Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Октябрь 2013, 9

Секундант

Рассказ из школьной жизни

У нас сегодня на занятиях произошёл взрыв

 

Константин Арбенинписатель, актер, исполнитель собственных песен. Родился в 1968 году в Ленинграде. Автор нескольких книг прозы и поэзии. В последнее время все чаще пишет для детей. Произведения входили в лонг-листы литературных премий «Книгуру», «Ясная Поляна», премии имени В.П. Крапивина. Награжден Медалью Н.В. Гоголя «За сказочную литературу» (2009). Живет в Петербурге.

 

 

У нас сегодня на занятиях произошел взрыв. Прямо на уроке биологии.

Но это был взрыв не химический, а совсем другой – тихий. Просто произошло событие, которое было равносильно взрыву. Меня самого как будто бы задело взрывной волной, как будто бы контузило. Я теперь хожу как раненый и ни о чем другом думать не могу.

Вот как было дело. Сначала все шло спокойно, как всегда на биологии. Но в самый разгар урока в кабинет вдруг заявилась Анна Сергеевна – наш завуч по воспитательной работе. Да не одна, а еще с какой-то женщиной, которая в руках держала блокнот и авторучку. Выражение лиц у обеих было очень деловое и строгое, и мы сразу поняли: пришли проверять внешний вид и форму одежды. Ксения Филипповна, наша биологичка, тоже это поняла и вздохнула – урок-то, считай, пропал.

Анну Сергеевну мы все за глаза зовем Анютой. Как она стала завучем – непонятно, она ведь совсем молодая. Ходит всегда на каблуках и в короткой юбке, поэтому больше похожа не на завуча, а на отличницу из выпускного класса – такая же заносчивая и надменная. На нас Анюта смотрит свысока, с высоты своих каблуков и своей должности. По фамилии никого не помнит, про имена я и не говорю. Все время у всех спрашивает: «Какой класс? Кто классный руководитель?» Судя по ее вечно недовольному взгляду, ей кажется, что детей в школе вообще быть не должно, что они только мешают. Но тут получается неувязочка: если детей в школе не будет, кем же Анюта будет командовать? У кого проверять внешний вид и форму одежды? Ведь это ее любимый воспитательный жанр!

Едва переступив порог, Анна Сергеевна спросила:

– Какой класс? Кто классный руководитель?

И приступила к «досмотру» – так она сама это называет. Перед Ксенией Филипповной даже не извинилась за срыв урока. Правда, от нее этого никто и не ждал. Никто этому не удивился. Удивительным было другое: Анна Сергеевна жевала жвачку. Это сразу бросилось в глаза, сразу как-то всех озадачило, потому что… Одно дело, когда Савельев жует на уроке или Питкевич шары надувает и громко лопает, но когда вот так вот – завуч по воспитательной работе! Я смотрел на одноклассников и видел, что их всех удивляет это жевание. Причем по-разному – кто веселится, кто глаза прячет, не хочет замечать, а кто просто остолбенел от такой неожиданности. Но все, конечно, молчали – что тут скажешь.

Вот и Ксения Филипповна помалкивала, хотя у самой чуть очки на лоб не полезли. И, когда Анюта велела всем встать и принялась за досмотр, – отвела взгляд, отошла к своему столу и стала ковыряться в бумагах.

А мы стояли перед завучем и ее помощницей, как солдаты на построении. Не знаю, как другим, а мне все это было неприятно. Что-то в таких проверках есть унизительное – как будто мы какие-то злостные нарушители дисциплины или арестанты. В такие моменты, даже если ты ничего не нарушал, все равно противно и неуютно. Но Анюта, похоже, считает такое унижение частью воспитательной работы.

К первым трем осмотренным у завуча претензий не было, а вот Лиза Брунова ее заинтересовала.

– Это что у тебя? – спросила она, пожевывая и глядя как бы сквозь Лизу.

– Джемпер, – ответила Лиза.

– Это не джемпер, это майка.

Лиза растерялась – тон был категоричным и возражений не допускал. Помощница записала Лизину фамилию в блокнот, и Анюта, не переставая жевать, перешла к Еве Ганзен.

– Ты что, не знаешь, что в джинсах в школе запрещено?

Ева попыталась возразить, что это не джинсы, а брюки, но у нее как-то неубедительно вышло. Зато Анюта быстро и четко объяснила ей, а заодно и всем нам:

– Брюки с пуговицами – это джинсы.

И Ева тоже угодила в черный список.

Потом Анюта придралась к Сейфуллиной за то, что у нее жилетка – вязаная. Мол, вязаную в школе нельзя. У Гаврикова она обнаружила на белой рубашке серые клетки – это тоже было нарушение: рубашки допускаются только абсолютно белые, без рисунка. Ваня Лубченок совершил совсем уж страшное – у него не оказалось галстука! Пока он божился, что галстук где-то есть, и пытался отыскать его в карманах и в портфеле, у Анюты зазвонил телефон. Я думал, что она сейчас сбросит звонок, что это она случайно забыла его выключить… Но она не сбросила, а стала разговаривать, – мычала и поддакивала, даже усмехнулась пару раз, и только потом сказала: «Я на службе, перезвоню». Анюта разговаривала по телефону, а весь класс стоял и ждал. И женщина с блокнотом стояла и ждала. И Ксения Филипповна тоже стояла – не могла она сидеть, когда все стоят.

Анюта закончила разговор и собралась уже досматривать второй ряд, и тут Лёня Милостев, до которого очередь еще не дошла, вдруг сел и принялся собирать вещи. Не спеша, с каким-то скрытым вызовом запихивал он в сумку учебник, тетрадь, пенал, ручки. Этот вызов сразу все почувствовали и повернули головы к Лёньке.

Завуч сначала не обратила на Лёню внимания, но когда он все собрал и стал застегивать молнию, она все же повернулась к нему и строго спросила:

– Куда?

Лёня не ответил. Он еле заметно дернулся, словно бы вздрогнул, но тут же взял себя в руки и как ни в чем не бывало накинул лямку на плечо и сделал шаг от парты. Он как будто и не заметил, что завуч к нему обращается. А ведь она действительно не поймешь к кому обращалась с этим своим безликим «Куда?» Тут уже Ксения Филипповна вмешалась.

– Ты куда, Милостев? – спросила она.

– Домой, – нахмурив брови, ответил Лёня и пошел к выходу.

– Что это значит, Ксения Филипповна? – спросила Анюта. – Вы его отпустили? Какая причина? Как фамилия?

– Не отпускала… – опешила Ксения Филипповна и жалобно посмотрела на Лёню. – Милостев, что происходит? Объяснись!

Уже почти у дверей Лёня остановился и повернулся к классу.

– Я не буду здесь учиться, – сказал он тихо, но твердо.

Возникла неловкая пауза. Мы все смотрели на Лёньку, затаив дыхание. Ксения Филипповна тоже почти не дышала, а завуч даже перестала жевать.

– Где это – здесь? – очень осторожно, предчувствуя неладное, спросила она.

Лёня стянул лямку с плеча и опустил сумку на пол. Он как-то весь подтянулся, будто вышел на дуэль с Дантесом. Он старался выглядеть как можно спокойнее, хотя, конечно, мы видели, что он страшно волнуется. Он был как боксер, который ни за что не хочет бить первым, но готов к ответному удару. И вот этот первый удар сделан, Дантес выстрелил. И теперь от Лёнькиного ответа зависело – погиб он, или пуля просвистела мимо.

И он сказал:

– Вы – завуч, форму нашу проверяете, а сами жуете…

Анна Сергеевна едва не проглотила свою жвачку. Ее лицо сделалось блеклым, как будто эта жвачка перекрыла ей кислород.

– Вы думаете, вы нас унижаете? – спросил Лёнька, глядя завучу прямо в глаза. – Вы себя унижаете.

Сказав это, он как-то неуклюже присел, согнув ноги в коленях, нащупал рукой сумку, взял ее и, снова выпрямившись, подвел итог:

– Я в такой школе учиться не хочу, где такие педагоги.

Больше всего меня поразило слово «педагоги». Обычно мы это слово не употребляем в разговоре: учителя и учителя. А Лёнька будто от волнения сказал по-взрослому: педагоги. Впрочем, может быть, вовсе не от волнения он так сказал, а вполне обдуманно, сознательно, ведь в тот момент он был абсолютно взрослым. Он поступал по-взрослому, думал по-взрослому и говорил как взрослый. И мы все это тоже почувствовали, мы почувствовали, как Лёнька Милостев на наших глазах вдруг вырос и стал совсем взрослым человеком. То есть человеком, способным сказать то, что он думает, без всякой боязни и принять самостоятельное решение.

После этого он вышел из класса, сумку держа почему-то впереди себя.

И когда дверь за ним закрылась – совсем тихо, почти беззвучно, – вот тогда мне и показалось, что раздался взрыв. Конечно, никакого взрыва не было, но было ощущение взрывной волны, которая всех нас окатила с головы до ног, насквозь прожгла. Такой это был особый взрыв – невидимый и неслышимый, одновременно произошедший где-то внутри каждого из присутствующих.

Всех накрыло. Ксения Филипповна наконец-то присела, побледнев и хватая ртом воздух.

– Как фамилия? – накинулась на нее Анюта.

Милостев, – ответила Ксения Филипповна таким испуганным голосом, словно сама была Лёнькой и это была ее собственная фамилия. И на ее бледном лице выступили бежевые пятна.

Сопровождающая женщина записала фамилию на отдельный листок блокнота. Анюта хотела еще что-то сказать, поискала кого-то взглядом, но, ничего не придумав, бросила разоблачительное «Так!» и стремительно вышла из класса, стуча каблуками громче прежнего. Помощница кинулась за ней.

А мы так и стояли, забыв сесть, пока стук каблуков не растворился в глубинах коридора и Ксения Филипповна не дала нам отмашку. Она проглотила какую-то таблетку и попыталась продолжить урок, но руки у нее дрожали, слова путалась. Да и все мы как-то не о биологии думали. И я не выдержал – поднял руку и попросился выйти.

Ксения Филипповна махнула мне рукой – иди, мол. Мне кажется, она поняла, куда я собрался.

А я решил побежать за Лёнькой, найти его. Я пока сам не понимал, что ему скажу, но почему-то был уверен, что его сейчас нельзя оставлять одного, что это очень важно – чтобы кто-нибудь из друзей оказался сейчас с ним рядом.

 

Хотя какой я Леньке друг! Мы с ним просто приятели, никогда настоящей дружбы между нами не было. И все равно вот сейчас, в этот критический момент я понял, что у Лёньки в классе нет человека ближе, чем я. Не потому, что я такой близкий друг, а потому, что все остальные – еще дальше. Я как бы ощутил себя его секундантом на этой дуэли…

Лёньку я нашел на втором этаже, в туалете. Он сидел в дальней кабинке, возле окна. Сумка стояла на подоконнике, а Лёнька, упершись в нее лицом, сидел на краю унитаза, дергался всем телом, и крашеное оконное стекло ходило ходуном от его глухих рыданий. Я не сразу понял, что происходит, а когда понял, то испугался – я никогда не видел, чтобы Лёнька Милостев плакал.

Когда я его окликнул, он повернулся, посмотрел на меня пристыженно и махнул рукой – будто бы захлопнул дверь. Но дверей в кабинках не было и никуда Лёньке от меня было не деться.

– Лёнь, ты как? – спросил я осторожно.

Он не ответил – только стекло еще сильнее загуляло. Я тронул Лёньку за плечо.

– Ты молодец, старик.

Лёнька перестал реветь и наконец посмотрел мне в глаза. Но тогда я еще больше за него испугался, потому что это был какой-то не такой, какой-то другой Лёнька… Мои слова он пропустил мимо ушей.

– Они нам всё врут, Пашка, – сказал он, всхлипывая. – Всё! Ты понимаешь, в чем дело?

– В чем? – спросил я.

– Им вовсе не нужно, чтобы мы становились взрослыми! Они в этом не заинтересованы.

– Кто – они? – Я действительно сначала не понял, о ком он говорит. Я думал, он о каких-то врагах говорит.

– Учителя, педагоги наши дорогие. – Лёнька, вытянув из рукавов манжеты, стал ими вытирать лицо. – Они хотят, чтобы мы так и оставались детишками, маменькиными сынками. Понимаешь? Маленькому что не скажешь – он все сделает, потому что знает, что он маленький, за него всё взрослые решают. Маленькими легче управлять.

– А зачем им – управлять?

– Наивный. Ты что, книжек не читаешь? Нужна дешевая рабочая сила. Вот они из нас и растят такую силу, которая потом будет их обслуживать.

Я опять не понял:

– Кого обслуживать? Учителей?

– Да ну тебя!.. – Лёнька достал из сумки дневник. – Смотри, русским языком написано, – он ткнул пальцем в третью страничку, и я увидел заголовок «Права и обязанности учащихся гимназии». – «Учащиеся гимназии имеют право… на уважение и защиту собственного достоинства, – всхлипывая, зачитал Лёнька, – на постановку вопроса об изменении форм и методов обучения и воспитания…»

Удивительно – как Лёньке пришло в голову это прочитать! Я вообще на эту страничку никогда не заглядывал, а если и заглядывал, то не вчитывался, не воспринимал всерьез. Подумаешь – что-то там написано на первых страницах дневника!

– Зачем они это пишут, если на самом деле все наоборот? – Лёнька посмотрел на меня умоляюще. – Прямо как будто издеваются! Я не понимаю, зачем вот так на каждом шагу врать? На каждом шагу!

И он со всей силы зашвырнул дневник в противоположный угол туалета. Тот ударился о стену, хрустнул – отскочила обложка.

– Я зачем в школу хожу – чтобы вранью учиться? Чтобы учиться терпеть вранье? Какие они педагоги? Училки они… обоих полов!

Лёнька вытащил из кармана мятый носовой платок, громко высморкался, потом отвернулся к стене и сказал.

– Всё, достали. Пошли они все! Я им больше…

Не договорив, он болезненным движением стянул с себя галстук, обернулся, бросил его в унитаз и нажал кнопку смыва. Мы долго смотрели, как галстук, потерявший весь свой вид, упорно не желает уходить в небытие. Лёнька снова и снова жал на кнопку.

Когда наконец галстук исчез, из Лёнькиного нутра вырвался спазм, какой бывает после долгого рыдания.

– Что же теперь будет-то, Лёнька? – спросил я.

– Не знаю. Мне плевать, что у вас будет.

Он так и сказал: «у вас» – вдруг, в одно мгновение как бы отделив себя от класса. Он уже был не с нами, сам по себе. Меня это так резануло. Мне показалось, что, отделив от себя, Лёнька нас тоже приравнял к этим нашим врагам – учителям. И я почувствовал почему-то стыд и обиду.

А Лёнька уже совсем успокоился, и хотя лицо у него все еще было мятое и мокрое, в голосе появилась решительность.

– Я извиняться ни перед кем не буду, – сказал он. – Пусть сами… Пока эта дура сама передо мной официально не извинится, я в школу не приду.

Я подобрал дневник, пристроил к нему обложку и протянул Лёньке.

– Это нереально, – сказал я как можно беспечнее. – Она никогда не извинится.

Но он посмотрел на меня очень серьезно, совсем по-взрослому, и сказал – как отрезал:

– Значит, никогда больше не приду.

Но дневник взял и сунул в сумку.

Я хотел немного поправить Лёньку, сказать, что, если уж на то пошло, то извиняться Анюта должна не перед ним одним, а перед всем классом и перед Ксенией Филипповной тоже. В конце концов, она же всех оскорбила, а Лёнька только тем и отличается от остальных пострадавших, что сам полез на рожон, – а мог бы ведь, как все, потерпеть. До него, кстати, вообще проверка не дошла – за что перед ним извиняться?

Но, пока я собирался с духом, чтобы все это Лёньке выложить, раздался звонок. Школа моментально наполнилась шумом, ором и грохотом. Лёнька рванул к раковине умываться. А я побежал на третий этаж, чтобы собрать оставшиеся на биологии вещи.

 

На переменке только и разговоров было, что про Лёнькин поступок. Обсуждали, конечно, и Анюту с ее воспитательными закидонами, но Лёнькино имя звучало чаще и было вне конкуренции. Девчонки восторженно шушукались и шептались, сбившись в кружок, мальчишки вели себя непривычно спокойно – стояли возле подоконника с серьезными лицами и молчали. Едва я появился, ко мне сразу бросились те и другие, стали спрашивать: как Лёнька, где он? Но я сказал, что Лёньку не нашел. Все произошедшее так на меня подействовало, что не хотелось ни с кем делиться переживаниями. Не мог я сейчас пересказывать ребятам наш разговор, я ведь и сам в нем многое не понял…

На математике всем стало не до Лёньки. Но в середине урока зашла наша классная. Все поняли, зачем она пришла, и напряженно замолчали. На классной лица не было – видимо, ее тоже задело взрывной волной, видимо, серьезно влетело от Анюты. Вот интересно: когда молодая завуч по воспитательной работе воспитывала нашу пожилую классную руководительницу, она тоже жевала жвачку?

Классная объявила, что вместо английского шестым уроком будем разбирать вопиющий случай, произошедший на биологии. Всем нам она велела обдумать случившееся и сформировать свое мнение по этому поводу, а мне поручила найти отсутствующего Милостева и привести на урок – хоть бы и за руку.

– Вы уже взрослые, должны понимать, что такой случай – из ряда вон выходящий, что такое поведение неприемлемо!

Наша классная умеет говорить всякие общие фразы – как хочешь, так и толкуй. Вот про что именно она сказала? Про какой случай? Чье поведение неприемлемо? Непонятно. И ведь никто не переспросил, не уточнил. И я не переспросил, хотя мне очень хотелось, прямо так и подмывало. Но смелости не хватило. Я только сказал, что не знаю, где искать Милостева, и всем своим видом попытался показать, что делать этого не собираюсь. Классная моего вида не поняла, еще раз повторила, что от меня требуется, и нахмуренная удалилась.

И все-таки я Лёньку искать не пошел. И не пойду. Если он посчитает нужным, то сам заявится, не маленький. Я секундант ему, а не конвоир. Хотя на перемене некоторые мне советовали его найти и притащить – чтобы всем хуже не было.

На этой переменке вообще настроения изменились. Возмущение будто стало перегорать, и уже мало кто сочувствовал Лёньке. Недолго, получается, он героем считался – от переменки до переменки всего. А теперь в другую сторону вырулило. Даже Ева Ганзен, и та сказала:

– Анюта, между прочим, ему ничего плохого не сделала. Чего он на нее набросился-то?

И Сивухина ее поддержала:

– Из-за этого ботаника у нас английский слетит. Потом нагонять придется.

– Не бойся, не придется, – сказал Коля Зимин, – останемся после шестого урока – на седьмой.

– Еще не легче!

Я, когда эти разговоры услышал, прямо расстроился, у меня руки опустились. От Евы я такого, честно говоря, не ожидал. Уж от кого другого, а от нее… Но больше всего меня расстроило, что еще недавно – там, в туалете – я сам примерно то же самое хотел сказать Лёньке...

В общем, я приуныл. Хорошо еще, Васька Питкевич отвлек от невеселых мыслей – предложил:

– А что, братцы, может, вместо Лёньки Анюту обсудим? На английском.

И мы все захохотали, а потом стали представлять себе эту сцену: как Анна Сергеевна стоит перед классом с опущенными глазами, как обещает больше не жевать жвачку, не разговаривать по телефону во время урока и носить только брюки без пуговиц… У меня на душе немного полегчало, и я подумал: а хорошо бы действительно завуча обсудить. Разве у нас таких прав нет? Может быть, в дневнике об этом что-то написано? Но я опять ничего не сказал.

Потому что эти мои мысли – ерунда. Никто нам Анюту обсуждать не позволит, даже если такое право прописано в дневнике. Потому что переменка переменкой, а когда начнется классный час, все будут говорить не то, что думают, а то, что принято в таких случаях. Какой Лёнька совершил хулиганский поступок, как он не уважает взрослых, как он оскорбил завуча, как всех нас подвел… А классная, как обычно, будет жаловаться на наш инфантилизм, на то, что мы никак не можем с детством расстаться, «а пора бы»…

А что значит – расстаться с детством? Стоять по стойке смирно, когда молодая училка джемпер майкой называет? Мириться со всем этим лицемерием? Не знать своих прав и не уметь ими пользоваться? Не переспрашивать, не уточнять, не спорить, не отстаивать? Плюнуть на все, уйти из секундантов в Дантесы и жевать жвачку?

Хочется об этом с Лёнькой поговорить. С кем еще!

 

Не знаю, что дальше будет.

Лёньке терять нечего, он свой поступок совершил. А вот остальные… Чтобы что-нибудь изменилось, одного Лёнькиного взрыва мало. Надо всем нам так же действовать, а это очень трудно. Трудно становиться взрослым, особенно когда все тебя маленьким считают. Когда – как Лёнька сказал – никто в этом не заинтересован. И я не знаю, смогут ли ребята так же, как Лёнька, держаться. Или будут молчать и поддакивать?

Честно говоря, я даже в себе не уверен. Не знаю, как поступлю, когда придет время решать. Я пока стараюсь об этом не думать. Но не получается, потому что это ведь действительно – как дуэль. И для меня все это очень важно. Не только как для секунданта, но и просто – по-человечески.