор я спрятался за свежей московской газетой, в которой обнаружил список рекомендованных властью кандидатов – на всю первую полосу.

По моему округу электорату там был указан, естественно, Строительный Магнат.

Допивая соседский чайчик на целебных алтайских травах, я неожиданно спокойно понял: на этом все.

На следующее утро уже все радио- и телеканалы сообщили, а газеты специальными тиражами, попавшими в каждый почтовый ящик, перепечатали пресловутый «список мэра». Чтобы москвичи часом не ошиблись при голосовании.

Сигнал был всеми воспринят правильно. Как руководство к действию. Скашивая глаза куда-то в сторону и одновременно многозначительно поднимая их к небесам, мне стали последовательно отказывать во всех публикациях, встречах, эфирах, давно оговоренных и уже официально оплаченных из яблочного избирательного фонда. А Строительный Магнат больше не слезал с экранов и страниц газет ни утром, ни днем, ни вечером. Ни даже ночью, в рекламных вставках молодежных программ.

И вот тут меня переклинило. Все-таки зря они это сделали. Вроде бы и раньше не сомневался, что шансов никаких, но тут понял, что просто так не сдамся.

Единственной газетой, естественно, осталась у меня «Новая». Единственным радио, не отменившим эфир, оказалось «Эхо Москвы».

– Ну что, побухтим? – радостно встретил меня в студийной комнате ведущий, с которым мы до того не раз вели в эфире неспешные споры-разговоры о детях, о школе, о жизни…

– Извини, сегодня я сам. Кажется, за мои минуты эфира заплачено?

Мой тихий решительный голос и бледный вид, видимо, произвели впечатление.

– Конечно, конечно, имеешь право…

Выступив в жанре «три минуты правды – пусть потом убьют», я вышел из студийной комнаты и медленно направился к лифту по длинному гулкому коридору...

 

(наблюдатели)

Как известно, главное не как голосуют, а как считают. Наблюдатели! Они должны быть везде, на каждом участке! А мы про них забыли вообще.

Да если б и вспомнили, где их было брать на все многочисленные участки?

Выборы, как известно, проходят в школах. Это нехитрое соображение заставило меня пойти на собрание педагогического актива района, посвященного всегда актуальной теме совершенствования не помню чего в свете последних решений не помню кого.

Текст моей записки в президиум был столь же хрестоматиен: «Прошу слова».

Ответ был молниеносным. Строго глянув в мою сторону, заведующая окружным образованием дернула головой – «нет».

Я отправил новую записку с тем же текстом, но теперь вслед за подписью первый и, надеюсь, последний раз в жизни дотошно перечислил все свои педагогические регалии.

Заведующая ответила тем же неумолимым жестом, но усилила эффект, проведя ребром ладони поперек горла.

Очередной оратор эмоционально клеймил недостатки воспитательного процесса, приведшего к драке висевшими в коридоре огнетушителями. Почему-то больше всего его возмутило, что огнетушители были еще и просрочены.

 Поняв, что легальным путем я на сцену не попаду, я дождался конца его выступления и решительно поднялся по ступенькам.

– Я вам слова не давала! – возмутилась заведующая.

Вместо ожидаемого нахрапа включил я скромного учителя, простого советского шкраба:

– Мне нужна одна минута! Всего одна минута!

Зал глухо зароптал – похоже, в мою поддержку.

– Я вам слова не давала! – повторила завроно, но уже не так уверенно.

– Мне нужна всего одна минута, – повторил и я, но уже в микрофон.

– Я вам слова не давала, – дабы обеспечить себе железное алиби, заведующая внятно, но обреченно повторила это в третий раз. Я повернулся к залу.

Рассказал, что иду в Думу, что нужны наблюдатели, однако нет ни денег, ни возможностей. Напомнил, что почти все избирательные участки располагаются в школах. Что практически в каждую счетную комиссию входят учителя.

– И я прошу вас быть моими наблюдателями, – обратился я к коллегам, – и просто честно посчитать результаты. Мне кажется, это важно не только для меня. Мы же все потом снова пойдем в наши классы, к ребятам, нам учить их, воспитывать, желательно не пряча глаза...

Я постучал по микрофону. Отключили. Минута прошла. Текст получился корявым и пафосным. Я спустился со сцены. Плюхнулся на свое место, осторожно посмотрел на зал. Зал смотрел на меня.

Мне показалось, что у меня будут наблюдатели.

 

(маша)

На этом месте я отложил свои записки надолго. Пробовал возвращаться. Снова откладывал…

Маша Перова тогда еще не закончила школу. По-моему, она училась еще даже не в выпускном, а в предвыпускном, в десятом. Но не только одноклассники, которых она с собой привела, но и выпускники мои, студенты, да и взрослые слушали ее беспрекословно.

Легкая, веселая, она приходила с друзьями почти каждый день, они забирали материалы, шли в пикеты, раздавали наши буклеты, газеты, листовки.

Если не брали, отроки и отроковицы мрачно смотрели в глаза этим досадливо отмахивающимся и торопливо бегущим мимо со словами: «О себе не думаете, о нас подумайте! О детях своих подумайте!»

Работало безотказно. Испуганно хватали. Слоган придумала Маша. И еще много чего она тогда сочинила, организовала, сделала.

Потом Маша поступила в модную уже тогда Вышку – Высшую школу экономики. Иногда заглядывала. Такая же веселая, легкая, солнечная. Рвалась к самостоятельности, устроилась на работу в какой-то модный глянцевый журнал, с гордостью показывала первые публикации… Ей нравилось учиться, нравились ребята с курса, нравилась жизнь, полная света и перспектив.

Весной большой студенческой компанией они поехали отметить праздники на дачу к ее бойфренду, такому же веселому, беззаботному, легкому. Угомонились все под утро, разбрелись спать, они остались вдвоем в комнате на втором этаже, остальные расположились на первом.

Никто не заметил, где и в какой момент замкнула, загорелась неисправная проводка. Старая деревянная дача вспыхнула сразу.

Те, кто был на первом этаже, успели выскочить в двери, окна. Спаслись. Маша со своим парнем погибли. Мгновенно. Вместе.

На Ваганьковском кладбище от входа налево, в глубине аллеи, два памятника рядом – Маша и Максим.

 

 

ЧАСТЬ ДЕВЯТАЯ

 

(холод)

Опытные кандидаты обещали минимум две бессонные ночи (до и после).

Ночь до не помню. Вырубился сразу, только настойчивый телефонный звонок заставил продрать глаза. За окном стояла беспросветная декабрьская темень, вокруг уличных фонарей роилась черная снежная мошкара, градусник поеживался в глубоком минусе. Меж тем стрелки часов указывали на утро, и не самое раннее.

«Сквозь снег и ветер, холод и мрак мобилизованные мэрией бюджетники и ветераны все равно явятся на участки, несгибаемый коммунистический электорат подтянется при любом Цельсии, а вот гнилые мои интеллигенты на такой мороз не вылезут никогда. Это провал», – отметил я механически и, шлепая босыми ногами по холодному полу, обреченно поплелся к телефону.

Звонил Боря. Он с утра пораньше уже был на участке, проголосовал. Кроме него там не было никого. Но дело не в этом.

Заметно заикаясь от возмущения, Боря сообщил, что на участке он не обнаружил обязательного плаката с фотографиями и биографиями кандидатов. Он, конечно, написал замечание, но, похоже, это неслучайно, поскольку и на других участках, которые он тут же объехал, официальных плакатов с биографиями тоже не было.

Волновался и заикался Боря не зря. По статистике больше половины избирателей делает выбор непосредственно на участке. И там в общем-то понятная и довольно прозрачная моя биография (наверное, это и называется репутацией) могла стать главным аргументом.

Сил не было уже ни на что, совсем не было, но неудобно было перед Борей, перед всеми ребятами, которые впряглись в кампанию. Вытолкал себя на улицу, поймал машину, поехал разбираться в окружной избирком.

Там все с раннего утра были уже на посту, с недосыпу позевывали и вяло обсуждали предстоящие безвылазные минимум сутки. Общую сонную атмосферу разорвали мои истерические вопли.

– Где плакаты? – орал я как резаный, распаляя сам себя. – Наперсточники! Жулики!

Присутствующие, отступив на безопасное расстояние, молча переглядывались. И не такое видавший ветеран правоохранительных органов, представлявший в комиссии коммунистов, дружелюбно, как больному в психушке, указал мне на одинокий стул у входной двери:

– Вы бы успокоились сначала, присели, товарищ кандидат…

Э, нет. Сесть означало потерять весь мой невесть откуда взявшийся взвинт, ярость, кураж. Стоя я чувствовал себя куда свободней.

– Можно вас на минуточку, Е.А. – Член избиркома в легкомысленных кудряшках, никак не вязавшихся с ее официальным видом, потянула меня за рукав. Что-то в ней показалось мне знакомым. Мы вышли в коридор.

– Послушайте, мой племянник у вас учился, я с утра уже проголосовала за вас, – озираясь, быстрым шепотом затараторила она. – Хотя и не должна была, – добавила она почему-то с упреком и снова оглянулась на дверь. – Поймите, если вы будете так себя вести и так кричать на избирательную комиссию, вас ведь не выберут.

– Возможно, – пожал я плечами. – Но если я буду молчать, меня уж точно не выберут. – И пока не пропал завод, пошел орать дальше, что все они попадут под статью, что даю им час, потом сам поеду по участкам, что, если не будет плакатов, соберу пресс-конференцию (где? кого? как?) и всех разнесу!

Не дожидаясь ответа и театрально хлопнув дверью, я вышел на улицу. Похоже, плакаты будут. Только-только светало. В такой-то холод раньше полудня никто из дому и носа не высунет. Генерал Зима был на моей стороне.

Ровно через час мы поехали по участкам. Возле появившихся плакатов уже стояли пенсионеры, обсуждали, что раньше-то в буфеты на выборы присылали ассортимент поинтересней, тогда все с утра пораньше бежали голосовать, а теперь…

На одном из филевских участков на таком официальном плакате в общем списке кандидатов мое отчество было старательно подчеркнуто жирным красным карандашом.

«Уважают тебя, папа!» – Я криво усмехнулся и поехал в штаб – ждать результатов.

 

(ожидание)

В полуподвал пятиэтажки времен военного коммунизма общий штаб переехал еще где-то за месяц до. В горячих предвыборных баталиях деньги на аренду помещения в центре растаяли раньше срока. Теперь от ближайшего метро надо было еще долго трястись в переполненном трамвае, потом тащиться пешком вдоль железной дороги.

Постепенно в это богом и людьми забытое место съезжались яблочные кандидаты. К моменту закрытия участков стульев на всех уже не хватало. Мог сесть либо кандидат, либо его начальник штаба.

Скорбное ожидание прерывалось невеселыми итогами по очередному округу. Свободных стульев становилось все больше.

Где-то часам к трем ночи товарищи по борьбе получили свои неутешительные результаты и разъехались по домам. Мои все не выдавали.

Шамиль не выдержал, уехал нервничать непосредственно в избирательную комиссию. Остался я один.

Скрючившись на составленных в ряд разнокалиберных стульях, я старался то отключиться и поспать хоть немного, то, наоборот, включиться в стоявший в углу старый ящик-телевизор, с трудом выдававший картинку из избиркома.

Результатов по моему округу все не было.

Избиркомовский хмырь под плашкой «Прямое включение» пускал из телеящика очередные невнятные мыльные пузыри.

Как во всех плохих романах, из тяжелого нервного сна меня в очередной раз вырвал резкий и настойчивый телефонный звонок.

– Всё, – произнес Шамиль голосом, которому уже не хватало сил быть счастливым, – закрыли все участки, посчитали практически все бюллетени. Мы выиграли во всех трех районах округа. Отрыв такой, что ничего измениться уже не может. Уже не перекрыть, не перебить, не смухлевать. Они говорят, что итоговые документы оформляют долго, им надо еще раз все проверить-перепроверить, потом вы должны что-то еще подписать, но пока езжайте домой, а я останусь тут до упора.

– Шамиль, верить им нельзя. Я никуда не пойду, здесь останусь. Жду вашего сигнала – и сразу приеду.

Положил трубку. Показалось, что внутри меня нет просто ничего, пусто, я был как обмякший, полусдувшийся шар.

Объяснил пустоту тем, что голоден. Действительно, весь день ничего не ел.

Сгрыз пару сушек, они встали поперек, как будто я их целиком проглотил. Налил воды в стакан, воткнул кипятильник, нашел пакетик растворимой бурды с надписью «напиток кофе».

Ободранный канцелярский стол в углу, шаткие скрипучие стулья, полуподвальное окно в мутную метельную темень… Я поднял стакан с бурой жижей, чокнулся с оконным стеклом. Отметил победу.

Как и следовало ожидать, все документы подготовили довольно быстро. Членам избиркома тоже хотелось домой.

Я вышел во двор. У дверей подъезда валялся разорванный пакет из-под печенья, там орудовали воробьи. Кроме птичьей мафии, во дворе не было ни души.

Зачем-то я тянул, медлил, наверное, чувствовал, что начинается непонятно еще какая, но совсем другая история. Дернул дверь, вернулся в штаб, взял подсохшую уже горбушку, снова вышел, накрошил дворовым птицам.

Воробьи суетливо закопошились вокруг хлебных крошек, как члены участковой комиссии вокруг бюллетеней при подсчете голосов. Другие метафоры в голове уже не возникали.

Еще раз огляделся. Все. Больше зацепиться было не за что. Поехал.

 

(избирком)

Встретили меня Председательница, вся вдруг такая расположенная, приветливая, и верный Шамиль.

В глубине с шипением обвисшего дерматина приоткрылась невзрачная дверь, там на мгновение возникло раз и навсегда испуганное лицо секретарши, исчезло. Потом дерматиновая дверь распахнулась широко, и оттуда один за другим стали выходить члены окружной комиссии. Нехотя, насупившись, как нашкодившие школьники.

Члены подписывали протокол и молча становились полукругом, как на гражданской панихиде. Ожидание затягивалось.

– Еще мой зам не подписал, – виновато пояснила Председательница.

– Он к ним префектурой приставленный, – шепнул Шамиль.

Вновь распахнулась шипящая дерматиновая дверь, появился заспанный Префектурой Приставленный, весь в розовых пятнах от только что покинутой подушки. Зевая и потягиваясь, он подписал не глядя лежавший на столе листок… и тут глаза его уперлись в красивым почерком вписанную в протокол фамилию избранного депутата.

Префектурой Приставленный ошарашенно поглядел на Председательницу, наконец выдавил:

Бунимович? Вы что, с ума сошли?!

– Да-да, мы подвели итоги, все посчитали-пересчитали, Евгений Абрамович победил, вот, кстати, и он сам, собственной персоной, можно сказать, заодно можете и поздравить… – Она бормотала почти бессвязно, одновременно, видимо, соображая, что говорить дальше и что с ней будет дальше. – Победил в острой конкурентной борьбе. Во всех трех районах. С большим отрывом.

Последние слова она выделила столь выразительно, что даже я понял, о чем речь.

Я смотрел на испуганную несчастную женщину, которая повернулась ко мне и протянула ксерокопию теперь уже всеми подписанного итогового протокола. Неужели это и есть лицо победы?

Префектурой Приставленный молча, ни на кого не глядя, вышел из комнаты.

Немая сцена затягивалась. Чтобы как-то снять повисшую общую неловкость, я попросил данные по тому участку, где висел плакат с красным карандашом.

Тому, что выиграл и там, не удивился. В отличие от жирных красных карандашей, начитался в детстве классики и всегда подозревал, что вокруг люди как люди, разве что слегка замордованные суетными обстоятельствами московской жизни.

Больше не помню ничего, кроме свинцовой усталости.

 

(после)

Наутро после выборов уроков у меня не было. Наутро после выборов вообще ни у кого уроков не бывает. К обоюдной радости учеников и учителей школы закрываются на тотальную дезинфекцию. Трогательная в своей безнадежности попытка до поры до времени уберечь детей от этого всего.

После «этого всего» дома не сиделось. Пошел в газету.

На дверях редакционного буфета уже висела моя бодрая фотография, обвешанная смешными и трогательными поздравлениями. В буфете и отпраздновали.

Среди всеобщего возбуждения и ликования ехидная Алка, подняв очередную заздравную стопку, громко поинтересовалась:

– Ну что теперь? Когда скурвишься?

Вроде вопрос, но вроде бы и утверждение…

Меж тем и в привычных жизненных кругах обнаруживалось напряжение. При встрече, может, про «когда скурвишься» так прямо и не спрашивали, но вопрос этот читался в ставших слегка настороженными глазах. Или мне казалось?

Ко всему еще и Наташа с удивлением сообщала о внезапных звонках не самых близких людей, которые не проявлялись годами и вдруг разом возникли из небытия – кто туманно и вообще, а кто настоятельно и вполне определенно («А иначе зачем он туда полез?»).

Проще всего оказалось с друзьями-поэтами: в большинстве своем они и не подозревали, что в городе прошли кого-то куда-то зачем-то выборы. Только реактивный Пригов благословил не без печали: «Вы правы, драйв сейчас не в нас, не здесь, актуальность не в актуальном искусстве», да Ерема бросил с сухим дьявольским смешком: «Всех теперь порвем…»

 

(страж)

Меж тем время шло, а в жизни моей ничего не менялось. Никто меня никуда не звал, не приглашал. Все происшедшее стало казаться дурным сном. Или дурной явью? Может, они там уже без меня вовсю заседают?

Решил проявить депутатскую инициативу, отправился на поиски Мосгордумы и своего места в ней. Куда? Естественно, на Тверскую, 13. В бывший особняк московских генерал-губернаторов, где потом расположился Моссовет. Куда ж еще? Уверен был, что Дума там.

Милиционер, бдительно охранявший коридоры власти, вежливо разъяснил, что здесь – мэрия, а Дума думу свою думает совсем в другом месте, и неопределенным жестом указал куда-то в сторону Столешников.

Видя мою растерянность, он участливо спросил:

– А может, вам все-таки мэрия нужна? Зачем вам Дума?

– Да нет, – ответил я, – мне именно Дума нужна. – И, помедлив, все-таки добавил: – Я потому что депутат.

Мэрский страж посмотрел на меня с нескрываемым подозрением.

С тех пор в коридорах власти я не раз ловил на себе этот удивленно-подозрительный взгляд.

И не раз вспоминал этот простодушный вопрос мэрского стража: «А зачем вам Дума?»

 

(урок)

Когда учитель входит в класс, он должен вести урок. И никому нет дела, он уже десять, двадцать, тридцать лет преподает или этот урок у него первый в жизни. Прыжок в воду, в самую глубину – и плывешь...

Пожалуй, именно этим депутатство оказалось похожим на работу в школе. Бесконечные звонки, письма, жалобы, обращения, приглашения, поправки, голосования, слушания, комиссии, прием избирателей, непростые разговоры во властных кабинетах. У электората текли крыши, отсыревали стены, под окнами строили гаражи, в подъезде поселились бомжи, а сноха выселила безо всякого на то основания... И кому какое дело, что еще нет ни кабинета, ни приемной, ни помощников, ни опыта.

Впрочем, вскоре появились и приемная, и помощники, и опыт какой-никакой, и стало предельно ясно, что если цели твои депутатские не в том, чтобы отпилить кусок бюджета или сесть на нефтяную трубу, то здравого смысла, головы на плечах и привычки использовать ее по прямому назначению вполне достаточно, чтоб разобраться в городских делах. Не бином Ньютона.

Трудовую свою книжку – как было в законе прописано – я перенес в Думу, но из школы не уходил. Не знаю, кому это больше нужно было – ученикам моим или мне. Со звонком на урок начиналось:

– А у меня учебника нет! А это не тот номер! А каким лучше способом? А я не могу писать, мне в глаза закапали! А мы эту задачу уже делали! А у меня ручка не пишет, можно писать карандашом? А какой пункт делать, Б или В? А у меня ответ не сходится! Скажите ему, он на мою половину локтем все время залезает! К доске? А почему я?

И – переключался полностью, хоть на несколько часов забывал обо всех депутатских проблемах, заботах, конфликтах и заморочках.

 

(елка в кремле)

Сразу после выборов – новогодний кремлевский прием.

В шкафу два пиджака: один в крупную красную клетку, другой в веселый рыжий рубчик. Зато есть черные брюки. Даже с приблизительной стрелкой. Галстуков нет вообще, ну и хрен с ними. Сойдет.

Наташа перед зеркалом тщетно пытается косить под супругу официального лица. Было перекосилась, но плюнула.

На прием мы, естественно, опоздали. Только мы и опоздали. В раздевалке власти, в коридорах власти – пусто, никого. Кроме вежливых молодых людей в одинаково-серых костюмах.

Наконец распахиваются двери, мы входим в огромный зал. Напротив, вдали – сцена с трибуной, по краям, по всему периметру, – столы с гостями. Министры, губернаторы, олигархи, послы, депутаты, бандиты, прокуроры. И мы в пустом пространстве посередине.

Нам машут из дальнего угла. Наверное, там коллеги, московские депутаты, я их еще плохо различаю. Только делаем шаг по направлению – потусторонний голос:

– Президент Российской Федерации Борис Николаевич Ельцин!

И сразу – гимн. Уже (еще) не советский. Глинка. Патриотическая песнь, которая без слов.

Все разом вскочили. Замерли. Мрачно-торжественно смотрят впереди себя, то есть на нас. На мой пиджак в веселый рубчик. На Наташино легкое платье. Мы стоим столбом посреди зала, в круге пустоты – ни туда, ни обратно.

И Ельцин, который направился было к трибуне, тоже с первой нотой Глинки замер на полдороге.

…Пожалуй, тут мы и оставим героев. Им еще много чего предстоит. Каждому – свое.

 

 

ЭПИЛОГ

Двенадцать лет спустя. 2009 год. Три срока отмотал, три думских созыва. И снова выборы. Совсем другая эпоха на дворе. С никакими демократами уже не церемонятся. На участке, где голосовал Митрохин со всем своим семейством, результаты выдали фантастические: ноль процентов за «Яблоко» – ни одного голоса, ни единого бюллетеня. Слегка перестарались. Вся Москва смеялась. Ну не плакать же…

Направляюсь в свой кабинет. Выметаться пора, освобождать место для нового избранника. По коридорам власти с вещами на выход.

У дверей увидел бумажные мешки в человеческий рост, штук пять, и на каждом одинаковая принтерная распечатка большими буквами: «БУНИМОВИЧ. АКТ К УНИЧТОЖЕНИЮ». Именно так и было написано.

Нет, не пугайтесь, это не маленький московский освенцим на скорую руку, это язык такой у них канцелярский – простой, как мычание.

Только начал упаковывать книги и бумаги, звонок с модного молодежного радио. В трубке полные оптимизма голоса юных идиотов:

– Здравствуйте, мы звоним вам прямо из эфира!

– Здравствуйте, – отвечаю.

– Вот тут по лентам новостей идет информация, что в Мосгордуму вы не прошли, зато вам предлагают крупный федеральный пост. Это правда?

– Правда, – говорю, не моргнув глазом.

– Круто, а какой именно? Откроете нам тайну прямо здесь, сейчас, в прямом эфире? Или не рискнете?

– Почему же нет? Могу.

– Класс! И какой же пост вам предложили?

– Мне предложили быть президентом Российской Федерации. Но я отказался – больно хлопотно.

Пауза. Короткие гудки. Отключились крутые ребята.

А вечером в Булгаковском доме на Большой Садовой я представлял свою новую книгу стихов, после чего не стал, как обычно, дарить ее друзьям, знакомым и почитателям. Напомнил, что теперь я безработный, и предложил жене своей продавать привезенные пачки.

Было весело, легко и свободно на душе. Наташа успешно все распродала, пока я усердно подписывал экземпляры. Вырученные средства были немедленно промотаны в ближайшем кабаке с верными друзьями. В этом, который на Патриках, ближе к Бронной.

Версия для печати