Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Октябрь 2014, 8

Война и мир

Повесть из цикла «Плагиат». Повесть

 

Вячеслав Пьецух – прозаик, эссеист, родился в Москве в 1946 году. Окончил исторический факультет МГПИ. Автор более десяти книг. Лауреат Новой Пушкинской премии (2006) и премии «Триумф» (2010).  

 

 

 

1

Мой дядя по матери Николай Черкасов родился в Петрограде в 1916 году и первое время жил на Васильевском острове, в 7-й линии, в неказистом трехэтажном доме красного кирпича. Годом позже с ним приключился курьезный случай: дура-нянька его, чухонка Эльза, вздумала прогулять младенца как раз под ночь 25 октября 1917 года и в результате исторического выстрела из носового орудия крейсера «Аврора» мой дядя оглох на правое ухо, да так и не изжил этот дефект до последних дней. Его даже в армию не хотели брать, когда дядя Николай вошел в призывной возраст, но он настоял на своем, поскольку был правоверным комсомольцем, и в положенное время попал на флот.

Понятное дело, в семнадцатом году до этого было еще далеко. Вскоре мой петроградский дед со всем семейством перебрался в Москву и поселился за Рогожской заставой, в доме моей прабабки, вдовы осетинского князя Булат-Токаева, хотя сама старушка была природной крестьянкой Лопасненского уезда Московской губернии, то есть решительно из простых.

В доме насчитывалось всего восемь квартир, по четыре на этаж, и одну из них, стеленную дубовым паркетом, во время оно занимала наша прародительница, дама строгая и заносчивая, даром что из простых. Но так как впоследствии она сделалась «лишенкой», то есть власти предержащие лишили ее как домовладельца почти всех гражданских прав, прабабку безжалостно уплотнили и от ее хором ей осталась одна клетушка с окном на выгребную яму, больше похожая на чулан.

В этой клетушке родились тетка Клавдия и моя матушка, дожившая аж до гайдаровских реформ, когда у нее пропал за государством кое-какой старушечий капитал.

Между тем дядя Николай окончил школу второй ступени и поступил в фабрично-заводское училище при механических мастерских «Памяти Ильича», где готовили рабочих разных специальностей, но по преимуществу слесарей. Дядя был хороший парень: он прилежно учился, не водил дурных компаний, прочитал всего Вальтера Скотта, да еще отлично играл на мандолине, чего ради в доме время от времени устраивались музыкальные вечера. Вот поди ж ты, тут пресловутую «ленинскую гвардию» партиями отстреливают по подвалам, хлеб выдают по карточкам, за керосином нужно полдня в очереди отстоять, люди живут друг у друга, как говорится, на головах, а простой народ музицирует себе и знать ничего не хочет, словно нипочем ему теснота, карточная система и керосин. Что касается до нашей фамилии, то, кажется, уж куда проще: дед Черкасов был заурядным бухгалтером на ситценабивной фабрике, бабушка занималась исключительно домашним хозяйством, тетка Клавдия с горем пополам выучилась на медицинскую сестру, матушка впоследствии работала на номерном заводе секретаршей у начальника 1-го отдела, то есть фактически служила в НКВД[1].

Живо воображаю себе эти патриархальные вечера… Над обеденным столом, на котором в урочное время спят тетка с матушкой, мирно горит оранжевый абажур, на подоконнике стоит медный самовар, начищенный до такой степени, что в него можно смотреться, по сторонам устроились на табуретах, кровати и топчане все наличные Черкасовы плюс меломаны из числа соседей по коммунальной квартире, в дверях набилась притихшая ребятня. Дядя Николай настраивает мандолину, ближний сосед Пижамов, потомственный пожарный, живущий через фанерную стенку, перебирает лады своей семиструнной гитары, все прочие покашливают, посапывают, чем-то шуршат, как бывает в больших концертах, пока из-за правой кулисы не покажется дирижер. Как только издалека доносится вой сирены с завода «Серп и молот», призывающий к станкам вечернюю смену и словно подающий сигнал к началу, дядя с Пижамовым заводят на разные голоса:

 

Глядя на луч пурпурного заката,

Стояли мы на берегу Невы…

 

 – а публика внимает дуэту, затая дыхание, чуть ли не с благоговением, как первые апостолы проповеди Христа.

И то сказать: мало тогда существовало развлечений для рабочего люда, ну парашютная вышка в Сокольниках, кружок политграмоты, смешное кино с Верой Орловой как отдушина в череде трудовых буден, ну выпить сто пятьдесят с прицепом[2] – собственно, вот и всё. Другое дело интеллигент из недобитков, у которого есть фетровая шляпа, очки и пальто из драпа, тот, что того и гляди переметнется в стан классового врага, – этот ходит по театрам, филармоническим концертам и ресторанам, а то запоем читает подозрительные книги или режется в шахматы с тем же остервенением, с каким забивает козла московская беднота. Заметим, что тогда еще сильно давала о себе знать вековая антипатия простонародья в отношении культурного меньшинства.

Впрочем, жильцов той квартиры, где обосновались мои Черкасовы, время от времени развлекал еще и такой захватывающий аттракцион: на общей кухне с некоторой даже последовательностью вдруг вспыхивал скандал между соседями, который частенько заканчивался рукопашной, если страсти раскалялись, что называется, добела. Тогда дамы принимались с визгом таскать друг друга за волосы и пинать ногами, а пожарный Пижамов, издав истошный вопль «Сарынь на кичку!»[3], лез в эпицентр драки, правда, только в тех случаях, если в ней принимали участие мужики. Поводом к безобразию мог послужить обмылок, обнаруженный в кастрюле со щами, пропажа пары галош, выставленных на просушку, принципиальный спор из-за очереди в уборную и в самом тяжелом варианте – если кому-то изрежут бритвой в бахрому только что построенное пальто.

Вот это было настоящее горе, и потерпевший мог даже угодить в клинику неврозов вследствие столь тяжелой утраты, поскольку построить новое пальто – это было эпохальное событие, по крайней мере веха в биографии человека, как женитьба или вступление в комсомол. И немудрено, что подобные трагедии переживались исключительно тяжело: народ в те годы жил настолько бедно, что ручные часы редко у кого были, велосипед считался предметом роскоши и кумом королю называли того модника, у кого имелись диагоналевые синие галифе. Дело доходило до того, что люди нарочно спускались в метро, чтобы среди мраморных колонн и бронзовых изваяний всласть намечтаться о светлом будущем, когда у каждого будет пыльник на лето, а на зиму ватное пальто с лисьим воротником.

Во всяком случае, у моего дяди Николая только и было гардероба, что пролетарская кепка с пуговкой, рубашка-ковбойка из байки, сшитая портнихой Софьей Аркадьевной, которая обшивала всю округу, тяжелые, будто кованые, башмаки фабрики «Скороход» и брезентовые штаны. Зимой он носил милицейскую кубанку, вафельное полотенце вместо шарфа и черный бушлат с заплатами на локтях.

 

2

Испокон веков государственная власть в России существовала некоторым образом сама по себе, как бы в безвоздушном пространстве, не только не соображаясь с народной жизнью и настоящими потребностями русака, а так, словно тамбовский мужик ковырял землю и питался лебедой в одном измерении, а монарх и правительство обретались совсем в другом и занимались преимущественно разведением виноградных улиток как чудодейственного средства от заворота кишок. Сам Василий Осипович Ключевский брал под сомнение ту гипотезу, что якобы всякое российское государство есть «какой-то заговор против народа», а сдается, просто-напросто государству дела нет до этого разболтанного народа и самое лучшее, если бы его не было вовсе, кабы только не та докука, что коли ты самодержавие, то надо же кого-то держать в струне.

 

Оттого российский двор был самым блестящим в Европе, каждый новорожденный член царской семьи незамедлительно получал Андреевскую ленту и миллион денег, сановники и сановницы щебетали по-французски, а девяносто девять русаков из ста не знали грамоте, всю жизнь сидели на черном хлебе и репчатом луке, жили в хижинах, крытых гнилой соломой, и не понимали фразы, если в ней было больше четырех слов. То есть власти предержащие блаженствовали в эмпиреях и упивались своим могуществом, мечтали о Черноморских проливах и движении на Восток, а где-то там, на планете Альдебаран, перебивался с петельки на пуговку народ-богоносец, доподлинно описанный Достоевским, а впрочем, точно было неизвестно, какого еще нужно ему рожна. И жупел последнего царя беспокоил довольно фантастический – «прусский милитаризм», который, между прочим, легко было нейтрализовать, если раздружиться с президентом Пуанкаре; японцев за людей не считали и обещали, если что, их шапками закидать.

Следовательно, политика Государства Российского никогда не была и быть не могла по-настоящему национальной, во-первых, потому что власть трактовала русского мужика в лучшем случае как инструмент и строительный материал, а во-вторых, давно известно, что «В одну телегу впрячь не можно / Коня и трепетную лань», где «конь» есть народ, а «трепетная лань» – обитатели царскосельского Александровского дворца. Взять хотя бы такой пример… В то время как в российской глубинке то и дело самовозгорались крестьянские мятежи, голод среди населения восточных губерний принял хроническое направление, уже вовсю буйствовали террористы, Белому царю вздумалось освобождать от османского ига братьев болгар, которые после, до самого 1945 года, пакостили нам как последние сукины сыновья.

Интересно, что и царская камарилья, и пришедшие ей на смену башибузуки-большевики исповедовали один и тот же политический идеал: да сгинет народ, да восторжествует Царство Божие на земле. Последние под водительством международной шушеры из числа незадавшихся адвокатов, беспокойных бездельников, разного рода бедолаг, изгнанных из гимназии за курение табаку, прямо стояли на том, что никаких миллионов человеческих жизней не жалко, только бы сложился Всемирный Союз Советских Социалистических Республик, этакая глобальная краснознаменная империя, на первых порах хотя бы охватившая пространство от Бискайского залива до Колымы. Идея, разумеется, не нова: еще Александр Македонский мечтал покорить ойкумену и объединить все сущие государства на основаниях эллинизма и Чингисхан завещал монголам донести его Великую Ясу «до последнего моря», и, стало быть, ничего оригинального не придумали башибузуки-большевики.

Разве что основания у них были свежие, скорее христианского толка, – свобода в границах генерального курса, всеобщее равенство в бедности и братство по оружию как решающий аргумент.

Тем не менее эта фантасмагорическая задача настолько захватила порченые умы, что великое множество взрослых людей, даже не сказать чтобы остро душевнобольных, безропотно следовали за своими поводырями: императором Иосифом I, он же Джугашвили-Сталин, Бронштейном-Троцким, изобретателем концлагерей, и Радомысльским-Зиновьевым, председателем Северной коммуны, которые тем временем насмерть грызлись между собой за право погубить двухсотмиллионный народ во имя Царствия Божия на земле. Как известно, Сталин в конце концов уходил обоих своих подельников и остался в СССР единственным и Главным поводырем.

Вечером 15 октября 1939 года он вызвал своего секретаря Поскрёбышева и коротко приказал:

 – Мальчика ко мне.

И пяти минут не прошло, как в дверях сталинского кабинета, такого просторного, что хозяин за дальним столом виделся мелко и как-то неубедительно, стоял навытяжку полковник Иван Тимофеевич Мальчик, человек из охраны, доверенное лицо, тайный советник Главного поводыря, чревовещатель и звездочет. Сталин никого не любил, нечем было, но к полковнику Мальчику питал что-то вроде личной приязни, во всяком случае, ему одному он поверял свои сокровенные замыслы и мечты.

Сталин поднялся из-за стола, неслышно прошелся по кабинету туда-сюда в своих мягких козловых сапогах, закурил трубочку и спросил:

– Что там говорят твои звезды, товарищ маг?

Мальчик сказал:

– Разное говорят. На тот год немцы захватят Францию, японцы пока будут сидеть смирно, в Италии фашисты построят социализм.

– Про Италию сейчас разговора нет. Речь идет о финнах, которые в последнее время что-то плохо себя ведут. Финляндия – что такое? Бывшая колония России, которую еще Петр Великий у шведов отвоевал! А они, видите ли, не хотят отодвинуть границу от стен Ленинграда, чтобы можно было обстреливать колыбель великой революции из дальнобойных орудий, – это, полковник, как?!

Мальчик позволил себе ремарку:

– Финляндия была присоединена к Российской империи в тысяча восемьсот девятом году, при государе Александре Первом Благословенном, – это, товарищ Сталин, научный факт.

– Тем более, – сказал Вождь. – А этот маразматик, – он указал глазами на портрет Ленина, висевший над его рабочим столом, – подарил белофиннам государственную независимость, пустил такое наследие псу под хвост! Пришло время восстановить историческую справедливость, как ты думаешь? Что твои звезды по этому поводу говорят? Мое мнение – пора возродить государство в имперских границах, вернуть советскому народу Финляндию и японскую половину острова Сахалин.

– Пора-то, может быть, и пора, однако нутро мне подсказывает, что это будет дело непростое, как бы нам ряшку не намяли, Иосиф Виссарионович, то-то выйдет скандалище и позор.

– Плохого же ты мнения о военной мощи СССР! Я не библейский пророк, но тоже не лыком шит, и вот тебе мое слово: расколошматим белофиннов в три недели и к Новому году водрузим красное знамя над цитаделью поверженного врага!

– Вот еще что, товарищ Сталин: разведка у нас поставлена безобразно, чем они там занимаются – не пойму!

– Ничего, полковник, разведку мы поставим на должную высоту.

Однако подтянуть советскую агентуру так и не удалось. То ли в самом деле разведка окончательно разболталась, ободренная стачкой с германским абвером, то ли хитроумные финны умело водили за нос нашу резидентуру, но в Генеральном штабе РККА, который тогда возглавлял Борис Михайлович Шапошников, сложилось предвзятое мнение о действительном положении дел как в Финляндской Республике вообще, так и в вооруженных силах намеченного врага. В Политбюро серьезно рассчитывали на сочувствие голодающего пролетариата сопредельного государства, но финны отродясь не знали карточной системы и питались не хуже членов Политбюро. В Ленинградском военном округе распорядились о светомаскировке в ночное время, но у финнов не было ни одного бомбардировщика, и вообще, в ВВС противника насчитывалось двести семьдесят боевых самолетов, преимущественно французского производства, системы «Моран», которые отличались еще в империалистическую войну. Сталин опасался артиллерийского обстрела Ленинграда с территории Финляндии, но армия этой страны не располагала дальнобойными орудиями, способными поразить цель хотя бы в районе Парголова, и даже имела на вооружении батарею турецких пушек 1887 года выпуска, стрелявших допотопными гранатами чуть ли не с фитилем. Командарм Мерецков Кирилл Афанасьевич полагал, что финны сосредоточат вдоль границы на Карельском перешейке мощную бронетанковую группировку, а у них было ровным счетом двадцать шесть легких и средних машин на всё про всё против наших двух тысяч двухсот восьмидесяти девяти монстров, стоявших на левом берегу реки Сестры, включая тяжелые пятибашенные танки Т-35, которые не брал никакой снаряд. У финнов было восемь потрепанных истребителей морской авиации, а наша агентура показывала сто двадцать голландских «Фоккеров Д-21» новейшего образца.

Словом, подтянуть разведку так и не удалось.

 

3

И Сталин был не дурак, а даже по-своему мудрый руководитель, и его военачальники были в большинстве своем люди образованные, благоразумные, и ближайшее окружение Вождя идиотами все же не назовешь. Тем не менее в верхах никто не сомневался в том, что маленькую Финляндию удастся покорить без особенных затруднений, с ничтожными потерями и в самый короткий срок. И то сказать: без малого четырехмиллионный народ суоми ни при каких условиях был не в силах противостоять почти двухсотмиллионному населению бескрайней империи; пятнадцать дивизий чуть ли не волонтеров ничего не смогли бы поделать с огромной армией вышколенных бойцов и командиров; многократное превосходство в военной технике невозможно было нейтрализовать, имея на вооружении четыре двенадцатидюймовых орудия Обуховского завода, винтовки «Лахти-Салоранта» без патронов и бутылки с зажигательной смесью, которые мы позаимствовали у финнов и широко использовали в Великую Отечественную войну. Правда, в частях Ленинградского военного округа, предназначенных для вторжения, не было ни одного автомата, а у финнов имелся превосходный пистолет-пулемет М-31 «Суоми», впоследствии переделанный Шпагиным в наш замечательный ППШ.

И действительно, по логике вещей финны были обречены. Торжество Рабоче-крестьянской Красной армии представлялось настолько очевидным, что наши коневоды поспешили принять кое-какие курьезные предварительные шаги. Так, командарм Яковлев передал по частям 7-й армии секретное предписание: ни в коем случае не переходить норвежскую и шведскую границы, дабы не накачать себе на шею дополнительного врага. Лев Захарович Мехлис, начальник Главного политического управления РККА, распорядился построить шесть концлагерей для пленных в Ивановской области, рассчитанных на двадцать семь тысяч едоков, куда потом угодили-таки восемьсот финских военнослужащих, включая санитаров и поваров. Кремлевские сидельцы даже придумали что-то вроде Финляндской Советской Социалистической Республики в противовес фашистскому режиму маршала Маннергейма, а при ней правительство, которое возглавил коминтерновец Отто Куусинен, а при правительстве – Народную армию, сформированную из карелов, вепсов и русаков, в приказном порядке принявших угорские имена. Правительство Куусинена так и просидело до конца войны в Терийоках поблизости от границы, а Народная армия, переодетая в польские трофейные шинели, не сделав ни единого выстрела, как-то рассосалась сама собой.

Финны оказались куда дальновидней и осмотрительнее наших воинственных простаков. Трезво оценив надвигавшуюся грозу, они загодя построили мощную линию обороны, перекрывшую Карельский перешеек от Финского залива до Ладожского озера, мобилизовали резервистов, отселили жителей приграничных земель во внутренние ляни[4], повзрывав мосты и спалив все, что горело, а самое главное – выдвинули в спасители отечества барона Маннергейма, в высшей степени квалифицированного полководца, который был не чета воеводам из подпасков и батраков.

 

Маршал Карл Густав Эмиль Маннергейм, из шведов, осевших в Финляндии, прежде был генерал-лейтенантом русской службы, сделавшим карьеру в элитном Кавалергардском полку, и убежденным монархистом, постоянно державшим на своем рабочем столе фотографию Николая II, который, заметим, ему тоже симпатизировал и при случае запросто похлопывал будущего маршала по плечу. Барон был женат на русской женщине Анастасии Араповой и в 1917 году вернулся с ней в Хельсинки, где и прожил остаток жизни, хотя финнов презирал за дикость и по-фински едва мог связать пару-другую слов. Жена от него вскоре сбежала, не вынеся тяжелого характера мужа, и правда: барон был надменный, сухой джентльмен, неутомимый бабник и пьяница редкостного пошиба – он употреблял спиртное в огромных количествах, но не только никогда не пьянел, а и не бывал даже навеселе. Маршал был высок ростом, сухопар, щеголял английским косым пробором на темени, носил небольшие усики и по временам надевал монокль.

Вечером 26 ноября 1939 года, вскоре после того как команда майора НКВД Окуневича обстреляла из минометов расположение 68-го стрелкового полка 70-й дивизии Красной армии, сфабриковав таким образом повод для начала боевых действий, президент Финляндской Республики Кюэсти Каллио созвал экстренное совещание во дворце. Из окон левого крыла еще был виден рыбный рынок, и высилась на горе темная громада православного храма, построенного в давние имперские времена.

Докладывал фельдмаршал Маннергейм, председатель Совета обороны, то и дело прикладываясь к стакану чая, к которому он по-русски пристрастился еще в молодые годы, и поблескивая моноклем, несколько кривившим его лицо.

– После инцидента в Майниле[5], – заговорил он, – который, безусловно, является провокацией со стороны нашего могущественного соседа, считаю войну между СССР и Финляндией неизбежной. Никто у нас не желает войны с Советским Союзом, в которой наша страна оказалась бы одинокой перед лицом враждебно настроенного гиганта, однако невыгодное положение звезд на небе привело к тому, что руки у Советов сейчас полностью развязаны. Польский вопрос закрыт, взоры Германии обращены на Запад, прибалтийские государства сдались без единого выстрела. Таким образом, большевикам, этим настойчивым продолжателям имперской политики царской России, ничто не мешает покуситься на независимость нашей родины, на национальный суверенитет финского народа.

Что мы можем противопоставить этой угрозе? Я бы сказал, почти ничего. Нынешнюю ситуацию следует понимать так, что Финляндии грозит реальная опасность быть втянутой в войну при таких условиях, которые являются для нас самыми невыгодными. В сущности, у нас на руках только два козыря – несгибаемый характер народа суоми и небывалое единение всех классов общества перед лицом могущественного врага.

Молоденький адъютант фельдмаршала Юкка Ламменсало подал патрону второй стакан чая в подстаканнике фраже[6]. Барон, пригубив, как-то особенно торжественно продолжал:

– Положение дел в вооруженных силах республики я бы назвал плачевным. У нас нет ни одного противотанкового орудия. Противовоздушная оборона ничтожна, вообще артиллерия недопустимо слаба как в количественном, так и в качественном отношении. Три из пятнадцати наших дивизий плохо обучены и не вооружены. Запаса патронов для стрелкового оружия хватит на два с половиной месяца, снарядов для пушек на двадцать один день, тяжелых снарядов на девятнадцать, авиационного бензина на двадцать дней…

– Так что же делать, черт возьми?! – с горькой нотой в голосе воскликнул президент Каллио и грохнул по столешнице кулаком.

– Необходимо выиграть время, – отвечал фельдмаршал, – чтобы всеми силами нации мы смогли бы заткнуть наиболее кричащие бреши в нашей обороне. Мы также рассчитываем на поддержку международного общественного мнения и помощь со стороны цивилизованных государств [7]. Наконец, атмосфера в армии сейчас прекрасная, настроение населения на высоком уровне. Народ Финляндии верит в то, что его правительство позаботится о готовности государства к обороне, и армия не сомневается в том, что у нее будет достаточно оружия для той борьбы с извечным врагом нашего государства, на которую ее призовут!

Итак, наша стратегическая цель – выигрыш во времени. Генерал Эстерман сообщит вам, господа, о конкретных мероприятиях по сдерживанию русских, которые разработал наш Генеральный штаб.

Из-за стола поднялся высокий симпатичный мужчина с несолдатским лицом, которого в армии запросто называли Гуго, прокашлялся и сказал:

– Наша агентура, работающая на территории СССР, докладывает, что противник силами двадцати четырех дивизий общей численностью в полмиллиона штыков при поддержке примерно трех тысяч танков и трех тысяч самолетов планирует действовать против нас на трех направлениях. Первое и основное – Карельский перешеек, имея в виду прорыв линии Маннергейма и движение на Хельсинки. Второе – район Суомуссалми с целью разрезать территорию страны надвое и нарушить наши коммуникации с соседями. Третье – Лапландия, куда русских может занести только по недостатку «серого вещества». Последние два направления мы считаем второстепенными.

Генеральный штаб полагает необходимым сосредоточить основные силы на Карельском фронте и средствами обороны, ночными действиями, смелыми контрударами, неожиданными рейдами во фланги и тыл противника задержать русских на подступах к линии Маннергейма.

– Тем временем, – подхватил барон, – мы укрепим техническую базу наших войск, выведем на полную мощность все три военных завода: пороховой, патронный и авиационные мастерские, заручимся поставками из-за рубежа. Учитывая международное общественное мнение и материальную поддержку цивилизованной Европы, мы не только сможем продержаться пять-шесть месяцев, но и рассчитываем на более или менее благоприятный выход из войны.

Адъютант Ламменсало подал фельдмаршалу третий стакан чая в его вечном русском подстаканнике фраже. «Следовательно, – думал он, ставя перед шефом серебряный поднос, накрытый накрахмаленной салфеткой, – на первых порах бои развернутся в родных местах. Боже, какое счастье, что мои бедные родичи эвакуировались под Виипури еще месяц тому назад!»

Но радовался он напрасно: его бедные Ламменсало уже с неделю как вернулись из эвакуации на свой родной хутор Уннункоски, что в восьми километрах от местечка Ряйсала, поскольку они, равно как и многие тысячи прочих беженцев, не верили в возможность нападения Советского Союза на республику Суоми, получившую независимость не от Христиании, не от Стокгольма, а от Москвы. На то было еще две веских причины: во-первых, бабушка со стороны матери была русской, урожденной Киселевой, а во-вторых, в сравнении со сказочно богатой Россией их родина была благоустроена, но бедна.

– Зачем это нужно Сталину, не пойму?! – горячился за обедом отец семейства, моложавый Пекка Ламменсало, в душе философ-скептик, однако же веселый, хлебосольный, вообще жизнерадостный человек. Аудитория была неполной, так как младшие дети были в школе в Ряйсала, и оттого Пекка горячился сравнительно сдержанно, не вполне. Обедали щучьей похлебкой и утренним хлебом с жареной колбасой.

– Ну что с нас взять этим русским? Снега у них своего хватает, рыба в реках водится, надо полагать, древесины полна Сибирь… Я вам вот что скажу: все это выдумки господина Маннергейма, которого я, говоря по правде, спервоначала не полюбил. Швед чванливый, и более ничего!

После обеда пили кофе из больших фаянсовых чашек, разрисованных пунцовыми розанами, и смотрели в окошки на озеро, сплошь обнесенное соснами и елями как стеной. Ели стояли темно-синие, сосны – приглушенно-яхонтовые, но трава под ними давно пожухла и сделалась того противного цвета – фельдграу, какой бывает у немецких шинелей, когда они отслужат законный срок. Ноябрьское солнце низко висело над лесом, скупо освещая верхушки деревьев и огромные гранитные валуны, причем оно производило впечатление скучающего и порядочно утомленного существа. Было так тихо, что отчетливо слышалась возня тараканов за печкой из беленого шведского кирпича.

 

4

На третьей неделе нового учебного года и за два дня до начала Польской кампании моего дядю Николая Черкасова провожали в армию, как это водится на Руси испокон веков.

Накануне он в последний раз сходил на «круг» [8], что в парке имени Свердлова, разбитом на месте заброшенного лютеранского кладбища, но не танцевал, так как своей девушки у него еще не было, незнакомых красоток он приглашать стеснялся и вообще в искусстве танца не преуспел. Дядя сидел поблизости на лавочке, слушал музыку и жадно глядел на девушек в легких пальтишках, а то в вязаных кофточках одинакового фасона и в трогательных белых носочках, в которых было столько невинности, чистоты, что дядя до позднего вечера все умилялся и тосковал.

По случаю проводов во дворе накрыли столы, семья выставила четыре бутылки белого, то есть водки, четыре бутылка красного, то есть портвейна российской фабрикации, и таким образом вошла в значительные расходы, от которых оправилась только на другой год. В сущности, выпивки было мало, если учесть число приглашенных и явившихся самоходом, по-соседски, но тогда народ, увлеченный социалистическим строительством, пил умеренно, во всяком случае, не так бесшабашно, как в новейшие времена.

Из угощений было подано: консервированная килька в томатном соусе, три пирога с разной начинкой, а именно: с капустой, с яйцом и рисом, с жареным луком и головизной, – пустые сладкие пирожки и чайная колбаса. За столом говорили патриотические тосты среднего накала, по обыкновению пели песни а капелла, а дядя Николай с соседом Пижамовым исполнили дуэтом «Вечерний звон».

Наутро, попрощавшись с семьей, дядя подхватил дедовский сидор[9] с переменой белья, туалетными принадлежностями и кое-какой провизией и отправился в районный военный комиссариат. Там призывников, назначенных в краснофлотцы, посадили в открытый грузовичок, прозванный полуторкой, доставили на Ленинградский вокзал, устроили в теплушке и повезли в северо-западном направлении через Клин, Калинин, Бологое, через чужие московскому глазу поля, плоские, как блин, через поредевшие леса и чахлые перелески, словно бы предварявшие совсем иные дали, воды и города. На душе было слегка тревожно, и вообще как-то не по себе, оттого хотя бы, что дядя дальше Загорска сроду не заезжал. Соседи по теплушке с двухъярусными нарами орали песни, лузгали семечки, популярные тогда, как нынешние энергетические напитки, травили в меру скабрезные анекдоты, и это казалось странным, как ватник на женихе.

 

Тотчас по прибытии в Ленинград новобранцев доставили в морской порт на Васильевском острове, посадили на катер, впрочем, размером с речной трамвайчик, и через час с небольшим они уже были в Кронштадте, который оказался совсем мирным, двухэтажным, как-то по-особому прибранным городком.

Тут дядю Николая определили было в 4-ую имени Германского пролетариата стрелковую дивизию и выдали ему общевойсковое обмундирование: буденовку из грубого сукна, гимнастерку с алыми петлицами, брезентовый ремень, штаны-галифе, две пары портянок, обмотки защитного цвета и, кажется, несносимые солдатские башмаки. Шинели почему-то не полагалось, а полагался черный флотский бушлат со светлыми пуговицами, почти такой же – только баз заплат на локтях, – какой он недавно носил в Москве.

Оказалось, что время на венной службе течет дискретно: от подъема до завтрака, от завтрака до обеда, от обеда до ужина, а все то, что заключается в промежутках, как-то: усвоение уставов, стрельбы, политучеба, строевая подготовка – это почти не задевает сознания и настолько несущественно, что даже не запоминается в силу однообразия, во всяком случае, второстепенно, как приложение к еженедельнику «Огонек». Кормили в дивизии отлично. Так, в обед обыкновенно давали московский борщ, макароны по-флотски, компот из сухофруктов и пирожок, который бойцы макали в сгущенное молоко.

Но в начале ноября того же тридцать девятого года дядю Николая перевели в 1-ую отдельную бригаду морской пехоты, сформированную на базе Кронштадтского крепостного стрелкового полка, прежде расквартированного в Лиепае, как только прибалтийские республики вооруженной рукой вернули в СССР. Командовал бригадой полковник Терентий Парафило, замполитом был Сергей Сувениров, однако наиглавнейшим начальником считался старшина Виктор Иванович Петухов.

В бригаде моему дяде выдали новое обмундирование: бескозырку с металлической звездочкой цвета свернувшейся крови, флотскую робу с гюйсом[10] и черные, как ночь, широченные диагоналевые штаны. Тогда же ему выдали первое в жизни оружие – автоматическую винтовку Токарева с ножевым штыком, с которой он вознамерился было спать, но старшина Петухов сделал ему отчаянный нагоняй.

– Я тебя, – говорит, – научу родину любить!

Что имел в виду старшина, осталось неясным, видимо, это у него была такая присказка на всякий ожидаемый и неожиданный оборот.

 

5

Долг мужчины – умереть на пороге своего дома. Если разбойник ломится в твои двери, а за спиной жена, мать, детишек мал мала меньше, тогда твоя священная обязанность – пасть на пороге своего жилища, защищая семейство от супостата, коли ты не в силах выставить его вон.

Это ясно как божий день. Понятно также, что и кто заставляет культурных, здравомыслящих, психически нормальных людей принять на себя военный грех смертоубийства, разбоя и грабежа. Впрочем, до конца уразуметь эту метаморфозу нельзя, равно как трудновато найти ответ на вопрос: что побуждает водителей человечества вечно затевать свары между собой и вводить в грех миллионы простых людей, не причастных ни к каким политическим интригам и занятых настоящим делом, принуждать их убивать друг друга только на том основании, что одни, например, – немцы, а другие – незнамо кто... Добро бы у какого-нибудь Ганса украл бы поросенка какой-нибудь Ферапонт и они сошлись по этому поводу в рукопашной, тогда в их стычке все-таки нащупывается причинно-следственное звено. А так просто ум расступается, как подумаешь, а чего, собственно, ради режут друг друга серьезные мужики. Тем более что смерть человека, всего лишь одного-единственного человека – это гибель вселенной, конец света, последний день.

Что бы ни твердили сторонники чистой логики и приверженцы исторического материализма, физиология войны представляет собой феномен мистический, какой-то это «черный ящик» [11] в процессе становления человеческого сообщества от праотца Адама до наших дней. Александр Македонский был все-таки учеником Аристотеля и эллинизировал мир огнем и мечом отчасти даже из гуманистических побуждений, но что ливонцам дались гнилые новгородские болота? Наполеону – мизерное Королевство обеих Сицилий, славное тарантеллой и апельсинами? русским – проливы Босфор и Дарданеллы, соединяющие две большие лужи? японцам – нищий Китай? и неужели жестяная корона эритрейского владыки стоит жизни хотя бы одного работящего мужика? Словом, нету таких причин, которые неизбежно понуждали бы одного человека хотя бы искалечить другого человека, даже если он идет на тебя с ножом.

Из всех этих несообразностей вытекает, что войны между народами почти никогда не имеют резонных оснований и зиждутся на химерах вроде попранного национального достоинства, потребности в новых внешних рынках или антипатии к соседним режимам, которые не вписываются в классический идеал. С другой стороны, может быть, народы время от времени устают ходить на работу, звереют от скуки и разнообразия ради готовы хоть в ближайший понедельник идти на соседа с винтовкой наперевес. В общем, в другой раз невольно придет на мысль, что наша Земля – это очень большой сумасшедший дом, куда со всей бескрайней Вселенной издавна сгоняют параноиков, людоедов и дураков.

Как бы там ни было, в четверг 30 ноября 1939 года, в восемь часов утра, еще затемно, части 7-й армии под командованием генерала Яковлева форсировали реку Сестру и вторглись на территорию Финляндской Республики, которую предписывалось покорить в самый короткий срок. В предутренней мгле, когда уже различались на небе низкие облака и кругом стояла, что называется, мертвая тишина, вдруг заурчали с присвистом моторы, обдав вонью изготовившуюся пехоту, пошли вперед плавающие танки Т-38, за ними средние танки Т-28 и бесшабашные наши бойцы поплыли в сторону того берега кто на чем.

Тем же утром армада наших тяжелых бомбардировщиков ТБ-3 объявилась над тихим городом Хельсинки, внезапно вынырнув из-за тяжелых серых облаков, и принялась громить столицу финнов, но все как-то бестолково и невпопад. Было велено бомбить Центральный вокзал и порт Хиеталахти, но наши «сталинские соколы» по неопытности сбросили свой смертоносный груз на рабочее предместье Тиккурила, аэропорт Малми, некоторые зажиточные кварталы, убив и ранив при этом множество мирных жителей, нарушив трамвайное сообщение и до смерти напугав незатронутых горожан. Великий Ян Сибелиус немедленно сбежал из Хельсинки в свою лесную сторожку близ селения Туусула и просидел в ней до последнего дня войны.

И на Карельском перешейке день сложился не лучшим образом: дивизии 7-ой армии вдруг оказались как бы в вакууме, поскольку противника нигде не было видно, и, если бы не отдельные пункты сопротивления, можно было и усомниться: а туда ли они зашли?.. Виднелись только сожженные деревни и хутора, откуда бойцов изредка беспокоили пулеметным огнем средней интенсивности, да с той стороны постреливали минометы, впрочем не причиняя особенного вреда.

Тем не менее продвижение 7-й армии совершалось весьма медленно, поскольку его сильно затрудняли неудобопроезжие дороги, вдобавок там и сям перегороженные завалами из столетних елей, а также бесчисленные болота и озера, еще не схватившиеся льдом, которые до крайности сужали и без того тесные дефиле. Танки не давали проходу пехоте, пехота – танкам, тяжелые орудия по ступицы вязли в грязи, и оттого войско генерала Яковлева только к вечеру 2 декабря, преодолев всего-то двенадцать километров вражеской территории, вышло на первую линию обороны финнов ВаммелсууТайпале, где, собственно, и начиналась правильная война.

Взять ее с ходу не удалось. Такая незадача приключилась по той  причине, что, во-первых, войсками линии командовал генерал Хуго Эстерман, во-вторых, наши солдатики были до крайности утомлены трехсуточным безостановочным переходом, в-третьих, финские лыжники постоянно совершали фланговые обходы, особенно по ночам, и безнаказанно расстреливали целые батальоны, в-четвертых, неприятельская артиллерия прицельно била по скоплению людей и машин, в котором наблюдалось столько же порядка, сколько бывало в те годы в московских очередях за мануфактурой, яйцами и мукой. В результате чуть ли не треть танков была побита, людские потери оказались кошмарными и наступление приостановилось вплоть до 17 декабря, когда 7-я армия кое-как рассредоточилась по фронту и в течение двух недель простоя получала подпитку со стороны.

Финны тоже не тратили времени даром: пока русские зализывали раны, они заручились поставками из-за рубежа противотанковых пушек системы «Бофорс», английских, американских и голландских самолетов, включая дальние бомбардировщики «Бристоль-Бленхейм», легких британских танков «Виккерс», тяжелой артиллерии, неисчислимого количества боеприпасов, и даже далекая Южно-Африканская Республика после подарила Финляндии двадцать два истребителя «Глостер-Гантлет II» и в придачу направила отряд добровольцев числом в одиннадцать человек. Немудрено, что ободренные такой международной поддержкой финны в начале двадцатых чисел декабря перешли в контрнаступление на позиции 7-й армии, имея в наличии тринадцать тысяч штыков против ста сорока тысяч наших, однако успеха не добились и отошли. Впрочем, на второстепенном направлении на Суомуссалми пять батальонов лыжников окружили нашу 163-ю дивизию, перебили часть личного состава, захватили несколько сотен пленных и такие богатые трофеи, что по следам этого постыдного поражения начальник дивизии Виноградов был расстрелян перед строем, а командиры рангом помладше кончили свои дни в Петрозаводске, в городском парке имени 10-летия Октября.

Тем временем выпал снег, замерзли воды, хляби, и вдруг грянули такие небывалые холода, каких Финляндия не знала последние сто двенадцать лет, с тех пор как император Николай I формально подтвердил ее европейское естество [12].

 

6

Между тем жизнь в Москве, как говорится, шла своим чередом. О войне с белофиннами газеты писали мало, больше уклончиво, но всегда в эпическом ключе, как о перспективах развития текстильной отрасли или видах на урожай. Например, как в тогдашнем официозе под лукавым названием «Правда» именно в номере от 2 декабря 1939 года:

«Советский Союз, который никогда не угрожал и не тревожил Финляндию, который всегда уважал ее независимость и в течение двух десятков лет терпел подлые военные провокации со стороны авантюристических заправил Белофинляндии, теперь встал перед необходимостью силами Красной армии положить конец этим угрозам своей безопасности. Эта цель полностью соответствует жизненным интересам нашего народа. Поэтому народные массы Финляндии с огромным энтузиазмом встречают и приветствуют доблестную, непобедимую Красную армию, зная, что она идет в Финляндию не как завоеватель, а как друг и освободитель исстрадавшегося народа».

Неудивительно, что в сознании тогдашнего русака этой войны как бы и не было вовсе, а было что-то далекое, непонятное, даже неинтересное, вроде случившегося в Алжире нашествия саранчи. Куда интереснее было то, что в Большом давали «Князя Игоря» с басом-профундо Петровым, бывшим диаконом, в заглавной роли, что вновь подешевели морковка и репчатый лук на десять копеек, что трагически погиб знаменитый летчик Серов, муж несравненной Валечки Серовой, по которой вздыхали все киноманы страны, что в комиссионные магазины завезли польский трофейный драп, что наши полярники, дрейфовавшие много севернее Земли Франца-Иосифа, отразили нашествие белых медведей, которые, правда, успели сожрать весь запас сгущенного молока.

То же и у Рогожской заставы, змеиного гнезда староверов, дни текли мирно, нерушимо однообразно, что и составляет понятие о нормальной человеческой жизни, тем более что здесь слыхом не слыхивали ни о кровопролитных боях на подступах к эстермановской линии обороны, ни о расстрелах в парке имени 10-летия Октября. По-прежнему трижды в день гудел «Серп и молот», тренькали трамваи, противно скрежеща на поворотах, цокали копытами по булыжнику московские клячи, тесня немногочисленные автомобили, и кое-где на перекрестках торчали невозмутимые конные милицейские, похожие на памятник Александру III Миротворцу работы русского ваятеля Паоло Трубецкого, который, между прочим, по-русски не говорил.

У моих Черкасовых до поры до времени все обстояло благополучно, по заведенному образцу. Два раза в неделю бабушка посылала сестер, то есть тетку Клавдию и мою матушку, в офицерскую столовую за картофельными очистками, из которых в доме готовили чудесные лепешки, особенно вкусные, если их сдобрить грушевым киселем. Два раза в месяц, в аванс и в получку, дед приносил домой четвертинку водки, прозванную «рыковкой» – по имени невинно убиенного председателя Совнаркома, отменившего сухой закон, и купленные в коммерческом магазине двести граммов «Любительской» колбасы; тогда наша клетушка наполнялась таким сказочным ароматом, что у девочек случалось помутнение в голове.

Из событий экстраординарных: таковым можно считать разве что путешествие по дрова. Загодя нанимался экипаж, именно московская кляча, запряженная в телегу, и вся семья отправлялась за тридевять земель, в Перово, где был дровяной склад, покупать кубометр колотой березы, которого при разумной бережливости хватало на целый год. В общем, ничего себе, даже, можно сказать, хорошая была жизнь.

Одно – в декабре тридцать девятого года бабушка померла. Еще в обед воскресного дня она гладила постельное белье огромным чугунным утюгом, набитым пышущими угольями, и вдруг застенала, рухнула на пол, обмочилась и померла. Это была, считай, первая смерть в семье – вдовая княгиня Булат-Токаева скончалась давно, когда девочки были совсем несмышленые, да еще в Воронеже, далеко, – и домашние больше растерялись, чем прочувствовали весь ужас случившегося, острую боль утраты, несовместимость существования с уходом единокровного существа.

Кое-как втроем подняли бабушку, ставшую почему-то очень тяжелой, тяжелей иного матерого мужика, положили ее на обеденный стол, накрыли свежевыглаженной простыней и придавили веки медными, петровского времени пятаками, которые моя матушка выпросила у соседского мальчишки, увлекавшегося нумизматикой и разными способами валяния дурака.

– По крайней мере, – сказала сквозь рыдания моя тетка Клавдия, – теперь ей не приходится переживать, что этот прохиндей забросил свою семью.

Под «прохиндеем» имелся в виду дядя Николай, который, действительно, с октября месяца домой из армии не писал. А какая тут могла быть писанина, если его отдельную бригаду морской пехоты в декабре перебросили из Кронштадта на Кольский перешеек, под местечко Ряйсала, левее расположения 114-го полка…

 

7

Таким образом Николай Черкасов впервые попал за границу, да еще в страну, составлявшую злостное капиталистическое окружение, логово мировой буржуазии, о чем он не мог помыслить даже в самых смелых своих мечтах.

Страна была удивительная, чудная, ни на что не похожая, во всяком случае, непохожая на Загорск. Тут все поражало московский глаз: густые еловые леса высотою со Спасскую башню, темно-серые гранитные валуны размером с наш тяжелый танк Т-35, снега по пояс цвета рафинада и особенно финские крестьянские избы, выглядевшие куда пригожее, чем иной подмосковный пятистенок, в котором располагается сельсовет.

Постройки были добротные, хотя и чужого, какого-то недружелюбного пошиба, на задах непременно ютилось аккуратное отхожее место, а заборов не было вовсе, как если бы они в Финляндии отсутствовали в принципе, вообще.

Славная 1-я рота, в которой служил дядя Николай, разместилась в трех просторных землянках, где топились печки-буржуйки, сооруженные из кирпичей и металлических бочек из-под горючего, и, хотя они были иссиня-красны от жара, морская пехота мерзла, поскольку обмундированы бойцы были не по сезону: бескозырка, флотский бушлат, фуфайка поверх гимнастерки, стеганые штаны защитного цвета, кирзовые сапоги, и даже у некоторых счастливчиков имелись домашние варежки на резинках, затем что на армейских складах открылась нехватка брезентовых рукавиц. Это уже под Новый 1940 год в войсках появились шапки-ушанки, валяные сапоги, маскхалаты из простыней и овчинные полушубки, словно нарочно – белые у бойцов и черные у командиров, чтобы финнам было ловчее отстреливать комсостав.

Первым делом 1-я рота принялась за паек, прозванный «ворошиловским» по имени тогдашнего народного комиссара обороны, впоследствии снятого с должности за то, что он службы не знал и был порядочный остолоп. Паек в себя включал банку тушенки, пачку галет, шкалик [13] водки, пятьдесят граммов масла, пятьдесят граммов колотого сахара или сахарного песку. Кроме того, боец получал пять рублей в месяц денежного довольствия – минус двадцать копеек комсомольских взносов, – на которые можно было прикупить в автолавке Военторга каменного хлеба и мороженой колбасы.

Когда с провизией было покончено, кто-то мечтательно сказал:

– А теперь хорошо было бы срубать маленький тазик флотского борщеца!

– Горячей пищи, – объявил помполит Половинкин, – в ближайшее время не предвидится. Это я вам докладываю откровенно, как старший товарищ и коммунист. Подлая артиллерия белофиннов целенаправленно бьет по нашим полевым кухням, как будто других целей нету. Это они стремятся оставить красноармейцев без горячего и тем самым понизить наш боевой дух!

Наступила неприятная тишина. И опять кто-то сказал:

– Интересно, что теперь делают в третьей роте?..

– Песню разучивают.

– Какую еще песню?!

– «Встречай нас, Суоми-красавица». Им, видать, ворошиловскую пайку не завезли.

Между тем именно из-за отсутствия полевых кухонь на передовой и недостаточного обмундирования красноармейцев войска 7-й армии несли значительные потери и число обмороженных и замерзших в периоды затишья уже приближалось к числу раненых и павших в прямом бою.

Моя дядя Николай тоже не на Сицилии родился и в детстве, случалось, обмораживал себе нос и уши, но что такое настоящая, непереносимая стужа, он узнал только на Карельском перешейке, когда установились минус сорок градусов по Цельсию с ветерком, когда, сидя в окопе полного профиля, чувствуешь, как дыхание обжигает глотку, как мало-помалу начинают болеть легкие; желудок, скукожившись, примерзает к хребту и ноги в кирзовых сапогах ощущаются как деревянные, не свои. Ко всему токаревские автоматические винтовки стали выходить из строя, потому что из-за морозов затворы намертво прикипали к стволам, и накануне наступления на Ряйсала 22 декабря рота посдавала их старшине Петухову, получив взамен классическую мосинскую трехлинейку, безотказную, как правильная жена.

С раннего утра 22 декабря славная 1-я рота сидела в окопах, дожидаясь сигнала к атаке, наконец комроты рявкнул не своим голосом:

– Оружие к бою!

И защелкали затворы, застучали разминки ради кирзовые сапоги каблук о каблук, слышно стало, как морская пехота задышала неровно и тяжело.

– Боец Крашенинников! – закричал ротный уже своим голосом с хрипотцой

– Я! – отозвался боец Крашенинников.

– Запевай!

 

С тобой мы встретились на шумной вечериночке,

Тогда давали в клубе фильм «Багдадский вор»,

Глазенки карие и желтые ботиночки

Зажгли в душе моей пылающий костер…

 

И вся рота грохнула вдогонку, казалось озадачив своим ором девственные снега:

 

Глазенки карие и желтые ботиночки

Зажгли в душе моей пылающий костер!

 

С этой ухарской песней на устах поднялся в атаку и мой дядя Николай, предварительно приладив к винтовке четырехгранный вороненый штык, который он накануне старательно затачивал о гранит. Хотя в стылом воздухе то и дело повизгивали пули, посыльные смерти, было скорее озорно, даже весело, чем страшно, пока со стороны противника не заработали пулеметы[14] и морская пехота не залегла. Тогда неприятель принялся бить по нашим из минометов, не давая головы поднять, а справа показался значительный отряд финских лыжников, явно специалистов этого способа передвижения, поскольку они заходили с фланга стремительно и легко. На них были белые маскировочные халаты с островерхими капюшонами, как у инквизиторов, а к спинам были приторочены автоматы «Суоми» и подсумок под дополнительный магазин.

 

В сущности, дело запахло было окружением, но тут подоспели наши танки, почему-то застрявшие на подступах к передку, и отогнали спортсменов прочь.

Однако же и бронетехнике нашей не поздоровилось: два средних танка Т-28 наскочили на мины, а третий вспыхнул от бутылки с зажигательной смесью, словно он был сделан не из металла, а из какого-то активно горючего вещества.

– Чего это они из танка не вылезают? – спросил бойца Крашенинникова мой дядя Николай, намекая на экипаж.

– А черт их знает! – отвечал Крашенинников. – Наверное, не хотят в пехоту идти [15]. Дураку известно, что хуже нет, как в пехоте отвоевать. Во-первых, всю дорогу на ногах, во-вторых, максимум три атаки, и ты в гробу. Хотя и у танкистов служба не сахар, это я тебе ответственно говорю. Знаю я одного механика-водителя с Т-двадцать шестого, так у него вся спина от шеи до поясницы – сплошной синяк!

– Интересное кино!..

– Ничего интересного, просто командир экипажа так своим танком управляет: нужно взять левее – он механика-водителя лупит сапогом, положим, в левую лопатку, нужно взять правее – в правую лопатку, или по почке, или еще куда.

Между тем огонь противника несколько стих, и с той стороны доносился больше скрип лыж – это белофинны снова пошли в обход при слабой поддержке минометчиков и полевой артиллерии, как-то лениво бивших по нашему передку. Всего из неприятельских траншей повылазило до батальона пехоты – это против наших-то шести, да еще усиленных танковой ротой во главе с пятибашенным Т-35 размером с порядочного слона. Уязвленная такой наглостью, морская пехота без команды заорала «полундру» во все полторы тысячи луженых глоток и в едином порыве бросилась на врага.

Что наши сделали хозяйственным финнам, мирно промышлявшим никелем и древесиной, что финны сделали нашим, в общем-то, добродушным, положительным мужикам? Непонятно! И с той и с другой стороны вроде бы ничего…

 

8

Кого ни возьми, шведа ли, португальца, у всех родовая память сравнительно коротка. Шведы, пожалуй, еще помнят, что некогда их королевскую династию основал безродный француз, наполеоновский маршал Бернадотт, носивший на груди татуировку «Смерть тиранам!», слишком оригинальную в положении короля. Португальцы точно не помнят, что первым самозванцем в истории Европы был Лже-Педро III, который, впрочем, себя ничем особым не проявил. И финны, скорее всего, не помнят, что до Великого переселения народов племя суоми занимало всю Центральную Россию, и оттого почти вся наша национальная топонимика, от Волги до Москвы, отнюдь не славянского, а финно-угорского происхождения, и нужды нет, что русские мало-помалу оттеснили финнов за Карельский перешеек, зато между нами существует кровно-историческое родство.

Или же это, напротив, – благо, что историческая память у людей сравнительно коротка. Нельзя же, действительно, вечно пенять французам в связи с московским разорением 1812 года, а французам дуться на нас за то, что у них пропали бумаги Русского военного займа, и шведы, слава тебе господи, давно позабыли, как их Карл ХII сидел за печкой у турецкого султана, спасаясь от гнева царя Петра, и вместо того чтобы держать на нас зуб, взяли и построили у себя реальный социализм.

В общем, вроде бы не просматривается ни особых геополитических, ни принципиальных исторических оснований к тому, чтобы русский и финн вдруг остервенело набросились друг на друга, держа свои винтовки наперевес. А просматривается вот что: видимо, эволюция человека еще далеко не завершена и он как в психическом, так и в умственном отношении находится теперь на стадии бессмысленного подростка, ибо человек – это не только то, что ходит на задних лапах и говорит. Подросток же зол, легко возбудим, доверчив до дурости и знает о мире и о себе немногим больше, чем бабуин. В особенности он падок на слова по преимуществу пафосные и непонятные и готов лоб расшибить во имя какой-нибудь «перманентной революции» или «национального суверенитета», если их соответствующим образом преподнесть.

Неудивительно, что нынешнего кроманьонца легко одурачить, тем паче выбиться в главари, предварительно сколотив шайку разбойников, если пообещать несчастному простаку «молочные реки», «кисельные берега». В главари же обычно метят более или менее проходимцы, которые не нашли своего места в жизни, не определились с настоящим делом, которые во всех отношениях ординарны, но при этом одержимы манией величия, какой-нибудь фантастической идеей и августейшей замашкой повелевать. Такие субчики обожают стравливать народы и, добравшись до власти, льют реки крови даже не «за сена клок», а в силу жжения под ложечкой и урчания в животе.

Единственным порядочным человеком, когда-либо стоявшим у государственного руля, был римский император Диоклетиан, которому в конце концов так надоели политические дрязги, что он сбежал в свою родовую Иллирию и занялся разведением огурцов. В остальном же миром от века правили главным образом кровожадные дураки.

Но и мы, народ, простые, дельные, совестливые люди, тоже хороши: кабы не наша добрая воля, да не леность ума, да не благоговение перед сильной личностью, не сидеть у нас на головах, по крайней мере, уродам и палачам. Словом, «по Сеньке шапка», «какие сами, такие и сани» – вот и весь исторический материализм или, лучше сказать, исторический идеализм, от которого мы натерпелись, как от вместе взятых мачехи, тещи и злой жены.

 

9

Император Диоклетиан был нашему Иосифу Сталину не указ. Судя по тому, что мы о нем знаем, это был типичный деспот что-нибудь времен первых Сасанидов, хитрый, коварный, подозрительный, непомерно жестокий, купавшийся в интригах, как в живой воде, и превыше всего ставивший личную власть над миром, с которой он не желал расставаться даже на смертном одре, демонстративно показывая кулак членам Политбюро.

Кроме того, наш тогдашний Главный поводырь был по-детски недальновиден и всегда искренне удивлялся тому, что дела идут совсем не так, как он планировал и как ему хотелось или даже виделось в вещих снах. Эта вечная незадача представлялась ему слишком загадочной, противоестественной, необъяснимой, и недаром он до конца своих дней держал при себе полковника Мальчика, чародея и ведуна.

Теперь полковник смирно сидел в углу огромного сталинского кабинета, делая вид, что занимается бумагами, сам Иосиф Виссарионович медленно расхаживал от двери в приемную до двери в комнату отдыха, а справа от его рабочего места стоял истуканом начальник Главного штаба генерал Шапошников Борис Михайлович, всегда носивший пенсне и старомодный прямой пробор на крашеной голове.

Генералу было заметно не по себе: условленные три недели уже прошли, а над президентским дворцом в Хельсинки отнюдь не развевалось знамя победы, и даже более того – Красная армия застряла на подступах к линии Маннергейма и вела чуть ли не оборонительные бои.

– В настоящее время, – докладывал Шапошников, – все девять стрелковых дивизий Седьмой армии активно продвигаются в направлении основной линии обороны белофиннов, нанося противнику чувствительный урон, особенно в живой силе, который все труднее становится восполнять…

Сталин движением руки остановил докладчика и спросил:

– А каковы наши потери, считая от тридцатого ноября?

– Относительно незначительные, товарищ Сталин. Мы имеем около десяти тысяч убитыми, до пятнадцати тысяч ранеными и обмороженными, без вести пропало ровным счетом сто четырнадцать человек.

– И какое же на данный момент наблюдается соотношение сил?

– По численности личного состава мы превосходим противника почти в три раза, по артиллерии в три с половиной раза, авиации – в четыре, по танкам превосходство абсолютное!

– Хорошо. Тогда в чем же дело?

– Я бы назвал несколько причин, и все более или менее неожиданного свойства, из тех, что вообще трудно предугадать. Мы не предполагали, что дороги от государственной границы и далее вглубь Финляндии окажутся совершенно непроезжими, просто ужасными, даже ужаснее, чем у нас. Мы недооценили финского солдата, повсеместно оказывающего отчаянное сопротивление, и переоценили симпатии финского пролетариата в отношении СССР. Третье – никто не ожидал, что в начале зимы грянут такие небывалые холода. Наконец, выяснилось, что сильно хромает политико-воспитательная работа в частях; то, что мы сейчас имеем на передовой, – это какие-то толстовцы, а не бойцы!

– Вы не должны были так сказать, – мрачно произнес Сталин, закурил трубку, слегка обжегши о пламя спички указательный палец, по русской привычке схватился за мочку уха и повторил: – Вы не должны были так сказать.

Видимо, ему было обидно, что он двадцать два года своей жизни угробил на строительство вооруженных сил нового типа, создал самую мощную армию в мире, воспитал бойца, беззаветно преданного делу мировой революции, перестрелял все высшее командование РККА из видов укрепления вертикали власти, а тут бывший царский офицер, поди, в прошлом шаркун и хлыщ, без зазрения совести объявляет, будто его красноармеец не стоит ломаного гроша.

– Ну что ты на это скажешь? – обратился Сталин к полковнику Мальчику, когда начальник Генерального штаба откланялся и ушел.

– Все врет!

Сталин вопросительно вскинул брови.

– Погода почти весь декабрь стояла ровная, и столбик термометра не опускался ниже двадцати градусов. Насчет активного продвижения войск: войска стоят как вкопанные, много не дойдя до линии Маннергейма; восемнадцатая дивизия окружена и уничтожена у озера Лавиярви, а под Суомуссалми оказалась в кольце сто шестьдесят третья дивизия, причем спастись почти никому из наших не удалось. Если принять в расчет, что по итогам Финской кампании Красная армия потеряет до половины личного состава, стало быть, четыреста тысяч с лишним бойцов и командиров, то безвозвратные потери за декабрь месяц составляют не меньше ста тысяч с чем-то там человек. Прогноз на будущее: к началу марта мы потеряем половину наших самолетов, около двух тысяч танков, всякой военной амуниции, продовольствия, боеприпасов – на две войны.

– И откуда ты только берешь эти данные, полковник? Я думаю, с потолка.

– Никак нет, товарищ Сталин! Как я сказал, так и сбудется, дайте срок. Потому как звезды и голоса…

– Что-что? – отчасти иронически спросил вождь.

Мальчик пожал плечами и повторил в смущении:

– Голоса…

Куранты на Спасской башне сыграли «Интернационал», похожий на что угодно, больше даже на «Коль славен наш Господь в Сионе», чем на гимн мирового пролетариата, и отсчитали Москве десять часов утра. В наступившей тишине вдруг послышались клаксоны автомобилей, цокот копыт, треньканье трамваев и какой-то ровный гул – точно уши заложило, – происхождение которого трудно было определить. То есть за стенами Кремля наша Москва жила своей обыкновенной жизнью, ничего не зная о трагедии у Суомуссалми, и столичные жители были куда больше озабочены своими мелкими частными делами, чем снабжением Красной армии боеприпасами и едой.

Как раз тем самым воскресным утром у нас на Рогожской заставе случился большой скандал. Кто-то вывернул лампочку в туалете, приобретенную жильцами в складчину не далее как месяц тому назад, и эта прискорбная утрата вызвала такую коммунальную бурю, что мои родные всю жизнь помнили про этот случай так же отчетливо, как о Дне Победы в мае 1945 года, денежной реформе 47-го, похоронах Сталина в 53-м, когда на Трубной площади было задавлено полторы тысячи человек.

Началось с того, что как раз в десять часов утра, только отзвонили куранты на Спасской башне, наш сосед справа, отставной капитан интендантской службы, принялся избивать свою супругу, чем он обыкновенно занимался по воскресеньям, если бывал с похмелья, и бедняжка оглашала квартиру визгом и ныне забытым призывом о помощи:

– Караул!!!

Мой дед, по рассказам матушки, стойкий блюститель всяческой справедливости, собрался было идти выручать несчастную женщину, как вдруг все смолкло, и квартире, надо заметить, не понравилась эта внезапная тишина. Народ высыпал в коридор, полагая, что дело кончилось смертоубийством, но тут в туалете бурно заурчала вода, спущенная из сливного бачка, дверь удобств распахнулась, и на пороге показался обескураженный капитан.

– Прощенья просим, – проговорил он. – Мимо сходил. Какая-то сука вывернула в уборной лампочку, которую мы покупали на честно заработанные гроши.

– Этот факт, конечно, смягчает вашу вину, – сказала мой дед, – но все же ходить надо по возможности в унитаз.

К прениям присоединился сменный мастер с завода «Калибр», член большевистской партии с 1918 года, Серафим Иванович Голубков.

– В этом конкретном случае, – сказал он, – я усматриваю вредительство чистой воды. Если неизвестный средь бела дня покусился на общественную собственность, значит, он хотел внести в быт советских людей смятение и раздор. Мы должны обязательно расследовать это дело, поскольку тут прямо контрреволюцией пахнет, и мы как сознательные граждане обязаны выявить притаившегося врага.

Супруга отставного капитана интендантской службы, уже вполне утешившаяся и даже успевшая намазать губы алой помадой от товарищества «ТЖ», сказала, почему-то вперившись в потолок:

– Это, наверное, у кого-нибудь из жильцов лампочка перегорела – вот и вся контрреволюция на местах.

– Вам бы хорошо почитать классиков марксизма-ленинизма, – строго сказал ей сменный мастер Голубков и поднял указательный палец над головой. – У них черным по белому написано, что нужно в любой ерунде искать социально-экономическую подоплеку и постоянно развивать в себе классовое чутье.

Пожарный Пижамов, с утра порядком выпивший, видимо, заподозрил очередную коммунальную драму и выскочил в коридор с воплем «Сарынь на кичку!», но драки близко не предвиделось, и он, разочарованный, присел на детский велосипед.

Стыд какой! – сказала моя тетка Клавдия, вообще довольно острая на язык. – Добрые люди еще не завтракали, а этот тип с утра пораньше залил глаза!

Пижамов отозвался пословицей:

– Кто празднику рад, тот до света пьян.

– Это какой же нынче праздник? – спросил мой дед.

– Как какой? Воскресенье, братцы, Христос воскрес!

Голубков сказал:

– Вот и выходит, что ты есть потатчик поповским бредням и мракобес!

Однако же, несмотря на ядовитые заявления и комментарии, в конце концов договорились до того, что следует на всякий случай обратиться в органы и сообщить о злостной покраже «лампочки Ильича». Позаимствовали у малолетнего нумизмата ученическую тетрадку за три копейки и всей коммуной собрались на кухне писать донос, адресовали его в районное управление Народного комиссариата внутренних дел, копия управдому Кулакову, копия в Мосэнерго на предмет даровой лампочки взамен исчезнувшей происками классового врага.

– Зря вы затеяли эту писанину, – сказал Пижамов. – Я и без товарища Берии знаю, кто лампочку спер из уборной…

– Кто?! – закричали наши жильцы хором и, как полагается, на разные голоса.

Пижамов рассказал: в начале-де двадцатых годов проживал в нашей квартире у Рогожской заставы инвалид еще империалистической войны, служивший в драгунах у самого Брусилова и потерявший правую ногу под Трускавцом; ходил он по квартире на деревянной колоде, выточенной в форме бутылки и снабженной резиновой насадкой от обыкновенного костыля; вскоре старик скончался, однако по той причине, что жильцы его постоянно обижали, он по сию пору бродит по дому в качестве привидения и делает разные мелкие пакости как бы в напоминание о себе.

– Вот он-то нашу лампочку и упер! – закончил свой рассказ пожарный и, не соображая, что делает, спьяну, порвал донос. Голубков было на него замахнулся, целя в переносицу, но передумал и отправился на уголок, где рядом с магазином канцелярских принадлежностей имелся общественный телефон. В тот же вечер их обоих забрали и отвезли в Матросскую Тишину.

Много позже моя матушка мне рассказывала, что в молодости она часто просыпалась среди ночи и другой раз слышала, как в коридоре бухала с одинаковыми промежутками искусственная нога.

 

10

И в Хельсинки жизнь продолжалась, можно сказать, как ни в чем не бывало, словно и не стояла к югу от линии Маннергейма миллионная армия русских, только толпа заметно поредела и частью окрасилась в воинственные цвета. После бомбежки 30 ноября (кстати заметить, они больше не повторялись), когда на короткое время установилось затишье в городской жизни, вновь заработали универсальные магазины на Александркату, напротив президентского дворца по-прежнему торговал рыбный рынок, кинотеатры в районе Хейкинкати ублажали демократическую публику, студенты дурачились на Длинном мосту и в ресторане «Каппели», похожем на оранжерею, где некогда сиживал великий Сибелиус, прохлаждались расфранченные дамы и господа.

Вот разве что Ставка главнокомандующего спешно эвакуировалась из столицы в городок Миккели, который прикрывала с воздуха эскадрилья английских «Гладиаторов», сосредоточенных на аэродроме «Имоланярви» примерно в пяти километрах от городка. Сам главнокомандующий, барон Маннергейм, с утра до вечера колдовал над картами на пару с шефом финской разведки полковником Паасоненом, то дымя трубкой, то посасывая сигару, и поминутно прихлебывал свой неизменный чай.

Как-то в двадцатых числах декабря адъютант главнокомандующего Юкка Ламменсало, подавая фельдмаршалу очередной стакан чая в подстаканнике фраже, осмелился обратиться к нему с просьбой личного характера; именно, он отпросился в трехдневный отпуск на тот предмет, чтобы вывезти семью из зоны боевых действий, куда родных занесло из-под Виипури обратно на родину единственно по причине строптивых характеров матери и отца.

– Отлично, – сказал фельдмаршал. – Заодно посмотрите свежим глазом, как в действительности обстоят дела в сто шестьдесят третьей дивизии и можем ли мы на юго-западном участке фронта рассчитывать на успех.

В понедельник утром адъютант главнокомандующего взял в гараже Ставки фордовский грузовичок, выкрашенный мелом для маскировки, и уже к вечеру был на хуторе своих дальних родственников Тайвела, к которым перебралась семья Ламменсало после того, как фронт прошелся по родным местам, оставив за собой пепелища и горы битого кирпича.

Отец с хозяином пили пиво фабрики Синебрюхова, мать мыла в тазу посуду, младшие укладывались спать, средний брат Хуго читал газету, сидя перед керосиновой лампой, которая безнадежно закоптила низкие потолки.

Отец нимало не удивился появлению старшего сына – видимо, доброе пиво унесло его в эмпиреи, – сказал только:

Jaha[16]! – и уже больше не говорил.

Но брат Хуго, полюбовавшись на мундир брата и пощупав немецкий крестик, не так давно полученный от представителя вермахта в Микколи, тотчас стал приставать к старшему с вопросами, на которые тот был даже не в состоянии обстоятельно отвечать.

– Правда ли, что русские танки сделаны из резины и финские снаряды отскакивают от них, как гуттаперчевые мячики от стены?

– Говорят, что у Сталина на ногах шесть пальцев, или это враки и анекдот?

– Вот в газетах пишут, что русские едят человеческое мясо и когда идут в атаку, то воют, как волки на луну?

– Как тебе сказать… – отвечал ему старший брат. – В общем, русские такие же люди, как и мы, только несчастные, потому что не они сами хозяева своей жизни, а шайка кровожадных большевиков.

Когда все в доме улеглись спать, Юкке вдруг приспичило по малой нужде и он вышел во двор, над которым ночь уже развесила свои далекие огоньки.

 

11

Между тем белофинны легко обошли с обоих флангов нашу славную 1-ю роту морской пехоты, таким образом отрезав ее от соседей, и даже просочились в тыл батальона, который безрассудно бросился в штыковую атаку, но скоро по пояс завяз в снегу.

И четверти часа не прошло, как с трех сторон послышались чужие, косноязычные голоса:

Venäläiset, kädetylős!

– Чего они там лопочут? – поинтересовался старшина Петухов.

– Русские, сдавайтесь, – перевел помполит Половинкин, вообще культурный и знающий человек.

Ну это они умоются! Чтобы русские сдавались бы – да не в жисть!

– Вот именно! Будем прорываться, других вариантов нет.

– Куда конкретно: вперед или взад?

– Только вперед! Как говорит товарищ Сталин, нет таких крепостей, которые не взяли бы чудо-богатыри.

Комроты отдал приказ: первые двести метров передвигаться ползком, скрытно, зарываясь в снегу, а в непосредственной близости от позиции белофиннов открыть беглый огонь по противнику – и в штыки.

Рота безупречно выполнила это распоряжение, но, когда бойцы поднялись в полный рост, заорали свою «полундру», открыли беспорядочную пальбу и ворвались в траншеи неприятеля, там никого не оказалось, окопы были пусты, и только какая-то, видать, приблудная собачонка вдруг высунула рыжую морду из блиндажа.

Рота, отчасти разочарованная, отчасти с чувством облегчения, двинулась дальше вглубь территории противника, внимательно осматриваясь по сторонам и все более и более приходя к мысли, что мужики оказались в дурацком положении, оторвавшись от основных сил и очутившись один на один с дремучим, враждебным лесом, который шумел кронами настороженно, точно он почуял злонамеренных чужаков. Рыжая собачка, точно привязанная, тащилась за 1-й ротой, и хвост ее торчал из-под снега, как перископ.

Мужики говорили:

– Добродушный песик, даром что белофинн.

Внезапно откуда-то сверху раздался одиночный выстрел, показавшийся странным в глухой тишине дремучего леса, и помполит Половинкин осел на подкосившиеся ноги, страшно выпучив невидящие глаза. Пуля вошла ему ровнехонько меж бровей и вышла в районе четвертого позвонка.

Рота стала палить куда ни попадя, однако со стороны неприятеля выстрелов больше не было, и вскоре тревога сменилась непереносимой усталостью, которая сильно клонила в сон. Комроты на всякий случай приказал выслать вперед дозор, а старшина Петухов поручил это задание моему дяде Николаю и еще одному бывалому бойцу, в недалеком прошлом воевавшему на озере Хасан, по фамилии Кузнецов. Оба красноармейца покорно потащились в северо-западном направлении и, преодолев метров сто пятьдесят, замерли как вкопанные, поскольку им открылось зрелище из тех, что, надо думать, не забываются никогда. На одинокой березе висела вниз головой привязанная за ноги женщина в белом, и легкий ветерок шевелил ее ярко-рыжие волосы, ниспадавшие чуть ли не до земли. По всем вероятиям, это была «кукушка», то есть снайпер, который в одиночку охотится на комсостав, взобравшись на дерево и для верности привязав себя веревкой, положим, к березовому стволу.

Обомлевший дядя Николай с минуту постоял на месте, а затем двинулся дальше в северо-западном направлении и, только одолев километра два, вдруг обнаружил, что боец Кузнецов исчез. То ли он повернул назад, ошалев от видения застреленной «кукушки», то ли потерял из виду своего напарника и поперся куда глаза глядят, но так или иначе красноармейцы нечаянно разошлись.

Когда совсем стемнело, дядя Николай вышел на опушку леса, окаймленную большим озером, которое угадывалось под ровным-преровным покровом снега, синевато-рафинадного, как свежепостиранная простыня. Слева виднелся богатый хутор, выглядевший безжизненно и, вероятно, покинутый обитателями, бежавшими от войны, а впрочем, во дворе стоял похожий на нашу полуторку финский грузовичок. Дядя Николай двинулся в сторону хутора, минут через десять был на месте и, толкнув калитку, вошел во двор. Никого; ночь, тишь, лунища висит в полном соку, звезды мигают, и никого.

Дядя расстегнул свои ватные штаны, чтобы справить малую нужду, и тут углядел, что неподалеку, шагах в двадцати, то же самое вытворяет какой-то финский мужик в белой форменной шапке из собачьего меха и военной шинели внакидку – предположительно офицер. Они поглядели друг на друга, но не враждебно, а с любопытством и вроде бы в раздумье, дескать, как-никак война идет и противника полагается либо уничтожать, либо брать в плен, но драться что-то не было настроения, и кто кого должен брать в плен – это и для Юкки Ламменсало было загадкой, и моему родному дядюшке невдомек. В конце концов они отряхнулись, позастегивали штаны и разошлись в разные стороны: дядя Николай пустился догонять свою славную 1-ю роту, а Юкка вернулся в дом.

 

12

В конце января 1940 года к нам на Рогожскую заставу заявились гости: мой прямой отец (в скором будущем), Алексей Иванович, и мой крестный отец (тоже в скором будущем), Евгений Иванович, причем и родинам, и крестинам было предначертано состояться годиков через шесть.

Алексей был сержантом авиации, накануне выпущенным из штрафного батальона, куда он угодил за то, что сделал из озорства «петлю Нестерова» на тяжелом бомбардировщике, отнюдь не предназначенном для таких эволюций, и, хотя он, можно сказать, открыл новую страницу в истории воздухоплавания, ему вменили покушение на вредительство и дали приличный срок. В свою очередь, мой крестный Евгений был стрелком-радистом морской авиации и служил на Северном флоте, но главным образом участвовал в художественной самодеятельности, поскольку был отъявленный баянист. У отца было перебинтовано горло, которым он маялся с мальчишеских лет, он и умер-то в конце концов от рака гортани, а крестный недавно перенес оспу, и его лицо было испещрено. Оба впоследствии женились на сестрах, то есть на моей матери и тетке Клавдии, но это случилось уже после Великой Отечественной войны. Каким ветром их к нам занесло, неизвестно, но факт, как говорится, тот, что молодые люди выпили на четверых одну бутылку крымского муската и до позднего вечера танцевали под патефон.

Когда гости ушли, тетка Клавдия сказала:

– В общем и целом, задушевные пацаны.

Дед сказал:

– Главное дело, что военные. – Он в тот вечер не участвовал в веселье, а наблюдал за молодежью со стороны. – Военный человек – это, во первых строках письма, дисциплина, порядок и ответственное отношение ко всему.

– Наш прохиндей (это опять про дядю Николая) тоже военный с недавних пор, а как всю жизнь был, так поди и остался нюня и прохиндей.

Дед заметил:

– Нехорошо, Клавдия, так говорить о родном брате, который теперь, может быть, воюет за идеалы социальной справедливости и добра. Хотя чего они там на самом деле воюют – в газетах про это как-то невнятно пишут, выражаясь по-научному, эзоповским языком.

И действительно, война близилась к концу, до полмиллиона красноармейцев были покалечены и убиты, пять тысяч душ томились в плену, армады танков и самолетов, построенных на народные деньги, превратились в груды металлолома, а мечты насчет Финляндской Советской Социалистической Республики растаяли «как дым, как утренний туман», рабоче-крестьянское правительство товарища Куусинена как-то само собой затерялось, и алый стяг так и не взвился над президентским дворцом в Хельсинки, и остался верен буржуазным ценностям многострадальный финский пролетариат. Спрашивается: тогда чего ради Красная армия понесла столь жестокие потери в живой силе и разного рода технике, осрамилась на весь мир и в результате только и научилась, что не жалеть самое себя?.. Разве что мы взяли приступом город Виипури и переименовали его в районный центр Выборг, но у нас таких центров и без Выборга пруд пруди… Разве что отхватили небольшой кус земли от Южной Финляндии, но у нас на Руси этой земли, слава тебе господи, девать некуда, и всё пустоши, пустоши, хоть ты их китайцами заселяй…

Словом, выходит, что за здорово живешь сложили головы российские мужики. Жертвы оказались тем более бессмысленными, что через год финны всё вернули назад, да еще прихватили Карелию с Петрозаводском и замкнули с севера блокаду города на Неве. Правда, маршал Маннергейм наотрез отказался участвовать в штурме Ленинграда – видимо, благодарно памятуя о своей петербургской молодости, первых влюбленностях, кавалергардских штучках, сговорчивых модистках и кутежах.

Больше всего похоже на то, что человечество, обживающее Землю в течение примерно двух миллионов лет, так и не устроилось как следует в пределах своих национальных границ без того, чтобы не напакостить соседу, не обратить в рабство миллионы безответных простаков, жестоко истреблять разного разбора ереси, плести хитроумные интриги, жечь, грабить, сечь головы налево и направо и бессовестно набивать отеческую казну. Когда это было, чтобы люди в течение хотя бы одного десятилетия жили в покое и достатке, не опасаясь того, что вот придет хан Тохтамыш и вырежет пол-Москвы. Порядок и умиротворение «в человецех» найдешь разве что в сказках Платона и бреднях Томмазо Кампанеллы, а на практике вся история человечества представляет собой одну сплошную драму, густо замешенную на слезах да на крови. В рамках этой драмы тут тебе и внутренние смуты, и моровые поветрия, и гонения на инакомыслящих, но главное, бесконечные войны, которые, как правило, велись из самых отвлеченных, даже академических соображений, например, из-за разногласий в связи с постулатом о непогрешимости Папы римского или попросту потому, что руки чесались, что вожди тосковали по ратным доблестям и этим олухам царя небесного постоянно грезились героические дела.

Вот почему это так: стада антилоп в саванне отлично сосуществуют между собой, а народы – нет, даже если они генетически ближе друг другу, чем антилопа Томсона с антилопой гну. А вот почему: в отличие от всего сущего на Земле, человек есть аномалия в мироздании, человек – это хроническая болезнь природы, судя хотя бы по тому, что у последней букашки все так, а у него все не так, и, в сущности, природа хворает человеком, как человек страдает аденомой предстательной железы.

В свою очередь, война есть всего-навсего обострение хронического заболевания, которое по логике вещей не снимается медикаментозно, а со временем проходит само собой.

 

13

Когда наконец была взята линия Маннергейма и 7-я армия вырвалась на оперативный простор, 1-ю отдельную бригаду морской пехоты перебросили в район Сортавала и дали трое суток отдыха, чтобы бойцы отъелись и сколько возможно пришли в себя.

На четвертые сутки от командира бригады Терентия Парафило вышел приказ: захватить банку Охтаматала и далее продвигаться по льду Финского залива в направлении острова Пуккио, причем наступать предписывалось внаглую – без маскировочных халатов, ведя непрерывную пальбу из всех видов стрелкового оружия, то есть всячески навлекать огонь противника на себя.

Бойцы недоумевали.

Ну это уже перебор! – роптали они. – Это, прямо сказать, нас ведут фактически на убой!

Замполит Сувениров такие разговоры решительно пресекал.

– Слово коммуниста, – говорил он, – кто будет антисоветчину разводить, я того лично, вот этой пролетарской дланью пущу в расход!

Делать было нечего: набили патронами сумки от противогазов, имея в виду беспорядочную пальбу, расселись по грузовикам, проехали по морозцу километров с пятьдесят, дальше двинулись пешим ходом и ранним утром 4 марта 1940 года вступили в бой. Уже было не так студено, снег взялся надежным настом, по которому было легко ступать, с берега то и дело налетал крепкий ветер, и остров ватно белел вдали.

Собственно боя-то никакого не было – когда 1-я отдельная бригада морской пехоты двинулась цепями по льду залива с винтовками наперевес и закусив ленточки бескозырок, чтобы их ветром не унесло, со стороны противника не раздалось ни одного выстрела, и вообще, остров оказался по-особому тих и пуст, какими бывают заброшенные дома. Красноармейцев, включая непосредственное начальство, это обстоятельство сильно подивило, поскольку им было невдомек, что наступление морской пехоты на острова представляло собой уловку, демонстрацию, назначенную для того, чтобы отвлечь внимание неприятеля от маневра 28-го стрелкового корпуса, который был нацелен на прорыв тыловой оборонительной полосы.

Оставив Охтаматала, бригада тронулась дальше на северо-восток, картинно рассыпавшись по белой глади залива мириадами черных шевелящихся значков, какими наши виделись в цейсовские морские бинокли с неприятельской стороны. Командир дальней береговой батареи капитан Койвисто навел свой бинокль на черное нашествие и сказал:

Jumala, kuinka paljon niitä on! Minne kaikki haudataan?[17]

Несмотря на то, что батарея дала-таки пару залпов по нашей морской пехоте, это был уникальный случай в истории войн: никто не пострадал, не было ни раненых, ни убитых, единственно боец Крашенинников сломал себе ногу в лодыжке, неловко спрыгнув с огромного валуна.

Можно сказать, этот несчастный случай был последним аккордом Финской войны, так как Виипури уже пал, и через несколько дней, именно 12 марта 1940 года, между воюющими сторонами был подписан мирный договор, и над Карельским перешейком наконец повисла напряженная тишина.

Республика Суоми потеряла в войне до шести процентов своей территории, включая острова в Финском заливе, шестьдесят семь самолетов против тысячи с лишним наших, двадцать семь танков и двадцать три тысячи человек убитыми, не считая гражданских лиц. Потери с нашей стороны были катастрофически велики.

 

После окончания военных действий 1-я отдельная бригада морской пехоты была расформирована и отправлена на суда. Мой дядя Николай попал на эсминец «Сознательный», прослужил на нем до середины лета 1941 года и пропал без вести, когда наша балтийская эскадра перебазировалась из Таллинской бухты в Кронштадт под непрерывным огнем с воздуха, который обеспечивала туча «юнкерсов», «мессершмитов» и «фоккеров». Куда делись Парафило с Cувенировым, неизвестно, старшина Петухов умер от инсульта в шестьдесят девятом году, а боец Крашенинников жив до сих пор, как это ни удивительно, и каждое 1 июля, когда была сформирована его отдельная бригада, напивается до полной потери чувств.

 

14

Есть на Верхней Волге, в Тверской губернии, подо Ржевом, заурядная деревенька в семнадцать дворов, если не считать заброшенной избы Ручкиных, которые то ли повымерли, то ли эмигрировали, то ли еще что, но, во всяком случае, они здесь не появляются много лет.

Не так давно Йомпа Ламменсало, гражданин республики Суоми-Финляндия, работающий в Москве на строительстве небоскребов, прикупил в нашей деревне участок земли в двадцать две сотки и построил добротный дом, может быть, в память праматери Киселевой, которую он по возрасту, разумеется, не застал. Йомпа наезжает в деревню каждые выходные и летом, и осенью, и зимой, но только не весной, когда дороги окрест делаются совершенно непроезжими и даже садятся на пузо колхозные трактора.

Его усадьба через забор, мы с ним по-соседски оборудовали калитку и ходим друг к другу в гости когда вздумается, то есть когда мы не заняты возней с яблонями, косьбой, прополкой и прочими работами на земле.

Мы с Йомпой тонкие приятели, как говорили в старину, и вечерами любим посудачить о том о сем. О преимуществах нашей «Столичной» перед финской водкой «Коскенкорва», хотя мы одинаково охотно практикуем и ту и эту, о международном положении, причем согласно критикуя американцев за рукосуйство, о беспардонных латифундистах новейшей формации, скупающих земли по обоим берегам Волги, о бессовестных ценах на бензин, о бесчинствах дорожной полиции, словом, о том о сем.

Но особенно пристрастны мы к теме «война и мир». Положим, сидим мы на открытой террасе дома моего приятеля Ламменсало, вечереет, багровое солнце собирается на покой, норовя спрятаться за высоким берегом Волги, и предвещает ненастную погоду, птички щебечут уже как-то лениво, сонно, от мангала, сложенного из дикого камня, тянет аппетитным сладковатым дымком, то и дело яблоки с яблонь плюхаются оземь, производя глухой, немного пугающий звук, в остальном же стоит тишина такая, что даже странно, что бывает такая всемирная тишина. И вот, положим, я говорю:

– Кажется, у Гоголя есть такие слова: ты посмотри, как все ладно, гармонично устроено в мире, одни мы бог весть из чего мечемся – не правда ли, хорошо? Я к чему это говорю: тут у нас рай земной, сплошная тихая радость и душевное равновесие, а ведь по трупам ходим, потому что до самого сорок третьего года в этих местах шли нескончаемые бои. И немцы у нас под ногами лежат, и наши, русские, и финны, между прочим, – прошу великодушно меня простить. Немцы в сорок втором дотла сожгли нашу деревню, одни печные трубы остались, а зачем, почему, во имя какой мировой идеи – простому человеку этого не понять. Командовал ими, надо заметить, вполне цивилизованный господин из благородных, генерал Гальдер, который ходил в лайковых перчатках и зеркально начищенных сапогах.

Йомпа, свободно говорящий по-русски, но с гортанным акцентом, положим, скажет:

– Финны в этих местах точно стояли, но гарнизонами, и совсем не принимали участия в военных действиях – это научный факт.

– Или вот еще парадокс: третьего дня я видел в нашей роще, как лиса играла с ежиком, а этой весной синцовские ребята (неподалеку от нас стоит деревня Синцово) устроили в районном центре массовый мордобой. А председатель колхоза «Заря» самовольно продал хозяйство какому-то заезжему москвичу и купил себе виллу на Соломоновых островах!

– Много есть парадоксов в нашей жизни – это научный факт. Вот Финляндия – хорошая страна, богатая, благоустроенная, тихая, а по количеству самоубийств мы занимаем первое место в мире…

– Теперь возьмем искусство… Если не брать в расчет исполнительское мастерство, оно, искусство то есть, теперь затухает на всех фронтах. Кинематографа нет, театра путного нет, поэзии тоже нет. О чем это говорит? Это говорит о том, что человечество наработало такой гигантский объем прекрасного, что его больше не нужно, дай бог хотя бы освоить то, что имеется налицо. Но скорее всего это говорит о том, что человечество разочаровалось в самом себе и помаленьку сдает позиции, впадает в летаргию, чтобы после кануть в небытие. Может быть, это не так, и помогай, господи, чтобы это было не так, но сдается мне, что мы лишние на Земле.

М-да… – говорит мой приятель Йомпа.

М-да… – соглашаюсь я.



[1] Эти отделы, подчиненные ведомству Берии, заведовали кадрами, государственными тайнами, вредителями на производстве, недовольными линией ВКП(б), анекдотчиками и т. п. (Здесь и далее прим. авт.)

[2] Стакан водки и кружка пива.

[3] Старинный боевой клич речных разбойников, вроде нынешнего «ура». «Сарынь» – оборванцы, «кичка» – носовая часть судна, где сосредотачивались волжские, камские, донские и прочие пираты, когда готовился абордаж.

[4] Административно-территориальная единица Финляндии, сродни нашим районам и областям.

[5] Приграничная деревня на территории СССР, место дислокации того самого 68-го исторического полка.

[6] Посеребренная медь.

[7] И действительно, вскоре после начала войны Советский Союз как агрессор был исключен из Лиги Наций.

[8] Танцевальная площадка в виде невысокого подиума, сколоченная из досок в форме правильного круга.

[9] Заплечный мешок о двух лямках, которые ладила вся Россия по армейскому образцу.

[10]Широкий отложной воротник голубого цвета с тремя белыми полосками по кайме.

[11] Так физики называют фазу процесса, вслед за которой наступают необъяснимые трансформации, результат.

[12] После присоединения Финляндии к Российской империи народ суоми сохранял свой парламент – сейм, национальную валюту – марку и юридический иммунитет от Фемиды, расписанной под русскую хохлому.

[13] Стограммовая бутылочка, популярная и поднесь.

[14] На вооружении в финской армии состояли те же пулеметы Максима, что и у нас, только у финнов кожуха охлаждения во все времена года заполнялись смесью воды с глицерином, а у нас снегом по зимнему времени и мочой.

[15] По дурацкой традиции экипаж танкистов переводился в пехоту, если материальная часть была утрачена, то есть если танк был подбит и ремонту не подлежал.

[16] Ага, ладно (фин.).

[17] Господи, как их много! Где мы их всех будем хоронить? (фин.).

Версия для печати