Опубликовано в журнале:
«Октябрь» 2012, №7

Возвращение в Панчруд

Фрагмент романа

Андрей Волос родился в Душанбе. Окончил Московский институт нефтехимической и газовой промышленности им. Губкина. Публиковался в журналах "Октябрь", "Новый мир", "Знамя" и др. Автор нескольких романов и книг рассказов. Лауреат премий "Антибукер" (1999), Государственной премии России (2001). Живет и работает в Москве.




Андрей ВОЛОС

Возвращение в Панчруд

ФРАГМЕНТ РОМАНА

 

Прошлое когда-то было будущим,

И будущее когда-то станет прошлым.

        Абу Абдаллах Джафар Рудаки

 

ГЛАВА ПЕРВАЯ

Шеравкан

Его томило сожаление, что он не смог на прощание увидеть Сабзину. Накануне, ближе к вечеру, в урочное время стоял у изгороди, чувствуя холодок в груди, жадно высматривая, когда же мелькнет между яблоневых стволов красное платье... Но красное платье так и не показалось. Зато примчался ее шестилетний братишка и, едва переводя дух и тараща глаза от преданности, протараторил, что, оказывается, мать увела ее по каким-то делам к тетке.

Вот тебе раз!..

Раньше-то они по целым дням не расставались – играли, лазали по деревьям, бегали по выгону с другими детьми. А года два назад им запретили бывать вместе, и теперь приходилось видеться украдкой. Благо, дома по разные стороны одной ограды. И то спасибо – если бы родители Сабзины и Шеравкана не состояли в родстве, ограда была бы высокой глиняной стеной, а вовсе не редким плетнем из кривых жердей.

Нарвав охапку луковых стрелок, фиолетовых листьев базилика, курчавых перьев кинзы и петрушки, Сабзина, оглянувшись, подбегала и протягивала руку сквозь прутья. А Шеравкан протягивал свою. Несколько мгновений они стояли и смотрели друг на друга. Сабзина пахла пряными ароматами трав, глаза смеялись и сияли, а тонкая ладонь дрожала: ведь она боялась, что отец ненароком выйдет на крыльцо, снова приметит ее рядом с Шеравканом – и в наказание отдаст замуж за другого!

Да, дядя Фарух так однажды и пригрозил – смотри у меня, мол!..

А Шеравкан, будь его воля, просто выхватил бы ее из-за плетня – выхватил бы и унес! Как птица Симург! Как могучий джинн!..

Да нельзя этого, нельзя... Сговор уже был, но еще год, сказал отец, надо ждать. А потом уж он всерьез потолкует с дядей Фарухом о свадьбе. Вот так. Год терпеть... да пока еще столкуются!.. да приготовят все нужное!..

Эх, может быть, надо было встать раньше и на всякий случай подождать ее у ограды? А вдруг она догадалась, что он уходит в дальние края... или дядя Фарух обмолвился – так и так, мол, твой-то суженый с утра в дорогу собирается... и Сабзина тайком выбежала бы проститься?..

Но куда уж раньше?

Он долго не мог уснуть накануне, все ворочался, кутаясь в одеяльце-курпачу, представлял, как придется ему идти невесть куда с этим слепцом... сорок фарсахов, отец сказал... кто считал-то их, фарсахи эти... а Сабзина протянет подрагивающую тонкую ладонь... обовьет шею... потянется к губам... И вдруг кто-то стал теребить за плечо.

– Шеравкан! Эй, Шеравкан! – говорила мама. – Просыпайся!

Звезды бледнели на темно-сером небе. Он поднял голову и заскулил, ничего еще не понимая.

– Вставай, вставай! Поесть не успеешь! – ворчливо повторила она, взъерошив сухой ладонью его жесткие волосы. И вдруг обняла, стала гладить плечи, приникла: – Горе мое, куда он тебя тащит? Сыночек, да увижу ли я тебя? Ведь какая дорога! Сколько злых людей кругом!..

– Ой, ну пусти, – пробормотал Шеравкан хриплым со сна голосом и сел на подстилке.

– Что ты причитаешь? – прикрикнул отец. – Замолчи! Слава богу, молодой эмир Нух переловил всех разбойников! Да и туркменов отогнал подальше!.. А ты давай полей мне! Да быстрей, идти пора!

Шеравкан взял глиняную чашку, окунул в чан.

Он был бос, и брызги ледяной воды казались обжигающе горячими.

– Что ерзаешь? – буркнул отец, снова подставляя ладони. – Лей как следует!

Из дома тянуло запахом молока. Мать суетилась возле танура – озаренный зев печи в рассветной мгле казался пастью огнедышащего дэва.

Отец утер лицо платком, посмотрел на него и спросил вдруг и ласково, и хмуро:

– Не боишься?

– Нет, – сказал Шеравкан, помотав головой.

А слезы сами собой брызнули из глаз, и, чтобы скрыть их, ему пришлось торопливо плеснуть себе в лицо остатками воды.

 

Небо светлело, и уже с разных концов города летели вперебив друг другу протяжные вопли муэдзинов.

Возле мечети, как всегда перед утренним намазом, сойдясь несколькими небольшими группами, толклись мужчины. Шеравкан удивлялся – ну, допустим, сегодня они с отцом маленько припозднились... Но все равно – как рано ни заявись, первым не окажешься. Обязательно уже кто-нибудь стоит у входа, чешет языком с соседом. В начале лета он специально прибегал утром один, никого не дожидаясь, чтобы оказаться раньше всех, и что толку? – как ни спеши, а придешь вторым, потому что Ахмед-жестянщик уже непременно подпирает стену своей сутулой спиной. Ночует здесь, что ли?

Сейчас Ахмед-жестянщик помогал Исхаку-молчуну вытащить носилки из дверей подсобки. Исхак-молчун не только исполнял в квартале[1] дворницкие нужды, но и служил при мечети – грел воду для омовений, привозил дрова, чистил и заправлял маслом лампы для вечерних служб, вытрясал коврики.

Носилки за что-то зацепились и не шли.

– Да погоди! – волновался Ахмед-жестянщик. – Да не так же!

Совместными усилиями выволокли наконец.

– Постой, – сказал Исхак-молчун, скребя ногтями в клокастой бороде. – А сапоги-то брать?

– Какие сапоги? – удивился Ахмед. – Зачем сапоги? Третью неделю сушь стоит.

– Как скажете, – вздохнул Исхак, прикрывая двери. – Только чтоб потом разговору не было... А то вон, когда старого Фарида носили, всю плешь мне проели. Почему сапоги не дал?.. Не дал! А почему сами не взяли? Я что, своими руками вас обувать должен? Как дети малые, честное слово. Нужны, так берите... если грязно на кладбище... я ж не виноват, что дождь. А не нужны, так какой разговор? А то сначала одно, потом другое... вечно сами напутают, а потом попреков не оберешься...

– Да не ворчи ты! – прикрикнул Ахмед-жестянщик. – Причем тут Фарид? Фарид в январе умер. Есть же разница!

– Я и говорю: грязь была непролазная. Я ничего... только чтобы разговоров не было. А то сын-то его сапог не взял, а потом на меня накинулся. А я и говорю: так, мол, и так...

– Господи, ты можешь замолчать? Вот уж послал нам бог работничка!

– Молчать, молчать! – недовольно забухтел Исхак, почесывая корявыми пальцами седые лохмы под грязной чалмой. – Я и так лишнего слова никогда не молвлю. Потому что скажешь правду, так тебя самого же за эту правду палкой по башке. А если, к примеру, попробуешь кому...

Но тут Ахмед-жестянщик зажмурился и стал трясти головой, как перед припадком, Исхак-молчун осекся, скорбно посмотрел на него и пожал плечами, а несколько мужчин подхватили носилки, чтобы прислонить к стене.

– Здравствуйте, – сказал отец, останавливаясь. – Что случилось?

– У Камола Самаркандца невестка умерла, – сказал Ахмед, виновато разводя руками. – С вечера легла, говорит – знобит. Молока ей дали горячего... Камол хотел утром за лекарем послать... а она под утро возьми – и вон чего.

Опустив голову, отец пробормотал несколько фраз молитвы.

– Царство ей небесное, – сказал он, огладив бороду. – Аминь.

Со стороны канала Джуйбар показался человек. Чапан был накинут на голову. Мужчины как по команде повернулись и проводили его взглядом. Не открывая лица, человек торопливо прошагал к дверям пристройки и захлопнул за собой скрипучую дверь.

– Дело молодое, – неопределенно сказал Ахмед. – Жизнь есть жизнь... Что делать!.. Все мы гости в этом мире!..

– Вот именно, вот именно, – кивнул отец и снова огладил бороду. – Как вы верно сказали, дорогой Ахмед!.. Бедный Камол! Что за беда пришла к нему в дом! Ай-ай-ай!.. А это часом не чума ли?

– Нет, нет, что вы! Ничего похожего!.. Лекарь сказал, что просто у нее желчь ушла в ноги, а кровь ударила в голову. Наверное, говорит, слишком много на солнце была. Честно сказать, Камол ей и впрямь покою не давал. У него же зеленные огороды... да вы знаете – за каналом Самчан... Она там дневала и ночевала. Прополка, куда деваться: – Ахмед вздохнул. – Аллах сам знает, как распорядиться нашими жизнями... Шеравкан тоже пойдет?

Вопрос означал, что Ахмед-жестянщик причисляет Шеравкана к взрослым мужчинам, поскольку все взрослые мужчины квартала должны были, по обычаю, проводить покойную на кладбище. Шеравкан невольно приосанился.

– Нет, Шеравкан не сможет, – ответил отец извиняющимся голосом. – И я не смогу. К сожалению, после намаза мы должны идти по делу. Нас ждет господин Гурган.

– О-о-о! – протянул Ахмед.

Он жевал губу, и было похоже, что сейчас разведет руками, оглянется на присутствующих, часть из которых внимательно прислушивалась к разговору, и воскликнет что-нибудь вроде: «Какое дело может быть важнее, чем проводить в последний путь невестку соседа?!» Но вместо этого Ахмед-жестянщик вдруг расплылся в умильной улыбке и сказал, прижимая ладони к груди:

– Дорогой Бадриддин! Конечно! Все мы знаем, что только неотложные дела могут помешать вам присоединиться! Если сам господин Гурган... что вы! Не волнуйтесь, мы достойно проводим покойную...

Тут он развел руками и оглянулся. Исхак-молчун тоже конфузливо хмыкнул, сдвинул чалму на лоб и почесал затылок.

 

Сейчас-то уж все более или менее успокоилось, но Шеравкан помнил, что было в Бухаре в конце зимы – месяц или полтора назад. Проклятые карматы замышляли что-то против эмира и веры, заговор раскрылся, главарей схватили, но много еще злоумышленников пряталось среди простого народа. По городу рыскали вооруженные люди, норовя их, окаянных, поскорее перебить. Как-то раз днем отца не оказалось дома – да и откуда ему взяться, он в ту пору днем и ночью пропадал на службе. Стали стучать. Шеравкан подумал, что вернулся отец, поднял щеколду – и во двор ворвались два злых пьяных человека на серых туркменских лошадях. Правда, Шеравкан только сначала испугался, а потом вовсе не испугался и хотел сам разговаривать с ними, чтобы разъяснить, что зря они машут саблями, потому что это дом стражника Бадриддина, его отца, который не кармат никакой, а, напротив, состоит при дворце, и чтобы они убирались подобру-поздорову.

Но один из них наставил острие пики ему в грудь и, щерясь, крикнул:

– Ты кармат, парень? Батинит?

Тут, слава богу мама выбежала из дома. Подняла такой плач и такой крик, и так размахивала тряпкой перед лошадиными мордами, и так толкала Шеравкана к дверям, что не осталось ну просто никакой возможности продолжить разговор. А всадники, видимо, несмотря на хмель и злобу, уяснив, что здесь карматством и не пахнет, в конце концов хмуро выпятили фыркавших коней за ворота и двинулись куда-то дальше... В соседнем квартале где-то возле большой мечети разорили два дома, зарубили несколько человек... Но те ли это были всадники или, может, совсем другие, Шеравкан не знал, как не знал и того, кто подвернулся им под горячую руку.

Теперь они шли переулками к центру города, и Шеравкана так и подмывало спросить, кого же именно придется ему вести сорок фарсахов до кишлака Панчруд? Но он знал, что мужчины не задают лишних вопросов, это только дети недостойно лотошат и ноют, чтобы узнать что-нибудь поскорее. А мужчины сурово молчат, и в конце концов им говорят все, что нужно.

Вчера отец вернулся из казарм немного под хмельком, позвал к себе, долго втолковывал, в каком деле Шеравкану будет поручено участвовать... «Ты понял меня? – И снова повторял, поднимая толстый палец: – Сам господин Гурган, да пошлет ему господь тысячу лет благополучия!..» Целый час рассуждал. Мол, смотри, Шеравкан, не упусти возможность. Мы маленькие люди, а жизнь маленького человека устроена просто: показал себя с самого начала – и дело пошло. Большая, мол, река начинается с одной капли. В следующий раз господину Гургану скажут: есть один такой славный парень по имени Шеравкан, а он и спросит: какой еще такой Шеравкан-Меравкан? – Как же какой, господин Гурган! Извольте вспомнить: это же тот, который слепца препровождал в Панчруд!.. Тут Гурган воскликнет: «Ах! Конечно! Как я забыл! Отличный парень этот Шеравкан... Как раз такие нам нужны! Сколько ему? Восемнадцать? Отлично! Записать этого Шеравкана в третью сотню и дать ему самую хорошую лошадь!..»

Отец долго твердил это на разные лады. А разве Шеравкан сам не понимает? Он понимает: конечно, важное дело... еще бы не важное!.. Кому сказать – не поверят: пацану только-только шестнадцать исполнилось, а он уже на казенной службе. И уже получил за нее целый дирхем – полновесный дирхем исмаилú!

Но к утру хмель улетучился, отец был хмур, ничего не говорил, да и сам, должно быть, ничего больше не знал.

Квартальные ворота открылись.

Они прошли длинной узкой улочкой между глухих глинобитных стен. Слева лежал квартал красильщиков. Покровитель квартала Шайх Рангрези был известен тем, что однажды, с молитвой окунув три мотка пряжи в чистую воду, окрасил их в три разных цвета. Справа простирался квартал святого Джанди, который не позволял ездить мимо верхом: как ни спешишь, а все же коли верхом, так давай спешивайся, чтобы миновать могилу, будь любезен! – а иначе святой сбросит на землю своей таинственной силой!..

Улица разложилась на две, и они свернули направо в сторону квартала Шакшак. Мазар тутошнего святого располагался у большого обложенного камнем пруда – хауза. Сюда стекались маявшиеся головной болью. Каждый страждущий должен был принести блюдо с вареной бараньей головой и веник. Веником он подметал сторожку, воздвигнутую над самой могилой, баранью голову съедали местные водоносы. На мазаре стоял длинный шест с хвостом яка. Поговаривали, что хвост наделен магической силой: если череда пациентов редеет, алчные водоносы трясут его, чтобы оживить в округе головную боль...

Торговые улицы в этот ранний час были малолюдны. Торговцы раскладывали товар, мальчишки поливали и яростно мели ободранными вениками утоптанную глину перед открывшимися лавками. Впрочем, уже слышались какие-то покрики, и чем ближе к Регистану, тем оживленней становилась жизнь в торговых рядах. Груды женских туфель, вороха и кучи москательных товаров, за ними корзины, корзинки, корзиночки, коробочки, пакетики и склянки благовоний – и все это рядами! рядами! Персидская бирюза, туркменские лалы, золотые подвески для тюрчанок – все россыпью и кучками (и тоже ряд за рядом, в каждом из которых орут и волнуются продавцы), следом засахаренные фисташки, сушеные фрукты и халва, пряности и приправы, еще дальше кольчуги и наконечники для стрел и копий, в трех шагах от них три десятка лавчонок, торгующих жареным горохом и сушеными дынями, потом амбары чужеземных тканей (а рядом свои – синяя занданачи и роскошная ярко-зеленая иезди), и снова съестные лавки, над которыми сизый дым вперемешку со сладостной вонью плова и кебабов...

Регистан уже шумел в полную силу. Возле большого хауза теснились разноцветные палатки, убираемые на ночь, а к утру столь же быстро воздвигаемые владельцами. На площади, за века избитой бесчисленными копытами до глубоких ямин и покрытой вековечным же слоем конского и ослиного навоза, шумело, орало, вопило, гоготало и ржало торжище. Ловко уворачиваясь и крича, разносчики воды и сластей рассекали толпу во всех направлениях. Толпы пеших и отряды конных толклись в беспорядке, что настает лишь в тот непреложный момент битвы, когда один полководец должен познать сладость победы, а другой – горечь поражения. Каждый здесь являлся если не продавцом, то покупателем: дров, овощей, риса, ячменя, сухих снопов джугары, мяса, хлопкового семени, кунжутного масла, верблюжьего корма, фруктов, хлеба, кур, свечей (а также всего остального, здесь не упомянутого, но столь же необходимого для жизни большого города), – и неописуемый гвалт, поднимавшийся к ярко-синим небесам и золотому солнцу тысячеславной Бухары, являлся тому неопровержимым доказательством.

Ближе к воротам Арка, хмуро смотревшего с высоты своего холма, насыпанного некогда чародеем Афрасиабом, теснились здания казенных приказов и канцелярий. Их было десять, и неровный уступчатый полукруг строений ограждал и образовывал небольшую площадь перед воротами, возле которых прохаживались несколько стражников. Слева от ворот, вплотную к стене Арка, стояли покосившиеся столбы – виселицы. Шеравкан слышал, что вчера казнили пятерых воров, но тел на виселицах уже не было. Зато чуть поодаль торчали чьи-то головы на палках, и еще десятка полтора лежали на низком помосте – должно быть, разбойных туркмен... а то и разысканных где-то окаянных карматов.

– Жди здесь, – сказал отец.

И неторопливо пошел к стражникам.

Сидя на корточках и чертя пыль подвернувшимся прутиком, Шеравкан поглядывал в сторону ворот. Стражники отцу оказались знакомые, и теперь они шумно и весело говорили, причем один, усатый коротышка, то и дело покатывался со смеху и хлопал себя по коленкам.

Между тем на другой стороне базарной площади показались несколько верховых. Два охранника помахивали плетками (впрочем, толпа и сама расступалась перед оскаленными мордами боевых коней), за ними какой-то вельможа на черном хатлонском жеребце, а следом еще два мордоворота, у одного в руке копье с белым бунчуком.

Расшитый золотом чапан вельможи посверкивал на солнце.

Заметив их, отец поспешил навстречу.

– А, Бадриддин, ты здесь, – придерживая коня, протянул человек в расшитом чапане.

– Конечно, ваша милость! С самого утра, как велели...

– Ну хорошо, – сказал господин, отчего-то морщась. – Давай, подходи к зиндану.

Он махнул камчой, конь вскинул голову и переступил. Кавалькада повернула налево и ленивой рысью двинулась к тюрьме.

– Давай, давай, – подгонял отец Шеравкана, спеша за верховыми. – Пошевеливайся!

Придержав коня у ворот, вельможа нетерпеливо оглянулся.

– Доброта эмира не знает границ, – недовольно сказал он, после чего спросил, показав камчой на Шеравкана. – Этот, что ли?

Шеравкан испуганно поклонился.

– Как вы и сказали, ваша милость, – заторопился отец. – Отведет за милую душу, не извольте беспокоиться!

– Как зовут?

– Шеравкан! – звонко сказал Шеравкан.

– Ишь ты! – Господин Гурган ощерил крепкие белые зубы. – Ладно... Ну что там? – мгновенно раздражаясь, крикнул он. – Что копаетесь?

Между тем наискось висящие тюремные воротца, на живую нитку связанные из жердей и косо висящие на кожаных петлях, отворились. Придерживая саблю, толстый человек в нечистом чапане подбежал к приехавшим.

– Господин Гурган! – воскликнул он неожиданно тонким голосом. – Я ваш слуга! Как вы себя чувствуете? Молюсь о вашем здравии, господин Гурган!

Он мелко кланялся, прикладывая руки к груди. Сабля болталась.

– Хорошо, хорошо, Салих... верю, верю. Рифмоплет жив у тебя?

– Жив, – сказал начальник тюрьмы, преданно прижимая руки. – У меня тут...

– А хоть бы и сдох! – Гурган нетерпеливо махнул плеткой, предупреждая попытку рассказать ему, как хорошо живется заключенным. – Давай его сюда. Постой, возьми там... одежду ему привезли... Доброта эмира не знает границ.

Мелко кивая и бормоча, начальник тюрьмы Салих попятился, потом повернулся и, придерживая саблю, скрылся за воротами.

Гурган повернулся к Шеравкану и снова раздраженно взмахнул камчой.

– И ты смотри, парень! Этот человек не должен побираться на дорогах! Ты понял? Эмир не оказал ему такой милости! Эмир оставил ему жизнь, но не оказал милости собирать милостыню! Хватит и того, что в тюрьме его кормил народ Бухары!

Зло посмотрел и вдруг холодно засмеялся.

– Я понял, – торопливо ответил Шеравкан, кивая. – Я прослежу. Как же, господин. Обязательно...

Минут через пять два стражника, предваряемые начальником Салихом, крепко взяв под руки, вывели из ворот долговязого человека в колодках. Он деревянно переставлял ноги и стонал. Шеравкан невольно вытянул шею, всматриваясь, и вздрогнул. Человек был явно зряч. Он то жмурился, то, наоборот, широко раскрывал глаза, надеясь, видимо тем самым умерить боль, которую при каждом шаге причиняли ему колодки; так или иначе глаза его были совершенно живыми.

– Вот придурок ты, Салих! – сказал вельможа. – Кого ты привел?!

Начальник тюрьмы схватился было за голову и, судя по всему, хотел броситься обратно, чтобы собственноручно исправить допущенную ошибку.

– Хотя нет, погоди-ка, – морщась, сказал господин Гурган. Привстав на стременах, он хрипло выкрикнул: – Эмир рассмотрел твое дело! Признал виновным! Ты караешься смертью!

Человек то ли не услышал его, то ли не понял – все так же озирался и мотал головой.

Начальник тюрьмы подбежал и кратко скомандовал.

Стражники снова схватили человека под руки. Подведя к городской стене, потащили наверх. Это было не просто – глиняные ступени давным-давно оплыли и выкрошились.

– Да снимите с него колодки, ослы! – не выдержал Гурган.

Остановившись, один из охранников связал заключенному руки какой-то тряпкой; второй осторожно, чтобы не потерять равновесия, присел; когда распрямился, колодки свалились.

Скоро они оказались на самом верху, под такими же, как ступени, оплывшими зубцами, – на длинной узкой террасе, откуда в пору былых войн и осад эмирские лучники пускали стрелы в осаждающего неприятеля.

Базар по-прежнему шумел; когда человек полетел вниз, шум колыхнулся, как будто какое-то огромное существо ахнуло от неожиданности.

Ударившись об откос, человек тяжело шмякнулся на землю, вскочил было... тут же снова упал и, сонно поворочавшись, затих.

– Вода, вода! – уже летело над толпой. – Вот кому свежая вода!.. Финики, финики!..

– Аллаху виднее, кого чем наказывать, – меланхолично произнес Гурган.

Стражники гуськом осторожно спустились со стены. Один подошел к лежащему и попинал его мыском мягкого сапога. Тот не шевельнулся. Стражник махнул рукой и что-то крикнул. Второй недовольно отмахнулся. Первый пожал плечами и тоже побрел к воротам тюрьмы.

– Вы будете шевелиться? – крикнул Гурган. – Мурад, дорогой, угости-ка их плетью! Долго мне ждать?

Один из мордоворотов тронул коня и порысил к воротам – тоже довольно неспешно.

– Даже крестьянские волы бодрее этих скотов! – буркнул Гурган. – Чтоб вас всех!..

Взгляд его снова упал на Шеравкана.

– Так что вот так, – протянул он. – Да-да, пешочком. Подойди-ка...

Шеравкан сделал два шага и остановился, когда пыльный сапог вельможи и тусклое серебро стремени коснулись его одежды. Он задрал голову, преданно глядя в лицо господина Гургана.

– Ты, я вижу, парень хороший, – сказал Гурган.

Разжал пальцы. Весело блеснув, что-то упало возле передних копыт его лошади.

Шеравкан наклонился и погрузил пальцы в теплую пыль.

– Господин Гурган, – растерянно сказал он, протягивая дирхем. – Вы уронили...

Яма

Того, кто почему-то проникся к нему сочувствием, звали Касымом. Оторвал полу от своей рубахи, сделал ему повязку на глаза. Величал шейхом, часто начинал фразу словами «при вашей-то учености, господин». По рукам Джафар понял, что он скорее всего человек высокий и худой: длинные кисти, длинные же тонкие пальцы. Касым брал его ладони в свои, держал, гладил, бормоча бессмысленные и жалкие слова утешений. В полубреду начинало казаться, что это добрые руки старой няньки Махбубы. «Ну не плачь, Джафарчик, хватит, миленький мой, перестань, все прошло, ничего не болит...» Вот сейчас она вытрет его слезы, нежно взъерошит волосы, даст кусок лепешки с медом, легким шлепком проводит за порог; и он выбежит к солнечному сиянию, к радостным переливам света на свежей листве; а сейчас просто крепко зажмурился, чтобы разглядеть красные яблоки, плавающие под веками...

Ближе к вечеру стражники спускали в яму бадью с водой. В образовавшейся свалке Касым ухитрялся и сам испить, и беспомощному соседу принести в шапке несколько глотков. Так же и с кормежкой: вываливали в яму корзину подаяния, собранного у базарных доброхотов – объедки, огрызки, непродажное гнилье, – и в новой потасовке долговязый урывал-таки кусок-другой своему шейху. И по нужде водил его в дальний угол ямы, откуда с утра до ночи слышалось жирное гудение зеленых мух...

Часто Касым, волнуясь и шепелявя, принимался толковать о своих собственных несчастьях. Он избил сборщика податей, когда тот вознамерился забрать люльку, предварительно вывалив из нее дитя, – ничего более подходящего для уплаты положенной суммы налога мытарь в кибитке не нашел. Через день приехали конные, схватили Касыма, но не казнили сразу, а привезли сюда и бросили в эту зловонную яму к другим ее несчастным обитателям; и теперь он надеялся, что эмир, да ниспошлет ему Господь триста лет благоденствия, разберет дело и оправдает.

Впрочем, каждый тут ждал, что эмир доищется в его деле правды и поступит по справедливости. Один получил в наследство крепкий дом на хорошем участке. Дом приглянулся высокому чиновнику. Чиновник захотел его приобрести. Владелец не продал. Тогда его обвинили в том, что он беззаконно покушался на дочь этого чиновника. Нашлись свидетели, своими глазами видевшие то, чего не было, и готовые поклясться в своей честности хоть на Коране, хоть на самой Каабе. Пятый год несчастный домовладелец томился в аду... Другой был военным пенсионером – ежегодно получал небольшое казенное содержание – и явился в столицу, когда не дождался очередной выплаты. С солдатской прямотой шумнул в учреждении, добиваясь положенного, и по приказу раздраженного мустауфи – начальника финансового управления – был брошен в яму, благо что от канцелярии до зиндана рукой подать. Третий... да что там: все их истории походили друг на друга, равно как была похожа необъяснимая уверенность в грядущем торжестве справедливости – она-то и помогала им дожидаться сего светлого дня, не сойдя с ума, не разбив голову о плотную глиняную стену ямы.

Время текло медленно... вязкое время. Прожил день – думал, второго не переживет. Ничего, прожил и второй... третий... десятый... Дни не отличались друг от друга, только в пятницу, в день самого богатого базара, им вываливали две корзины объедков.

Прошел месяц... и он твердо знал, что второго не переживет.

Но стукнула вдруг роковая минута: хрипло бранясь, стражник требовал чего-то, и Касым вскинулся с теми самыми звуками, с какими всегда вскидываются всполошенные; на мгновение замер, невнятно запричитал, сказав дрожащим голосом:

– Это меня! Прощайте, шейх! Дай вам бог!

Схватил напоследок ладони Джафара, приложился губами, разжал пальцы – и все, и пропал, и руки Джафара снова остались в пустоте.

Послышался шум краткой суматохи, который легко было разгадать: Касыма вытаскивали наверх. Загалдели, кратко брякнули чем-то (должно быть, надели колодки) – и все стихло.

Оставшиеся в яме, болезненно взбудораженные случившимся, выли и стонали. Кто-то расслышал брань одного из тюремщиков, и по всему выходило, что Касыма решили отпустить домой.

Джафар прижал осиротевшие ладони к щекам – и неожиданно для самого себя тоже тихо завыл.

Несколько мгновений назад нельзя было и представить, что мрак его беспросветного несчастья можно еще хоть чем-нибудь всколыхнуть; но вот забрали Касыма... он рад за него, Касым освободился!.. И все же ощутил, что в прежней черной боли появилась еще одна боль... еще одна чернота... отчетливая, как саднящее зияние на месте зуба… и бессмысленно завыл, схватившись за голову и раскачиваясь, будто раньше не понимал, что в какую бы пучину несчастья ни был погружен человек, все равно проклятая судьба всякую минуту готова предъявить ему новый счет и новую беду!..

Через недолгое время снова хрипло крикнули с края ямы: настойчиво требовали слепого: вы слышите там?! слепого, слепого сюда!.. а то опять не того, будь оно все неладно!.. вечно все наврут, разорви тебя пополам!..

– Слепой! Где слепой?

Наклонив голову и прислушиваясь, помедлил откликнуться. Может быть, он не один слепой. Может быть, здесь есть еще слепые?

– А хромой не нужен? – вой и гомон взбудораженных обитателей ямы перекрыл плаксивый голос. Джафар различал кое-кого; это был болтливый дервиш, страдавший за отрицаемое им воровство. – Или безрукий? Меня возьми – я безголовый! Что за несправедливость? Одних берешь, других оставляешь!

– Вот я сейчас возьму! – пригрозил стражник. – Со стены давно не летал? Полетаешь еще... Слепой-то где?

Кто-то молча толкнул – тебя!

Он встал. Качнуло – едва удержался на ногах.

– Держись, ну!

Кто-то еще – или тот же? – помог взяться за петлю скользкого ремня.

– Давай, давай... держи... сейчас вытянут!..

– Давненько эмир не посылал нам угощений со своего стола! – вопил дервиш. – Эй, братан! Увидишь эмира, передай: старый Исламшо соскучился по его яствам!

Должно быть, солдат изловчился кольнуть острием пики – дервиш взвизгнул и отскочил подальше.

– Давай, – предложил стражник со смешком. – Скребись!

Это было точное слово: схватившись за петлю, Джафар нащупал неровную глиняную стену ямы, заскребся – и тогда уже кто-то схватил его под мышки и бросил на край.

Больно ткнувшись щекой и подглазьем в сухую глину, он инстинктивно сделал несколько движений, чтобы отползти дальше. Потом сел, тяжело переводя дыхание.

– Раздевайся.

– Что?

– Снимай с себя все.

Что-то мягко упало рядом. Пощупал – тряпье.

– Одежду тебе послали, – недовольно сказал стражник.

– Кто послал?

– Кто, кто... Шевелись, сказал.

Голова кружилась.

Покорно стащил с себя чапан, швырнул в сторону. Нашарил в кипе новый... да, вот он... что еще?.. это рубаха... а это?.. штаны... платок... вот и сапоги... От новой одежды пахло свежестью, от сапог – новой кожей; только сейчас почуял: должно быть, обоняние, убитое вонью зиндана, возвращалось к нему.

– Все, что ли? – недовольно спросил стражник. – Это в яму кинь... А, черт! – Раздраженно шаркнул сапогом, сваливая вниз тряпье. – Ладно, иди... да не туда!

Джафар послушно побрел, вытянув перед собой руки и спотыкаясь. Сопровождающий направлял его движение, тыча чем-то твердым в бока, – должно быть, ножнами. Дорога была неровной. Солнце уже осветило площадь – щека чувствовала едва уловимое тепло.

Они шли, шли... кажется, вышли из ворот... Куда теперь?

– Стой, – сказал наконец стражник. – Вот он. Принимай.

– Здравствуйте, уважаемый, – услышал Джафар мужской голос.

Джафар молча остановился.

Слышен гул базара. Справа, казалось, есть еще люди... Пахнет конским потом... точно: в нескольких шагах фыркнула и переступила лошадь.

Стоявший перед ним откашлялся.

– Уважаемый, слышите? Вот этот мальчик будет вашим провожатым. Он отведет вас в Панчруд... Вы слышите меня?

– Здрассти, – еще один голос.

Мальчик? Какой мальчик? Разве здесь место мальчикам?

– В Панчруд? – пробормотал Джафар, не понимая смысла.

– Так приказано, – пояснил тот. – Вот с ним пойдете, с сыном моим... Но вы не должны просить милостыню. Слышите?

Ноги ослабли. Джафар неловко сел на землю и опустил голову. Жар прихлынул к глазам, и он с трудом подавил рыдание.

Снова фыркнула лошадь. Звякнула пряжка. Морщась, повернул голову на звук.

Там кто-то сказал негромко:

– Вот каков он теперь, полюбуйтесь...

«Вот каков он теперь» – это о нем?

И голос, голос... Гурган?!

Лошади шатнулись, шагнули... неспешно застучали копыта...

Уезжают!

Кинуться!.. запрыгнуть в седло за его спиной!.. вгрызться в горло!..

Тьма, тьма вокруг!

Тьма!..

Он неслышно застонал.

– Вы поняли меня?

– Что?

Низкий гул стоял над Бухарой. Гул жизни. Шум существования. Оказывается, его не будут казнить. Почему?..

Трепетала в груди готовая порваться струна.

– Уважаемый! Я вам в третий раз говорю: вы должны идти в Панчруд! Вас поведет вот этот мальчик! И вы не должны просить милостыню!

– Просить милостыню? – От мгновенного возмущения рука потянулась, чтобы сорвать наконец с глаз проклятую повязку. И замерла. – Да на кой черт мне просить милостыню?!

Ответа не последовало – должно быть, собеседник просто недоуменно пожал плечами.

– Как тебя зовут? – властно спросил Джафар.

– Бадриддин, – ответил человек.

– Что ты несешь, Бадриддин? Какой Панчруд? Мне не надо в Панчруд... Мне домой надо, а не в Панчруд... Послушай-ка, Бадриддин, дорогой... Найди где-нибудь лошадь... или повозку... Отвезешь меня к мечети Кох... я там живу. Знаешь мечеть Кох?

– Я знаю мечеть Кох, уважаемый. Но...

– Я тебе хорошо заплачу... Нет, подожди! Лучше сам беги туда. Спросишь дом Джафара, тебе всякий покажет. Спросишь Муслима... скажешь ему – мол, так и так... хозяин нашелся... пусть гонит сюда. Ты понял? Давай, иди. Я тебя не обижу.

Справа, оттуда, где переминались лошади, послышалось что-то вроде смешка.

– Видите ли, уважаемый, – со вздохом сказал Бадриддин. – У вас нет дома в квартале Кох. Ваш дом... э-э-э... тот дом, что был вашим... он теперь принадлежит другому человеку. Понимаете?

– Как это? – тупо переспросил Джафар.

– И людей ваших тоже нет. Эмир распорядился отдать вас под надзор родственников. Как неимущего. Если бы у вас был кто-нибудь в Бухаре... Но у вас никого нет в Бухаре, уважаемый. Вы должны идти на родину, в Панчруд.

– Неимущего? – непонимающе повторил он.

Бадриддин молчал.

Джафар захотел произнести имя – и не смог: голос отказал.

Справа снова что-то брякнуло, шумнуло... Негромко стучали копыта, удаляясь.

– Гурган? – сипло выговорил он в конце концов.

– Вставайте, уважаемый, – вздохнул Бадриддин. – Вставайте.

 

Слепой сидел на камне, повернув лицо к солнцу.

Лицо его было узким, и засаленная повязка только подчеркивала это. Щеки впалые, худые и темные. Борода серебрится на солнце. Нос тонкий, а ноздри то и дело раздуваются. Войлочный кулях на башке... Такой грязный кулях, что противно смотреть. Где он взял такой кулях? Шеравкан сразу приметил – вся одежда новая, а кулях – будто с другого нищего снял. Губа закушена. Вечно он грызет губу...

В общем, неприятное лицо. Несчастное какое-то... злое, обиженное. И всегда голова немного запрокинута – то ли ворон считать собрался, то ли из-под повязки своей на дорогу хочет посмотреть... Чем ему смотреть-то на эту дорогу?..

Шеравкан отвел взгляд и спросил:

– Ну что, отдохнули?

Тот, помедлив, встал. Он был высок ростом, но сутулился, как будто стараясь быть меньше. Неуверенно протянул руку.

Морщась, Шеравкан помог ему нащупать конец своего поясного платка. Потом вытер ладонь о штаны – рука слепца была влажной, в испарине.

 

Широкая конная тропа сбегала в пологий сай, показывалась на противоположном склоне и снова терялась в темных зарослях. Вдали в курчавой зелени пестрели глиняные кубики большого кишлака. В разбредшихся по увалам садах еще кое-где доцветали яблоневые и вишневые деревья, и порывы теплого ветра приносили то запах скошенной травы и дыма, то сложный аромат цветов и зелени.

Правой рукой слепец цепко держался за пояс поводыря. И все равно шагал неловко, неуверенно. То и дело задирал голову, как будто пытаясь взглянуть-таки из-под повязки, и лицо у него было напряженное и сердитое. И дергал, когда оступался.

Это раздражало Шеравкана.

Ему казалось, что они идут слишком медленно.

На его взгляд слепцу следовало встряхнуться и шагать тверже. Ведут тебя, так давай, шевелись... А он все ощупкой норовит. Ногу ставит боязливо – будто край обрыва нашаривает. И голову задирает. Что толку? Разве еще не понял, что к чему? Задирай, не задирай, ни черта не увидишь... лучше б ногами двигал. Уж если пошли, так надо идти. А иначе как?

Отец говорил, что им неспешной дороги дня на четыре. Пять – от силы. Но отец имел в виду, что если на лошади. Он ведь так и сказал – отвезешь его. А вовсе не отведешь...

Вообще непонятно, почему им не дали лошадей. Нет, ну правда, дали бы пару. Хоть плохоньких. Шеравкан на первой, вторая в поводу. Сидел бы сейчас, развалясь в седле, похлопывал камчой по голенищу. А как в кишлак въезжать – так приосанился бы, нахмурил брови, повод взял покруче да покрепче. Копыта между глухими дувалами – цок-цок, цок-цок!.. Ему-то наплевать, конечно, а ведь наверняка смотрит какая-нибудь украдкой – ишь, какой ладный наездник!.. «Эй, красавица! Где дорога на Пенджикент?» Любая смутится – голос у Шеравкана густой, басовитый. Дядя Фарух смеется: ой, говорит, из-за занавески услышишь – испугаешься!.. Это он шутит так. Испугаться, может, и не испугаешься, а вот что парню всего шестнадцать, точно никогда не подумаешь.

Да, на коне – дело другое!..

А так плестись – что ж?

Сорок фарсахов[2], сказал отец. Так и сказал – мол, кто их мерил-то, фарсахи эти. Чуть больше, чуть меньше... фарсахов сорок, короче говоря. Вот и считай. Лучший скороход за час проходит один фарсах. И то ему сорок часов бежать – конечно, если найти такого, чтоб не ел, не спал, а только дорогу пятками обмолачивал... А так-то, по-черепашьи, сколько им тащиться? Если б этот хоть шагал по-человечески... так нет. Семенит...

– Не дергайте так, уважаемый, – хмуро сказал Шеравкан. – Давайте постоим, что ли. Не дай бог, заденет.

Два желтых вола нехотя влекли визжащую арбу. Давно нагоняют. Волы – они и есть волы. Ленивая сволочь. Тоже не шевелятся, хоть и зрячие. Вон, слюни какой вожжой распустили... Спят на ходу. А хозяину, видать, все равно – быстро, медленно. А что? Навалил коряг, да и сиди себе, подремывай. Волы сами довезут.

– День добрый, – сказал седок.

– Добрый, – кивнул Шеравкан и зачем-то спросил: – На продажу дровишки-то?

– Да какой там, – отмахнулся тот. – Ну, дай вам бог.

Было похоже, что необходимость пошевелить языком вынудила погонщика несколько взбодриться. Он бодро хлестнул равнодушную животину измочаленным прутом и загорланил что было мочи:

– Принеси мне глины, ла-а-а-а-асточка!..

Снова замахнулся:

– Ну, чтоб вас разорвало!..

И продолжил:

– Подари тростинку, го-о-о-орлица!..

В эту секунду Шеравкан случайно взглянул на слепца – и впервые увидел его улыбающимся. Песня его тронула, что ли? Песня известная, грустная, у него самого, бывало, комок к горлу подкатывал, когда отец напевал негромко: «Я себе хоромы выстрою, заживем с тобой, любимая...»

Улыбка была слабая, тусклая – вроде и не улыбка даже. Может, просто показалось. То же самое лицо – худое, недоброе. Нет, все-таки чему-то улыбался...

– Пойдемте, уважаемый, – сказал Шеравкан, с тоской оглядываясь туда, где еще виднелся город. – Пойдемте.

Но слепец отстранил его.

– Парень! Погоди!

Возница оглянулся. Слепец не мог этого видеть, однако махнул рукой так, будто был уверен, что тот заметит его жест.

Волы встали.

– Чего вам, уважаемый? – спросил погонщик.

– Ты, я слышу, песни поешь, – с хмурой усмешкой сказал слепец.

– А что не петь? – удивился тот.

– Пой на здоровье... хорошая песня, душевная. А скажи, не пожертвуешь ли страннику какую-нибудь палку?

– Палку-то?

Аробщик сдвинул на лоб свой плоский, как блин, кулях и с сомнением почесал затылок.

Шеравкан ждал, что он сейчас скажет что-нибудь насчет того, что палка на дороге не валяется. Палка денег стоит. Так оно и есть, конечно. Бухара степью окружена, дерево в цене. Но все-таки за один фельс – самую мелкую медную монету – целую охапку дают. Небольшую, правда. Казан воды вскипятить – и то не хватит.

– Ну что ж, – протянул погонщик.

Он обошел свой воз, приглядываясь. Подергал одну хворостину, потом другую; чертыхнулся. В конце концов вытащил какую-то. Вынул из-за пояса тешу, посрубал сучки.

– Вот вам, уважаемый. Пользуйтесь.

Слепец взял, ощупал; оперся, потыкал; погладил, поднес к носу свежий сруб, удовлетворенно кивнул:

– Подходящая. Спасибо тебе...

– Да не за что, – отмахнулся тот, карабкаясь на воз. – По вашему положению без палки никуда. Здоровья вам.

И замахал над головой хворостиной, заорал на всю округу:

– Ну разумники!..

 

Прошли не больше ста саженей.

– Да не дергайте же так! – раздраженно крикнул Шеравкан, оборачиваясь. – Сколько можно?!

Вместо ответа слепец, злобно оскалившись, изо всех сил рванул его за поясной платок, отчего Шеравкан едва не упал, а сам отступил на шаг, занося палку.

Шеравкан отскочил в сторону. Посох с треском ударился о камень.

– Сволочь! – рычал слепой, тыча им перед собой как румийским мечом. – Мерзавец! Иди сюда, я разобью тебе башку! Пошел вон! Брось меня здесь, шакалий сын! Слышать тебя не могу! Лучше сдохнуть, чем это терпеть!..

Он задохнулся и смолк.

Ветер шуршал травой.

– Что с вами? – хмуро спросил Шеравкан. – Вы с ума сошли?

Слепой не ответил. Тяжело дыша, оперся о посох. Склонил голову, ссутулился, обмяк.

Шеравкан не знал, могут ли незрячие плакать. Да и под повязкой слез все равно не увидишь...

– Ну ладно, – хмуро, но все же примирительно сказал Шеравкан, делая шаг к нему. – Простите меня, уважаемый. Просто вы...

– Уважаемый! – передразнил слепец, поднимая голову. – Многоуважаемый! Почитаемый! Высокочтимый!.. Болван! Джафаром меня зови! Понял?

– Понял, – кивнул Шеравкан, решив не обращать внимания на грубость. – Хорошо, уваж... гм!.. Джафар. Пойдемте?

Слепец упрямо отвернулся, перехватив посох и оперевшись на него обеими руками.

Потом спросил:

– Мы сколько прошли?

– Сколько прошли!.. Мало прошли. Фарсаха не будет, вот сколько прошли...

Тяжело вздохнул и перехватил посох удобнее.

 

ГЛАВА ВТОРАЯ

Караван-сарай. Хозяин, келья, поэт. Явление каравана

Две желтые собаки, валявшиеся у ворот караван-сарая в золотом свете закатного солнца, подняли головы. Одна села и стала чесаться. Вторая лениво взлаяла и снова уронила голову на лапы.

Шеравкан подвел слепца к колоде, стоявшей у стены.

– Садитесь, я сейчас.

Хозяин караван-сарая, толстый человек со шрамом на щеке, только что снял тряпицу с блюда, на котором лежало несколько кусков жареной баранины.

– Здравствуйте, господин, – сказал Шеравкан, кланяясь. – Сколько комната стоит?

– Пожрать не дадут, – со вздохом заметил хозяин и снова накрыл мясо тряпицей. – Откуда?

– Из Бухары.

– Из Бухары? Не торопитесь...

– Вышли поздно, – сухо сказал Шеравкан.

– Ага... Ну, лучше поздно, чем никогда, – пошутил хозяин. – Полдирхема.

– Полдирхема?!

– А что такого?

– Недешево...

– Ну дорогой мой, – урезонивающе сказал хозяин, – ты же в Вабкент пришел, а не куда-нибудь.

Шеравкан хмыкнул. Похоже, прав слепой...

– Ладно... Только на первом этаже дайте комнату.

Хозяин взял монету. Сощурился.

– У вас товар?

– Какой товар?

– На первом у меня купцы селятся, – пояснил хозяин. – С товарами.

– Нет товара... Я слепого веду, ему трудно по лестнице.

– Слепого? – насторожился хозяин. – Зачем мне слепые?

– Какая разница? Я те же деньги плачу!

– А такая разница, что у меня приличное заведение, – сердито сказал хозяин, бросив дирхем в холщовый кошель и принимаясь выбирать из него медные фельсы похуже. – У меня купцы останавливаются! Караванщики! У меня чистота! Порядок! Понял? Калеки и нищеброды должны ночевать на базаре! Если караван придет, я вас на галерею выселю. Мне купцам нужно место давать. Ладно, держи сдачу... Почему ты вообще ко мне его привел, а не на базар?

Шеравкан пожал плечами.

– Мне сказали ночевать в караван-сараях.

– Сказали ему!.. Кто он такой вообще?

– Не знаю.

– Как это? – удивился хозяин. – Сам ведешь, а сам не знаешь, кого?

Шеравкан мученически возвел глаза к небу, намекая, что эти ненужные расспросы его уже страх как утомили.

– Из тюрьмы он. Джафаром зовут.

– Из тюрьмы? Ты родственник ему, что ли?

– Нет.

– Ничего не понимаю! – возмутился хозяин. – Если он тебе никто, почему ты с ним?

Шеравкан снова пожал плечами.

– Поручили.

– Кто поручил?

– Господин Гурган.

– Господин Гурган? – изумился хозяин. – Это же...

Замер с полуоткрытым ртом.

– Ну да, – кивнул Шеравкан. – Господин Гурган. Визирь молодого эмира. Эмира Нуха.

– Визирь молодого эмира Нуха, да продлится его благословенная жизнь на тысячу веков, – пробормотал хозяин. – Кто же он тогда?

– Кто?

– Да слепец твой, слепец! – раздраженно сказал хозяин. – Что ж ты такой тупой-то, парень! Какое дело до него господину Гургану?!

Шеравкан обиделся.

– Я не тупой, – сухо сказал он. – Я на самом деле не знаю. Мне не говорили. Слепой он. И нищий...

– Нищий, говоришь?

Хозяин призадумался.

– Я пойду, – воспользовался Шеравкан паузой. – Кумган можно взять?

– Кумган-то? – рассеянно переспросил хозяин. – Бери, да... в прошлом году шесть кумганов купил. Шесть! Один украли... Я знаю, кто украл. Знаю. Если этот мерзавец снова сунется сюда, гулять ему без руки...

– Ага. – Шеравкан кивал, переминаясь. Кумганы интересовали его с чисто практической точки зрения, однако уйти на полуслове было бы невежливо. – Так куда нам?

– Селись в угловую, справа от ворот. Там чисто.

– В угловую... ага.

– Погоди-ка! – Хозяин уже перекладывал остатки мяса с блюда на лепешку. – Ты вот что. Отнеси своему слепому, пусть поест как следует. Так, мол, и так, скажи. Скажи, дескать, Сафар послал, караван-сарайщик. Кланяется, мол, желает благополучия. Да и сам перекуси. Вечером похлебка будет. Понял?

– Понял, – кивнул Шеравкан, принимая подношение. – Спасибо...

Он пересек пыльный двор, поставил блюдо у стены.

Жердяная дверь крошечной комнаты висела на ременных петлях. Вошел в келью, потянул носом. В углу лежала тощая стопка засаленных подстилок, курпачей. Должно быть, это именно от них несло застарелой псиной и гнильем.

Вынес наружу, по очереди вытряс, сложил в сторонке. Побрызгал водой и вымел пол, тут и там заляпанный бараньим салом. Сажи тоже хватало.

Аккуратно расстелил одеяльца. Ну хоть так....

Принес еще одну бадейку воды.

– Джафар, давайте-ка полью.

Слепец покорно сложил ладони лодочкой...

Когда с умыванием было покончено, помог ему пробраться внутрь.

– Садитесь. Я подмел, тут чистенько.

Джафар с кряхтением сел, положил посох. Перевел дух.

– Вот, – сказал Шеравкан, ставя перед ним блюдо. – Хозяин угостил. Ешьте. Мясо, лепешка.

Взял слепого за руку, протянул к еде.

Тот нашарил кусок, принюхался. Шеравкан оторвал краюху хлеба, вложил в руку.

Джафар откусил, стал нехотя жевать.

– Странный он какой-то, – заметил Шеравкан. – Дерет за ночь полдирхема, а сам вот мяса дал...

Ели молча.

– Вот и хорошо, – сказал Шеравкан, когда блюдо опустело. – Отряхните бороду. Чай будете пить?

– Потом...

Пошарив вокруг себя ладонями, слепец лег и отвернулся к неровной глинобитной стене.

– Ну и ладно, – согласился Шеравкан. – Отдыхайте.

 

Он вышел за порог, постоял, пожевывая сухую колючку боярышника и осматриваясь.

После еды настроение значительно улучшилось.

Идут они, конечно, медленно, ничего не скажешь. Потратили целый день – и что? До Вабкента добрели! Шеравкан в одиночку за полчаса добежал бы и не запыхался. Час – это совсем уж если нога за ногу!.. Очень, очень медленно идут! Даже представить страшно, сколько придется плестись до этого чертова Панчруда!..

Но что делать?

Даже странно представить, как это – ничего не видеть? Вот Шеравкан смотрит – и видит: вот земля, вот трава... вот дерево, вот розовая полоса заката... Голову повернет: другое дерево, совсем непохожее на первое... другая трава... собаки у ворот... Все-все-все!

А он – ничего.

В одну сторону посмотрит – темно.

В другую – тоже.

И старый вдобавок. И больной, наверное...

Как ему быстрее?

Ну ладно, ничего... Сегодня отдохнет как следует, выспится... Вечером Шеравкан похлебкой накормит... Шаг за шагом, фарсах за фарсахом – так и доберутся... Ничего!

Вздохнув, направился к воротам. Постоял, глядя на дорогу. Проследил, как в одну сторону проехала арба, а минут через пять в другую – сутулый старик на печальном осле. Проводив его взглядом, решил пройтись под галереей. Ненадолго задержался у одной из комнат, наблюдая, как торговец сластями, проклиная настырных ос, сортирует свои липкие мешки.

Невдалеке от лестницы расположились два постояльца. Один сидел на приступке и, похоже, в беседе участвовал через силу. Другой стоял перед ним, страстно жестикулируя.

– Мои песни поют по всему Ачаму! – взволнованно восклицал он, то и дело сводя руки в замок, а потом снова расцепляя, чтобы резко взмахнуть или подергать себя за тощую бороденку. Взгляд глубоко посаженных глаз был лихорадочно-тревожным, грязные пальцы левой ноги торчали из рваного сапога. – Я – великий поэт! Я – Рудаки[3]! Я – Царь поэтов при дворе бухарского эмира! Никто – вы слышите: никто! – не сравнится со мной в искусстве поэзии!

– Да, да, – удрученно кивал второй. – Вы уже мне это говорили, уважаемый...

«Рудаки?» – удивился про себя Шеравкан.

Вот это да! Рудаки! Царь поэтов!

Разве мог найтись в Бухаре человек, не слыхавший этого имени? Стихи Рудаки были у всех на слуху. То и дело по городу прокатывались несколько новых бейтов, и каждый считал своим долгом знать новинку наизусть, да в том и труда никакого не было, потому что все его строки, раз услышанные, навсегда застревали в памяти... Рудаки! Ничего себе!.. Поэт Рудаки был известный, очень известный в Бухаре человек! Правда, известность его была иной, нежели, скажем, известность начальника эмирской стражи или визиря. Скорее она походила на славу одного из святых покровителей города: ведь простые люди не имеют дела ни с визирями, ни с начальниками стражи, они молятся святому Хызру; вот и быть причастным к Рудаки хотя бы тем, что знаешь несколько его бейтов, всякому было так же приятно и лестно, как верить, что о тебе помнит святой заступник...

И вот – надо же! Прославленный, обласканный царями поэт сидит на глиняной приступке грязного караван-сарая, нервно подергивая выглядывающими из сапог босыми ступнями! Невероятно!

– Многие просто не знают! – нервно настаивал между тем на своем великий Рудаки. – Они поют мои песни и не знают, что это мои песни! Вы слышали, должно быть, такую песню, уважаемый...

Царь поэтов сцепил руки в замок, сложил, нелепо вывернув у груди, и заголосил надтреснутым голосом:

– Принеси мне глины, ласточка! Подари тростинку, горлица! Я себе хоромы выстрою!.. Или нет, подождите-ка... мне вот эта больше всего нравится... Слышали?

И тут же запел на совершенно другой мотив:

– Ты смугла, как закаты Турана!.. Но восход на ланитах твоих!..

– Да, да, – мучительно морщась, кивнул собеседник. – Я слышал эту песню... не надо!..

– А мои стихи о вине? Все знают мои стихи о вине, все их поют, на любом базаре можно услышать! И никто не знает, что это мои стихи, стихи великого поэта, Царя поэтов – Рудаки! Вот послушайте! Как там у меня?.. Нам надо мать вина... сперва предать мученью, – торопливо декламировал он. – Затем само дитя... подвергнуть заключенью!.. Ребенка малого не позволяют люди... до времени отнять от материнской груди... Отнять нельзя дитя, покуда мать жива, – так раздави ее и растопчи сперва!..

– Да, да, – пробормотал второй, поднимаясь. – Извините... я должен!.. дела!..

Вскочил и, на ходу запахивая чапан, поспешно направился к навесу.

– Дитя, в тюрьму попав, тоскуя от невзгод! Семь дней в беспамятстве, в смятенье проведет! – безнадежно выкрикнул поэт, провожая убегавшего пронзительным взглядом, полным тревожного сожаления, а потом повернул голову, оглядывая двор в поисках новой жертвы.

С одной стороны, конечно, было бы лестно привлечь внимание такого знаменитого человека... но с другой – какой-то он, оказывается, странный, этот Рудаки!..

Поэтому Шеравкан отвернулся и как ни в чем не бывало пошагал в сторону, от греха подальше.

Неспешно обошел двор кругом... Возле кухни постоял, поглазел на галерею, выглянул за ворота.

В общем, пошатавшись некоторое время без дела, он вполне уяснил, что происходит на этом постоялом дворе. В Бухаре ли, в Мазаре, Вабкенте, или Кермине, или в других концах света, на других дорогах, сколько ни таскайся по ним, но, как доплетешься до караван-сарая, так и увидишь все то же самое.

Вот и здесь так.

Просторный двор охвачен квадратом глинобитного здания. Скрипучая деревянная галерея обегает хлипкие двери комнатушек второго этажа. Об эту пору там было бы совсем пусто, если б не больной хивинец, одиноко хворавший в своей жаркой клетушке, – время от времени были слышны его слабые стоны.

Помещения первого этажа тоже поделены на комнатушки. Купцы снимают их, чтобы хранить товары. Вон копошится пара солидных постояльцев, уже вернувшихся с базара, – упаковывают не проданное сегодня, достают и расправляют то, что надеются продать завтра.

Слева тянет дымком – там в углу под камышовым навесом невеселый хромой человек в синей рубахе и таких же штанах занят готовкой. Лук он уже почистил и нарезал. Теперь неспешно рубит морковь на корявой доске. Между делом помешивает в котле, под которым едва шевелится огонек. Коли есть деньги, можно, наверное, получить у него плошку мятного чаю, горсть сушеного тутовника или изюма...

В правой половине двора, напротив конюшен, коновязей, разгороженных жердями и пустующих сейчас верблюжьих загонов, расположены квадратные глинобитные возвышения – топчаны, застеленные паласами. Тут тоже пустовато: на одном спит, накрыв голову рваным чапаном, какой-то босяк, на другом устроились два крестьянина из окрестных сел – им лучше здесь заночевать за пару медяков, чем гонять туда-сюда осла с полмешком непроданной капусты, у третьего собрались любители божественного.

Вот покамест и все общество.

Шеравкан присоединился к тем, кто слушал чтение Корана.

Хаджи выглядел так, будто пять минут назад его случайным вихрем вырвало из смертельных объятий какой-то страшной бури: одеждой служили тлелые лоскуты, из прорех которых тут и там выглядывало голое тело, всклокоченные седые волосы полны мелкого сора и, вероятно, песка, а на темном морщинистом лице – отпечаток одновременно безнадежности и упрямства, оставленный, вероятно, годами богобоязненных скитаний.

Хаджи сидел на топчане, положив раскрытую книгу на колени и ведя заскорузлым пальцем по таинственной вязи священных букв.

Дребезжаще допев очередной стих, он замолк, чтобы аккуратно сплюнуть в стоявшую перед ним чашку.

Шеравкан догадался, что хаджи готовит лекарство для больного хивинца, стоны которого по-прежнему доносились со второго этажа. Второй хивинец, узкоглазый молодой человек в зеленом суконном чапане, терпеливо дожидался окончания процедуры.

Хаджи замолк, переворачивая страницу, и хивинец заботливо придвинул чашку с водой ближе – не хотел, должно быть, чтобы пропала даром даже малая толика целебной слюны, напоенной святостью заунывно читаемого текста.

«Неплохо было бы Джафару смочить веки! – подумал вдруг Шеравкан. – Вдруг прозреет? Интересно, сколько хаджи берет?..»

Между тем хаджи дочитал суру, произнес завершающее благословение, последний раз аккуратно сплюнул в чашу и протянул ее клиенту.

– Спасибо, учитель, – сказал хивинец, осторожно принимая ее в руки. – Может быть, поможет...

– На все воля Господня, – вздохнул хаджи.

Хивинец встал, снял с себя свой роскошный чапан и набросил его на плечи хаджи.

Хаджи онемел.

Хивинец снова взял чашу и, осторожно держа ее перед собой, направился к лестнице.

– Ц-ц-ц-ц! – очень похоже цокали языками присутствующие. – Ц-ц-ц-ц-ц!

Шеравкан тоже был поражен щедростью хивинца. Чапан! Совсем новый чапан! «Брат, наверное! – вдруг догадался он. – Вот в чем дело: брат его болеет!»

– Ну вот, благослови его Аллах!.. – сконфуженно сказал хаджи, утирая слезы рукавом своего нового чапана. – Велика милость Господа!.. А то что ж... совсем поизносился... ведь два года домой добираюсь!.. И пусть горячего похлебает – тоже, бывает, оттягивает!.. – надтреснуто крикнул он вслед хивинцу.

Затем встряхнулся, окончательно приходя в себя после обрушившегося потрясения, и недовольно буркнул, глядя в сторону дымящего очага:

– Если, конечно, этот ленивец когда-нибудь настрогает свою проклятую морковь! Иначе мы его шурпы до Судного дня не дождемся...

Именно в это мгновение три кудлатые собаки, прежде мирно дремавшие поблизости от кухни (на таком удалении от котла, чтобы, с одной стороны, по возможности не упускать соблазнительного запаха готовящегося варева, а с другой – не вызвать раздражения повара, медлительность которого чудесным образом исчезала в случае необходимости схватиться за суковатую палку), сорвались с места и, отчаянно взбадривая себя спросонья хриплым лаем, погнали к воротам.

Кто вздрогнул, кто просто чертыхнулся, но и повар, стучавший капкиром по казану, и купец-москательщик, со своим мальчишкой перемерявший у открытой двери комнаты несколько свертков маты и зенденя, и два огородника, давно препиравшиеся из-за какой-то веревки, и хивинец, уже скрипевший ступенями по пути на галерею, и благочестивый хаджи, и два или три его слушателя, и Шеравкан, – все повернули головы в ту сторону.

– Должно быть, караван идет, – сказал хаджи, прислушиваясь. – Несет их нелегкая на ночь глядя...

Собаки отчаянно брехали и бросались в сторону ворот, между делом поглядывая, не кинут ли кусок за отвагу и верность порядку.

– Ну сейчас начнется, – недовольно повторил хаджи, беря лежавший подле святой посох из финикового дерева и шаря ногами под топчаном в поисках своих жалких опорок.

И точно: даже самый проворный повар не успел бы настрогать соломкой три желтые канибадамские морковки, как глухие бряканья верблюжьих ботал стали слышнее и звонче, заклубилась пыль, и вереница животных и людей начала втекать в ворота караван-сарая.

 

Рассказ паломника. Снова поэт. Шахбаз Бухари

Суматоха и впрямь поднялась несусветная.

Хаджи поспешил к воротам и встал там, бормоча молитву и раздавая благословения, более или менее благодарно принимаемые утомленными странниками. Караван-баши, предводитель каравана, невозмутимый человек громадного роста в некогда голубой, а теперь до белизны выгорелой чалме и длиннейшей хламиде из какой-то очень грубой ткани, с достоинством принимал приветствия хозяина, в промежутках покрикивая на вновь прибывших, занятых развьючиванием животных. С одного из верблюдов снимали куджеве – две корзины, навешиваемые в качестве вьюков. Из одной тупо глазел трехдневный теленок, в другой настырно и громко мекали козлята. Когда их поставили на твердую землю, козлята забились под теленка, образовав хоть и ошалелую, но все же довольно живописную группу. Крик и гам стоял несусветный – купцы выкликали имена подручных, таскавших вьюки, хозяин метался между ними, пытаясь быстро и справедливо распределить помещения, собаки тоже по мере сил участвовали в расселении, и в конце концов одну из них крепко прибил злой кипчак в треугольной шапке. Шеравкан волновался, предчувствуя, что сейчас их с Джафаром попросят из нижней комнаты, в которую кто-нибудь из торговцев свалит свои товары. Однако обошлось: все мало-помалу утихло, и теперь деятельность кипела возле верблюжьих загонов и коновязей, куда таскали бадьями колодезную воду, охапки сена и мешки с овсом.

На помощь хромому в синей рубахе поспешили еще двое, и теперь уже в нескольких очагах пылал огонь, плевались кипятком кумганы, бурлили казаны, поспешно стучали ножи по разделочным доскам, на одном сучке висела кудрявая шкура, из которой еще пять минут назад хрипло орал возмущенный баран, а его перламутрово-красная туша – на другом, и повар ловко пластал ее ножом, наведенным до остроты бритвенного лезвия.

Хаджи встретил знакомых паломников – таких же, как он, оборванных и изможденных людей. С некоторыми он переживал ужасы дальних путешествий. Для начала обнявшись и облив друг друга слезами, духовные братья сели в кружок и принялись толковать о многообразных чудесах, отголоски которых долетали до них в дороге. К ним то и дело подходил кто-нибудь с просьбой подарить ему нефес – святое дыхание. Получив согласие и присев на корточки, проситель закрывал глаза. Паломник налагал руки на больное место, а потом три раза сильно дул. По окончании процедуры человек просветленно вставал, вручал подаяние в виде мелкой монеты или лепешки и удалялся, радостно возглашая, что теперь у него ничего не болит.

– Аллах сам знает, кому слать свои благодеяния! – дребезжал хаджи, то и дело горделиво поправляя ворот нового чапана. – Второй месяц сижу тут, как старая обезьяна, честное слово! Боюсь дальше тронуться!.. Сколько раз меня грабили, сколько раз едва с жизнью не простился!.. Неделями ни крова, ни хлеба, ни воды!.. Все время трясешься от страха: убьют, возьмут в плен, продадут в рабство! Песчаная буря заживо похоронит!.. Под Хамаданом в снегу ноги поморозил, до сих пор ноют... На все воля Господа!

Паломники жарко с ним соглашались и толковали свое; с их слов выходило, что человек, пустившийся в дальний путь, вышедший за более или менее обжитые пределы своего города или, чего доброго, приблизившийся к окраинам родного края, рискует не только имуществом, сколь бы малым оно ни казалось на взгляд оседлого жителя, но и свободой, и жизнью. Особо бранили злых воинственных туркмен, живущих разбоем и работорговлей. Шеравкан невольно вспомнил головы, что время от времени торчали на кольях возле стен Арка.

– Им пустыня – что тебе весенний луг! Они в песках – как у себя дома! Верблюд дорогу потеряет – а туркмен помнит! Твоя лошадь сдохнет, а туркмен свою гонит к тайнику, а там у него бараний курдюк в песок закопан! Годами в песке может лежать, а как придет пора, туркмен курдюк выроет, лошади даст, она сожрет – и ни воды ей не нужно, ни ячменя! Чуть передохнет – и опять скачет по пустыне!

Шеравкан отвлекся на минуту, а когда вернулся, молодой беззубый паломник страстно рассказывал о происшествии, случившемся с ним во время одного из переходов.

– Я вам так скажу, братья: большего ужаса в жизни не знал! А ведь и в пустыне сох, и разбойники ломали!.. Кабанов в тех болотах – как блох в подстилке! Едем мы, значит, с дружком на лошади по топкому месту, а они вокруг в тростниках так и хрюкают, так и хрюкают! – чисто бесы!.. Лошадей-то не хватает! – жарко откликнулся паломник на вопрос одного из слушателей. – Кто ж тебе одному лошадь даст! Была бы у меня лошадь, я бы!.. – И он отчаянно махнул рукой. – А то еще как побегут всем стадом – треск стоит! Ужас, братья!.. И вдруг кобылка наша испугалась да как рванет! Мы с нее в разные стороны кубарем! Шмякнулся я и слышу: брат Ильяс, что сзади едет, хохочет, прямо заливается! И еще вой какой-то у меня под ногами. Глянул – Господи ты мой и святые Твои угодники! Упал-то я, оказывается, на двух совсем еще маленьких кабанчиков! Кабаниха рассвирепела, что я ее сосунков подавил, да на меня! Ужас, братья! Клыки – во! – Паломник ударил себя ребром правой ладони по левому локтю. – Зубы – во! – Он растопырил большой и указательный пальцы. – Чуть только не пламя из пасти! Все, думаю, конец!..

Присутствующие принялись дружно цокать языками.

– Наверняка бы она меня забила, да спасибо брату Ильясу, что сзади ехал – пришпорил коня и преградил ей путь копьем!

Все снова стали качать головами и цокать, а хаджи, огладив бороду, важно сказал:

– Повезло тебе, брат. Очень повезло! Ты должен быть счастлив, как никто из нас. Ведь если даже самый благочестивый мусульманин умирает от ран, нанесенных кабаном, он попадает на тот свет как нечистый!

Молодой паломник испуганно ахнул и прикрыл рот ладонью.

– И даже пятисотлетнее пребывание в чистилище не может избавить его от этой нечистоты! – грозно закончил хаджи и одернул на себе новый чапан.

– Какое счастье! – забормотали прочие. – Какая радость!

Кто-то завел молитву. Шеравкан увидел, как бегут слезы по щекам молодого паломника. Он тоже пел фатиху.

 

Скоро стемнело, но большая бело-розовая луна, повисшая над землями Мавераннахра, заливала все вокруг серебристым светом, и даже утлые строения постоялого двора казались не слепленными из крошащейся глины, а вырубленными из благородного серого мрамора.

Шурпа допревала в котлах, повар не уставал заливать чайники кипятком и доставать крючком лепешки из пламенеющей пасти танура, а рассевшиеся постояльцы, потягивая чай, толковали о том о сем.

На ближайшем к кухне топчане вниманием завладел Рудаки – тот самый нервный человек, которого Шеравкан уже приметил ранее. Обжигаясь, он жадно пил горячий чай, давился, засовывая в рот новые куски дармового хлеба, кое-как глотал, снова припадал к пиале – и все в целом почти не мешало ему говорить.

– ...Три раза я отказывался. Зачем мне это нужно? Я Царь поэтов – живу себе, командую писаками при дворе! Они мне делают различные подношения – на все готовы, только бы я обратил внимание на их нелепые вирши!.. И вот на тебе: бросай все и езжай в Герат вытаскивать оттуда эмира Назра!

Он окинул слушателей возмущенным взглядом и развел руками – мол, сами понимаете, какая глупость.

– Эмиру что? Эмир уехал погостить у двоюродного брата, ну и загуляли они там, ясное дело. Охота, пиры, наложницы! Что еще нужно человеку для счастья? Это же просто рай на земле – сады, прохлада, в ручьях вода – зубы ломит, всюду родники специальные понаделаны, из которых вино бьет, девушки кругом – нет, не девушки, а самые настоящие гурии, пышногрудые, податливые!.. Как от всего этого уехать? Месяц он сидит в Герате, другой, третий... Год сидит! Свита томится, конечно, понятное дело... Кому охота торчать там без жен и детей? Бухара начала волноваться: где правитель? Ну и впрямь – как жить людям без эмира? Ни суда, ни порядка, все в тревоге... А ему что? – он гуляет! Один раз за ним послали: так, мол, и так, солнце наше, пожалуйте в столицу, без вас не может Бухара! Другой раз послали – то же самое. В конце концов визирь ко мне чуть ли не со слезами: Рудаки, дорогой, поезжай в Герат, эмир тебя любит как родного сына, как отца тебя уважает!.. может быть, он хотя бы тебя послушает! До восстания недалеко, честное слово! Бухара в смятении – что, если туранские племена нападут? Кто защитит?

Рассказчик откусил от краюхи и снова припал к пиале.

Воспользовавшись краткой паузой, пожилой купец, со вздохом оглаживая бороду, заметил:

– Верное говорите, уважаемый. Бухара без эмира – что тело без головы. Это исстари так... Ведь еще когда великому Самани, да усладится его душа райскими наслаждениями, посоветовали ввести новый налог на поддержание крепостной стены вокруг города, он ответил: «Не надо! Пока я жив, я – стена Бухары!..» Верно, верно говорите, уважаемый: эмир – стена и крепость Бухары!

– Да, да... Кушбеги опять ко мне: Рудаки, дам тебе десять золотых, только поезжай, всего святого ради! Что?! – говорю. Десять золотых?! – говорю. Нет, говорю, за десять золотых я и с места не сдвинусь. Сто золотых! – тогда поеду.

Оратор победительно оглядел слушателей, многие из которых восхищенно переглядывались, повторяя: «Сто золотых!.. Сто золотых!..»

– Да! Сто! – повторил он. – Поеду, думаю. Делать-то все равно нечего. Кто еще, кроме меня, вернет эмира из Герата? Никто!.. Ладно. Получил сто полновесных динаров, сел на коня, взял слуг – и вперед!.. А туда, между прочим, путь неблизкий! Ну дорога хорошая, кони сытые, вспенили, как говорится, копытами воду древнего Джейхуна, перешли вброд... домчались в два дня...

Говорящий перевел дух, отхлебнул чаю.

– Подъезжаем к дворцу... А дворец, дворец!.. – Он закатил глаза, поднес ладонь ко лбу. – Смотришь – кажется, джинны построили этот волшебный дворец! Золотые крыши! Башни! О-о-о!.. Ну конечно, стража с мечами, с копьями наперевес – куда?! зачем?! Я с седла кричу: великий поэт Рудаки примчался из славной Бухары к своему эмиру!.. Расступились, пропустили. Слышу, перешептываются: Рудаки, сам Царь поэтов Рудаки приехал!.. Ага, думаю, здесь тоже знают мое славное имя!.. Спешиваюсь, стремительно шагаю к залу, где пирует мой дорогой эмир со своим двоюродным братом... Пинком распахиваю дверь – и прямо с порога бью по струнам своего сладкозвучного чанга!.. И пою! пою! Голос-то у меня тогда был не такой, что сейчас! Люди плакали от моего голоса! Последнее отдавали, чтобы только услышать!..

Рассказчик сложил руки так, будто и в самом деле держал чанг – левой охватил гриф, правой стал часто бить по воображаемым струнам, – и задребезжал нечистым козлетоном, воспроизводя всем известные стихи о чудной красоте бухарских садов Мулиан: о покрывающей их душистой пене цветущих яблонь, о том, как непреложен их зов и сколько наслаждений обещают они далекому путнику!..

– Когда я спел первый бейт, – сказал он, откладывая в сторону свой призрачный чанг, – эмир Назр встрепенулся и отстранил от себя нагую красавицу, расчесывавшую ему волосы... Я спел второй...

Повествователь встал и оглянулся так, будто только что проснулся и не может понять, где находится.

Слушатели безмолвно смотрели на него.

– Я спел третий бейт! Вы все знаете – про то, сколь страстно шершавый брод Аму жаждет расстелиться под ноги своего владыки шелковым песком!.. Ну тут уж он совсем очухался, провел ладонью по лицу, помотал головой, сел кое-как... Потом и встал, сделал шаг к двери... как был – босиком, в нелепых каких-то подштанниках... Еще шаг!.. еще!.. потом побежал!.. мне пришлось посторониться! Уже в спину ему я спел четвертый бейт! А пятый и вовсе пропал даром, потому что эмир уже вырвал у конюха поводья и взлетел в седло!..

Слушатели дружно ахнули.

– И слуги догнали его, чтобы обуть и одеть, только через два фарсаха, в местечке Бурута! – торжествующе закончил рассказчик. – Вот какую силу имели мои слова!..

Он печально усмехнулся.

Повисла тишина, которую совершенно неожиданно нарушил громкий смех человека, с интересом прислушивавшегося к окончанию истории в нескольких шагах от топчана.

Слушатели невольно закрутили головами.

– Да, уважаемый, – продолжая смеяться, сказал незнакомец. Он был высок ростом, плотен, чернобород, опоясан красным кушаком и в целом выглядел довольно величественно. – Из вас бы получилась неплохая Шахразада – ну, знаете, героиня этих новомодных арабских сказок... Вы все рассказали совершенно правильно, все так и было. И допустили только одну ошибку: мой давний друг и учитель Рудаки, на которого вы, к сожалению, совершенно не похожи, получил тогда вовсе не сто, а пять тысяч динаров!

Присутствующие удивленно зароптали.

– Что? – грозно сказал купец, толковавший про славного Самани, не желавшего строить стену. – Да кто вы такой? Вы хотите сказать, будто...

Услышав его голос, человек с тревожными глазами сначала распрямился, как если бы хотел броситься на обидчика, но тут же, напротив, съежился, свесил ноги с топчана и, вяло бормоча какую-то бессвязицу, сунул их в свои дырявые сапоги.

– Я кто такой? Меня зовут Шахбаз Бухари! А сказать я хочу именно то, что этот тип – самозванец, и никакого отношения к Рудаки он не имеет! Уж можете мне поверить!

В это время дверь комнатенки, где спал Джафар, отворилась, и сам он шаткой тенью появился на пороге.

– Шеравкан! Эй, Шеравкан!

Услышав его голос, Бухари резко повернулся, и уверенная улыбка, с которой он изобличал обманщика, сползла с его лица.

– Шеравкан! – повторил слепец громче.

Бухари напряженно всматривался в сумрачное пространство, из которого доносился знакомый ему голос.

– Боже мой! – пробормотал он. – Неужели? Джафар, это вы?! Господи, что с вами?! Джафар!

– Бухари? – удивленно спросил слепец. Он повернул голову, прислушиваясь. – Неужели Бухари? Шахбаз, где ты?

Тихо смеясь, он протянул руки и неловко шагнул вперед.

 

Джафар сидел, подперев голову левой рукой. Правой он медленно покачивал пиалу.

Бухари подпирал голову обеими руками и вдобавок мотал ею из стороны в сторону, как если бы пытался избавиться от терзающей его боли.

– Что за зверье, господи!

– Да, да, – рассеянно сказал Джафар. – Хватит, дорогой мой. Согласись, что даже если мы так зальем слезами округу, что расплодим лягушек, дело не переменится.

Поднес пиалу ко рту, отпил.

– Это же не люди, не люди! – воскликнул Бухари плачущим голосом. – Почему именно с вами такое несчастье!

Джафар раздосадованно крякнул, посопел, потом сказал с усмешкой:

– Интересный вопрос, не спорю. Боюсь, правда, мы не найдем на него простого ответа... Скажи лучше, почему ты стал вдруг обращаться ко мне на «вы»? Думаешь, слепой я заслуживаю большего уважения, чем зрячий?

– Нет, не могу поверить, не могу! – повторял Бухари сквозь слезы.

Слепец взмахнул рукой, и пиала с громким треском раскололась о стену. Робкое пламя масляного фитиля испуганно затрепетало, тени метнулись по углам кельи.

– Ты заткнешься, наконец?! Или так и будешь выть, как поганый шакал?!

Бухари оцепенел.

Было слышно только тяжелое дыхание.

– Прости, – сказал в конце концов Джафар, протягивая руку, чтобы нашарить его ладонь и сжать ее. – Прости. Я не хотел. Прости. Видишь, у меня тоже выдержки не хватает, и я...

Бухари, всхлипнув, припал к его коленям.

– Ладно, перестань, – говорил Джафар, трепля его по плечу. – Перестань. Новые глаза мне уже никто не подарит, согласен? Не проводить же остаток жизни в бесконечных стенаниях... Шеравкан!

– Да?

– Придется заплатить за эту чертову пиалу... У нас еще есть деньги?

– Деньги?! – встрепенулся Бухари. – Бог с вами! Не думайте о деньгах! Уже завтра к полудню я буду в Бухаре. Я везу восемь тюков пенджабского кимекаба! Восемь тюков златотканого кимекаба! Вы же знаете, племянник дал мне в долг под сорок процентов годовых... Видите, вы меня отговаривали от этого предприятия, а как все славно вышло!.. Завтра я заложу часть и тут же пришлю вам деньги! Какой смысл идти в Панчруд пешком? Вы наймете повозку и...

– Тебе нельзя сейчас в Бухару, – прервал его Джафар. – Тебя тут же подгребут. Сочувствовал карматам? – сочувствовал. Со мной и с Муради знаком был? – был. Речи возмутительные слушал? – слушал. Этого хватит, уверяю тебя. В лучшем случае – станешь таким, как я. В худшем – вовсе голову снимут.

Бухари поежился.

– Разве они еще не успокоились?

– Не знаю. Говорят, возле Арка кровь ручьями текла.

– Ручьями! – ахнул Бухари.

– Так говорят, – невозмутимо уточнил Джафар.

– Но прошло уже полтора месяца, – робко заметил Шахбаз Бухари. – Может быть, они успокоились? И потом, разве я – важная птица? Я всего лишь ваш ученик... Мои стихи мало кому интересны...

Джафар пожал плечами.

– Насчет того, насколько успокоились, не знаю... Говорю же: в яме сидел... Ну да, конечно, тебя мало в чем можно обвинить... Заходил иногда вместе с другими молодыми поэтами... рассуждал о поэзии... Казалось бы, это не преступление. Но ведь можно и иначе вопрос поставить: с кем рассуждал о поэзии? С бунтовщиком Муради рассуждал, с поощрителем карматских идей Джафаром Рудаки рассуждал! Если рассуждал с ними, значит, и сам такой.

– Да-а-а... – вздохнул Бухари.

– И потом: был бы ты бедняк – дело другое. Но ты, к сожалению, человек сравнительно обеспеченный. Дом у тебя есть, имущество кое-какое, деньги в обороте, товары вот из Индии везешь. Почему не попользоваться? Тут же донесут: так, мол, и так, поэт Шахбаз Бухари прибыл в Бухару с бесценным грузом пенджабского кимекаба. Кто сей Шахбаз? Известно кто: приверженец всемирной справедливости, сторонник двенадцатого имама, враг порядка и возмутитель спокойствия. Следовательно, сам он подлежит немедленной казни, а кимекаб его бесценный – столь же немедленной конфискации. Как прикажете, господин Гурган: прямо сейчас башку снести? С нашим удовольствием. А насчет кимекаба не беспокойтесь, доставим в сохранности!..

И Джафар рассмеялся, качая головой, – похоже, ему нравилась собственная речь.

Бухари молчал, грызя ноготь на большом пальце.

– Пока соберешься объяснить, что вовсе ты не приверженец никакой, а напротив – верный слуга нового эмира... Впрочем, не знаю, – неожиданно переменил он мнение. – Может, и не так. Все-таки ты больше купец, чем поэт... Пишешь немного, стихи твои малоизвестны... да и вообще...

Джафар осекся, будто чуть не сказал лишнего, пожевал губами.

– Да я не обижаюсь, учитель, – усмехнулся Бухари. – Я и сам знаю, что у меня таланта немного. Я ведь почему за стихи взялся? Понравилось мне с поэтами время проводить. Совсем другие люди. Со своим братом-купцом о чем толковать? Где повыгодней купить, как везти да кому сбыть подороже... День слушаешь, два, неделю, год – прямо выть хочется... А к поэтам придешь – благодать! Душа отдыхает! Они все о высоком! О божественном!..

Бухари счастливо рассмеялся.

– Это да, – вздохнул слепец. – Те еще болтуны попадаются...

Помолчали.

– А брат ваш жив? – спросил Бухари.

– Шейзар? Наверное, если жив, нашел бы меня... не знаю, ничего не могу сказать. Может, прячется.

Помолчал, потом добавил, безнадежно махнув рукой:

– Я даже про Муслима ничего не знаю – жив ли, нет?..

Бухари нервно потер ладони одна об другую.

– Будем надеяться на лучшее... А эмир?

– Эмир? Эмир Назр отрекся в пользу сына Нуха... теперь сидит в Кухандизе. Во всяком случае, сидел. Теперь-то уж, может, и с голоду помер...

– Ужасно! Ужасно! – вздохнул Бухари. – И все равно мне нужно в Бухару. Племянник ждет денег... или хотя бы товара... Мы разоримся, если я буду здесь сидеть. Что мне остается делать?

Джафар пожал плечами.

– Продай товар здесь, деньги поручи кому-нибудь из купцов, они люди честные, передадут твоему племяннику...

– Здесь я получу вчетверо меньше, – заметил Бухари и вдруг фыркнул: – Честные купцы! Знаю я этих честных купцов! Остригут как барана!.. Нет, нет, нет. Приеду, брошу товар на постоялом дворе, сам к племяннику... Он продаст кимекаб, хорошо заработаем... Пришлю вам денег, – вдохновенно говорил Бухари. Глаза его блуждали: должно быть, он просто описывал встающие перед ним мысленные картины. – Вы наймете повозку...

– Да что ты заладил про эту повозку! – возмутился Джафар. – Не нужна мне никакая повозка! Я пойду пешком!

– Почему?

– Так велел господин Гурган, – Джафар скрипуче рассмеялся. – И пусть весь Мавераннахр знает, какие веления вылетают из уст этого господина! Я буду идти и рассказывать, почему я делаю это!

– Да, но...

– Перестань! – снова вспылил слепец. – Неужели ты не понимаешь! Пешком ли я заявлюсь в Панчруд, на повозке ли прикачу, принесут меня рабы в паланкине или нечистые ачина на ковре-самолете – все это не имеет ровно никакого значения!

Бухари помолчал, обдумывая сказанное.

– Что же тогда имеет значение? – спросил он.

Джафар не ответил – безмолвствовал, упрямо наклонив голову; желваки играли на скулах.

Сверчки голосили на восемь разных ладов, и казалось, что вся их несметная толпа собралась здесь, в этой затхлой комнатенке.

От длительности молчания перехватило горло, и тогда Шеравкан спросил, осторожно тронув слепца за колено:

– Учитель, вам другую пиалу принести?

 

Поэты выпивают. Спор с паломником.

Самад и головы. Душа хивинца

Разбившись о стену, пиала, казалось, разбила и то тяжелое напряжение, что висело в воздухе кельи.

Шахбаз Бухари встряхнулся, голос его если не повеселел, то по крайней мере утратил надрывное звучание непоправимого несчастья, и говорил он теперь с Джафаром совершенно обычно – будто тот как был зрячим во время последней их встречи, так им и остался; и Джафар отвечал ему или задавал собственные вопросы точно так же – как будто по-прежнему видел лицо друга, а не томился в кромешной тьме.

Шеравкан тоже чувствовал облегчение.

Однако со второго этажа все это время доносились стоны несчастного хивинца, и было жутко представить, каково ему сейчас приходится – глухой ночью, на чужой стороне, вдали от дома. Эка стонет, бедолага! эка стонет!.. Шеравкан размышлял, почему не помогло лекарство, с таким тщанием приготовленное стариком хаджи. Что может быть полезнее и целительней, чем благодать святого Корана?.. В конце концов он пришел к выводу, что скорее всего хаджи проявил какую-то недобросовестность. Читать-то он читал, конечно, все видели... но сам в это время, может быть, думал о шурпе и морковке, кто его знает!.. Зря ему купец такой хороший чапан подарил!..

Когда поели, Бухари, зачем-то подмигнув Шеравкану, ненадолго вышел, а вернулся с небольшим глиняным кувшином в руках.

– Учитель! – торжественно сказал он, осторожно ставя его на пол. – Как известно, поэту нужно только два сосуда: склянка с чернилами и чаша с вином. Что касается чернил, то сейчас слишком темно, чтобы ими пользоваться. Как вы смотрите на то, чтобы припасть ко второму из упомянутых?

Джафар хмыкнул.

– Ты прав, – сказал он. – Слишком темно. Для тебя еще не рассвело, для меня... – Он осекся и махнул рукой. – Наливай, если не шутишь.

Дело пошло. Шахбаз Бухари то и дело наполнял пиалы. Пробормотав друг другу краткое пожелание благополучия, друзья немедленно их опустошали. Постепенно голоса их становились громче. Шеравкан сидел, прислонившись спиной к стене, и смотрел на огонек каганца, причудливо танцующий на кончике фитиля. Этот маленький гибкий танцовщик был в оранжевой рубахе и голубых шароварах... или, может быть, танцовщица?..

Кто-то осторожно постучал в дверь и, выждав секунду, приотворил.

– Входите! – машинально сказал Шеравкан, отводя взгляд от пламени.

На пороге стоял один из паломников, прибывших с караваном. Худой, с лицом морщинистым, как сухой плод джиды, в неверном свете каганца казавшимся и вовсе черным. Он, глядя на Джафара и переминаясь, робко попросил:

– Благословите, учитель!

Все молчали.

В конце концов Джафар сказал, наклоняя голову, чтобы лучше слышать:

– Кто это, а? Шахбаз, это он кому?

– Вам, – вздохнул Шахбаз Бухари.

– Мне? – изумленно переспросил слепец. – Подожди! Вы это кому, уважаемый?

– Благословите, учитель! – повторил паломник, стеснительно скаля гнилые зубы.

– Что за глупость! – возмутился Джафар. – Как я могу тебя благословить? Я не мулла, не хаджи, не прилежный богомолец! То есть нет – я, конечно же, тоже мулла... Не зря же я учился когда-то в медресе и толковал Коран почище любого законоведа. Я мулла, ты прав... и богомолец... ибо на кого нам уповать еще, кроме Бога?.. Но видишь, что у меня в руке? – он протянул перед собой пиалу. – Чаша с вином, запрещенным для нас Мухаммадом, да будет благодать над его родом и сподвижниками!..

Запрокинул голову, допил вино и закончил, утирая губы:

– Жаль, что ты немного опоздал, а то бы сам услышал разъяснения моего друга насчет того, что нам с ним в нашей пропащей жизни ничего не нужно, кроме этой чаши да еще чернильницы... И как же я, человек, нарушающий законы Пророка, могу тебя благословить?

– Ну и что, подумаешь! – примирительно возразил паломник. – Да, мы мусульмане. Но наши деды поклонялись огню. Мы отреклись от огня, от Ахура-Мазды и Зардушта... Неужели нам нужно отречься еще и от вина? И потом: вы же Рудаки? Царь поэтов?

Слепец хмыкнул.

– Ишь какой рассудительный, шельмец... Вон куда завел – к Ахура-Мазде!.. А с чего ты взял, что я – Рудаки?

– Люди говорят, учитель... Земля слухом полнится...

– Не знаю, уважаемый, какая там земля и каким там еще слухом, – проворчал Джафар. – Болтовня и сплетни... Ну допустим. Да, я – Рудаки. Джафар Рудаки. Сын Мухаммеда, внук Хакима. Отец Абдаллаха, вечная память несчастному малютке... Это так. Правда, насчет Царя поэтов теперь уже не уверен... Но был когда-то, был... даже сравнительно недавно.

Лицо просителя просветлело, а Рудаки не совсем твердым движением протянул пиалу Бухари, и тот ее наполнил, не забыв при этом и о собственной.

– Учитель, вы ближе к Богу, чем самый богомольный хаджи! – убежденно сказал паломник. – Ведь Господь говорит вам свои слова напрямую, без посредства мулл и мечетей! Благословите!

– Подожди-ка, друг мой! Разве ты забыл, что сказано пророком? За поэтами следуют заблудшие! Слова поэтов внушены им не Господом, а его падшими слугами – джиннами!

– Но ведь джинны подслушивают чистые речи ангелов, которые спускаются на облака от Божьего престола, чтобы потолковать о делах Всевышнего!

– Ага, слушают!.. Да только когда потом пересказывают ангельские речи поэтам и прорицателям, то прибавляют к услышанному множество собственных нелепиц... Нет, дружище, – печально сказал слепец, качая головой. – Держись от поэтов подальше. Пропащие они люди. Заведут тебя, не дай бог, в преисподнюю...

– Но ведь сказано и другое, – возразил паломник. – «Кроме тех, которые уверовали и творили добрые дела». Разве не так?

– Перестань. Какие еще добрые дела? Поэзия – обман. По-твоему, обманывать – это творить доброе дело?

– Когда обманывает простой человек – это, конечно, грех, – не сдавался паломник. – А когда поэт – это всего лишь украшение. Это вовсе не обман, это просто другая правда!..

– Глупости, – фыркнул Рудаки. – Правду поэт может сказать разве что в скорбной элегии, да и то если пишет ее на смерть близкого человека, а не эмира... А когда говоришь по заказу или из страха перед гневом правителя – какая же это правда?

– Благословите, учитель! – настаивал пришелец.

– Во народ, а! – вздохнул Рудаки. – Нет, ну вы только посмотрите! Не знаю, уважаемый, не знаю... вряд ли найдется лицо духовного сана, которое похвалит вас за подобные убеждения... Подожди, дай отхлебну этого волшебного напитка... м-м-м!.. настоящий мусалас!

Паломник встал на колени, склонился.

Рудаки положил ладонь ему на голову, пробормотал фатиху.

– Дела... – протянул Шахбаз Бухари, когда тот, радостно шепча слова благодарности и своих собственных благословений, выскользнул за дверь. – Это еще что. Там один сумасшедший себя за вас выдает. Только что толковал, как он эмира Назра из Герата вызволял. Честное слово, я вам позавидовал – вот это слава!..

– Серьезно? Не рассказывал, что когда он, то есть я, в первый раз ударил по струнам, все стали смеяться, когда второй – заплакали, в третий – уснули, а в четвертый – вскочили и разбежались?

– Нет, учитель, – твердо ответил Шахбаз Бухари. – Врать не буду. Этого не было.

Джафар хмыкнул:

– Ладно, наливай.

Бухари наполнил чаши, а ставя кувшин, меланхолично сообщил, что некий ачина, незримое присутствие которого возле себя он только что обнаружил по свойственному их нечистой породе запаху корицы, ни с того ни с сего разлившемуся в воздухе, нашептал ему совершенно ангельское рубаи, в которое им, джинном, по его, Шахбаза Бухари, мнению, не было добавлено ни единого словечка. И тут же прочел громко и нараспев. Выслушав, Джафар буркнул что-то насчет пустой траты времени. У Шеравкана уже слипались глаза. Он лег на курпачу, с головой накрылся чапаном и повторил про себя рубаи, и еще, и еще, и с каждым разом этот краткий стишок нравился ему все больше. Но потом он отвлекся на что-то иное, а когда попробовал снова вспомнить, то рифмы почему-то потерялись, музыка расстроилась, строй развалился, и остался только смысл: что, де, мусалас я люблю больше, чем жен и детей, потому что жены и дети беспрестанно досаждают мне, требуя хлеба; в награду же за сладостное молчание мусаласа я сам готов с радостью дать ему хлеба – обмакнуть в него хлеб!..

– А я вам говорю, учитель, – вдруг громко сказал Шахбаз Бухари, – все равно мы дождемся светлого дня! Все равно Махди придет!

– Тише ты! – шикнул Рудаки. – Мальчика разбудишь!..

Однако Шеравкан не спал. Сон почему-то не шел к нему. Он куце позевывал, закрывал глаза, вот уже, казалось, начинал медленно проваливаться, тонуть в теплой, тягучей реке – и вдруг издалека звучало знакомое, внятное слово или известное имя. Река отступала, и оказывалось, что он снова прислушивается к негромкому разговору, большую часть которого не разбирает. Вот снова они об этом: Гурган... несчастный эмир Назр... новый эмир – Нух, сын эмира Назра... Почему «несчастный»?.. Ну да, конечно... Говорили, что во время избиения карматов и пожара Бухары молодой эмир Нух не то убил отца, не то посадил в темницу... Должно быть, Рудаки знает... И этот его ученик, этот толстый весельчак Шахбаз Бухари, тоже скорее всего знает... Еще бы, ведь они оба – придворные поэты, они всегда во дворце... Нет, Бухари – не придворный поэт, а всего лишь купец... Но Рудаки – вообще Царь поэтов, главный поэт двора!.. Хотя нет, какой же он теперь главный поэт? И какой дворец? Он, Шеравкан, ведет его в Панчруд, на родину... Он слеп, его ослепили. За что?.. Так поступают с самыми закоренелыми преступниками... потому что это наказание хуже смерти... Смерть – тоже страшно. Но слепота!..

Шеравкан видел, как это происходит. Они с Самадом – сыном дахбаши из соседнего переулка – забрались на дерево, и правильно сделали, потому что иначе им и краем глаза не удалось бы ничего увидеть: ведь в тот день вся Бухара сошлась смотреть на казнь! Войско эмира Нуха пригнало толпу пленных туркмен из захваченных врасплох, сметенных с лица земли стоянок и селений. Поделом: зимой они разграбили караван в две тысячи верблюдов. Караван следовал из Хивы в Бухару. Не пощадили путешественников – отняли все припасы и одежду, и некоторые умерли в пустыне с голоду, другие замерзли, из семидесяти человек спаслись только восемь, да и то, как говорили, чудом, не без заступничества Аллаха и святого Хызра...

Без устали трещали барабаны. Пленных разделили на две группы. Тех, что были помоложе и годились для продажи в рабство, солдаты сковывали друг с другом человек по десять и уводили, нещадно молотя палками по чему ни попадя. Оставшиеся – все как один старики с длинными седыми бородами – по знаку палача легли на землю лицом кверху. Подручные быстро связывали им руки и ноги. Палач становился каждому коленом на грудь, делал два быстрых движения, а потом вытирал окровавленный нож о белую бороду ослепленного старца. Освобожденные от пут, они вставали ощупью, помогая себе руками... Некоторые сталкивались, стукались головами, многие снова падали, издавая глухие стоны...

Когда все кончилось, толпа зрителей забурлила, спеша вернуться к своим торговым занятиям, и мальчишки едва вырвались из ее тесных и пахучих объятий.

Самад ликовал, перекрикивал дикий гвалт торжища, снова и снова расписывая подробности казни, хотя Шеравкан и сам все отлично видел, и его еще мутило от увиденного. Отец Самада был в том самом отряде конной гвардии, что захватил и пригнал пленных. Самад восторженно толковал, что завтра отличившимся воинам будут раздавать наградные одежды – шелковые чапаны ярких расцветок с большими цветами, вышитыми золотом; и что эти почетные чапаны, которые герои похода получат из рук начальника кавалерии, кушбеги или даже самого эмира – Аллах лучше знает! – имеют разное достоинство и бывают четырехглавыми, двенадцатиглавыми, двадцатиглавыми и сорокаглавыми!

– Головы, что ли, какие-то вышиты? – вяло спросил Шеравкан, который уже не чаял отделаться от своего надоедливого соседа.

– Ты совсем, что ли?! – снова раскричался Самад, хохоча и хлопая себя по коленкам. – Какие вышивки?! Сколько голов из мешка всадник перед чиновником высыпал, такой чапан и получит! Если всего четыре головы – так четырехглавый, простенький, а сорок – ну тогда уж сорокаглавый, самый дорогой! Эх ты, деревенщина!..

...Шеравкан дернулся и чуть не закричал, потому что прямо на него покатились, как с горы, оскаленные человечьи головы, – и тут же понял, что еще не спит. Привидится же!.. Это что же?.. это хивинец? Это его негромкие хриплые стоны?.. Или просто ветер слетел с холмов и с грубой нежностью ерошит во тьме листву карагачей? – раз за разом, раз за разом...

Да, ветер, конечно же, ветер!.. Хивинец спокойно спит... Хаджи дал ему хорошее лекарство, болезнь отпустила, ушла... Завтра он встанет здоровым, спустится с галереи – осунувшийся, бледный, взволнованный своей радостью – ведь он выздоровел!.. Шеравкан увидел залитый солнцем двор караван-сарая, разномастных постояльцев, занятых своими делами, но дружно повернувшихся на скрип деревянных ступеней... Сконфуженное лицо хивинского купца, озирающегося так, будто вернулся с того света... И уже смех, улыбки, оклики: о-о-о, молодец!.. давай-давай, дружище!.. еще не хватало – разболеться в дороге!.. что еще выдумал!.. Аллах лучше знает, когда нам болеть, а когда быть здоровыми!.. Когда жить, а когда прощаться с жизнью!.. Аллах ведь лучше знает, правда?.. Ведь правда?..

Так оно и было.

Душа принадлежала Господу, была предоставлена человеку во временное пользование, и под утро Всевышний послал ангела Азраила, чтобы вернуть себе свое имущество.

Незримый посланник сошел с небес, приблизился к одру и протянул хивинцу длань, в которой лежало райское яблоко. Учуяв сладостное благоухание этого дивного аромата, душа, приняв обличье мелкой фруктовой мушки, выпорхнула из левой ноздри умиравшего и тут же взмыла в поднебесье, а потом еще выше и еще – к самому небесному престолу, возле которого вечно шелестит бесчисленной листвой Дерево судеб. Некоторое время мушка растерянно сновала между ветвями, читая написанные на листьях имена, и никак не могла найти свое собственное. В конце концов она сообразила, что ее лист должен быть несколько выше. Поднялась – и тут же радостно обнаружила его, и села на душистый зеленый глянец, и, часто крутя глазастой головой, стала мыть лапки и крылышки...

 

Похороны

Утро только-только начало отделять тьму от света, а постоялый двор уже проснулся – жил, двигался, покрикивал и был озабочен множеством неотложных надобностей.

Четверо, в числе которых и Шахбаз Бухари, вооружившись мотыгами, ни свет ни заря ушли на кладбище копать могилу.

Тем временем толстый одышливый мулла начал обряд выкупа грехов.

Привели из конюшни лошадь покойного Саида – старую пегую кобылу. Она стояла смирно и только часто взмахивала сильно траченным хвостом. Левую руку, в пальцах которой у него были четки, мулла продел в уздечку. Правой взялся за край большого блюда с пшеничным зерном, комками каменной соли и мелкими деньгами. Другой край блюда держал старик хаджи: то ли по бедности, то ли из-за стыда за недейственность приготовленного им лекарства, приведшую к столь печальному концу, он согласился взять на себя грехи покойного.

Постояльцы столпились, образовав довольно тесный круг.

– Сколько было бедняге? – спросил мулла неожиданно тонким голосом.

– Двадцать пять, – сообщил хивинец.

– До двенадцати лет все мы безгрешны, – вздохнул мулла. – Стало быть, речь идет о тринадцати годах...

Он прочел короткую молитву, закончив словами:

– Саид, сын Аркеша, в своей жизни некоторые религиозные обязанности выполнял вовремя, а некоторые с опозданием. Сейчас пришел его смертный час. А жизни ему было двадцать пять лет...

Затем щелкнул первым камнем четок и, кивнув на блюдо, строго спросил у старого хаджи:

– Вы эти вещи мне подарили?

– Да, я их вам подарил, – согласился хаджи.

– Тогда вот вам за них грехи покойного, – сказал мулла, и хаджи, протянув руку, покорно коснулся пальцами первого камня четок.

Так было тринадцать раз – по числу грешных лет умершего. Тринадцать раз мулла читал молитву, тринадцать раз хаджи касался очередного камня, принимая на себя чужие грехи. Когда отзвучал последний год, хивинский купец, товарищ умершего, положил на блюдо несколько отрезов ткани. Один, самый большой, предназначался для шитья савана, пара других, значительно меньших, служила платой мулле и старику хаджи, остатки, из которых, даже сложив их вместе, не удалось бы выкроить приличного поясного платка, предстояло разделить между присутствующими...

Следовало также позаботиться о носилках, и хозяин предложил взять их в ближайшей мечети.

– Очень хорошие носилки, – кивнул мулла. – Отличные носилки. Пойдемте, я дам...

Однако хивинец воспротивился.

– Саид умер совсем молодым, – повторял он, качая головой и даже не пытаясь утирать слезы, беспрестанно текущие по смуглым и почти безбородым щекам. – Нет, мы не можем нести его на старых носилках! Что я скажу его родным? Что их сына и брата положили на старые носилки, как какого-нибудь седобородого старца, благополучно прожившего все положенные ему годы? Ему нужна колыбель – свежие носилки из гибких ветвей! Украшенные зеленой листвой! Что делать, что делать?.. – причитал хивинец.

– Да, – вздохнул хозяин. – Но умер-то он не в родном селе, согласитесь. Возможно, они захотят его перезахоронить ближе к дому...

– Нет, – возразил хивинский купец. – Не захотят. Здесь он будет лежать ближе к Мекке, чем там.

– Это верно, – согласился хозяин. – Конечно... Так что? Может быть, все-таки послать в мечеть?

– Ах, верно говорят, что иметь одно неплодовое дерево лучше, чем дурного отпрыска! – горестно воскликнул хивинец, а потом спросил, указывая на раскидистую иву в углу двора: – Чье это дерево? Чья это ива?

Понятно, что обеспечить нуждающегося древесиной для носилок – дело богоугодное, а брать за него деньги – грех. Однако поскольку ива принадлежала хозяину караван-сарая (как и все прочее, что находилось на постоялом дворе), это рассуждение в ту минуту представилось ему столь же безрадостным, сколь и справедливым.

Хозяин замялся.

– Вы не волнуйтесь, – взволнованно заговорил хивинец. – Если бы я просил у вас древесину для строительства дома или мечети, тогда, конечно, вам было бы зазорно брать с меня деньги. Мы бы обошлись богатым угощением, как и положено... Что же касается носилок, то дело обстоит иначе. Конечно, если бы вы продавали жерди родственникам бедного Саида, для них это явилось бы серьезным унижением – ведь они могли и сами в свое время позаботиться о посадке ивы, чтобы теперь не побираться по чужим людям. И они позаботились! Но Саид умер вдали от предназначенной ему ивы. А я не прихожусь ему даже дальним родственником, я просто попутчик. Поэтому, если вы, уважаемый, возьмете с меня за эту услугу один дирхем, все окажутся в выигрыше. Как вам кажется?

– Гость говорит правду, – одобрил мулла путаную логику хивинца.

Вздохнув и почесав плешивый затылок под засаленной чалмой, хозяин сказал свою цену. После краткого торга сошлись на полутора дирхемах, и несколько человек подступили к трепещущему на утреннем ветерке дереву.

Не прошло и получаса, как новые носилки, связанные тряпками из двух свежесрубленных жердей и пяти перекладин между ними, стояли у ворот. Хозяин помогал хивинцу доделывать свод: тот осторожно, чтобы не повредить листву, сгибал ивовые прутья дугами, а хозяин ловко привязывал концы к поперечным перекладинам. Постояльцы переминались вокруг, дожидаясь окончания.

Когда погребальные носилки и впрямь стали похожи на колыбель, хивинец распрямился, отряс руки и воздел их к небу.

– Хы-ха, облохи! – крикнул он, жмуря глаза, из которых катились слезы.

К нему быстро подошли несколько мужчин. Хивинец положил руки двум из них на плечи, и все сделали так же. Образовался круг человек из десяти.

Круг медленно двинулся посолонь. Вокруг него уже быстро складывался второй – больший. Этот пошел в обратную сторону.

– Хы-ха, облохи! Хы-ха, облохи!

На каждый выкрик «ха!» все склонялись в поклоне. На «облохи!» – резко выпрямлялись и делали следующий шаг.

Вдруг хивинец высвободился из объятий своих соседей и вышел в центр круга. То же сделали еще трое. Они одновременно взялись за ножки носилок и резко подняли их на вытянутых руках к небу.

– Хы-ха, облохи! Хы-ха, облохи!

Каждый хотел на время оказаться в центре, чтобы с яростным криком поднять к солнцу погребальные носилки, и они кружили, пели и менялись местами до тех самых пор, пока наконец не пришла весть, что все готово для обмывания. Круг распался. Под громкие рыдания возбужденных, взвинченных танцем мужчин вынесли тело. Когда оно утвердилось на положенном ему месте, все смолкло и успокоилось...

Обмывальную доску, в качестве которой использовали хлипкую дверь одной из келий, установили в углу двора, завесив от лишних глаз двумя паласами. Один конец лежал на низком табурете, другой упирался в пару колышков, вбитых в землю. Котел с водой стоял чуть поодаль. Пук соломы под ним жарко полыхнул оранжевыми языками. Обычай предписывал греть воду, но не определял, сколь теплой она должна оказаться. Пламя поспешно облизало стенки казана и сникло, оставив после себя серый пух разлетающегося пепла.

Старик-хаджи, взявший на себя грехи покойного, вызывался также и в обмывальщики. Кто-то напомнил, что каждому человеку в жизни полагается трижды совершить богоугодное дело обмывания покойника. Возник небольшой спор, однако все признали правоту муллы, заявившего, что как недобор, так и перебор этого числа является настолько большим грехом, что даже плата чрезмерно усердствующему считается нечистой. После его слов хаджи нехотя сознался, что ему пришлось обмыть уже четверых, и пригорюнился, поскольку рассчитывал на положенные обмывальщику рубаху, штаны, пояс и, главное, еще один новый чапан, насчет которого у него, вероятно, уже созрели какие-то планы...

Однако назначенный в обмывальщики паломник предложил исполнять роль помощника, великодушно посулив четверть из того, что получит сам, и старик снова воспрял.

Шеравкану вручили пустотелую тыкву-горлянку. Он зачерпывал чуть теплую воду из котла, в три или четыре приема наполнял медный кумган и передавал его средних лет бухарцу. Покойник лежал на наклонной плоскости обмывальной доски. Обмывальщик, сутулый старик с навечно сощуренным левым глазом, бормоча молитву, показывал, куда лить воду, и протирал тело ладонью, обернутой лоскутом грубого карбоса. Паломник, отбивший работу у хаджи, осторожно переворачивал тело, следя за тем, чтоб, не дай бог, не соскользнул кусок холста, стыдливо прикрывавший покойника от пояса до колен...

Когда дело подошло к концу, бухарец велел Шеравкану нарвать желтых цветков сафлора.

Выйдя за ворота, Шеравкан увидел Шахбаза Бухари – тот, закинув кетмень на плечо, плелся к постоялому двору вместе с тремя другими гробокопателями, выглядевшими не менее усталыми.

– Ох, тяжела земля, – сказал Бухари, замедляя шаг. – И как только Господь сумел ее от неба отделить?.. Ну, что там?

Шеравкан пожал плечами.

– Носилки готовы. Меня вот за цветами послали...

– Понятно, – кивнул Шахбаз Бухари и произнес, разводя руками, будто заранее извиняясь:

 

– Бьешься за жизнь, будто мышь на обмылке,

А под конец – лишь цветы да носилки...

 

– Хорошие стихи, – вежливо похвалил Шеравкан.

– А, разве это стихи! – отмахнулся тот.

Кивнул на колючие стебли сафлора, тут и там торчавшие по обочинам.

– За какими цветами? За этими, что ли?

– Ну да.

– Понятно... Джафар что делает?

– Я уходил, спал вроде...

– Вот бедняга! Господи, что за беда!..

Качая головой, он прошептал несколько слов молитвы, а потом бросил кетмень на землю и принялся помогать. Шеравкан расстелил платок, и они кидали на него сорванные цветки.

– Хорошую могилу выкопали? – между делом спросил он.

– Хорошую, – вздохнул Шахбаз Бухари. – Еще какую хорошую – аж спина трещит... Отличная могила. Чистенькая такая, глубокая... Сам бы в такую сел... дожидался бы судного дня... – бормотал он, беспрестанно подмигивая и ловко отщипывая соцветия с верхушек стеблей. – А то ведь минуты спокойной не найти... суета сует... поездки, торговля... Разве это для меня? Вот в могиле – совсем другое дело. Сочиняй сколько влезет... Жаль, прочесть будет некому, кроме Мункара и Накира!..

Он невесело рассмеялся, а Шеравкан вдруг с легким содроганием осознал, что этими желтыми цветами, лепестки которых отчего-то холодят пальцы, скоро осыплют мертвеца. Кто-то уже сунул бусину в его косный рот, чтобы не закусил невзначай край савана, а иначе беды не оберешься – будет шастать к живым по ночам, разносить свое несчастье, пока не разроют могилу, не разожмут сведенные зубы... Другой накинул угол ткани на лицо и затянул узел, а сделав это, подошел к одному из столбов, поддерживающих крышу, и совершил точно такое же действие, крепко обвязав столб поясным платком – ведь что парное, то чистое... Долго ли трижды приподнять носилки, чтобы тот, кто лежит на них, забыл дорогу назад? Да и поставить у ворот блюдо с чечевицей и масляный светильник – на это тоже потребуется не больше двух вздохов. Сколько времени нужно десятку-другому мужчин, чтобы они, часто чередуясь, быстрым шагом, почти бегом, донесли его до кладбища – даже если задержатся на краю клеверного поля и прочтут еще одну поминальную молитву? А чтобы осторожно снять с носилок, опустить на поясных платках, протолкнуть в камеру и усадить?.. Вот и минули эти краткие сроки, и громкие голоса свидетельствуют, что люди освободились от тяжести смерти... А вот, кажется, стук булыжников, которыми они споро закладывают вход в его тесную келью... Хоть душа и отлетела, хоть Саид недвижен и холоден, хоть как будто сквозь вату или глубокий снег – но он слышит: грохот камней сменился шорохом – должно быть, кладку замуровывают глиняным раствором... вот шлепающий звук падающей земли... Потом шелестение и скрежет – наверное, ее остатки сгребают в холм над могилой... Краткий удар – это воткнули шест, украшенный разноцветными лоскутами. Снова голоса, топот... Кто-нибудь подхватил носилки – не бросать же, еще, глядишь, когда-нибудь пригодятся... Шаги удаляются... совсем затихли... тишина...

В этот-то миг и возникнут перед ним Мункар и Накир – два Божьих пламенных ангела с черными лицами. И увидит мертвец, что один высок, и статен, и мощен, и смотрит пронзительно и страшно, а тяжелая булава в руке пламенеет синим, почти невидимым огнем. Второй же сутулится, правая лопатка выпирает над левой; он горбат, но если бы не этот порок, то рост его оказался бы не меньше...

– Встань! – властно скажет один, на короткое время наделяя покойника душой.

Саид вздрогнет и попытается встать – и не сможет, а только стукнется головой о земляной свод.

– Я умер? – удивится он.

– Кто твой Бог? – грозно спросит другой Вышний посланец. – Кто ты сам?..

Терзаемый неотступными дознавателями, он будет мучительно вспоминать былую жизнь, похожую сейчас на отражение мимолетного облака в текучей воде, и путаться, и запинаться, и снова вспоминать, и фантазировать, и находить ответы, и стараться выглядеть лучше, и снова быть уличаемым во лжи, и, когда они наконец-то покинут могилу, Саид с облегчением и окончательно умрет: закроются уши, погаснут глаза, и станет он безмолвным и вечным ожидателем грядущего воскрешения, о котором протрубит с высокой горы над Иерусалимом вестник Всевышнего – ангел Исрафил!..

 

Шеравкан стянул концы платка. Довольно солидный тючок получился.

– Ну вот, – вздохнул Шахбаз Бухари, криво усмехаясь. – Смотри-ка, сколько набрали! Тут на троих хватит... Пойдем.

Он подхватил кетмень и двинулся к воротам.

 

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

Эмир Назр. Смерть Джайхани. Поход

Прозвища саманидским правителям давали после их смерти. Эмир Ахмад стал зваться Убиенный. Сон его сторожил лев, взятый котенком на одной из охот. Однажды у дверей покоев почему-то не оказалось ни льва, ни иных охранников, и темной декабрьской ночью 913 года от рождения Христова, то есть через триста с небольшим лет после переселения пророка Мухаммада из Мекки в Медину, несколько тюркских гулямов беспрепятственно вошли к эмиру, чтобы перерезать ему горло.

На протяжении некоторого времени было неясно, в чьи руки упадет теперь золотое яблоко Хорасана. Однако счастье склонилось все же на сторону саманидов. Заговорщиков перебили, причем двое перед смертью показали на катиба, то есть главу эмирской канцелярии, как на своего главаря и организатора. Слышать это было странно: никогда прежде секретари-письмоводители в предприятия такого рода не пускались. Так или иначе злонамеренного грамотея, тщетно силившегося уверить сподвижников покойного в очевидной своей невиновности, спешно и кроваво умертвили, после чего шейхи и воинство Бухары, недолго посовещавшись, единодушно выкликнуло на царство восьмилетнего сына эмира Убиенного – Назра.

Он ясно помнил промозглый зимний день своего возвышения. Над Бухарой ползли низкие тучи. Заставляя всадников щурить глаза, холодный ветер бросал в лица то горсти мокрого снега, то брызги дождя. Лошадиные морды лоснились. Меховые шапки сотников тоже выглядели прилизанными. Рослый гулям поднял мальчика на плечи и вышел вперед. Когда войско яростно взревело, потрясая пиками и горяча храпящих коней, влажный воздух заколыхался в ритме долгого эха.

На следующий день его, как это и было положено каждому, кто всходил на престол Бухары, подняли на белой кошме и поставили на Зеленый камень, Кок-таш. Он лежал во дворе Арка – параллелепипед полированного зеленого мрамора длиной в человеческий рост, а высотой и шириной в два локтя.

В регенты при мальце гулямы выдвинули книжника Джайхани.

Это был человек сведущий, разумный, расторопный и образованный, во всем проницательный, – даром что ученый. При начале визирства он написал в разные страны света, прося выслать правила и обычаи царских дворов, как-то: государств Рума, Туркестана, Хиндустана, Китая, Ирака, Сирии, Египта, Занзибара, Забула, Синда и арабских стран. Все полученные списки рассмотрел и хорошо обдумал. Казавшееся лучшим он отбирал, а что было непохвальным – отставлял. Благодаря его уму и распорядительности все дела государства пришли в порядок. Несколько раз возникали мятежи; на каждый из них он посылал войско, и оно возвращалось с победой и успехом.

Если бы Назр не был сиротой, жизнь его скорее всего текла бы так же, как течет в Хорасане жизнь всякого высокородного отпрыска: игра в човган, охота, безделье, раннее пьянство и столь же раннее распутство. Имея более или менее верные представления о жизни сверстников, мальчик сразу принялся бунтовать против ритма и стиля жизни, навязываемых регентом. Некоторое время они тягались в упрямстве, однако Джайхани, кроме упрямства, сумел проявить и последовательность, жестко пресекая попытки царедворцев купить расположение малолетнего эмира ценой лишнего пряника.

Жизни иных высокородных отпрысков мальчик мог только позавидовать: не было дня, чтобы после утренней беготни, прыжков, борьбы, ратных упражнений и купания, заведенных регентом по греческому образцу, он не попадал в тиски двух угрюмых сирийцев, наставлявших его в арабском, законоведении, географии, астрономии и математике, а также (напоследок) в толковании Корана. Затем, взбодрившись чашкой кислого молока и лепешкой, малолетний властитель оказывался в помещении совета, где ему предназначался самый высокий ворох подушек, возле которого на чуть более низком сидел Джайхани.

Джайхани учил его навыкам дипломатии, единственной целью которой было поддержание существующего миропорядка.

Конечно, каждое событие в отдельности было по-своему неповторимо и, как бы ни походило на предыдущее, требовало своей собственной оценки. Поэтому, например, год назад Джайхани рассудил богато отдарить хивинцев, приведших целый караван подношений, а ныне проявил оскорбительную сдержанность, хотя ни грабежей не стало больше, ни хивинской хитрости. Почему? – ему самому неизвестно. Но и неважно, поскольку нынешний визит хивинцев – не последний. Все повторяется, подтверждая тем самым неизменность времен: снова и снова возвращаясь, прошлое избавляет настоящее от налета сиюминутности и позволяет иметь некоторую уверенность в будущем.

Да, небо вращается, с каждым мигом меняя все вокруг, но и неуклонно поворачивая свой диск к той зарубке, с которой все начнется сначала. Снова хивинцы принесут дары, и снова эмир их примет. Многое в мире имеет значение, но еще большее – нет...

Говорили неспешно: слово стоило дорого – за каждым маячили громоздкие смыслы, – а будучи произнесенным, безвозвратно каменело.

Послы вручали Назру ярлыки и свитки. Посмотрев на учителя, он медленным кивком подтверждал свое согласие принять их. Присутствующие – человек тридцать-сорок знатных мужей Бухары и двора – степенно поглаживали бороды в ожидании той минуты, когда их обязанность быть свидетелями происходящего подойдет к концу.

После недолгой официальной беседы – все больше обиняками – Джайхани мог пуститься в расспросы о всякой всячине. Не приходили ли купцы с севера, от славян? Нет? Странно... А откуда приходили? Ах, вот как!.. ну это обычное... А вот, говорят, в Герат приехал один человек из Пешавара, толкует, будто в заполуденном климате снова расплодились одноглазые рогатые люди... Не слышали?.. жаль... Ну Аллах лучше знает.

Как-то раз кто-то из гостей, робея и смущаясь, сказал, что его люди принесли ему морские раковины – спешно вытряс из кожаной сумки и протянул.

– Откуда принесли? – уточнил Джайхани, удивлено рассматривая высыпанные перед ним на дастархан пыльные камни; кое-какие и впрямь гляделись чем-то вроде ракушек.

– С горы.

– С горы? – удивленно и задумчиво переспросил регент. – Впрочем, я слышал, что на горах находят подобия морских животных...

– Да, да, – кивал приободренный даритель.

– Это не подделка? – строго спросил Джайхани.

– Боже мой, разве посмел бы я представить вам подделку? Нет, нет! Совсем простые люди принесли мне... Овец пригнали... Вот, говорят, эмир, что мы нашли...

– Морским животным свойственно жить в воде, – заметил Джайхани. – Следовательно, либо на этом месте прежде была вода, либо кто-то вынул их из воды и принес на гору.

– Ветер? – предположил один из гостей.

– Птицы! – уверенно высказался другой.

– Может быть, учитель, там и на самом деле прежде было море?

– Это совершенно исключено! – отрезал Джайхани. И усмехнулся: – Море есть море, а горы есть горы. Горы не ходят.

– Но, учитель, например, песчаные барханы меняют свое местоположение... Ветер несет песок, и бархан постепенно перемещается. Отец говорил мне, что его родное селение было погребено барханом, а когда он был мальчишкой, ничто этого не предвещало.

– Песок! – несколько раздраженно бросил Джайхани. – Какой смысл сравнивать несравнимые вещи? Что общего между песком и камнем, между водой и огнем?

Он помолчал.

Присутствующие тоже молчали.

– Должно быть, все-таки птицы, – с нерешительностью размышления сказал учитель. – Собственно, чем плохи морские животные в качестве корма для птенцов?

Этот вопрос не получил ответа. Просто все покивали: действительно, чем?

Но, как правило, Джайхани не заводил разговор в столь глубокие научные русла, ориентироваться в которых может только по-настоящему просвещенный человек. Как правило, он лишь неспешно кивал, прикрывая веками усталые глаза, потому что ему, автору многих сочинений по разным прикладным и умозрительным наукам, было хорошо известно, сколь велика нелюбознательность вельмож, – просто удивительно, до каких границ она простирается.

В конце концов дело переходило в пьяное застолье, являвшееся обязательным подтверждением серьезности достигнутых договоренностей, и всегда-то Джайхани делал так, что у Назра находились какие-то новые и совершенно неотложные дела – готовиться к завтрашней охоте, на которой его будут сопровождать послы, или играть в човган с их почтительными нукерами...

Если выдавался свободный час или день, когда можно было дать себе передышку в создании ученых трудов, Джайхани переписывал Коран. Он был великолепный каллиграф. Назр любил смотреть, как регент, расставив перед собой на низком столике несколько чернильниц, разложив порядком перья и кисти, завиток за завитком покрывает свежий пергамент все новыми и новыми строками. Очередной переписанный и переплетенный текст Джайхани клал в большой деревянный сундук. Назр неоднократно спрашивал, сколько их там всего.

– Придет время, узнаете, – всякий раз отвечал ученый.

И время пришло: промучившись несколько дней болями в спине и не получив облегчения ни от своих, ни от еврейских лекарей, старик отдал душу в добрые руки Того, Кто ведает и знает.

Перед смертью он просил положить ему в изголовье могилы все собственноручно переписанные Книги – как залог того, что Господние ангелы, которым придется иметь дело с новоотпущенной душой, отнесутся к ней благосклонно...

 

Оказалось, вдобавок к каждому Корану Джайхани написал отдельное заключение. В самом объемистом из них подробно излагались коранические науки: разночтения, редкие слова, арабские обороты, отменяющие и отмененные стихи, толкования, причины ниспослания Корана и его законы. От первой до последней буквы все было написано золотом. Текст обрамляли празднично светившиеся орнаменты – яркая синь порошка бирюзы, нетускнеющий кармин червяков кошенили и круглые голубые медальоны с золотыми изречениями Пророка.

Все остальное Джайхани выводил простыми чернилами, однако десятые и пятые части Корана, начала стихов, сур и всех тридцати двух частей тоже прорисовывал золотом...

– Сорок три списка! – сказал Балами, качая головой. – Да еще заключения. Ничего себе!

Они вынули и разложили на полу тяжеленные книги и теперь сидели у раскрытого сундука.

Назр кивнул.

– Да, потрудился старик. Уже сегодня его душа окажется в раю...

– Надеюсь. Однако нужно сказать людям, чтобы рыли могилу попросторней.

– Зачем?

– Иначе Кораны не поместятся...

Назр хмыкнул. Абулфазл Балами был не просто его другом, а другом с колыбели: они росли вместе, деля сначала детские забавы, затем часы занятий и отдыха, а теперь заседания совета и суда. Но больше всего он ценил своего друга за то, что именно в его голову приходили такие простые и здравые мысли.

Рядом с семнадцатилетним Назром – высоким, плечистым, мощным, стремительным в движениях, резким – его тонкокостный, худощавый, всегда будто чем-то опечаленный друг, так любивший тишину и книги, так часто замиравший в задумчивом созерцании облака или цветка, хоть и был старше на целых полгода, а выглядел совсем мальчиком.

Однако не зря отец Абулфазла состоял некогда столь ценимым и почитаемым визирем при эмире Убиенном: именно от отца он унаследовал рассудительный характер, умел проявить выдержку, предпочитал лишнее время подумать, нежели исправлять последствия опрометчивых решений, и в целом как нельзя лучше уравновешивал порывистость молодого эмира.

– Тебе придется назначить визиря, – сказал Абулфазл с едва приметным вздохом.

– Я уже назначил, – кивнул Назр. – Мой визирь – ты.

– Понимаю. Но гулямы хотят видеть на этом посту своего человека.

Юный эмир вскинул брови.

– Гулямы хотят!.. Мало ли кто что хочет! Саманиды всегда брали себе визирей только из двух родов: либо из Джайхани, либо из Балами. Что касается Джайхани, то он был регентом, а ныне упокоился с Аллахом, не оставив подходящего нам отпрыска. Балами в наличии. Что еще нужно? Гулямы должны понимать: двух визирей не бывает...

Хмурясь, Назр начал быстро щелкать сердоликовыми четками, как всегда делал, размышляя.

Конечно, он и сам понимал, что сказанное им вовсе не решает задачу. Всегда разделенный на несколько партий двор источал яд многообразных интриг. Покойный Джайхани умел поддерживать равновесие – так индийские фокусники крутят на пальце большое медное блюдо, по которому катаются, не сталкиваясь друг с другом, несколько яблок. Со смертью регента задача поддержания равновесия ложится на его собственные плечи.

Между тем гулямы – одна из главных сил государства. Это армия, точнее, ее тюркская часть. Гулямы хотят иметь возможность добираться до государя кратчайшим путем. Поэтому, а также в знак подтверждения своих заслуг желали бы видеть на посту визиря одного из своих предводителей – бека Ай-Тегина.

Ай-Тегин – сипах-салар, самый главный военачальник, командир тюркской дворцовой гвардии. Это серьезная фигура: он занимает третий пост в государстве после хаджиба – распорядителя двора. Командует не только гвардией, под его началом служат и кипчаки – два полка легкой кавалерии. Ай-Тегин набирает их сам – преимущественно из неграмотных, но бойких представителей своего сложно разветвленного рода. Слава Аллаху, что кипчаки вечно враждуют с огузами: если сойдутся, с ними вовсе не будет никакого сладу...

Очередного щелчка камня о камень не последовало.

– Хорошо бы его наместником в Самарканд, – протянул Назр, мечтательно глядя перед собой. И тут же сам недовольно констатировал: – Но Ай-Тегин в Самарканд не поедет.

– Не поедет, – согласился Балами. – Да и вообще все придут в недоумение, если ты назначишь наместником гуляма. Надо его как-нибудь задобрить. Потому что ничего решительного в отношении него мы сейчас предпринять не сможем.

– Понимаю, – вздохнул Назр. – Я уже думал об этом. Он чертовски осторожен. Всегда окружен оруженосцами... дом – крепость. Рабы его любят, кроме тюрков никого к себе не подпускает... Понадобится время – каким-то образом внедрить к нему своего человека. Выждать момент.

Оба они понимали, о чем идет речь.

– Ну да. А решать нужно сейчас.

– От этих проклятых тюрков всегда больше головной боли, чем пользы! – Назр выругался и в сердцах пнул подушку. – Плевать! Не обращай внимания! Пусть Ай-Тегин проглотит и утрется! Визирем он хочет! Советы мне давать?! Тупой мужлан! Что он умеет, кроме как головы с плеч сносить?! Все, я сказал: визирь – ты!

Балами хмыкнул.

– Интересное решение... Даже если они не взбунтуются тотчас же, ты получишь себе врага на всю жизнь. Сильного, серьезного врага.

– Взбунтоваться не посмеют. Они, конечно, сила. Но все же без поддержки имамов не рискнут на серьезные действия. Пока имамы в стороне, на тюрков можно опираться без опаски... Ничего, переживет. Обидно, конечно... Посулю что-нибудь... Обласкаю, поговорю, пообещаю... Может, место кушбеги освободится?

– Не знаю, – вздохнул Балами. – Все может быть. Пока ничто не предвещает.

– Ну и все, хватит об этом. Есть более важные темы.

– Например? Честно говоря, нам пора идти.

– Да, да, сейчас. – Назр покивал. – Обсудим одну вещь... Джайхани ушел от нас. Мы его проводим с почетом. Совесть наша будет чиста. Следовательно, мы сможем начать готовиться к тому, что предначертано.

– А что предначертано? – с деланным недоумением спросил Балами.

– Ты отлично знаешь, что нам предначертано. Поход в Нишапур!

– Ах, поход в Нишапур...

– Ты забыл? – рассердился Назр. – Говорено-переговорено! Да, поход в Нишапур! Нишапур наш! Но все время норовит отложиться! Это еще при жизни деда началось! Нишапур третий год не платит налогов! Чего ждать?! Пока они вовсе перестанут обращать на нас внимание?

– Джайхани был против этого похода, – меланхолично заметил Балами и тут же поднял руки, заведомо гася возмущение эмира. – Но даже если я соглашусь с тобой насчет того, что пора вразумить тамошних царьков, то все равно есть по крайней мере одно обстоятельство, которое препятствует походу. Я хочу сказать: сейчас препятствует, в настоящее время.

– Ну?

– Твой самаркандский дядя.

– Фарнуш?

– Фарнуш. Фарнуш Саманид.

– Ты думаешь, он...

– Непременно. И в очень скором времени. Буквально со дня на день. Поэтому до разрешения этого вопроса Бухару тебе покидать нельзя.

Назр снова всласть пощелкал четками.

– Глупости, – сказал он.

– Почему? – поинтересовался визирь.

– Фарнуш ленив и бездеятелен! Здоров, как бык, а честолюбия – и на маковое зерно не наберется. Он тюфяк! Знаю я его как облупленного! Поленится задницу от подушки оторвать! Зачем ему эти хлопоты? Сидит себе в Самарканде, горя не знает, всегда может рассчитывать на нашу поддержку… И вот он ни с того ни с сего задушит синицу в кулаке и двинется добывать журавля в небе?! Нет, не такой он человек!

– А если кто-нибудь присоветует? И потом, знаешь, когда на кону такие куши, люди иногда меняются, – заметил Балами. – Что такое Самарканд в сравнении с Бухарой? Благородная Бухара! Это не лишняя тыква на базаре...

– И войско у него – дрянь! Остолопы! Видел я их в деле! Не посмеет!

– Войско – дрянь, – согласился Балами. – Но ведь и противник перед ним не ахти какой. – И добавил, чтобы подсластить пилюлю: – Так он по крайней мере думает.

– Ах, так он думает! – взъярился Назр. – Ах, не великий! Хорошо же! Совет сюда! Воинских начальников сюда! Немедленно!

Назр вскочил.

– Погоди, – сказал Балами, поднимаясь следом. – Давай хоть старика похороним.

 

Следующие полторы недели прошли в суматохе, свойственной периодам, когда застоявшееся, зажиревшее и почти забывшее о своем предназначении воинство приводится командирами в чувство с помощью беспрестанного ора, зуботычин, беготни и всеобщей бестолковщины.

– Дерьмо! – стервенел Назр, наблюдая то за пехотными маневрами сарбазов, то за такой же спотычливой, неровной походью кавалерии. – Господи, Балами, у нас нет армии! Нас можно брать голыми руками!

– Не горячись, – успокаивал его визирь. – Застоялись ребята, жизнь была слишком спокойной... Дай срок, все будет!

И срок был даден – но совсем короткий: уже к вечеру следующего дня пришла весть, доказавшая совершенную правоту дальновидного визиря: Фарнуш Самаркандский, брат эмира Убиенного, то есть родной дядя Назра, собрал рать и двинулся на Бухару за тем, что было ему положено по праву; оказывается, он и прежде так считал, и только интриги старого книжника все эти годы мешали ему навести наконец должный порядок в благословенном Мавераннахре.

– Вот же старый ишак, а! – с досадой бросил Назр, выслушав донесение. – Надоела ему голова на плечах! Ну что ж...

Мимо шатра вялой рысью пылила конница.

– Обрати внимание на вторую сотню, – сказал Балами.

Приложив ладонь ко лбу, Назр проводил ее взглядом. Чем-то она и впрямь отличалась от прочих – то ли кони глаже, то ли всадники бодрее...

– Сотника ко мне! – приказал эмир.

От строя отделился всадник, стремительно, прижавшись к шее лошади, проскакал к шатру, поднял коня на дыбы и – скатился на землю, опустившись перед эмиром на одно колено и склонив голову.

– Как зовут?

– Шейзар, ваше величество.

– Встань! Откуда такой?

– Из Панчруда, ваше величество. Сын дихкана Хакима.

– Дихкана Хакима? – Назр вопросительно взглянул на Балами.

– Верный слуга вашего деда, – подтвердил визирь. – Несколько его сыновей воевали под знаменами эмира Убиенного... Жив старик?

– Жив, – улыбнулся сотник.

– Ну хорошо, Шейзар... Будь поблизости. Может, понадобишься...

– Слушаюсь!..

 

Скоро из донесений разведчиков стало понятно, что к утру армия Фарнуша выйдет на рубеж старого русла Хайдарьи. И, если обнаружит перед собой строй войска Назра, будет вынуждена развернуться в боевые порядки.

Назр видел в этой диспозиции два преимущества. Во-первых, старое русло полузанесено песком, а самоощущение пехотинца, вынужденного принять оборону на нетвердой почве, отличается от самоощущение бойца, с диким «ур-р-р-р-ром» летящего на него по стеклянно-шершавой глади солончака. Во-вторых, справа от предполагаемого фронта лежала мелкая, как все в пустыне, жалкая, предательская, но все же ложбина: в ней, если положить лошадей на песок и не поднимать до мгновения атаки, могла укрыться конная сотня.

Остались час или полтора, чтобы вздремнуть.

Назр не спал. Он лежал с открытыми глазами, глядя во тьму, едва разреживаемую светом тусклого каганца. Его хватало, чтобы высветить бесконечную череду мгновений предстоящего боя, набегающих друг на друга, будто рябь речной воды. Случалось все: он побеждал, он был побежден; он вонзал меч в грудь великана Фарнуша, великан Фарнуш разрубал его от плеч до самого седла; голоса и ржание сливались в дикий ор, почти заглушаемый бряцанием, лязгом, хрустом, храпом; его бойцы бежали, петляя в панике, как зайцы, в тщетной надежде уйти от летящей за ними вражеской конницы; его конница сметала ряды сарбазов Фарнуша и гнала их по степи, оставляя за собой порубленные тела, щедро обагрившие песок и полынь кровью; все кончалось; все начиналось; все, все, все!..

Балами коснулся плеча; Назр вскочил, растерянно озираясь.

– Пора, – сказал Балами.

Судя по всему, в час битвы счастье Фарнуша смотрело в другую сторону. Что же касается верного расчета Назра, то те неизбежные превратности войны, что подстерегают даже самых опытных полководцев, не смогли чрезмерно его исказить.

Когда войска сошлись, сотня Шейзара, возникшая из своего укрытия с ошеломительной неожиданностью (так орлица падает на мирно посвистывающего суслика) и оказавшаяся как раз на том расстоянии от порядков Фарнуша, чтобы кони успели набрать ход, с такой силой ударила в левый фланг, что армия тотчас же обратилась в бегство.

Сам полководец поздно заметил, что остался один. Возможно, впрочем, он решил не переживать своего позора – поражения от рук малолетнего племянника. Так или иначе, он действительно был велик ростом, мощен и отважно бился, немало навредив наседающим на него сарбазам Назра. Конь пал. Фарнуш сражался пешим, пока наконец знаменитый сотник-юзбаши Камол Малютка не снес его голову с плеч мощным взмахом своего пудового меча...

 

Назр ликовал.

Когда миновала пора пиров, вызвал из Самарканда старшего сына покойного Фарнуша, да насладится его душа свежестью райских источников.

Тот послушно прибыл с целым караваном подарков. В их числе было легендарное золотое блюдо, принадлежавшее некогда Исмаилу Самани; владение им, по мысли участников процедуры, означало безоговорочное признание старшинства Назра в роду Саманидов.

Назр, ублаготворенный символическим и неожиданным для него даром, провел с племянником полдня; найдя его вполне подходящим для исполнения должности, эмир принял клятву в вечной верности, вручив взамен ярлык на Самаркандское бекство...

Теперь ничто не мешало походу в Нишапур.

Балами вздыхал, Назр же был полон энтузиазма и целыми днями терзал чиновников, добиваясь от них предприимчивости и решительности в исполнении всех тех надобностей, которые должны предшествовать столь серьезному предприятию. Кроме того, он то и дело собирал совет, вновь и вновь внушая, что не стоит размениваться на мелочи, когда есть возможность совершить серьезное, масштабное деяние, воистину достойное внука великого воина и собирателя хорасанских земель.

Члены совета соглашались насчет того, что провинцию давно следует посетить на предмет должного вразумления, а не то, не приведи Господи, Нишапур и впрямь отложится, о каковых его намерениях были знаки еще при жизни эмира Убиенного. С другой стороны, многие высказывали осторожное мнение, что Господь знает лучше и, возможно, было бы разумней начать с чего-то менее масштабного. Представляемые чиновниками сметы тоже многих неприятно поражали.

Назр настаивал, уговаривал, приказывал, толкал дело вперед.

Все мало-помалу складывалось, однако складывалось как-то через силу, как будто некие таинственные силы и впрямь не хотели, чтобы этот поход состоялся. Северные области тянули с выплатой податей: выдача армейского жалованья оказалась под вопросом. Начальник кавалерии умер коликами. Прогнозы звездочетов выглядели не весьма благоприятными. Гадания тоже внушали множество сомнений. И так во всем – куда ни сунься, все не слава богу.

Но слава деда – великого Исмаила Самани! – не давала Назру покоя.

Теплым мартовским вечером они с Балами сидели в айване за поздним ужином. Выступление войск было назначено на утро, все вокруг было устремлено к этому часу, поэтому даже дворец, который, по идее, не должен был участвовать ни в каких перемещениях, приобрел налет чего-то походного, что выражалось, в частности, в том, что прислуга мешкала и путала очередность блюд.

Балами задумчиво отпил из пиалы и сказал:

– Я вот что думаю... Не знаю, может быть, тебе эта мысль покажется неприятной...

Назр вопросительно поднял брови.

– Я имею в виду твоих братьев...

– Моих братьев?

– Ну да... Что ты так удивляешься? У тебя же есть братья?

– Есть, – согласился Назр, откусывая от утиной ножки, томленной в розмариновом сиропе. – Мансур, Хасан и Ибрахим. Братики мои родные. То есть два родные, а один единокровный. По отцу.

– Мансуру уже шестнадцать, – заметил Балами.

– Верно, – согласился Назр. – Недавно исполнилось шестнадцать. Я ему лошадь подарил. Хорошая лошадь, хатлонская...

– Вот я и говорю, – не отступал Балами. – По возрасту он совсем немного тебе уступает...

– Но гораздо глупее, – возразил Назр. – Я даже удивляюсь – от одного отца, вроде... Правда, мать у него была арабка.

– Никто в этом разбираться не будет – умнее он тебя или глупее. Важно, что он тоже сын эмира Убиенного.

– И что?

– Назр, ты правда не понимаешь?

– Нет, – Назр бросил на дастархан обглоданную кость. – Не понимаю.

– Хорошо. Говорю прямо. В твое отсутствие могут найтись люди, которым выгодно забыть о том, что истинный эмир – ты. И выкликнуть на царство Мансура. И получить все выгоды этого положения.

– А, ты вот о чем! – Назр зевнул и откинулся на подушки. – Об этом не волнуйся.

– Почему?

– Сегодня их все троих переселили в Кухандиз.

– Боже святый! – изумился Балами. – Ты заточил их в крепость?!

– Ну «заточил» – это, пожалуй, слишком сильно звучит, – с сомнением сказал Назр. – Но что запер, то правда. Пусть посидят месячишко-другой. Нуждаться ни в чем не будут. Но и разговоров лишних вести не с кем. Ты ведь это имел в виду? – спросил он, усмехаясь.

Балами только развел руками.

 

Неизвестно, чем бы кончился поход, если бы Назр и в самом деле достиг Нишапура, однако Аллаху было угодно, чтобы этого не случилось.

Тем не менее назначенное утро настало, и все до поры до времени пошло своим чередом: трубы заревели, залязгали удила в лошадиных зубах, зашатались, заныли обозные повозки, влекомые понурыми быками, затрепетали бунчуки на концах пик – и эмир Назр, горяча скакуна под алым ковровым чепраком, повел свое войско в дальний край.

Пыль встала в полнеба, а шум, лязг, ржание, скрип колес и топот копыт разлетелись до горизонта.

Впрочем, уже через час не было видно в мареве степи ни коней, ни всадников. Пыль осела и тишина легла на зеленые весенние окрестности благородной Бухары...

 

Абу Бакр. Мятеж

Вечерело. Тени оплывших башен вытягивались, ложась на крыши кибиток, лепящихся изнутри городской стены к мощным стенам старой крепости.

В скучных местах время течет медленно.

Кухандиз – скучное место.

Прежде тут хоть десятка полтора всеми забытых узников бытовали, а когда эмир приказал братьев поместить, то всех бедолаг перекинули в Арк, в тамошние зинданы. Оно для них, может, и лучше – к судьям ближе, может, с кем и разберутся наконец – кому плетей, кому со стены полетать, кого глядишь и выпустят – на свете ведь всякое бывает...

Прежде хоть изредка оживление случалось, а теперь вообще как на том свете. Высокородные узники молчаливы – что с них взять, пацаны совсем... Сидят, прижухнулись, как птенцы. Думают, небось, как дело повернется, когда вернется эмир из похода. Может быть, прикажет выпустить их, как в праздники люди горлинок выпускают. А то, не приведи Аллах, еще что удумает...

Ох-хо-хо!

Живут царевичи в одном покое. У двери день и ночь стража. Окна узкие, не высунешься. А высунешься, так тоже рад не будешь – стена высокая, внизу ров, лететь до него и лететь. Коли крыльев нету, так шарахнешься, что и костей не соберешь...

Всем необходимым их повар обеспечивает – Абу Бакр. Прежде он гарнизон своим варевом окармливал, а теперь и для царевичей старается. Правда, царевичам продукты из Арка привозят. И готовит им Абу Бакр отдельно... Да где же он, чертов сын?!

– Абу Бакр! – хрипло крикнул начальник стражи, сидевший на низком топчане, покрытом ветхим паласом. – Ты меня голодом хочешь уморить?

– Иду, иду!

И уже через минуту начальник, помешивая щербатой ольховой ложкой в такой же щербатой глиняной миске, недовольно принюхивался к ее содержимому.

– Из чего он эту шурпу варит, мать его так! – буркнул начальник, откладывая ложку, и снова рявкнул: – Абу Бакр!

Повар опять высунулся из-за двери.

– Что?

– Ты из чего шурпу варишь? – грозно спросил начальник. – Почему всегда грязной тряпкой воняет?!

– Ничего не воняет, – возразил Абу Бакр. – Из чего положено, из того и варю. Вам – из ослятины варю, из требухи, а молодым князьям...

– Из ослиной требухи? – сдавленно спросил начальник караула, давя рвотный позыв. – Да я тебя!

– Шучу, шучу! Нормальный баран был... Ну, может, староват маленько для казана... Настоящий аксакал!.. ему бы в совете муфтиев заседать!

Абу Бакр дико загыкал, нечеловечески запрокинув голову. Выразив таким образом охватившее его веселье, он скрылся в кухне.

– Вот же дурень, а! – с горечью сказал начальник караула. – Никакого сладу с ним! Я б такого дурака никогда в жизни при Кухандизе не оставил! Благородное место – а тут этот олух...

– Старинное место, – подтвердил молодой стражник, деливший с ним трапезу. Миска у него была поменьше, а от края общей лепешки он отщипывал осторожно, с деликатностью.

– Старинное! Не просто старинное! Сам Сияуш построил. – Начальник задумчиво пожевал и пояснил: – Его потом Афрасиаб убил.

– Афрасиаб много силы имел, – подтвердил стражник.

– Две тысячи лет жил, – наставительно сказал начальник, зачерпывая ложкой.

– Сильный был маг, – снова согласился молодой.

– Убил – и закопал, – твердо сказал начальник, не обращая внимания на слова стражника. – Прямо где убил, там и закопал.

Они молча похлебывали шурпу.

– А говорят, он в Рамтине похоронен, – осторожно заметил стражник. – Так я слышал...

– Говорят! Ты слушай больше – такого наговорят, что уши заложит!.. Кто что толкует. Самаркандцы говорят – у них. Уструшанцы – тоже у них. Всех не наслушаешься. Здесь он похоронен, в крепости.

– Ну да, – на всякий случай кивнул молодой.

– Только никто могилу найти не может, – сообщил начальник, задумчиво жуя. – Старики толкуют, что если в ночь Предопределения увидишь голубой огонь – там, значит, и могила. Разроешь, тронешь останки – станешь сильный, могучий, каким был Сияуш, вся власть мира к тебе стечется...

– Здорово! – мечтательно вздохнул стражник.

– Неплохо, что говорить, – рассудил начальник караула, с хлюпаньем втягивая юшку.

Некоторое время жевали молча.

– А я еще слышал, что потом крепость развалилась, – сказал стражник.

– Так и есть, – покровительственно одобрил его слова начальник. – Кей-Хусрав убил Афрасиаба и начал крепость перестраивать. Что-то ему не понравилось, значит. А она возьми – и развались. Снова кое-как слепили – опять рассыпается. В третий раз принялись – никакого толку. Тогда собрали ученых со всех краев Земли. Ученые посоветовались и так решили: возвести крепость по плану наподобие созвездия Большой Медведицы – на семи каменных столбах...

Начальник караула отложил ложку, двумя глотками допил из миски остатки шурпы и сказал сдавленно:

– С тех пор стоит как влитая.

– А еще говорят, тут ни один царь не умер, – поспешил вставить свое слово стражник.

– Верно говорят, – кивнул начальник караула, отдуваясь. – Ни один. Ни из язычников, ни из мусульман. Да ведь судьбу, братец ты мой, все равно не обманешь! Им бы сидеть тут и не высовываться. Они бы и горя не знали. Жили бы себе поживали... Но ведь иных не переспоришь. Как его время подходит, так ему непременно приспичит куда-нибудь ехать. Проси его, умоляй – как об стену горох... Неужели нельзя ради такого дела день-другой на месте посидеть? И все бы образовалось, и, глядишь, еще сто лет бы прожил! Так нет. Втемяшится ему переть куда-нибудь по какой-то там срочной его царской надобности. И вот такой тебе, понимаешь, подарочек: только приедет в другое место, тут же: бац! – и готово, шагайте за лопатами...

– Да уж, судьба – это не огурец настругать, – вздохнул стражник. – Если позволите, дядя, я тоже кое что расскажу. Когда пришел час моему отцу...

Пока охранники неспешно заканчивали трапезу, Абу Бакр бросил в закипевший кумган добрую горсть мяты, поставил на поднос блюдо с жареным мясом, положил сверху пару лепешек, приткнул три пиалы и, взяв кумган в одну руку, а поднос в другую, направился к юным узникам.

Пройдя низким коридором, он вышел в полукруглый залец. Низкое солнце било в два щелеобразных окна, заливая ярким светом расположенные напротив резные двустворчатые двери.

Сидевший у дверей стражник Хатлух мирно спал, свесив бородатую голову на грудь и цепко держась во сне за древко стоявшей между ног пики.

– Тревога! – со всей дури рявкнул Абу Бакр.

– Что? – Хатлух заполошно вскочил, перехватывая пику и направляя острие на повара. – Кто? Кого?

(В караулке молодой стражник тоже вздрогнул и недоуменно посмотрел на начальника. «А! – тот безнадежно махнул рукой. – Все шуткует, шакал!..»)

– Кого! Того! – передразнил Абу Бакр, балансируя подносом. – Дай пройти! Совсем совесть потерял. Дрыхнешь на посту...

– А, это ты! – сказал Хатлух, вытер рот рукой и спросил недоуменно: – Ты что орешь?

– Да то! – озлился повар. – Двери открывай! Вот ты тут спишь, как у мамки под сиськой, а царевичи сбегут. Что будешь делать?

– Царевичи-то не сбегут, – буркнул Хатлух. – А вот ты в следующий раз так заорешь – я тебя точно проткну, ишак ты безмозглый!

– Ничего, посмотрим еще, сбегут или не сбегут, – ворчал повар, осторожно пронося поднос мимо притолоки. – Сбегут, так тебя собакам скормят! А тыквой твоей бестолковой горох будут обмолачивать!

– Иди, иди!..

Хатлух заглянул в комнату поверх плеча Абу Бакра, убедился, что все на месте, затворил за ним двери, сплюнул с досады и снова сел, бормоча, что кое-кому самому давно уж пора настучать по безмозглой башке...

В комнате царевичей было сумрачно. Узкие зарешеченные окна смотрели на восток, солнце заглядывало в них только утром, скупо расплескивая раннее свое золото на стены, завешенные ткаными покрывалами, и на пол, застеленный коврами и одеялами.

Десятилетний Хасан лежал на животе, подперев голову руками и скрестив ступни согнутых в коленях ног. Шестилетний Ибрахим сидел с противоположной стороны шахматной доски, тоже подперев голову руками. Однако подпертая голова старшего выражала беззаботность и уверенность в себе, младший же хмурился, и напряженно сведенные к вискам ладони наводили на мысль об охватившем его отчаянии...

Мансур, развалившись в другом углу, рассеянно пощелкивал четками.

Войдя, Абу Бакр низко поклонился, ухитрившись при этом ничего не поронять с подноса, и осторожно поставил его на дастархан.

– Повелитель, – сказал он, с новым поклоном обращаясь к Мансуру. – Откушайте, пожалуйста. Ягненок молодой, сочный... Мальчики! Пожалуйте кушать!

Ибрахим только пуще нахмурился; Хасан, заинтересованно посмотрев в сторону яств, перевернулся, сел и сказал не глядя:

– Ладно, сдавайся.

– Сам сдавайся! – зло ответил Ибрахим. – Скоро смерть твоему царю!

– Да уж ладно, смерть, – примирительно пробормотал старший, пересаживаясь ближе к дастархану. – Давай лучше поедим, потом новую начнем...

Секунду помедлив, Ибрахим решился и с громким хохотом смел с доски фигуры, одну из которых заменяла персиковая косточка.

Младшие увлеклись ягненком. Абу Бакр, беспрестанно кланяясь, подсел к Мансуру.

– Все готово, ваше величество, – тихо говорил он, успокоительно разводя ладонями. – Вы, главное, когда начнется, не выходите отсюда, не надо. Если кричать кто будет, на помощь звать – все равно сидите, не высовывайтесь. Верные люди все сами сделают. Бухара ждет вас, повелитель. Скоро вы будете в Арке!..

– А Назр? – хмурясь и нервно пощелкивая теперь уже не четками, а костяшками пальцев, перебил его Мансур. – Он точно погиб?

– Соболезную, повелитель... Брат есть брат, я понимаю... Но известие верное – погиб. Гюрза его укусила, гюрза, ваше величество... Черная смерть... Знаете?

– Знаю, – поморщился Мансур. – Ладно, хорошо... Точно завтра?

– Точно, ваше величество. А если нет, если какая неожиданность, тогда я как обычно вам обед принесу... Тогда и новости скажу, все как есть... Хорошо?

Мансур нервно поежился.

– Вы поешьте, поешьте, – бормотал Абу Бакр. – Ягненок – как горлица, во рту тает.

– Не хочу! – скривился Мансур.

Дверь приоткрылась.

– Ты что опять тут застрял? – с подозрением спросил Хатлух, заглядывая внутрь. – Поставил поднос – и вали!

– Поели бы, – упрашивал Абу Бакр, на коленках пятясь от царевича к дверям. – Во рту тает!

На ноги он встал у самого порога.

Грозно сведя брови, Хатлух еще раз осмотрел внутренность покоев и неспешно закрыл дверь...

Между тем начальник охраны и молодой стражник доели свою шурпу и теперь сидели порыгивая.

– У этой птицы два сердца, – толковал молодой стражник, – поэтому она и летает быстрее всех, и живет дольше!

– Чушь какая-то, – сказал начальник.

– Не чушь, дяденька, – заупрямился стражник. – Мне отец говорил. А мой отец, между прочим, при великом эмире Самани...

Речь его прервало новое появление повара.

– Я пошел, Ахмад-ака, – полувопросительно сказал Абу Бакр, легко кланяясь начальнику караула. – Царевичам ужин отнес, не беспокойтесь.

– Отнес? – строго переспросил начальник, супясь. – Ну хорошо...

Абу Бакр шагнул было, но задержался, расплывшись в широкой улыбке.

– Завтра из чего вам шурпу сварить? Хотите, из козлиных копыт сварганю? А если шурпа надоела, могу редьку с парочкой крыс потушить? Их в подвале, как блох в подстилке, жирные такие...

– Иди, иди, болтун проклятый! Чтоб тебе подавиться твоими словами, придурок! Вот вернется эмир, я тебя точно отсюда выставлю!

– Эмир? – удивился Абу Бакр. – Это Назр-то? Пацан-то этот безусый? Вот-вот, пусть вернется поскорее! Я ему покажу, что такое ишачий Навруз! Он у меня узнает, как орехи задницей колоть!

– Что ты несешь, идиот?! – Начальник караула налился черной кровью. – Шакалье отродье! Плетей давно не получал?!

Но Абу Бакр с диким своим гыканьем, заменявшим ему то, что у других называется смехом, уже скрылся в переходе.

– Натуральный придурок, – вздохнул стражник. – Сумасшедший. Сумасшедшим все можно болтать. Люди только смеются над их глупостью, вот и все. А они и того не понимают...

– Не знаю, – угрюмо сказал начальник караула. – Сдается мне, что до петли он все-таки когда-нибудь доболтается...

 

Абу Бакр спустился во внутренний двор, и скоро опять стало слышно его залихватское гыканье – это он перекинулся парой-другой своих диковатых шуток с тамошним дозором. Прошел в ворота – с двумя привратными стражниками тоже посмеялся – и двинулся по широкой, разъезженной, грязной, неустроенной улице, какие всегда и везде ведут к тюрьмам и другим домам скорби и мучений.

Теплый ветер стаскивал к северу густое облако тяжелых городских запахов, вечно источаемых гнилыми арыками и лужами нечистот, а взамен нес с юга ароматы цветущей степи. И хотелось верить, что благородная Бухара вечно будет напоена таким свежим, душистым воздухом!..

Напевая, повар дошел до переулка, оглянулся, проверяя, нет ли за ним слежки, свернул в квартал Дубильщиков, миновал два квадратных пруда, на выложенных камнем берегах которых пованивали сохнущие кожи. Потом повернул направо, к мечети святого Гийаса (хотя от самой крепости Кухандиз можно было пройти сюда значительно короче), и обошел ее, снова несколько раз оглянувшись, как будто стараясь убедиться, что его маршрут никого не интересует.

В конце концов, изрядно попетляв, уже в сумерках он свернул в один из проулков Тюркского квартала...

 

Осталось до конца неясным, на самом ли деле придурок Абу Бакр юродствовал по зову сердца, испытывая те неожиданные и острые припадки опасного вдохновения, что заставляют людей говорить царям правду и смеяться им в лицо, – или, напротив, придуривался, играл роль, убеждая зрителей в собственной никчемности, а на самом деле тщательно готовясь к выходу на совсем иную сцену.

Так или иначе через некоторое время после того как эмир Назр во главе походной колонны отбыл в сторону Нишапура, операция, подготовленная благодаря посредничеству повара Абу Бакра, успешно состоялась: несколько бухарских своевольцев ворвались в Кухандиз, повязали охрану и освободили царевичей, старший из которых уже хорошо представлял себе судьбу, подготовленную для него сипах-саларом Ай-Тегином.

В Арке дел тоже оказалось немного, поскольку охрану составляли все те же тюрки.

В разгар дня на базарной площади невдалеке от цитадели появился небольшой отряд конной гвардии, окружавший группу одетых в раззолоченные чапаны сановников. Взвыли карнаи, ударили барабаны, и под их тревожный рокот глашатаи прокричали оторопевшим жителям Бухары, что прежний их заступник – эмир Назр – погиб в дальнем походе, снискав великую славу и вечную память. И что новым эмиром провозглашается младший брат Назра, такой же законный, как Назр, сын эмира Убиенного – Мансур!

– Мансур! – довольно нестройно взревели всадники, раз за разом норовя кольнуть синее небо своими острыми пиками. – Эмир Мансур!

Новый эмир в сопровождении свиты поспешно проследовал в покои Арка (повара Абу Бакра не отпускал от себя ни на шаг). Базарный же люд вернулся к привычным занятиям. И снова полетело над площадью, мешаясь в более или менее ровный гул, изредка нарушаемый безобразным ослиным ревом:

– А вот джугара! Свежая джугара!

– Холодная вода! Кому холодной воды!

– Овощи! Пригородные овощи!

– Дешевые веники! Веники подешевели!..

Но, конечно, и судачили между делом: впрямь ли погиб молодой эмир, да усладится его душа запахами рая, или Мансура выкликнули на царство при живом правителе, в дальнем своем походе еще небось и не знающем об измене; толковали, что сипах-салар Ай-Тегин прежде просился к Назру в визири, а тот отказал, а теперь вот оно как вышло; и что, конечно, имамы испугались тюрков, потому и одобрили возвышение Мансура, а то бы им, конечно, не поздоровилось; если Назр жив и сможет вернуть власть, то им, конечно, все равно не поздоровится, – не оставит же Назр предательство имамов без последствий?; и будет ли война (а как ей не быть?), а если будет, то подорожают ли хлеб и овес, и коли да, то насколько?..

В Арке про овес и хлеб не говорили, но в целом все же рассуждали о похожем. Ай-Тегин, на правах визиря, осторожно уговаривал Мансура, что ему совершенно ничего не грозит, потому что гвардия – это мощная и, главное, профессиональная сила, призванная именно к тому, чтобы охранять правителя, не допускать никакого для него ущерба а, напротив, всячески заботиться о благополучии и процветании. Что же касается ополчения, из которого преимущественно состоит отряд Назра, то это просто кишлачные мужики, два раза в год собирающиеся на своих лошаденках и со своей провизией на положенные смотры. Поэтому, услышав о случившемся, Назр, как человек довольно робкий и малодушный... тут Мансур хмыкнул, вскинул брови и изумленно посмотрел на сипах-салара; ну пусть не малодушный – поправился Ай-Тегин, – но все же и не такой храбрец, чтобы очертя голову совать ее в петлю. Поэтому, конечно же, услышав, что Мансур наконец-то занял по праву полагающийся ему престол, Назр не посмеет предпринять военные действия, распустит свой полувоенный сброд по кишлакам и, обливаясь слезами обиды и огорчения, поплетется в Самарканд просить у племянника крова и хлеба – раз у него самого теперь ничего своего нету.

Мансур кивал, и было заметно, что его окатывают то волны страха, то отчаянной уверенности в том, что все так и будет, как толкует Ай-Тегин. Ай-Тегин же заговорил о том, что надо при случае и народу показать, что эмир Мансур гораздо лучше эмира Назра, и для этого следует предусмотреть ряд мероприятий благотворительного характера – например, учитывая, что в прошлом году хлебный налог был собран с избытком, а ныне уж недалеко до нового урожая, раскрыть пару амбаров да и раздать зерно нуждающимся – ну или, точнее, всем, кто за ним явится.

– Да уж целым стадом сбегутся, тут спору нет, – заметил Абу Бакр. – Еще, чего доброго, друг друга перетопчут...

Мансур одобрительно хихикнул, и повар продолжил бодрее:

– Вообще, конечно, эмир должен о народе заботиться, что говорить. Эмирское дело какое? Я вот слышал, что один эмир умирал, а сын и спроси, увидит он его еще когда-нибудь или нет. А эмир-то и говорит: да, дескать, непременно – в первую, вторую или, самое позднее, на третью ночь приду к тебе во сне!.. А потом прошло двенадцать лет, и ничего, похоже, не случилось. Но на тринадцатый год сын все-таки увидел отца и говорит ему: «Отец! Зачем ты меня обманул?! Ты же обещал, что явишься через три ночи!» А отец, покойный эмир-то, печальный такой, невеселый, отвечает: «Извини, сынок, занят был. На следующий день после того, как меня выкликнули эмиром, в окрестностях города поломался мост. Мои смотрители не доглядели, чей-то баран провалился и сломал ногу, – и до сего времени я держал за это ответ!» Вот какие дела у эмиров, – закончил Абу Бакр и несмело гыкнул. – Такие дела-то!

– Гм, – хмыкнул Ай-Тегин.

– Вот, вот какие дела! – Мансур восторженно хлопнул ладонями по коленкам. – Молодец Абу Бакр, верно говоришь! Но так или иначе армию нужно готовить! Верно, дядя Ай-Тегин? Абу Бакр, вели седлать коней, мы едем по войскам!..

 

Назр, наготу которого прикрывала лишь набедренная повязка, сидел в тени мощного, раскидистого орехового дерева на подушках.

Балами прохаживался рядом, с тревогой наблюдая за происходящим.

А табиб Мушараф, не касаясь тела эмира, плавно водил ладонями возле его поясницы, опускаясь ниже, к бедрам, и еще ниже, к самым ступням.

Назр морщился, иногда встряхивал головой, как делают лошади, отгоняя докучливых оводов. Губы у него запеклись.

Балами махнул, чтобы слуга подал чашу арбузного сока.

– Ну скоро ты будешь что-нибудь делать? – допив, хрипло спросил Назр. – Сколько можно издеваться?

Мушараф испуганно затряс пальцами, скривился:

– Подождите, господин, подождите! Лучше не спешить, тогда мы вытащим ее целой...

– Целой! – буркнул эмир. – А если не целой?

– А если, не приведи господи, не целой, то две недели горячки тебе обеспечены, – холодно ответил Балами, покусывая губы.

– Да еще какой горячки! – пробормотал врач, снова начиная ласкать воздух возле кожи эмира.

– Я тебя тогда на кол посажу! – буркнул Назр, закрывая глаза. – Завтра я должен двинуться дальше! Господи, за что мне такое наказание! Что ж все так не слава Богу-то!..

Кожа на его правом бедре то и дело начинала шевелиться, как будто изнутри ее что-то вспучивало. Бугорки появлялись, исчезали и тут же возникали рядом.

Мушараф произвел ладонями очередное мановение.

Балами вздохнул и отвернулся. Поход и в самом деле не задался. То одно, то другое. Теперь вот еще Назр с риштой... Дай Бог, чтобы обошлось.

– Вот она, вот она! – бормотал Мушараф, лаская голень. – Иди, иди сюда!

В какой-то момент он сделал под коленкой мгновенный разрез возле возникшего на коже бугра – и вдруг, с фантастической ловкостью ухватив прямо в теле, вытянул из эмира с полпальца какой-то белой нитки.

Это и была ришта.

– Тяни! – приказал Назр, не увидев, но почувствовав, что врач добился своего. – Скорей тяни!

– Боже сохрани, ваше величество! Не торопите меня!

Держа в щепоти, Мушараф другой рукой ловко защемил хвост червя заранее приготовленной палочкой, вырезанной из смолистой ветки тамариска, сделал пол-оборота... и еще пол-оборота, наматывая на спичину тонкое мучнистое тельце и тем самым постепенно вытягивая его из-под кожи.

– Терпите, эмир, – с придыханием повторял он, не замечая, как крупные капли пота текут по его раскрасневшемуся лицу. – Терпите!

Кровь неспешно сочилась из ранки. Когда чуть присохла, врач оживил ее острием ножа.

– Чтоб тебя! – сквозь зубы сказал Назр. – Балами! Смотри, что со мной творит этот коновал!.. Скажи, пусть вина принесут, что ли! Что вы из меня мученика делаете?!

Дождавшись, когда пружинистая сила червя, старающегося остаться под кожей, чуть ослабла, Мушараф сделал еще несколько осторожных оборотов палочки.

– Идет, – азартным шепотом бормотал он. – Идет, паразит!..

И еще на пару оборотов... и еще...

Прошло не меньше часа, когда наконец врач с торжествующим воплем поднял над головой свой инструмент с намотанным на него белым клубком червя размером со среднее яблоко.

– Готово, эмир! Готово!

Назр застонал, растирая затекшую ногу.

– Не порвал? – слабо улыбаясь, спросил он.

– Нет! Целенькая! Красавица! Хоть замуж отдавай!

И тут же кинул клубок на угли жаровни, где тот, мгновенно размотавшись, задергался, зачадил и скоро исчез...

Табиб присыпал ранку каким-то порошком.

– Ну, слава Аллаху, – сказал Назр, морщась. – Все хорошо, что хорошо кончается. Может, сегодня еще сотников соберем?

– Сотников? – переспросил Балами, глядя в сторону заката. Солнце, багровое, ясно очерченное, уже коснулось краешком уреза невысоких вершин Ханганского хребта.

– Или уже до утра оставим? Лучше бы сегодня... А завтра – вперед! вперед! Тянемся, честное слово, как эта проклятая ришта, чтоб ей гореть на том свете, как на этом! – в сердцах сказал Назр. – Давай, скомандуй, пусть идут на совет!

– Ну да, – вздохнул Балами, вопреки взвинченности повелителя проявляя странную флегматичность. – Тут, видишь ли, вот какое дело... Гонец прибыл.

– Какой гонец? – еще больше оживился Назр. – Из Бухары?

– Из нее, матушки, – снова вздохнул Балами.

– Ну?

– Там теперь новый эмир, – грустно сказал Балами. – Его зовут Мансур.

 

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

Мудрецы

От глиняного пола тянуло холодом.

Шеравкан завозился, пытаясь упрятать ноги под куцую курпачу, и в конце концов разлепил глаза.

Ни черта не видно, только тут и там будто мукой припорошено: это сквозь щелястую дверь и прорехи крыши просыпался в келью лунный свет.

Где все?

Спросонья представилось что-то совершенно несуразное. Джафар сбежал!.. Господин Гурган мчится сюда, маша саблей!.. Крики, топот, факелы! «Где слепец?! Куда смотрел?! В яму его, мерзавца малолетнего!..»

Обулся, приоткрыл дверь, выглянул на двор.

Слаба богу, было светло: огромный ковш луны висел над западным краем земли, проливая серебряный свет на все сущее; серебрилась листва, серебрились камни и стебли травы, вода в хаузе лежала серебряным слитком. Серебряный воздух звенел голосами сверчков.

Со стороны кухни доносился негромкий бубнеж. В поблескивающих гранях лунного света толком не разглядишь: все слоится и мерцает...

Там они, что ли?..

Сидят у прогоревшего очага? Ну да, скорее всего... Сидят, болтают. Подойти?..

Покидать жилье было боязно – ночь есть ночь. С другой стороны, светлая лунная ночь – это, конечно, совсем другое дело, чем, скажем, глухая осенняя тьма, в которой, как ни берегись, то и дело задеваешь ладонью шмыгающих вокруг зловредных ачина. Самому не приходилось, а отец рассказывал: говорит, такое ощущение, будто мышь по пальцам пробежала... легкая, пушистая... бр-р-р!

Пошел быстро, собранно, да и локти прижал к бокам, чтобы руками попусту не махать: береженого бог бережет.

Сидевшие у очага смолкли и повернулись; Джафар, впрочем, только наклонил голову, прислушиваясь.

Угли дотлевали.

– О! – негромко сказал Бухари. – Разбудили мы тебя?

– Нет, сам... Можно?

– Садись...

– Это ты? – спросил слепой.

– Я, – сказал Шеравкан.

– Дайте парню чаю.

– Да ладно, зачем...

Но Бухари уже нашарил пиалу, потянулся к одному из кумганов.

– Держи.

– Спасибо...

Старик-паломник покивал, приглаживая бороду и бормоча:

– Ну, слава Аллаху!..

Шеравкан присматривался к четвертому участнику полуночной компании и никак не мог понять, кто же это.

– В общем, я что говорю, – сказал Бухари, видимо, продолжая начатое ранее. – Я ему в тот раз помог, а он потом меня же и высмеял – дескать, зачем совался, и без тебя хлопот хватает, только под ногами путаешься. У него в Пешаваре друг – начальник базара. Вот я и попросил, чтобы он за меня словечко замолвил. Как же!.. Скорее от шакала благодарности дождешься. Человек добра не помнит. Человек как устроен? Зарежь барана, тушу раздели, дай каждому поровну и себе возьми столько же... Что будет? Сожрут, засалят все вокруг, расшвыряют свои поганые объедки, уйдут, рыгая, а потом раззвонят по всей округе, какой ты сквалыга: и баран был тощий, и соли пожалел... и вонь-то у тебя в доме такая, что кусок в горло не лезет.

Купец хмыкнул, как будто приглашая собеседников к одобрению; в лунном блике его черная борода блестела как намасленная. Не дождавшись реакции, продолжил:

– А если барана съешь сам, а гостям бросишь вонючие кишки и обглоданные кости – вот тогда все будут благодарить, улыбаться и почтительно кланяться! Разве не так? Кого палкой бьешь, тот тебе сапог целует. А к кому с уважением, тот сам норовит плеткой перетянуть...

– Во как, – пробормотал слепец.

– Что?

– Ничего, ничего... После твоих рассуждений жить не хочется.

Купец, при последних словах поднесший ко рту пиалу, чтобы промочить горло после длинной речи, поперхнулся; судя по черноте потекшего по бороде, это было вино. Поставив пиалу и утираясь, сдавленно пробасил:

– Почему же? Я правду говорю...

Джафар вяло махнул рукой. Поднял голову, учуяв, должно быть, запах пролитого.

– Налей глоток...

Неожиданно за купца вступился старый паломник.

– Видно, вы, уважаемый, горькую жизнь прожили, – с искренним сочувствием сказал он. – Тяжелые мысли и носить тяжело... да что делать. Вы правы, добрых людей стало мало на свете. Не то что в прежние времена...

Однако Бухари почему-то не принял его поддержки, а, напротив, неожиданно ощетинился.

– Это в какие же такие «прежние времена»? – сухо поинтересовался он.

Похоже, старик почуял в его голосе скрытую угрозу. Не желая затевать спор, он только глубокомысленно развел руками.

Вместо него инициативу взял тот, что был четвертым.

– Ну в какие? – сказал он. – В древние времена. Во времена Пророка.

Теперь Шеравкан узнал: это был тот самый жулик, что выдавал себя за Царя поэтов!.. После шумного разоблачения он куда-то делся; Шеравкан грешным делом решил, что вовсе ушел из караван-сарая, чтобы не мозолить глаза людям. Не напоминать о собственном позоре. Вот и нынешним вечером, во время поминального угощения, его видно не было... А он, оказывается, вон чего: здесь. Еще и рассуждает. Бывают же такие бесстыжие!..

– Ах, во времена Пророка, – саркастически протянул купец. – Это откуда же известно?

– Да известно уж, слава Аллаху... Такое не спрячешь.

– Во времена Пророка больше было добрых людей? – напирал Бухари.

Самозванец примирительно хихикнул, но все же не уступил:

– Гораздо больше.

– С кем же Пророку тогда воевать приходилось?

– Как «с кем воевать»? – переспросил самозванец, снова хихикнув.

– Да вот так: с кем воевать?

– Было с кем воевать! – не сдавался тот. – Я же не говорю, что плохих людей вовсе не было. Плохих людей и тогда хватало. А теперь от них просто спасу нет.

– Спасу нет?

– Ну да...

– А добрых мало?

Шеравкану показалось, что купец слишком уж напирает на этого неудачника. У него самого он тоже не вызывал никакой симпатии, но все же Бухари чрезмерно бычился и вращал глазами, будто хотел напугать. А дела не говорит. Такое ощущение, что ему просто пошуметь хочется, погрохотать... А о чем греметь – неважно.

– Мало, – вздохнул самозванец.

– Это еще смотря кого добрым считать, – упрямился Бухари.

– С этим понятно.

– Что понятно?

– Понятно, говорю, кого добрым считать.

– Ему понятно! – саркастически восхитился Бухари, после чего шумно выглохтал новую пиалу вина. – Кого же?

– Того, кто способен куском хлеба поделиться.

– Вот как! – с той же мерой напора и насмешливости пробасил Бухари, готовясь, вероятно, к новому наступлению. – Много ж тогда вокруг нас добрых людей бродит! Если всего куском хлеба!

– Ну да... только этот кусок должен последним быть.

Купец фыркнул.

– Да, – снова вступил в разговор старик хаджи. – Так и есть. Молодой человек правду говорит. Вот, например, под Багдадом есть одна пещера, где похоронено семьдесят святых. Почему они святые? У них была лепешка. Однако каждый уступал другому свое право отломить от нее. И этот хлеб переходил из рук в руки, пока все они не умерли, – да благословит их Аллах!. Пещеру так и называют – Голодная.

Повисло то, что можно было бы назвать тишиной, если бы не оглушительный грохот сверчков, поставивших своей целью распилить-таки к рассвету подлунный мир на мелкие части.

– Вы были в Багдаде, уважаемый? – поднимая голову, спросил слепец.

– Где я только не был! – Хаджи махнул рукой.

Жест определенно показывал, что о его странствиях не стоит и заговаривать: так их много.

– Говорят, в одной тамошней мечети есть камень, который Али расколол во сне.

– Ну да. – Хаджи кивнул. – Есть. Большой такой валун... с баранью тушу примерно. Трещина – в палец. Одни говорят, что Али – да будет доволен им Аллах! – саблей рубанул. Другие – что просто рукой провел...

– Рукой? – уточнил Бухари. – Не саблей, а рукой?

– Шахбаз, дорогой, – мягко сказал Джафар. – Ты не тому удивляешься. Дело не в том, что рукой. А в том, что во сне.

– Вот именно, – подтвердил хаджи. – Учитель правильно говорит: во сне.

Помаргивая, Бухари в немом изумлении перевел взгляд со старика хаджи на Царя поэтов.

– Учитель, как такое может быть? – в конце концов спросил он со сдержанным негодованием в голосе.

– Эта мечеть – шиитская, – пояснил хаджи. – Понимаете?

– При чем тут мечеть! – возмутился купец. – Будь она хоть капищем идолопоклонников! Как человек мог расколоть камень во сне?!

– Уважаемый, – встрял самозванец. – На все воля Аллаха. И потом что же: вы сами никогда снов не видите?

– Сны я вижу! Но те камни, что я колю во сне, во сне и остаются! А когда просыпаюсь, все камни вокруг меня целые!

– Состояние сна внушает человеку большую уверенность, нежели состояние бодрствования, – вздохнул слепой. – И потом, Шахбаз, ты же все-таки не Али.

– Да будет доволен им Аллах, – сказал хаджи, подводя черту.

Недовольно сопя, Бухари наполнил пиалу вином.

– Держите, учитель.

– Поставь...

Они помолчали.

– Скажите, учитель, – несмело начал самозванец, которого, судя по всему, прежде сказанное навело на новые размышления. Шеравкану показалось, что он усмехается с выражением какой-то загадочности. – Как по-вашему, что в человеке самое главное?

Джафар хмыкнул.

– Я вам чужими словами отвечу... Спросили об этом одного мудреца. Он ответил: самый большой дар – это природный ум. «А если Господь не наделил им человека?» Тогда знания, – сказал мудрец. «А если и знаний маловато?» Тогда правдивый язык. «А если и того нет?» Тогда надо молчать, – сказал мудрец, теряя терпение. «А если нет сил молчать?» – спросил этот несчастный. Тогда умри! – крикнул мудрец. – И как можно скорее! Чтобы не докучать людям своей бессмысленной болтовней!

– Я так и думал, что вы этим ответите, – сообщил самозванец, насмешливо улыбаясь.

– Почему это? – насторожился слепой.

Однако Бухари перебил его:

– Нет, а что это значит: умри?

– То и значит, – буркнул слепец. – То именно и значит, дорогой мой Шахбаз...

Они помолчали.

– Умереть трудно, – вздохнул хаджи. – Как ни страшна жизнь, а все равно тяжело оторваться. Жизнь – будто соленая морская вода: чем больше пьешь, тем сильнее жажда.

Самозванец кинул на угли несколько хворостин. Одна из них скоро зачадила и вспыхнула.

Все смотрели на разгорающееся пламя.

Шеравкан взял пустой кумган и пошел к колодцу.

От ворот обернулся.

Фигуры мудрецов в лунном сиянии казались вылитыми из серебра.

Когда он вернулся, разговор шел о совершенно иных вещах.

 

ГЛАВА ПЯТАЯ

Шейзар. Поражение Ай-Тегина

Назр буквально трясся от злости. Больше всего его почему-то задело, что между заточенными им братьями и злоумышленниками, пустившимися на мятеж, посредничал какой-то чертов повар из Кухандиза!

– Балами, дорогой! Это что же?! – вопрошал Назр, мечась по шатру. – Против отца письмоводители затевали, а теперь уже и повара в ход пошли?!

Повернули назад – благо, что и уйти далеко не успели: поход как начался не в добрый час, так и тянулся ни шатко ни валко, с нескончаемыми непредвиденными задержками – то разлив реки заставлял тащиться лишний десяток фарсахов, то налетали невесть откуда неисчислимые полчища мелких желтых мушек, доводивших до умоисступления лошадей и верблюдов, людей же бросая своими укусами в жестокую трехдневную лихорадку с бредом и видениями; то вот ришта одолела самого эмира, и счастье еще, что дело кончилось благодаря искусству врача более или менее благополучно.

– Балами, дорогой! – повторял Назр, скрипя зубами и хлеща ни в чем не повинную лошадь. Он мчался во главе передового отряда. – Повара, повара бы нам не упустить!..

Балами боялся, что эмир, охваченный обидой, яростью и неукротимым стремлением вернуть себе то, что принадлежит ему по праву, без раздумий кинется и дальше, к броду, вспенит воду копытами коня, а ведь это самое подходящее место, где братья могли бы встретить его по-свойски.

Но нет – охваченный горячкой ярости Назр все же помнил об этом.

Пыль из-под копыт уже сделалась серой, когда осторожно выехали к реке и остановились, прячась за прибрежными кустами тальника. Лошади тянули морды, норовя щипнуть горькой листвы.

В синих сумерках шатры на противоположном берегу выглядели скромно. Однако несколько костров поодаль, косяк лошадей на взгорке и некоторые иные признаки с очевидностью говорили, что Ай-Тегин выслал дружину – охранять переправу через Джейхун.

– Ну что? – хмуро спросил эмир, спешиваясь. – Заночуем?

– Сейчас пошлю человека назад, предупредить, чтобы стояли пока в ущелье. А с этими... – Балами задумался. – Хорошо бы разведать для начала, что да как.

– Господин, в полуфарсахе выше есть еще один брод, – сказал Шейзар, которого в последнее время эмир почти не отпускал от себя.

– Серьезно? – оживился Назр. – Хороший брод?

– Хороший, – кивнул сотник и сощурился. – Там, правда, маленько глубоковато...

– Глубоковато? М-м-м... Это нехорошо, – сказал эмир. – Но если...

– Конечно, конечно, – поспешил Шейзар согласиться с властителем. – Да это бы ладно, только еще и течение сильное.

– Течение?!

– Ну да... Несет маленько. Но если на хорошей лошади...

– Какой же это брод! – фыркнул Назр. – Такой брод – это, дорогой мой Шейзар, не для людей! По таким бродам пускай ходят сомы и золотые рыбки... Ну и, пожалуй, ачина из тех, что посмелее.

Он со смехом покачал головой.

– И гуси, – добавил Балами.

Сотник смерил визиря хмурым взглядом.

– При чем тут гуси? – спросил он. – Я тоже перейду.

 

Река угрюмо катила в темноте свою фиолетовую воду. Вдали она казалась гладкой. Но возле рябой лунной дорожки то и дело вспучивались какие-то желваки, и тогда становилось понятно, как мощно и напористо, расталкивая друг друга, движутся в глубине плотные струи.

Под копытами похрустывали сухие стебли камыша. Ночь вообще была шумной – пропахший тиной и влагой воздух дрожал от оглушительного, страстного пения насекомых, сливавшегося с такими же самозабвенными трелями лягушек. От воды долетали таинственные плески и хлюпанье.

Шейзар спешился, разделся, оставив на себе только поясной ремень с кинжалом. Конь послушно опустил голову, и Шейзар надежно закрепил ремнем на его затылке крепко перевязанный ком одежды.

Низкий, поросший камышом берег был вязок, тинист. Шакар недовольно фыркал, чавкая по топкой грязи.

Конь плыл, высоко задирая морду. Шейзар держался за стремя, греб правой рукой. Вода несла. Он вспомнил почему-то, как при осаде одной крепостицы неподалеку от Герата под ним убили его любимого Кира. Копье буквально вспороло лошади брюхо, кишки вывалились, но Кир все же вынес его из чехарды беспорядочной схватки и только там, саженях в сорока от ближайшего всадника, упал сначала на колени, потом лег... Эмир, позже названный Убиенным, приказал облить нефтью подножье стен и поджечь. Сверху летели камни, кувшины с той же горящей нефтью. Шейзар видел, как один из них опрокинулся прямо над головой сарбаза, и тот, мгновенно объятый пламенем, яркой звездой скатился по откосу. Огонь перекинулся на крыши лепившихся к крепости лачуг, на вьючных животных, мелкий скот и пленных, и все это к утру сгорело. Глиняные стены не вспыхнули, но все же концы тут и там торчавших наружу бревен каркаса кое-где занялись, выгорели, скоро стена частично обрушилась. Когда занялся новый день, Шейзар, дремавший у трупа лошади, встал и огляделся. Лагерь эмира Убиенного лежал молчаливой россыпью палаток, погасших костров, стреноженных лошадей, – лежал, свернувшись, как побитая собака. Крепость также молчала – там, отбив несколько приступов, тоже, должно быть, зализывали раны, переводили дух, чутко подремывали, ожидая продолжения... Шейзар бросил свой тяжелый казакин – в нем, одна под другой, были вшиты две кольчуги, каждая подбитая войлоком и заячьим мехом, – снова препоясался мечом и, поправив шлем, побрел к стене. За ночь она еще кое-где еще больше осыпалась. По образовавшимся уступам ему удалось добраться почти до самого верха. Поработав кинжалом, он сделал несколько лунок и, схватившись за торец бревна, перевалился на стену. На стене никого не было. Шейзар пошел в сторону ближайшей башни. Из проема высунулся человек и стал рассматривать его, будто не решаясь признать. «Мухаммед?» – неуверенно сказал он. Шейзар ударил его мечом, человек упал, из башни выскочили еще двое. Эти были вооружены. Громкий лязг мечей разносился далеко. Шейзар видел – от лагеря спешат, вооружаясь на ходу, еще несколько пехотинцев. Двое уже торопились повторить его путь по стене, за ними полезли новые... Он зарубил обоих противников. Бой уже разгорался не на шутку. В узких проулках городка метались люди. Шейзар в числе еще человек пятнадцати пробивался к воротам, когда стрела проткнула правое плечо, и он утратил возможность действовать мечом. Но к воротам все же прорвались и, хоть и потеряв половину небольшого отряда, смогли открыть их...

Вода несла; от того места, где они смогли выбраться на берег, было совсем недалеко до расположения войск Мансура.

Конь шумно встряхнулся. Шейзар смахнул с себя капли воды, неспешно оделся, препоясался.

– Стой здесь, Шакар, – сказал он, беззаботно накинув тонкий чумбур на первый попавшийся куст, знал, что конь не ослушается. – Стой, я скоро приду.

Ласково погладил его по ноздрям и пошел в сторону лагеря.

Костры большей частью погасли, но все же кое-где солдаты еще кучковались у огня. Тянуло горечью дыма, запахами какой-то стряпни.

Шейзар выбрал два из них, неслышно прошел, чтобы оказаться между ними, а потом пошагал на правый огонь, шумно загребая сапогами траву.

Ступил в ближний круг света, говоря:

– Нет Бога, кроме Аллаха!.. Братки, сольцы не найдется? Все обшарили – ни у кого ни крупицы!..

– Да погоди! – отмахнулся солдат, что-то горячо перед тем рассказывавший. – И подъезжает к ним на лошади какой-то молодой тюрк. С ним еще мул верховой, на муле мешок и девушка. Тюрк, значит, спешивается, спускает девушку и говорит: «Эй, – говорит, – молодцы, помогите мне снять мешок!» Отец помог ему снять мешок, а мешок такой тяжелый и так побрякивает да похрустывает, что он понял, что мешок полон какими-то драгоценностями! А тюрк этот молодой и спрашивает: где, мол, дорога в Ахбар? Ну, отец ему толкует – дескать, дорога-то здесь, вон она, дорога-то, да только на той дороге человек шестьдесят бродяг пасется, и я бы, мол, не советовал туда одному соваться. А этот парень смеется и говорит: «Что мне, – говорит, – какие-то бродяги! Подумаешь!»

– Свою надо иметь, – буркнул другой, приглядываясь к Шейзару. – Что это такое – в поле да без соли!

– Да погоди! – снова возмутился рассказчик. – Что вы заладили с этой солью!.. Короче говоря, тюрк уехал, а отец, не будь дурак, сам побежал туда, где эта шайка время проводила, рассказал им все и выговорил себе долю.

– Лихой! – покачал головой один из солдат. – Сам, значит, предупредил, а сам, значит, и навел!

– А что толку?! – возразил рассказчик. – А если бы он не навел и долю себе не выговорил, тюрка все равно обокрали бы! Верно?

Тот пожал плечами.

– Нет, ты скажи: верно? – настаивал рассказчик.

– Не знаю... Только нехорошо это.

– Ну, в общем, хорошо или нехорошо, а вот так вышло. И, короче говоря, встретили они его. Тюрк этот молодой глазом не моргнул, снял лук, приложил стрелу, а тетива-то возьми и лопни! Они бросились на него, успели лошадь под уздцы схватить, а он с седла прыг! – и бежать, только пятки сверкают! Да луком своим бесполезным размахивает!

Шейзар одобрительно хохотнул.

– Здорово! – негромко сказал он, присаживаясь ближе к огню. Тот, что приглядывался, уже потерял к нему интерес.

– Погоди, погоди! – ликовал рассказчик. – Ну и вот. А тут девушка и говорит. Мóлодцы, говорит. Ради Аллаха, говорит, не позорьте меня, а дайте мне выкупить себя вместе с мулом ценой ожерелья из драгоценных камней! Оно стоит пятьсот динаров, говорит. Или даже больше. Оно, говорит, у тюрка в сапоге. Пустите меня, я схожу к нему – а тюрк-то отбежал и стоит невдалеке, перетаптывается, – и принесу вам ожерелье, и вы меня отпустите. А мешок и так забирайте, мол. Согласны?

Рассказчик горящими глазами оглядел слушателей.

Кто-то крякнул и сказал:

– Ну а что не согласиться?

– Вот! Почему не согласиться? Пятьсот динаров! За нее саму-то по тем временам сто – и то нельзя было получить!..

– Эх, цены! – вздохнул кто-то. – Все дорожает...

– Отпустили они ее, она подошла к тюрку, что-то ему сказала. Тюрк снял сапог, а в сапоге у него – новая тетива!

Все дружно ахнули.

– То ли он забыл, а она ему напомнила, то ли сама и подложила... Короче говоря, эти-то к нему было бросились, да он уже натянул, да как начал их чесать! Валит одного за другим, только стрелы свистят! Да как валит – без промаха, точно в горло! Человек десять перебил, остальные бежать кинулись. Потом отца моего увидел... Ах, говорит, такой-растакой, так ты с ними заодно? Подошел к нему, покачал головой – да как даст по зубам!

– Во как!

– Три зуба вышиб, – с гордостью сказал рассказчик. – Отец потом всем показывал.

– Хвастался, – констатировал кто-то.

– Ну да, – согласился рассказчик. – Хвастался. А в другой раз он...

– А вот у нас тоже случай был, – сказал Шейзар.

Рассказчик осекся, с возмущением на него глядя.

– Отсыпьте ему соли кто-нибудь в конце-то концов! – воскликнул он. – А то не даст рассказать! Все время встревает, честное слово!

– Нет, нет, извините! – Шейзар испуганно выставил перед собой ладони. – Продолжайте, я не хотел вас перебивать...

– Ты вообще откуда, парень? – спросил тот, что прежде к нему приглядывался.

– А вон, – Шейзар мотнул головой за плечо. – Дахбаши послал – иди, говорит, соли принеси. Все перерыли – ни крупицы.

– Соль – дело такое, – вздохнул приглядывавшийся. – Без хлеба не сытно, без соли не сладко. Есть у нас?

– Может, тебе к Абу Бакру сходить? Он ведь повар!

– Был повар, а теперь большой человек!..

– И не говори, – поддержал рассказчик. – Три дня назад у очага стоял с капкиром, а теперь вон чего – правая рука эмира Мансура! Смех да и только!

– Ну ты так не говори, – возразил другой сарбаз. – Какой же смех? Судьба! Судьба повернется – и сам, глядишь, сегодня у костра, а завтра, как Абу Бакр, будешь в отдельном шатре рядом с эмирским почивать!

– Держи. – Приглядывавшийся развязал мешочек и щедро сыпанул Шейзару в подставленную ладонь.

Отходя, Шейзар лизнул.

Соль была хорошая, сладкая.

Стало быть, в отдельном шатре, думал он, прикидывая, с какого конца лучше приниматься за дело. Рядом с эмирским...

 

Уже светало, когда Шейзар выволок на берег тело полузахлебнувшегося Абу Бакра. Левой рукой тот был привязан к стремени. Теперь Шейзар отвязал его, крепко спутал обе руки, надежным узлом стянул конец чумбура.

– Вставай, кулинар!

Абу Бакр заворочался, кое-как сел.

– Тебя, сука, мои парни в лоскуты порвут, понял, – бормотал он, отплевываясь. С бороды текла вода. – Тебя, падла, шакалы схавают!

– Там видно будет, – меланхолично заметил Шейзар. – Вставай, некогда разлеживаться.

Он ехал по высокой траве поймы, с удовольствием щурясь на брезжащий свет утра, в котором медленно растворялись мелкие звезды. Шакар, понимая, должно быть, что дело кончено и скоро его расседлают и пустят пастись, ступал весело, высоко поднимая передние ноги. Повар трусил следом. Когда падал, Шейзару приходилось придерживать коня. Потом Абу Бакр перестал вставать. Хмыкнув, Шейзар перевязал чумбур за седельный ремень. Тело легко скользило в траве, почти без рывков.

– Принимайте, – сказал он охранникам, спрыгивая с коня.

Должно быть, Назр не спал – тут же взметнул тяжелую ковровую полу входа, вышел.

Абу Бакр стоял на коленях. Поднялся, шатнувшись.

– Этот? – спросил эмир.

– Ну да, – кивнул Шейзар.

– Как ты его взял?

– Да как! – Шейзар пожал плечами. – В шатре дрых. Три охранника у него было, да они у входа толклись, а я сзади подлез.

– Ты, Шейзар, черт, а не сотник, – сказал эмир как бы даже с неудовольствием – будто огорчался, что сам, хоть и лих, а все же не до такой степени. – Да-а-а...

Он неторопливо обошел лошадь и встал перед пленником.

– Это ты повар?

– Ну я, – сказал Абу Бакр. – А ты кто?

Шейзар занес камчу. Назр остановил его движением руки.

– Я – эмир Назр.

Повар хрипло захохотал.

– Эмир! – повторял он, пытаясь связанными руками утирать слезы. – Нет, ну ты послушай его – эмир! Ты ишачий царь, а не эмир! Эмир! Что ты мне можешь сделать? Вот увидишь, твой собственный сын однажды запрет тебя в Кухандиз, и ты сдохнешь там от голода и жажды! Эмир! Тоже мне – эмир!..

– Сын, говоришь? – холодно спросил Назр. – Ну хорошо.

На этом их разговор, при всей оригинальности его начала, не говоря уж о возможных продолжениях, был окончен.

Битвы тоже не случилось.

Во-первых, исчезновение Абу Бакра внесло сумятицу в ряды отрядов Мансура, и без того не больно-то воодушевленных перспективой предстоящего сражения. Все понимали, что дело темное – на той стороне прежний эмир, законный, на этой – новый, тоже почти законный, и был бы законным без «почти», если бы не существовало прежнего. Ай-Тегин не мастер был на духоподъемные речи. Кроме того, выяснилось, что одним из отрядов командует близкий родственник Балами. Ему переправили записку. В середине дня прислали гонца с известием о сдаче, а также о признании Назра единственным законным эмиром и о том, что войска просят прощения и клянутся в вечной верности.

Как говорится, не нашлось даже двух козлов, которые бы стали бодаться из-за этого.

Назр вошел в столицу.

О, это был торжественный вход!

Шествие предваряли восемь боевых африканских слонов. Их голубовато-аспидные спины покрывали златотканые попоны, а подбрюшья и столбы ног до колен были закрыты коваными доспехами, уснащенными шипами и лезвиями. В Молитвенные ворота их ввели гуськом, а при подходе к Арку, где позволило пространство, слоны выстроились в боевой порядок: впереди один, за ним два, потом еще два, а напоследок три. По команде погонщика-сикха, управлявшего первым, самым старым и мощным животным, покрытым неисчислимыми шрамами, сама походка которого – валкая, неспешная и неотвратимая – наводила на мысль о бренности всего сущего, звери дружно задирали хоботы, издавая душераздирающий рев. Слонам вторили медные трубы, каждую из которых несли три солдата. Барабанный бой накатывался волнами. Мощным строем прошла конница. За ней, блестя медными шапками и щитами, шагала пехота.

Назр уже стоял на въезде в Арк, на возвышении, осанисто оглядывая свою армию.

Народ ревел, теснился. Сарбазы заранее выстроились вдоль дороги, чтобы сдерживать возбужденную толпу.

– Эмир! Эмир вернулся!..

– Вечная жизнь ему!..

– Да сядет он у престола Господа!..

Назр неопределенно хмыкнул.

– Что? – Балами тронул коня, чтобы приблизиться.

– Я говорю, ничего у меня народец-то, а? – сказал эмир, весело подмигивая. – Дай срок, мы тут такого наворотим!

Балами не стал отвечать – слишком широкий смысл мог быть вложен в эти слова, – и только согласно кивнул.

До самого утра Бухара радостно волновалась. У всех ворот города и на всех площадях пылали очаги, светились тануры – эмир приказал бесплатно раздавать хлеб и мясо...

Возвращение Назра в свою столицу настолько не походило на куцее провозглашение нового эмира, случившееся несколькими днями ранее, что о братьях даже не сразу и вспомнили.

Зато эмир, похоже, ни на минуту не забывал об Абу Бакре.

Способ казни был продуман им самолично.

Большой, почти в два человеческих роста мешок наполнили красными пчелами. Затем туда поместили повара. Даже уже хватаясь переломанными руками за края и мешая прислужникам затянуть горловину, безумец хрипел что-то про Наврузы, ишаков и сыновей эмира.

Некоторое время мешок выл и ворочался.

Эмир невозмутимо следил за его движениями.

– Будет тебе ишачий Навруз! – опять послышалось оттуда.

Позеленев от злости, Назр выхватил у сарбаза пику и, бешено скалясь, стал с размаху дырявить карбосовую ткань блестящим острием.

Из отверстий горстями вываливались одурелые от злости пчелы...

– Проклятый араб! – крикнул Назр. – Все ваше отродье на ремни порежем!

Отшвырнув пику, хмуро смотрел, как мешок подплывает кровью, как затем, отмахиваясь от разъяренных насекомых, сарбазы вытрясают из него неузнаваемо опухлое, изуродованное тело.

Приказал сжечь, чтобы и костей не осталось!..

Останки Абу Бакра пролежали в печи целую ночь, огонь пылал, пожирая все новые порции хвороста.

Утром оказалось, что ни один член проклятого араба не обуглился.

Эта весть мгновенно разлетелась, вызвав новое смущение в народе.

– Чтоб тебя! – Юный эмир рычал таким голосом, что обмирали видавшие виды гулямы-гвардейцы. – Рубите его! Ломтями рубите!

Примерно тысячью кусков Абу Бакра разбросали у городских стен – на радость шакалам и птицам.

Последнее действие, слава Аллаху, произвело среди жителей славной Бухары окончательное успокоение!..

Что касается братьев, то дня через три, когда улеглось первое возбуждение, Назр призвал их к себе.

Он сидел на возвышении, а они понуро стояли внизу. Самым удрученным выглядел десятилетний Хасан.

– Ты чего такой? – с усмешкой спросил эмир.

Хасан сердито мотнул головой.

– Тебе Мансур обещал что-нибудь? – догадался Назр.

Хасан смотрел в пол, ковыряя ковер мыском сапожка.

– Обещал?

– Обещал...

– Что обещал?

– Обещал начальником сарбазов сделать...

Эмир расхохотался.

– Ну и правильно обещал! Будешь начальником сарбазов! Ну не сейчас, конечно, а лет через десять! Согласен подождать?

– Согласен! – просиял тот и тут же усомнился: – А точно?

– Точно, точно...

С мальцом Ибрахимом и вовсе было просто. А вот с Мансуром...

Проведя с ним несколько мирных бесед, Назр почувствовал, что краткое возвышение не прошло для брата бесследно. В нем поселилась змея – маленькая черная змейка. Год за годом она будет сосать его сердце, напоминая то, что было, и нашептывая то, что могло быть. Она будет пить его кровь, пропуская через себя, и когда вся кровь брата Мансура почернеет...

– Поедешь в Самарканд, – со вздохом заключил Назр. – Там будешь жить.

Мансур провел в Самарканде четыре года и, как говорили, все это время очень тосковал. Потом уехал в Пешавар и там умер.

Что же касается изменника Ай-Тегина, то он, дожидаясь в темнице казни, способ которой еще не был придуман Назром, не терял времени зря: пробуравил железным гвоздем толстенную стену и ушел куда-то в Хиву с небольшим отрядом своих приближенных.

 

Деятельность Назра. Рудаки приехал в Бухару. Встреча с Шейзаром

С тех пор прошло лет двадцать.

Эмира Назра давно уже никто не называл молодым эмиром, и никто еще не знал, что впоследствии он будет прозван Счастливым. Все эти годы судьба его разворачивалась, как разворачивается розовый бутон – лепесток за лепестком. Каждый следующий подтверждал, что расцветает судьба не землекопа и не крестьянина, не купца и не воина, не ткача и не священника, не лекаря и не книжника, не придворного и не палача, а самого настоящего бухарского эмира, то есть человека, владычествующего с простым и ясным убеждением: в пределах благословенного Хорасана, чудного Мавераннахра и достославной Бухары все эти мелкие черви – землекопы, крестьяне, купцы, воины, каменщики, ткачи, медники, муллы, лекари, книжники, придворные, стражники, рудокопы, обмывальщики трупов, огородники, хлебопашцы, вышивальщики, конюхи, мясники, писцы, гадатели, мастера по выделке ослиных седел, рассказчики божественных историй, продавцы гранатов, ювелиры, сапожники, оружейники, гончары, серебряных дел мастера, разносчики воды, чтецы Корана, портные, судьи, кожевники, перекупщики, певцы, штопальщики, резчики алебастра, прачки, потомки святых, бабки-повитухи, еврейские красильщики, единственно умеющие придавать ткани синий цвет, банщики, хаджи, мыловары, мойщики бараньих кишок, что идут на струны для чангов, вязальщики циновок и даже та женщина, что построила мечеть на деньги, заработанные продажей портянок, шерсть для которых она собирала с колючек в степи, где паслись овцы, – вообще все, все, все! – копошатся лишь по его воле и с его позволения!..

Единственное, что отличало Назра от иных, – это некоторые странные, несвойственные, как правило, эмирам склонности, унаследованные им от регента Джайхани. Назр любил, бывало, умственно поговорить о вещах отвлеченных. При этом, желая потолковать о божественном, чурался исламских теологов, резонно полагая рамки родимой веры тесными для этих разговоров. Зато с удовольствием склонял ухо к христианам и последователям Будды, а также к евреям с их путаными рассуждениями. Веротерпимость его достигала таких высот, что, возвращаясь к правилам своего славного деда, он позволил построить у самых стен Бухары несколько христианских храмов, индийских капищ, а неподалеку от столицы, в Рамтине, – еще и китайскую пагоду.

Правда, все это делалось отчасти в пику арабам – арабской вере, арабскому языку, арабскому влиянию, арабским чиновникам, то и дело наезжавшим из столицы халифата.

– Мы – правоверные мусульмане! – любил повторять эмир. – Но над могилой моего деда – великого эмира Исмаила Самани! – сооружен мавзолей в виде храма зороастрийцев! И уже никто и никогда его не перестроит!..

Он даже вернул на место базар Идолов. Среди духовенства это вызвало ропот и чуть ли не возмущение. Назр не стал усмирять их силой, а, напротив, мирно велел явиться к нему всех настоятелей мечетей.

– Если призадуматься, царь Мох – наш прародитель! – толковал эмир, сидя на золоченых подушках перед угрюмо поглядывающими на него имамами. – Неужели можно вообразить, что великий царь устроил этот базар без благого умысла? Все плотники и ваятели целый год выделывали идолов, а в назначенный для торга день выставляли на продажу! Каждый, кто потерял своего идола, или у кого он пришел в ветхость, мог прийти и купить себе нового... Потом на этом месте было капище огнепоклонников. И лишь много позже мусульмане, слава Аллаху, усилившись, построили на этом месте мечеть! Аллах велик, но стоит ли нам забывать о своих предках? – вопрошал Назр, грозно оглядывая имамов. – Разве растет дерево без корня?

В конце концов мечеть так и стала называться – мечеть при базаре Идолов. А потом и еще проще: мечеть Идолов, – и дело с концом.

Двор тоже отличался от иных. Интриги интригами – это как всюду. Зато нигде не встретишь столько ученых, столько поэтов, как в Бухаре при благословенном троне Назра Саманида!

Балами, весь род которого на протяжении многих десятилетий славился своей просвещенностью, исподволь подпитывал во властителе соответствующую разновидность тщеславия. Дорогой Назр, твой двор – все равно что звездный небосклон ясной ночью. Нигде в другом месте не бывает такого, чтобы одна звезда то и дело затмевала другую. Герат? – оставьте! Герат – просто большой кишлак, а тамошний наместник, твой двоюродный брат, просто неотесанный чурбан, которого интересуют только девки да кувшин с вином! – разве нет? посмотри на его нос. Хива? – смешно говорить, тамошний двор – собрание хмурых анальфабетов с немытыми пятками. Багдад? – ну разумеется, Багдад может с нами поспорить... Но что вы хотите – резиденция халифа, повелителя правоверных. Багдад в силах соперничать с Бухарой, несомненно, дорогой Назр, но благодаря твоему вниманию к людям просвещенным, благодаря твоим милостям и поддержке их деятельности Бухара тоже может соперничать с Багдадом! Покровительство, которое ты оказываешь поэтам и ученым, едва ли не более значительно, чем то, что прославило Харун ар-Рашида. Да, конечно, ты скажешь: как же, а халиф Мамун, верный друг свободолюбивых философов и искателей истины? – он тоже много сделал для просвещения! Да, отвечу я тебе, дорогой Назр, да! – вы похожи с ним! Но что же в этом удивительного? Не забывай, что Мамун был персом по матери.

Соглашусь, что и Рум в какой-то степени мог бы потягаться с твоей Бухарой... А вот страна франков – ни в коей мере: населяющие ее народы возглавляемы людьми, которые могут похвастать лишь отвагой и доблестью; все, что касается склонности к наукам, размышлениям, искусствам, у них отсутствует начисто. Может быть, кому-то любопытно знать обычаи этих диких неверных, но лично меня они не интересуют...

Что остается? – Самарканд! О, это правда: Самарканд тоже похож на звездное небо. Но увы, увы Самарканду! – мы уже переманили его самое яркое светило – поэта Рудаки!

– Как? – изумился Назр этому известию. – Балами, ты шутишь? Ты переупрямил этого упрямца?

– Именно так, – отвечал Балами с веселой и удовлетворенной улыбкой. – Поэтому он уже выехал оттуда. Он покинул Самарканд и направляется к нам! Самарканд в сумерках! Самарканд в печали и грусти!.. О нет, дорогой Назр, только при твоем дворе можно увидеть весь этот блеск, только при твоем!.. И, кстати, не перетянуть ли к нам Шахида Балхи? Недурной поэт этот Шахид, право слово – недурной!..

 

Потрясая плеткой и ругаясь, Муслим напирал конем на смурного стражника.

Стражник, не будь дурак, сделал шаг назад и тут же ловко упер ему в грудь пику.

Бранясь, Муслим попятил коня.

– Ты что! – орал он, размахивая камчой. – У господина Рудаки аудиенция! Его ждет эмир Назр, да живет он тысячу лет!..

– Погоди, – остановил его Рудаки. – Любезный, ну-ка позови старшего, коли не хочешь дождаться палок!

Стражник начал уныло озираться. В этот момент из стрельчатого проема показалась гибкая фигура Балами.

– Джафар! – окликнул он, смеясь. – Неужели вас не пускают?

– О! Господин Балами! – обрадованно воскликнул Рудаки, спрыгивая с коня и бросая повод Муслиму. – Что вы! Бухара может спать спокойно! Эмир в безопасности! В его дворец даже мышь не проскользнет!..

Он поклонился, а визирь ступил вперед, раскрывая объятия.

– Пойдемте, – сказал он после троекратного поцелуя. – Эмир ждет.

Когда они скрылись в сумраке сводчатого коридора, стражник, меняя положение «смирно» на тот расхлябанный постав, которому как нельзя лучше способствует возможность опереться на пику, покачал головой:

– Ишь ты! Сам Балами встречает...

– А то, – сказал Муслим, скаля зубы. – Знаешь, кто мой хозяин?

– Ну?

– Царь поэтов – Джафар Рудаки! – торжественно произнес Муслим, поднимая указательный палец.

Стражник хмыкнул и покачал головой. Затем поинтересовался:

– Богатый поди?

– Еще бы! – Муслим спрыгнул с лошади и стоял теперь, держа обеих в поводу. Обычно он рассказывал интересующимся, что для перевозки одной только драгоценной утвари его хозяина – золотых блюд и кубков – приходится нанимать двенадцать верблюдов. Но сегодня у него было особенно хорошее настроение. – Спрашиваешь! Одно только золото на двадцати верблюдах возим!

И пренебрежительно махнул рукой – мол, что с тобой толковать, деревенщина!..

 

Знаменитый поэт и знаменитый визирь шли под сводчатыми потолками длинной гулкой галереи.

– Слава Аллаху! – говорил Балами. – Мы вас давненько поджидаем...

– Ох, дорогой господин Балами! – с нарочитым смирением, единственно позволявшим сохранить дистанцию, отвечал Джафар. – Я начал собираться месяц назад... Сами посудите, легко ли сняться с насиженного места!..

– Понимаю, понимаю... Говорят, одни только ваши драгоценности приходится возить на двенадцати верблюдах? – нарочито серьезно поинтересовался Балами.

Рудаки смущенно покачал головой.

– Я не могу сказать, что чрезмерно беден... однако на двенадцати верблюдах! Помилуйте! На шести, восьми... ну на девяти в конце концов! Но никак не на двенадцати!..

Смеясь, они прошли галерею, одна сторона которой представляла собой чередование дверей, другая – колоннаду, открытую в цветник, и оказались в одном из внутренних дворов. Молчаливые старики в расшитых золотом чапанах и белых чалмах, сидевшие у стен, при их появлении как по команде повернули головы.

Миновав его, нырнули в прохладный коридор.

– Прошу вас! Вы можете просто поклониться, – негромко сказал Балами.

Стража расступилась. Кисея, завешивающая вход, поднялась как по волшебству, и Рудаки, низко склонясь, вошел в зал.

В первое мгновение не разобрал, где что – взгляд потерялся в многообразном сверкании.

Тогда он сделал три куцых шага и снова поклонился до самого пола.

Эмир Назр, облаченный в алый бархатный чапан, расшитый драгоценными камнями, и чалму, увенчанную султаном из перьев цапли, сидел на ковре, накрывавшем подушки. Золотая петлица пересекала чалму по диагонали. Перед эмиром располагался низкий столик, на котором стояла золотая чаша. Справа от него, в некотором отдалении, опустившись на одно колено, замер прислужник. Он держал наготове большой тонкогорлый кувшин – тоже золотой. Слева блистали шитые золотом и пурпуром занавеси, из-за которых лился мягкий свет.

– Ага! – сказал эмир, одновременно щелкая пальцами.

По этому знаку прислужник сделал несколько быстрых плавных движений и, оказавшись в непосредственно близости от эмира, наполнил чашу.

– Так вот вы какой, – пробормотал эмир, отхлебывая. – Звезда Самарканда, да? – Он перевел взгляд на визиря.

– Совершенно верно, – с поклоном сказал Балами, ободряюще взглянув на Джафара. – Величайший поэт, украшение вашей короны! Наконец-то мы в полной мере владеем им здесь, в столице, в Бухаре!..

– Ну да, ну да, – покивал Назр. – Да, да... мы любим стихи... поэтов... Сколько у нас поэтов, Балами?

– Больше сорока человек, – с новым поклоном ответил визирь.

– Вот! Больше сорока человек! – со значением повторил эмир. – Целое войско! А войском надо командовать. Потому что если войском не командовать, это будет не войско, а стадо. Причем стадо баранов... не правда ли?

– Конечно, – согласился Джафар, склоняясь в поклоне.

– Вот видите, – вздохнул эмир. – К тому же все они хотят жрать, но сами по себе удивительно бестолковы в практических делах, и если ими не командовать, то половина сдохнет с голоду... Верно, Балами?

– Совершенно верно, – поддержал визирь. – Не все они одинаково талантливы... Если не заниматься ими как отрядом, таланты затрут бездарей, и те окажутся без средств к существованию.

– Скорее наоборот, – вздохнул Джафар. – Как раз именно талантливые поэты более обращены к самим себе, чем к явлениям практической жизни.

– Ну не будем сейчас вдаваться в детали, – прервал его Балами, морщась. Похоже, он не рассчитывал потратить на эту аудиенцию более пяти минут. – Талант есть талант. Вы по-своему правы, дорогой. Для вас талант – все. И это правильно. Что еще мы должны ценить в поэте? Неужели его умение подольститься? – Балами недоуменно развел руками, как бы призывая присутствующих подивиться абсурдности последнего предположения. – Но здесь – двор. Здесь – процесс. Вы же не сможете каждый день писать по длинной и вдобавок выдающейся в поэтическом отношении касыде, правда?

– Правда...

– Вот видите. А нам нужно каждый день. И не одну, а несколько. Поэтому этот процесс нельзя пустить на самотек.

– Ну да, – согласился Рудаки, решив и впрямь не вдаваться пока в детали. – Конечно...

– Ну и все, – подвел черту эмир. – Будете ими командовать.

– Как дахбаши, – ввернул Балами.

– Нет, – возразил Назр. – Какой там дахбаши! Бери выше – сотник! Есаул! – Он расхохотался: должно быть, собственная шутка понравилась. И повторил несколько раз, отпивая вино: – Есаул!..

Рудаки молчаливо поклонился.

– Но главное не в этом, – сказал эмир. – Не в этом, дорогой. А совсем в другом...

Он качал перед собой чашу и невидяще смотрел в багряное зеркальце.

– В чем же? – спросил Джафар, когда пауза затянулась.

– Мне нужен памятник, – сообщил эмир, ставя чашу и поднимая на поэта сощуренные глаза. – Нужен, да. Но как обстоит дело? Мы – мусульмане, слава Аллаху!

– Хвала ему, Всевышнему!.. – пробормотал Балами.

– Если бы я был правителем Индии, я бы приказал отлить скульптуру из чистого золота!.. Я бы сидел на коне, подняв меч!.. Лицо мое было бы грозным, властным!.. Может быть, я приказал бы изобразить, что копыта моего коня попирают поверженных врагов!.. Чтобы и дети, и внуки, и самые дальние потомки могли увидеть: вот каким он был, великий эмир Назр Саманид!..

Он помолчал, потом развел руками.

– Но видишь: нельзя. Нельзя скульптуру. Мы правоверные мусульмане, а пророк наш Мухаммад, да святится имя его, разрушил идолов. Поэтому я должен оставаться без памятников... Хорошо, говорю я им. Тогда я прикажу расписать стены дворца моими портретами!.. как позволяли себе правители Согда... Изобразите меня в бою, разящим врагов!.. Изобразите на охоте, вступающим в поединок со злобным вепрем или яростным тигром!.. На пирах, когда я сижу в кругу друзей, в объятиях земных гурий, с чашей в руке!.. Разве портрет – это идол?! Разве мы собираемся поклоняться ему? приносить жертвы?! мазать кровью?! – Он замолк, горестно качая головой. – Но и этого тоже нельзя! Ничего нельзя!..

– Да, – осторожно кивнул Рудаки. – По заветам Пророка всякое изображение – это идол. Кроме того, следует пожалеть художников: ведь в день Страшного суда живые существа сойдут с картин, чтобы потребовать свои души у тех, кто их изобразил, и кто не сможет выполнить этого требования, обречен гореть в адском пламени...

– Знаю, знаю! – отмахнулся Назр. – Все так. И двоюродный брат Пророка, Абдаллах ибн Аббас, да сохранит Аллах его имя в вечной чистоте, наказывал рисовать живых либо лишенными головы, дабы не походили они на живых, либо так, чтобы они напоминали цветы... Но я не хочу быть изображенным ни безголовым, ни в виде ромашки или даже розы!

Рудаки рассмеялся.

– Поэтому вся моя надежда – на тебя, дорогой Джафар, – сказал эмир, неожиданно легко вскакивая, чтобы сделать к нему шаг и обнять за плечи. – Если нельзя употреблять глину и краски, будем пользоваться словами. Ты – волшебник! Ты превращаешь неподатливые камни слов в шелковые нити! Ты можешь вышить ими любую картину! Только ты своим искусством способен продлить мою славу в веках, только ты!.. Только от тебя я жду памятника себе! Если он появится, я отвешу столько же золота, сколько пошло бы на отливку моей фигуры в полный рост! Ты понял?

У дверей раздался какой-то шелест, и Балами, быстро прошагав туда, перебросился несколькими тихими словами с появившимся сановником.

Рудаки поклонился.

– Вы слишком высокого мнения о достоинствах своего раба, о повелитель... Но я... я постараюсь... Это для меня высокая честь... Я благодарю вас...

– Смелей! – сказал Назр, усаживаясь и протягивая руки к чаше, уже наполненной кравчим. – Смелей...

– Начальник кавалерии просит аудиенции, – сдержанно сообщил Балами. – Позавчера ему было назначено. По поводу расформирования двух тюркских полков.

– Э-э-э, не дадут поговорить, честное слово, – вздохнул эмир. – Зови.

Занавеси колыхнулись, и в зал ступил высокий широкоплечий человек с тяжелым лицом военачальника.

Джафар остолбенел.

Совсем, совсем другой – и все же тот же, что когда-то провожал его подростком... Ехали молча. О чем говорить? – давно уж все говорено-переговорено. К середине дня каменистая тропа выбежала в разложистое ущелье, плавно стекавшее в долину. Остановились. «Ладно, теперь уж сами давайте. Не боитесь?» Муслим весело оскалился: «Ой, боимся! Ой как страшно!» «До свидания, брат! – Джафар на мгновение приник к нему. – Весной увидимся». «Весной, говоришь? Ладно, брат, прощай!» Казалось, хотел еще что-то сказать напоследок – да только взмахнул камчой, зло повернул шарахнувшегося коня и поскакал обратно...

– Господи! – невольно вырвалось у Джафара. – Шейзар!

 

ГЛАВА ШЕСТАЯ

Самарканд. Поступление в Медресе. Проделки Муслима

– Если бы ты собирался в Бухару, я бы тебе так сказал: в Бухаре есть медресе Фарджек, славное на весь мир, и учиться в нем – завидная доля для каждого юноши!

Но Бухара далеко. Ты послушался моего совета, решил ехать в Самарканд и правильно сделал. Поэтому я скажу тебе по-другому: как приедешь, прямиком шагай в медресе святого Усамы.

Эх, был бы я помоложе – сам бы поехал тебя проводить! Привел бы за руку – так, мол и так, друзья, возьмите моего ученика Джафара. Ему всего шестнадцать, но парень знающий, не зря я столько лет его наставлял: Коран – наизусть, по-арабски – сам кого хочешь научит, воспитан, вежлив, сообразителен! Где еще ему учиться, как не в медресе святого Усамы?

Потому что именно медресе святого Усамы – лучшее медресе Самарканда. Все прочие по сравнению с ним – тьфу! Нигде не учат так разбирать Коран и так рассуждать о божественном, как здесь. Да что говорить! Кому, как не мне, это знать, коли я просидел там целых четыре года.

Это у самого базара, любой покажет. Найдешь там муллу Бахани. Мулла Бахани – мой старый друг. Мы с ним, пока учились, из одной миски похлебку черпали, из одной пиалы мусалас отхлебывали, бывало, что и одним чапаном укрывались... Спросишь у него: помните друга юности Абусадыка? «Боже! – скажет он. – Мой друг Абусадык! Да как же не помнить?! Жив ли он?.. Жив! Какое счастье!»

Обрадуется, обнимет, пригласит к себе ночевать. Или даже пожить некоторое время, пока не отыщется подходящая квартира. Мулла Бахани – душевный человек, добрый, он ради своего друга Абусадыка не то что жить у себя оставит, последнюю рубашку отдаст.

Да, друг юности, старина Бахани! Тоже небось седой, горбатый! Тоже небось худущий, высохший! Жизнь – она любого к старости обглодает! То ли дело молодость!..

Ах, юность, юность! Какое время! Как зелены были сады Самарканда, как шумен базар, как душисты порывы весеннего ветра!..

В общем, мой друг Бахани все для тебя сделает, только заикнешься обо мне... Но все же не стоит чрезмерно обременять этого услужливого и приветливого человека. Ведь у него, наверное, тоже семья, свои заботы, дела, он не может все бросить и заниматься только тобой. Поделикатней с ним, не нужно садиться на шею. Просто скажешь ему: так, мол, и так, Абусадык шлет привет и обнимает. Сам он жив, более или менее здоров. Старые кости скрипят, конечно, но ничего – держится. Да повежливей: о здоровье расспроси как следует, о делах... ну и подарки передай, не забудь!

...Наставляя его в дорогу, Абусадык повторил все это раз сто – до того крепко вдолбил, что несколько ночей перед отъездом Джафар, ложась и закрывая глаза, чтобы уснуть, тут же явственно видел себя вступающим под своды какого-то величественного здания: несомненно, это было медресе святого Усамы, из дверей которого, радостно смеясь и протягивая руки для объятия, уже спешил ему навстречу мулла Бахани!..

 

Самарканд оглушил еще на подступах: по всем дорогам скрипели арбы с горами хвороста, погонщики орали на ослов, семенивших под грузом мешков и корзин, пеший люд тащил такие же корзины и мешки – припоздав к самой рани пятничного базара, все спешили нагнать упущенное.

Муслим, вооруженный короткой пикой, ехал первым, прокладывая дорогу. Кулях на нем был пунцовый, чалма белая, чапан ярко-синий, новый, сапоги ему по случаю отъезда пошили специально – с узкими носами, украшенными медными наголовьями, с медными же бляшками по голенищам; из правого чуть высовывалась костяная рукоять длинного ножа.

Джафар, одетый во все белое, если не считать сапог, отличавшихся от Муслимовых только тем, что украшены они были серебром, а не медью, подпоясанный серебряным поясом, на котором висел длинный кинжал в крепких, окованных серебром ножнах, солидно следовал за своим слугой.

Муслим не робел.

– Сторонись! – то и дело пошумливал он, пробираясь в толпе, сгустившейся возле Кешских ворот. – Дай проехать, говорю! Куда прешь? Убери осла, баран!

Надо сказать, что после того, как великий Исмаил Самани выкурил из Самарканда мятежного наместника Шараф аль-Мулька, он приказал разрушить все ворота города, дабы никто не смел впредь запираться от его монаршего гнева и расправы. Обитые узорчатой медью створки, распах которых позволял свободно проезжать четверке коней, сняли и увезли в Бухару, а в здешних стенах остались лишь бесформенные проломы, называвшиеся, впрочем, как и прежде, воротами.

Как на грех, именно у Кешских ворот две арбы сцепились колесами и перегородили дорогу. Владелец одной осыпал вола проклятьями, отчаянно таща его. Вол задирал голову и ревел. Второй охаживал своего плеткой. Подоспели два стражника – эти и вовсе молотили палками по чему ни попадя. В конце концов первая арба дернулась и, отчаянно захрустев подломившимся колесом, завалилась набок, окончательно засыпав проезд вязанками колючего хвороста.

– Во! – сказал Муслим, оборачиваясь к хозяину, когда они наконец выбрались из сумятицы и ора. – Ну просто день Воздаяния!

Джафар то и дело невольно озирался, не успевая схватить взглядом те чудесные явления, что по мере погружения в город все плотнее окружали их, беспрестанно меняясь и перетекая одно в другое. То ли после бессонной ночи в караван-сарае, где они стали добычей несметного полчища тамошних блох, то ли и впрямь то, что появлялось перед глазами, было достойно восхищения, но его одолевал беспричинный восторг: хотелось петь, скакать галопом, сорвать с головы шапку и крутить ее над собой!

Узкие улицы, уставленные бесчисленными домами (среди них попадались причудливые – многоярусные, с галереями и башнями), выводили к площадям, гордо державшим в своих ладонях праздничные зеркала голубых прудов, яркие купола мечетей, звонкие трубы кирпичных минаретов. Так долго мечтаемый Самарканд восставал из небытия, врастал в настоящее, как врастают в сознание города снов и сказок; он возвышался, неудержимо наплывал, слепя своим блеском, шумно торжествуя, владычествуя и решая судьбу...

– Ну и грязища тут у них! – ворчал Муслим, объезжая кучи мусора. – Срут где ни попадя! Крыш им не хватает, что ли?

Долго толклись вокруг базара: никто не мог указать, где находится медресе святого Усамы. Наконец какой-то старик, почесав затылок, направил их по одной из улиц в сторону Бухарских ворот, наказав для начала искать мечеть Четырех праведников.

И точно – высокий глиняный забор медресе почти примыкал к стене квартальной мечети.

– Жди здесь, – сказал Джафар, спешиваясь и протягивая Муслиму поводья.

Невысокий портал – пештак – был выложен зелеными глазурованными кирпичами. Короткая купольная галерея вывела в квадратный двор, образованный тремя приземистыми, кривобокими, но все же двухэтажными зданиями. Центральное было, судя по всему, тутошней мечетью. По бокам к нему примыкали помещения, где, как рассказывал Абусадык, в отдельных крошечных кельях-худжрах жили учащиеся. Там же располагались и комнаты для занятий...

Пока Джафар стоял, оглядываясь и размышляя, где именно следует искать муллу Бахани, из дверей слева высыпала группа молодых людей в зеленых чапанах и светло-голубых чалмах. Негромко переговариваясь, они двинулись к галерее. Проходя мимо Джафара, один из них – совсем еще мальчишка, как ему показалось, – замедлил шаг и спросил, окидывая незнакомца взглядом:

– Новенький, что ли?

– Я? – отчего-то растерявшись, переспросил Джафар. – То есть да... Нет, но... Скажите, уважаемый, где я могу увидеть глубокоуважаемого муллу Бахани?

– Муллу Бахани? – хмыкнул мальчишка. – Зачем он тебе? Барана давно не покупал?

– Какого барана? – не понял Джафар.

– Скоро узнаешь! – рассмеялся юный исследователь наук. И, уж совсем было пустившись догонять приятелей, махнул рукой и сказал: – Да вон идет – жирный!

Джафар обернулся – и точно, из дверей медресе выходил какой-то толстяк. Шагал он тяжело, крепко опираясь на палку и выставляя далеко вперед тугой живот, на котором не сходились полы обширного одеяния.

Честно сказать, со слов Абусадыка Джафар представлял его совершенно иным, но, как говорится, тот казан или другой – лишь бы целым был. Нервно вздохнул, пересиливая нахлынувшую вдруг ни с того ни с сего робость, и пошел навстречу.

– Простите великодушно, – сказал он, с поклоном заступая дорогу. – Разрешите спросить вас, учитель, не вы ли глубокоуважаемый мулла Бахани?

Толстяк остановился. Взгляд был мутным, заплывшие глаза – блеклыми. Зато щеки – яркие, румяные, а нос покрыт сеткой красных прожилок.

– Ну я, – сказал он, перемежая слова шумным пыхтением. – Чего тебе?

– Если вы, учитель, и есть глубокоуважаемый мулла Бахани, то я должен передать вам привет от вашего друга Абусадыка, – сообщил Джафар, снова кланяясь и прижимая ладони к груди. – Мулла Абусадык справляется о вашем здоровье и просит передать, что сам он пока еще скрипит помаленьку.

– Абусадык? – недовольно переспросил мулла, пожимая плечами. – Что еще за чертов Абусадык? И черта ли ему в моем здоровье?

– Мулла Абусадык – ваш старый друг, – растерянно пояснил Джафар. – Вы с ним учились вместе, глубокоуважаемый Бахани. Похлебку из одной миски... мусалас из одной пиалы... помните?

– Мусалас? – подозрительно спросил мулла, а потом сказал, как отрезал: – Не знаю никакого Абусадыка! И знать не хочу. Ты-то кто такой?

– Я ученик муллы Абусадыка... Я приехал учиться в медресе святого Усамы...

Мулла Бахани издал веселое хрюканье.

– Приехал он! Вас таких приезжает – мешками можно насыпать! На что учиться-то?

– В каком смысле – на что? – окончательно смешался Джафар.

– На какие финики? – Мулла со значением потер друг о друга пальцы левой руки. – Что ты выпучился? Деньги, говорю, у тебя есть?

– Как же, учитель, конечно! Я знаю, что...

– Ну а коли есть, так иди на базар, – перебил мулла. – Знаешь, где базар?

– Знаю, – снова поспешил Джафар. – То есть... подождите, глубокоуважаемый мулла Бахани! Вы хотите сказать, что я смогу у вас учиться?

– А почему нет, коли деньгами богат? – хмыкнул мулла. – Да ведь учеба – это тебе не хвосты собакам крутить. Учеба – дело серьезное. Поэтому для начала пойди купи мне баранины... Лучше всего задок возьми, – одышливо уточнил он. – Да выбирай пожирнее, а не из тощих... Еще белой индийской пшеницы... моркови и лука... Знаешь, где я живу?

– Нет...

– В квартале Швейников. Спросишь, любой покажет. Завтра с мутаввали поговорим...

– А проверять меня кто будет?

– Проверять? – Мулла неожиданно тонко хихикнул. – Что, боишься? Не знаешь ничего?

– Нет, почему же, – смутился Джафар. – Я знаю...

– Что знаешь?

– Коран наизусть знаю... арабский знаю...

– Ишь ты! – заговорил мулла по-арабски. – Знает он! Ты хоть понимаешь, что я говорю тебе, самоуверенный мальчишка?

– Конечно, учитель, – ответил Джафар на том же наречии. – Я не очень самоуверен, но вас понимаю очень хорошо.

– Смотри-ка, – хмыкнул мулла и проговорил начало фразы одной из сур Корана: – «Разве Я не говорил вам, что знаю сокровенное...»

– «...на небесах и земле, знаю, что вы делаете явно и что вы утаиваете?» – подхватил Джафар.

Мулла Бахани пожевал губами, рассматривая его, и, казалось, сейчас настроение его переменится и он скажет нечто такое, что выходит за рамки, очерченные темой базара и бараньего задка. Но в конце концов только недовольно махнул рукой, подводя разговору черту, и, недовольно бормоча что-то себе под нос, понес свое необъятное пузо к выходу.

Поглядев ему вслед и обескураженно почесав в затылке, Джафар тоже вышел и сел на лошадь.

– Поехали.

– Куда?

– Для начала давай в какой-нибудь караван-сарай...

– В караван-сарае будем жить? – ужаснулся Муслим.

– Нет. Просто попьем чаю, отдохнем. Потом ты поедешь на базар...

– Зачем?

– Продашь лошадей.

– Продать лошадей?!

Джафар посмотрел на него и поправился:

– Ну хорошо, только свою продашь.

– Продать мою лошадь? Да вы что, хозяин!

– Сам посуди, зачем нам две лошади? Кормить попусту. А когда соберемся домой, подыщем тебе какую-нибудь другую клячу, – рассудил Джафар.

– Вот тебе раз – клячу! – обиделся Муслим. – Большой Хаким мне приличную лошадь дал, а вы теперь говорите – клячу! А спросит он потом – где хорошая лошадь?! Что я скажу?

– Не твоя забота, я сам объясню...

– А как мы на одной ездить будем – кто впереди, кто сзади?! Если я в седло сяду, вы на крупе не удержитесь, а если вы в седло, тогда...

– Заткнись! – крикнул Джафар. – И слушай. Потом купишь хорошей баранины. Задок. И чтоб жирный был. Еще белой индийской пшеницы возьми, моркови и лука...

– Сколько?

– Сколько?.. Ну по полмешка, что ли.

– Ничего себе! Зачем нам все это, хозяин? – опять удивился Муслим. – Если пировать, так я обратно поскачу, у меня в Панчруде хороший бубен остался...

– Отвезешь в квартал Швейников, в дом муллы Бахани, – продолжал Джафар, уже не обращая на него внимания.

– Мулла Бахани! – просветлел Муслим. – Так бы сразу и сказали. Жить у него будем?

– Нет, жить будем не у него, – вздохнул Джафар.

– Разве мулла Бахани к себе не звал? – изумился Муслим с такой силой искренности, что если бы в этот момент он свидетельствовал в пользу того, что сам является лошадью, на него и впрямь пришлось бы накинуть узду.

– Забудь об этом. Просто отвезешь – и все.

– Как подарок, что ли?

– Как подарок.

– Ничего себе, хозяин! Если каждому встречному по барану покупать, мы с вами скоро по миру пойдем! Мы и так ему много чего привезли. Вон, хурджины у меня как набиты! Мешок сушеного тутовника, мешок муки, два кувшина топленого сала!

– Вот и это все заодно оставишь.

– Да если бы Абусадык!..

– Заткнись, Муслим, – хмуро попросил Джафар. – Не знает мулла Бахани никакого Абусадыка. Не помнит он его.

Муслим от неожиданности натянул поводья и остановился.

– Как же вы учиться будете, хозяин?

– За барана с морковью, – хмыкнул Джафар, заворачивая лошадь в широко распахнутые ворота караван-сарая. – За индийскую пшеницу. Что непонятного?

 

Приглянувшаяся Джафару половина дома имела отдельный вход, состояла из двух комнат, а до медресе было минут пятнадцать неспешного ходу.

Хозяин оказался истый самаркандец – умильно-приветливый, радушный, готовый на любую услугу и совершенно бесплатно. Однако помещение сдавал как есть – с голыми глиняными полами и стенами, что вынуждало постояльцев самим обзаводиться всем необходимым – подстилками, одеялами, какой-никакой посудишкой, казаном... Должно быть, знал, скопидом, что люди делятся на улиток и тараканов: первые весь свой скарб упрямо таскают с собой, вторые, как приходит время, несутся куда-то, побросав все лишнее. На том, что после очередных жильцов можно будет чем-нибудь добавочно поживиться, и строился расчет, так и выпиравший из бугристого лба умильного арендодателя.

Муслим отчаянно торговался, несколько раз хватал лошадь под уздцы, намереваясь увести со двора, приводил в свидетели небо, своего хозяина и святого Хызра, воздевал руки и тряс ими, крича: «Да где ж такое видано, Господи!..» – короче говоря, в конце концов столковались.

Джафар не вмешивался, но, когда ударили по рукам, заметил недобрую усмешку, на мгновение разрезавшую честный рот его слуги, – и подумал, что когда-нибудь Муслим найдет способ отыграться...

Утром следующего дня он, надев новехонький зеленый чапан и голубую чалму, ушел в медресе. Когда к вечеру вернулся, Муслим готовил ужин – жарил мясо в казане. Казан был отличный – большой медный казан, каким не каждый бай может похвалиться: ну просто замечательный казан. В таком и на двоих приготовить не грех, а если нагрянут десятеро, то и тогда каждому достанется от пуза.

– Купил? – между делом поинтересовался Джафар.

– Купил! – фыркнул Муслим. – Вы, хозяин, как маленький, честное слово! Если нам такие казаны покупать!.. – Он безнадежно махнул рукой: дескать, по миру пойдем с этакими-то покупками. – У этого взял. – Он мотнул головой в сторону второй половины дома. – Завтра обещал отдать. Вы кушайте, хозяин, кушайте...

Дело повторялось: Муслим раз за разом обращался к хозяину дома с просьбой о казане. Морщась и вздыхая, тот отвечал обычно, что вот какая незадача: сам хотел кой-чего приготовить. Но раз уж дело такое, то деваться некуда, гость в доме – как птица в небе, без гостя нет жизни, ради гостя он собой поступится – и давал, всякий раз получая фельс в качестве арендной платы.

Настал день, когда Джафар обнаружил в углу комнаты совсем маленький казанчик – ну просто игрушечный.

– Муслим, а мне варить яйцо ты не собираешься? – устало пошутил он.

– Почему?

– Потому что одно в этот наперсток кое-как поместится, – пояснил Джафар. – Но уж два – ни в коем разе.

– При чем тут яйца? – не принял шутки слуга. – Это для другого дела.

– Тоже в долг взял?

– Нет, – сухо отвечал Муслим. – Не в долг. Этот казан я купил.

– Зачем? – удивился Джафар.

Муслим вздохнул.

– Хозяин, подождите пару дней, скоро все узнаете. Одно могу сказать: вам от этого – одна выгода.

Уже следующим утром, возвращая, как обычно, домовладельцу большой казан, Муслим присовокупил к нему маленький.

– Это что? – подозрительно спросил домовладелец.

– А это, видите ли, казанчик, – с готовностью объяснил Муслим. – Похоже, от вашего родился. Вечером я один оставлял, даже остатков масла не слил, утром смотрю – два! И в маленьком – тоже масло!

– Масло?

– В том-то и дело! – тарахтел Муслим. – Просто чудеса какие-то! Я ни сном ни духом!..

– От моего? – хозяин крякнул, переводя одурелый взгляд с одного казана на другой.

– Ну да! По закону он – тоже ваш.

– Мой? По какому закону?

– Ну вы же понимаете: если я, к примеру, нанял у человека кобылу, привел к себе во двор, а она у меня возьми да как на грех ожеребись, то ведь я не только лошадь, но и жеребенка хозяину вернуть должен? Верно?

Самые нелепые утверждения находят отклик в человеческом сердце, если за ними брезжит хоть небольшая выгода.

– Верно, но...

– Ведь приплод? – добивал его Муслим. – Ведь так? То есть я хочу сказать, если по закону!

– Приплод? – тупо повторил хозяин. – Нет, ну кобыла-то... она того... А казан?

Муслим развел руками: дескать, он лишь немой свидетель случившегося.

– Никогда я о таком не слыхивал, вот чтоб меня шайтан съел, – пробормотал домовладелец. – Но если ты говоришь: по закону...

– А как же! – с жаром поддержал Муслим проклюнувшийся росток мысли, позволяющий выстроить разумные основания случившегося. – Вы же сами про кобылу!

Хозяин помотал замороченной головой и сказал:

– Ну ладно, поставь там...

Как известно, хозяйство – вещь хлопотная: то шурпы надо сварить, то голубцов запарить. Поэтому Муслим (всякий раз исправно платя свои фельсы) брал большой казан еще два или три раза – до тех пор, пока однажды Джафар, вернувшись из медресе, не увидел в комнате другой казан – такой же большой и гладкий как хозяйский, с крышкой и приданным ему капкиром, но все же другой: с клеймом иного мастера.

– Это еще что? – удивился Джафар.

– Это казан! – с гордостью объявил Муслим.

– Ты меня уже заморочил своими казанами! Вижу, что не корова! Чей?

– Наш.

– Наш?! Откуда?

– Откуда! Вы, хозяин, как маленький, честное слово. Будто не знаете, что все в мире, кроме людей, берется с базара!

– С базара?! Ты что ж его – купил?! Это сколько же ты за него!..

– Опять «купил»! Я ведь не сумасшедший, чтобы такие казаны покупать! Не купил, а поменял!

– На что поменял?

– На тот.

– Какой «тот»?

– Хозяйский.

– Как это? Чужой казан поменял?!

– А что такого? – Муслим беззаботно пожал плечами. – Я ж ему не говорил, что я его казан поменял на этот. Ему я сказал, что его казан умер. А если про этот спросит, скажу – купил.

– Умер?!

Джафар расхохотался.

– Не смейтесь, хозяин. Все по закону. Если казан может дать приплод, то ведь он и умереть может? Вот, к примеру, взять кобылу...

– Ну и бестия ты, Муслим! – смеялся Джафар. – Жалко, Хаким не знает о твоих проделках! Он бы тебе показал, чем кобыла от казана отличается!

– Старый господин меня бы похвалил, – возразил Муслим. – Правда, этот скупердяй грозит пойти к судье, да я намекнул, чтоб и думал забыл: соседи-то все слышали, сам хвастал, придурок, что у его казана малыш родился.

– Ну мудрец! Смотри, гореть тебе в адском пламени...

– Я перед тем воды побольше выпью, – хихикнул Муслим. – Потом сделаю так: пфу-у-у! – и все погаснет!

 

Стена Поэтов. Юсуф. Мулла Бахани. Успех

Тот мальчишка, что при первой встрече насмешливо интересовался насчет баранов, оказался вовсе не мальчишкой. Юсуф был младше всего на два месяца. Просто тонкая кость, малорослость и какая-то детская просветленность, то и дело сквозившая в живом, искрящемся взгляде, и впрямь кого угодно могли ввести в заблуждение насчет его возраста.

Джафар поздоровался.

– О! – обрадованно сказал тот, узнав его. – Что, взяли?

– Взяли. Вчера с мутаввали разговаривал...

– Сколько манов[4]?

– Пятьдесят, – с достоинством, как само собой разумеющееся, сообщил Джафар, но не удержался, расплылся в ликующей улыбке.

– Ничего себе! Поздравляю. Заплатил ему?

– Кому?

– Мутаввали.

– Мутаввали?

– Ну что ты, как ребенок! – рассмеялся Юсуф. – Взятку давал? Или ты арабский так хорошо знаешь?

– Не давал я никаких взяток, – обиделся Джафар. – Арабский я знаю. Он меня проверил! Он меня экзаменовал! Он меня по всему!..

– Да ладно тебе. Если так, скоро сам мутаввали будешь! – Юсуф весело хлопнул его по плечу и неожиданно переменил тему: – А стихи пишешь?

Джафар замялся.

– Я-то? Да как сказать...

Ему не хотелось с первых слов выдавать всю подноготную. Да и потом – что он там в самом деле пишет? В Панчруде кое-кому нравились его незамысловатые песенки, это правда... Но здесь, в Самарканде, где люди на поэзии собаку съели!.. Поднимут на смех, – вот и вся радость. Ишь, скажут, деревенщина! Посмотрите на него! Приехал, рифмоплет, Самарканд своими самодельными стишками завоевывать!..

– А я пишу, – сообщил Юсуф. – Даже лакаб[5] себе выбрал! Муради!

– Муради? Хороший лакаб, – одобрил Джафар. – Нет, я как-то... занятий много... и вообще...

– Жалко, жалко...

Он почувствовал, что новый товарищ теряет к нему интерес.

– У нас тут многие пишут. Такие есть мастера! – Юсуф покачал головой. – Ну ладно, мне пора. Увидимся!..

 

С возвышения, где громоздились строения Регистана, в центре которых возвышалась пустующая ныне цитадель (эмир Исмаил Самани давно перенес столицу в Бухару), был виден весь город: стены его, будто туго затянутый ремень (а башни как великанские кулаки), сжимали глиняную лепнину строений, тут и там выпиравшую буграми и неровностями, а в целом более всего похожую на сбитое на землю ласточкино гнездо; во множестве торчали минареты – почти все со сломленными в результате недавнего землетрясения верхушками.

За восточной окраиной лежал Афрасиаб – древний город великого царя и мага, история которого терялась во тьме тысячелетий. Говорили, маг построил много дворцов и городов, но этот – Самарканд – оставался лучшим и любимым. Он сделал его столицей мира, и все цари пришли поклониться ему и подтвердить покорность. Да, наверное... почему бы и нет? В древности случилось много чудес, тайны древних героев никогда не будут разгаданы людьми...

Впрочем, ныне Афрасиаб представлял собой волнистую местность, заросшую солончаковой полынью, редкими кустами саксаула, покрытую тысячами намогильных насыпей и небольших курганов, какими гляделись оплывшие останки крепостных сооружений. Люди на Афрасиабе не селились, да и случайно оказаться тут после наступления темноты было опасно. По ночам над этими землями, будто огромные нетопыри, носились духи прошлого: молили мертвых встать из сухой земли, тщетно взывали и, злясь на их глухое молчание, с досады нападали на сбившихся с пути путников, безжалостно рвали смертоносными когтями забредших по неведению...

У стены Поэтов Джафар побывал еще в самый день приезда – не терпелось удостовериться, что и впрямь на земле есть место, где всяк может вывесить лоскут бумаги или пергамента со своими виршами.

Оказалось, стена Поэтов существует на самом деле, однако пергамента на ней нет и в помине, да и бумагу не скоро обнаружишь, но, может, в конце концов и попадется лоскут-другой.

Длинная восточная стена Регистана была сплошь завешена сухими капустными листьями. В сущности, бумаге они уступали лишь тем, что лохматились по краям, но если не обращать внимания, что калам – тростниковое перо – то и дело спотыкается на жилках, на каждом из них вполне удавалось навалять пару-другую бейтов. Что, собственно говоря, уже и сделали неведомые стихотворцы.

Когда налетал ветер, пара-другая страниц этой странной книги слетала и, печально шурша, уносила свои слова вниз по склону, где они застревали в щетинистой траве.

На убыль никто не обращал внимания – должно быть, оставшихся хватало с избытком.

Когда Джафар остановился поодаль, чтобы приглядеться, у Стены прохаживался десяток-другой молодых людей. Похоже, все они хорошо знали друг друга: весело переговаривались, смеялись. То и дело кто-нибудь выкрикивал стихотворные строки (Джафару не всегда удавалось расслышать, какие именно), и, как правило, все снова покатывались со смеху. Иные переходили от одной группы к другой, разнося, должно быть, удачные шутки, а то еще показывали пальцами на те или иные испещренные вязью капустные листы и снова хохотали, хлопая себя по коленкам, – то есть, судя по всему, эта публика имела достаточно досуга, чтобы в довольно ранний утренний час обсуждать новинки поэзии, появившиеся здесь за ночь.

Через несколько минут со стороны мечети Шахи-Зинда показался торопливо шагавший. У него было не так много времени, как у прочих, – мельком кивнув кому-то из знакомых, он без долгих слов приколол свой лист, отступил на шаг, пристально в него вглядываясь (должно быть, перечитывал напоследок), обреченно махнул рукой и пошагал обратно.

Как только он удалился на приличествующее расстояние, поэты слетелись к оставленному им стихотворению, будто стая ворон на свежую падаль. Один громко и с выражением прочел новоиспеченные вирши. Присутствующие раскололись на две примерно равные по численности партии. Представители одной еще во время чтения выкрикивали одобрительные возгласы, сторонники другой взрывались издевательским смехом. Одни кричали, что новое творение Салама Шахиди чудо как хорошо, сам он – баловень судьбы и гений; другие – что стихотворение никуда не годится, а Шахиди – всем известный бездарь, да и на руку нечист: месяца не прошло, как его уличили в плагиате: украл у одного одаренного парня из Балха – Шахида Балхи – его лучшие строки и вывесил тут, пытаясь выдать за свои. Да кто ж поверит, что он сам сумел по-человечески связать пару слов?

Завязалась перепалка, прозвучало даже несколько довольно крутых бранных слов, но до потасовки дело так и не дошло.

Скоро все успокоилось, и снова праздные стихоплеты прохаживались у Стены, неспешно рассуждая друг с другом или жарко, с сердцем, убеждая в чем-то оппонента.

Джафар робко приблизился и стал рассматривать вывешенное. Стихи были преимущественно на родном языке, но попадались и на арабском, и даже на пехлеви он увидел несколько.

Много встречалось четверостиший – рубаи. Большая часть озвучивала давно известные образы, отличаясь друг от друга почти исключительно степенью корявости, с какой слагались в них неструганые слова. Зато одно оказалось просто блестящим. Правда, с первого прочтения оно показалось Джафару обидным, даже оскорбительным. Ведь он сам собирался стать муллой, а речь в рубаи шла именно о муллах, да с такой насмешкой, что невольно охватывала злость: дескать, великое счастье, что глупости мулл соответствует их толщина, а не высота, потому что в противном случае солнце, до которого им было бы рукой подать, испепелило бы их пустые тыковки!..

Однако все четыре строки и каждый слог так ладно прилегали друг к другу, так перекликались и аукали, что рубаи звенело, будто выкованное из серебра. А виртуозная составная рифма, занимавшая половину каждой строки и все три раза удивлявшая новым изяществом и точностью, скрепляла его намертво. Третья строка, не имевшая рифмы, тоже была не проста – вся она крепко и звонко держалась на повторении одного и того же ударного звука: – Э! – э – э! – э – э! – э! – и при желании ее можно было расписать в три одинаково рифмующихся бейта.

Джафар перечел еще раз – уже на память – и хмыкнул, понимая, что уже никогда этой жемчужинки не забудет, как бы при этом он сам ни относился к муллам...

Встречались и большие тексты – касыды. Одна из них, например, на бесчисленных листах, повешенных друг за другом сверху вниз (следовало полагать, автору сего пришлось сгрызть немало кочерыжек), рассказывала о деяниях Сияуша.

Автор этой многолистной поэмы мог оказаться сейчас в числе тех, кто прохаживается у Стены, поэтому Джафар старался проглядывать написанное совершенно невозмутимо, ничем не показывал, нравится ему прочитанное или нет, и лишь легким притопыванием обутой стопы о землю отбивал ритм произведения.

Надо сказать, это было не так просто – ритм гулял как хотел, то и дело съезжая с аруза на хазадж и обратно...

При этом автор понимал, что тщится поведать людям о событиях грандиозных, великих, и в соответствии с описываемыми предметами стремился и свой текст сделать как можно более внушительным и монументальным.

Поэтому конь Сияуша, называемый «животным о четырех копытах с длинными ногами, мощными, как у слона», был величиной «с половину подлунного мира» («не покрытого водой» – зачем-то уточнял автор). О жестокости битвы говорило, в частности, то, что «от дрожи земли под копытами все враги умерли от страха» – и с кем тогда, спрашивается, оставалось воевать Сияушу? А меч героя «захлебываясь, пил кровь врага», и если бы этот образ не был таким затасканным, а далее не оказывалось, что вдобавок он «жадно ел точильный камень», то эта строка могла бы показаться совершенно удачной.

Некоторые пассажи были настолько нелепы, что Джафар, силясь сдержать смех, сначала покраснел от натуги, а потом все-таки прыснул, испуганно при этом оглянувшись – не видел ли кто?

Сравнения выглядели явно неудачными.

Однако – что такое сравнения? В конце концов одному они кажутся смехотворными (ему, например, казались), а другого необъяснимым образом приводят в восхищение. Они со стариком муллой Абусадыком часто толковали об удивительной разности человеческих вкусов, одинаково признавая их необъяснимость: что одному маслом по сердцу, другому просто вилы в бок. Абусадык тоже изредка пописывал, но главное – в прежние годы прочел деваны самых знаменитых тогда арабских и ачамских поэтов и многое, самое яркое, помнил наизусть...

Нет, дело было не в сравнениях, а в звуках. Даже тот, кому понравились сравнения, должен был бы признать, что звукам здесь живется довольно горестно – как пленникам в цепях и путах.

Каждый из них был сунут в строку насильно, с надсадой, а потому дыбился и выпирал. Вбитые, как гнущиеся медные гвозди в арчовую доску, и чередуясь самым причудливым и дурацким образом, они заставляли чтеца то каркать, то икать: он то заикался, озвучивая столкнувшиеся в одной строке три долгие гласные, то пырхал на четырех сомкнувшихся согласных, и в целом ворочал языком с такой натугой, будто дожевывал вязкий плод зеленой айвы.

Стихи крякали, пыхтели, страдали одышкой, хромотой и еще невесть какими недугами. В конце концов они заставляли сердце читателя биться, но не от высокого поэтического волнения, а от болезненной жалости к судьбе этих несчастных...

– Что, парень, местечко ищешь?

Джафар обернулся.

Молодой человек лет двадцати был одет в цветастый чапан, а лисий верх шапки намекал на его более или менее высокое происхождение.

– Я? – переспросил Джафар.

– Ну не я же! – хмыкнул юноша. – Я свое уже повесил. Ты пишешь?

Джафар вспыхнул от смущения и едва удержался, чтобы не кивнуть.

Пишет ли он? Да, он пишет. Но признаться в этом здесь, у знаменитой на весь Ачам самаркандской стены Поэтов, с которой каждый лист кричал о том, как много в мире людей, сочиняющих стихи, с какой жадностью ждут они одобрения и похвалы, как мечтают стать знаменитыми!..

Признаться в том же и встать с ними в один ряд? Нет, это было совершенно невозможно.

– Я? – снова переспросил Джафар, снова залившись краской от нелепости собственного поведения.

– Вот баран! – с досадой сказал человек в лисьей шапке и, покачав головой, пошел к своим.

Джафар побродил еще некоторое время, проглядывая вирши и прислушиваясь к болтовне завсегдатаев, а вернувшись домой, наказал Муслиму купить четыре больших кочана капусты.

 

Прошло дней пять.

– Муслим! – шипел Джафар (всегда робеешь говорить в такой час полным голосом). – Вставай, говорю!

Ночь еще покрывала город глухим черным платком.

– А? Что?

Муслим заворочался, сел, уставился на трепещущий фитилек масляного каганца, безуспешно пытаясь осознать, что, собственно говоря, происходит.

– Давай! – торопил его Джафар. – Иди!

Муслим потряс головой.

– Да-да, – пробормотал он. – Иду, да... Куда идти?

Но, видимо, уже отчасти проснулся, поскольку жалобно заныл:

– Да вы чего, хозяин?! Ночь на дворе! Мы же договаривались: под утро!

– Сейчас и есть под утро! – шипел Джафар. – Именно что под утро! Через час уже утро будет!

– Вот заберет меня стража, – ворчал Муслим, шаря вокруг себя в поисках сапог. – Вот тогда посмотрите, будете из ямы вытаскивать, денег одних сколько...

– Давай скорей, болван!

– Ну конечно, болван... Муслим болван, что тут спорить... Если б не был болван, вернулся бы в Панчруд, к старому Хакиму... Да где же они?

Джафар яростно пнул стоявшие в углу Муслимовы сапоги, и один из них чуть не угодил тому в физиономию.

– Спасибо, хозяин, – чинно поблагодарил Муслим. – Так и так, сказал бы, внучок ваш совсем сбрендил... Вместо того чтобы учиться, все стишки какие-то...

– На! – сурово сказал Джафар, протягивая ему густо исписанный капустный лист. – Да смотри у меня! На видное место вешай! И крепко! Чтоб ветер не сорвал!

– Это мы можем понимать, – бухтел Муслим, нахлобучив кулях и путаясь теперь в рукавах чапана. – Ветер, конечно, как дунет – все труды насмарку... Во имя Аллаха Милостивого, Милосердного!.. Что ж за мука-то такая, господи! Ни свет ни заря!..

Джафар запер за ним калитку и вернулся в дом.

Стихотворение он написал нынче вечером. Раньше не мог, потому что капустные листы не просохли. А как просохли – так и написал. Быстро написал, солнце не успело переползти с верхушки растущей во дворе молодой сливы к краю крыши, а уже все было готово. Потом, правда, раз шесть перебеливал, но как такового перебеливания не получалось, потому что каждый бейт всякий раз облекался неожиданно по-новому.

Вообще, все это, как всегда, случилось как-то само собой, как будто вовсе без его участия: кто-то пришел и все сделал, а он потом только прочел и удивился, как складно все вышло. Или, скажем, задремал, увидел приятный сон, а когда вздрогнул и раскрыл глаза, исчерканные капустные листы валялись по всей комнате, а последний, с окончательным вариантом, лежал перед ним, и даже чернила еще не высохли на его желто-зеленой поверхности.

Темнота в слюдяном, размером в кулак, оконце сделалась белесой.

Джафар представлял, как Муслим бредет по темным улочкам... Вот наконец выходит к Регистану... шагает к Стене... Вот нашел подходящее место, пришпилил... побрел назад...

Наверное, Муслим был самым первым, и его никто не видел. Уже через час туда поспешат все, кому не терпится похвастаться плодами ночных бдений. А когда солнце залезет на верхушку минарета Шахи-Зинда, к стене Поэтов сойдутся праздношатающиеся любители стихотворчества – и те, кто уже был здесь рано утром, а теперь хочет услышать, что толкуют о его виршах, как оценивают, хвалят или ругают; и те, кто сам сегодня ничего не пытался обнародовать, но желает почитать, оценить, обсудить, хихикнуть, побрюзжать насчет неточности рифм, натужности образов или просто ошибок языка, выдающих в авторе человека не то малообразованного, не то просто глухого к говору соплеменников...

Он содрогнулся, осознав, что и его творение тоже окажется под взорами чужих глаз!.. Зачем он это сделал?! Может быть, еще не поздно кинуться следом, догнать, вырвать, порвать в клочки!.. Ужасно! Ведь это – как будто самому раздеться и встать посреди площади, чтобы все показывали на него и хохотали!..

Он метался по комнатенке, не замечая, что дышит так, будто взобрался на гору.

Нет, поздно... еще увидит кто-нибудь!.. Нет!..

Ах, ладно, пускай!..

А вдруг... а вдруг кто-нибудь заметит?.. обратит внимание?..

Не нужно, не нужно об этом мечтать! Забыть! Ничего не было! Он не писал! Муслим не ходил! Капуста не сохла! Ничего, ничего, ничего!..

А если... если, наоборот, никто даже и не увидит? Повисит день, другой... а потом ветер сорвет и унести по склону... И все, что он так старательно выискивал – все созвучия, все переклички смыслов – все это истлеет и будет размыто дождем... Никому не нужно, никому!..

Господи, как страшно!..

Встал на колени, принялся было молиться, но тут послышался стук в калитку. Вскочил, выбежал, отпер.

– Повесил?

– А что не повесить? – буркнул Муслим. – Это же не жернов... Как сказали, так и повесил...

– Крепко? Не сдует?

– Да не сдует, не сдует!.. Что вы, хозяин, как маленький, честное слово! – завел было он свою обычную песню, но Джафар так дернулся и так глянул, что Муслим замолк и пошел от греха подальше в другой конец двора – разводить огонь под кумганом, воду-то он еще с вечера налил...

Джафар сел на колоду, сжав голову ладонями. В висках что-то резко постукивало, казалось, два птенца с двух сторон головы собрались пробить скорлупу и выбраться на волю.

– Во имя Аллаха Милостивого, Милосердного! Вся хвала надлежит Тебе, Владыке Миров!.. – шептал он, крепче и крепче сжимая виски. – Дай мне сил и терпения!..

– Что с вами, хозяин? – испуганно спросил Муслим, садясь около него на корточки и по-собачьи заглядывая в глаза.

– Ничего, ничего... хорошо все. Давай чаю, да мне идти пора.

Он решил – сегодня стерпит, не пойдет к Стене.

Завтра. Завтра пойдет.

Если к тому времени его стихи сдует ветер – это судьба.

Если их никто не заметит – тоже судьба.

Но он узнает об этом не сегодня.

Нет, он выдержит.

Завтра.

 

Занятия начинались общей молитвой. Потом чтение Корана. Мулла Бахани сам выбирал суру. «Корова!» – с одышкой говорил он и показывал толстым пальцем на какого-нибудь из учеников. Или «Вырывающие». Мулла Бахани мог произнести название любой из всех ста четырнадцати сур. Сам он знал их на память – каждую, от первого до последнего слова. «Смоковница!» – говорил он и указывал на одного из них.

Если это был хороший ученик, он тоже шпарил наизусть. Если хуже, подползал на коленях к Книге, лежавшей около муллы, осторожно перелистывая, находил нужное и бойко тарабанил. Если оказывался совсем плохой, читал с запинками, а то и вовсе не мог понять или произнести какое-нибудь слово.

Мулле Бахани было все равно – он подремывал, тяжелым мешком сала развалившись в подушках, изредка приподнимая отяжелевшие веки и кивая чему-то. Чему именно – Джафар никак не мог уловить: мулла кивал и плохим, и хорошим.

Часа через полтора или два чтение заканчивалось. Начинался тафсир – толкование прочитанного.

Для толкования мулла Бахани выбирал самых резвых. Тупицы должны были молча слушать и запоминать, потому что если позволить говорить, тут же сойдешь с ума от их блеяния.

На общий намаз шли в мечеть. Подчас заглядывал и мутаввали, и тогда сначала все муллы, а затем и ученики, низко сгибаясь, подходили к нему, чтобы приложиться к руке.

После намаза возвращались в класс.

Мулла Бахани, щурясь, выглядывал кого-нибудь из учеников (старался справедливо чередовать) и поручал принести ему с базара большую касу шурпы или плова – каши из индийской пшеницы с мясом, морковью и пряностями.

Юсуф возмущался такой постановкой дела.

– Почему я должен покупать шурпу этому жирному? Разве это справедливо?! – горячился он, когда несколько дней назад они с Джафаром на пару вышли со двора училища. – Что за издевательство? Откуда у меня деньги? Я ему осенью полбарана купил, полмешка зерна, моркови! Весной то же самое! Так еще и шурпу эту, будь она неладна, чуть ли не каждую неделю таскай! Вот не понесу в следующий раз, как Бог свят, не понесу!

И точно, не понес. Мулла указал на него пальцем, Юсуф покорно ушел, а вернулся часа через два, когда голодный мулла Бахани уже пребывал в состоянии совершенного изнеможения.

Вернулся, но – без шурпы.

Он стоял в дверях, безвольно опустив руки и покорно склонив голову, а мулла Бахани смотрел на него тяжелым взглядом, в котором, как ни странно, все же поблескивала искорка любопытства.

– Ты не принес шурпы? – спросил он таким тоном, будто до конца не верил в случившееся. Так спрашивают: ты не веришь в Бога? Или: ты убил отца?!

Юсуф развел руками – мол, сами видите.

– Почему?

– У меня есть на это девятнадцать причин! – смело ответил нарушитель порядка.

Мулла помолчал.

– Назови первую.

– Во-первых, у меня не было денег, – сообщил Юсуф.

– Хватит, – сказал мулла Бахани, сопя. – Остальные восемнадцать оставь при себе. Расходитесь, занятия окончены. Я не собираюсь умирать тут с голоду. Завтра проверка по арабскому. Кто не сдаст, будет лишен пособия.

Выйдя во двор, парни дружно накинулись на Юсуфа: если мулла захочет, он из-за проделок одного всем устроит такую веселую жизнь, что небо с овчинку покажется! Ты слышал?! Проверка! Может, это ты богач, а для многих тут каждый ман хлеба на счету! Как тебе не стыдно? Он же всех сгноит! Восемь лет будешь сидеть, чтобы ярлык получить! Десять!.. Что за глупость?! Надо, надо покупать ему шурпу!

– У тебя пяти фельсов нет на эту поганую шурпу?! – кричал Рушан, сын карминейского судьи. – Я буду давать тебе деньги, только веди себя прилично!

– Не надо мне твоих денег! У меня свои есть! Но это несправедливо! Почему мы должны кормить его?! Он в сто раз богаче всех нас вместе взятых!..

Юсуф, несомненно, был прав, Джафар и сам так думал. Что касается Рушана, сына судьи, то с ним однажды Юсуф поспорил всерьез, дело едва не кончилось дракой, Джафару пришлось заступаться. Началось с пустяка, но вдруг перешло на вещи серьезные.

– Справедливость – это закон и порядок, – самодовольно посмеиваясь, говорил Рушан. – Только глупец этого не понимает!

– Всякий закон? – вкрадчиво любопытствовал Юсуф.

– Всякий. Как бы плох ни был закон, но если он есть, то все идет своим порядком. А если идет своим порядком – это и значит, что порядок есть. А если есть порядок, если он не нарушается – есть и справедливость. Вот когда рушится закон – от справедливости не остается и следа...

– И что же, – спрашивал Юсуф, щурясь. – Если раб трудится на поле, а хозяин его за это исправно кормит, предоставляет клочок крыши над головой и не надевает колодки – это справедливость?

– Ну да, – кивал Рушан. – Конечно, так и есть.

– А если хозяин не обеспечивает его всем необходимым для поддержания жизни или, например, раб ворует хозяйское зерно или просто бежит – это несправедливость?

– Несомненно, – подтверждал Рушан, покровительственно улыбаясь: как можно не понимать таких простых вещей! – Разве справедливо, когда хозяин не кормит раба?

– Почему он вообще должен быть рабом?! – взвился Юсуф. – Чем он отличается от хозяина?

– Ты хочешь сказать, что... – Рушан был явно озадачен таким поворотом.

– Я хочу сказать, что ничем не отличается! Он такой же человек!

– Ну да, такой же – две ноги, две руки... Но ведь он попал в плен? И его продали на невольничьем рынке... а хозяин купил. Верно?

– И что?

– Как что? Он заплатил деньги за этого раба... Поэтому теперь раб должен работать. А хозяин – кормить.

Юсуф возмущенно фыркнул.

– С чего ты взял, что это справедливо?!

– Все это знают! А ты наслушался этого своего христианина, вот и думаешь, что все должно быть по его словам! И правильно, что твой отец его продал! Иначе он бы совсем твои мозги свернул!

Отец Юсуфа действительно владел когда-то рабом-христианином. По словам Юсуфа, этот раб был добрым человеком. Он мастерил свистульки, строил запруды на ручье, чтобы заставить крутиться водяные колеса... Ну и рассказывал иногда, как жил прежде.

Его все любили. И отец любил. Но потом отец продал румийца. Григорий знал румскую грамоту, а кому-то из купцов понадобился переводчик. Предложили хорошие деньги, а отец обеднел к тому времени – и продал.

Юсуф побледнел, напрягаясь.

– Разве справедливо, что с ним обошлись как с вещью?

– Если что-то продается и покупается, значит это и есть вещь!

– Ах вот как!.. А разве справедливо, что один владеет многим, а многие ничем? Да вот хотя бы и на тебя посмотреть! Твой отец – главный судья Кермине, казикалон. Я сам из Кермине, я знаю. Ваши поля тянутся на несколько фарсахов. Твой отец владеет несколькими сотнями крестьян, которые возделывают землю. Он купается в роскоши, хотя не шевелит и пальцем, а те, кто солит его землю своим потом, рады, если на вечер у них есть одна лепешка... Разве это справедливо?!

– Твой отец тоже владеет землей и рабами... у него просто меньше.

– Мой отец тоже поступает несправедливо! – закусив губу, упрямо стоял на своем Юсуф. – Но твой – хуже моего во сто крат! Хуже и безжалостнее!

В общем, едва не подрались, после чего Рушан обозвал их последними словами и ушел, негодуя.

– Зря ты с ним так, – вздохнул Джафар, когда они остались вдвоем. – Ведь в чем-то он прав...

– В чем?

Джафар пожал плечами.

– Не может быть в мире совершенной справедливости.

– Почему?

– Ну не знаю... Ты хочешь, чтобы все жили одинаково?

– А ты не хочешь?

– Я не знаю... Но так никогда не будет.

– Будет! – торжествующе возразил Юсуф.

– Когда же?

– Когда вернется Махди!

– Махди? – удивился Джафар.

Они сидели на холме за Афрасиабом. Весенний ветер гнал переливчатые волны травы, то показывавшие серебряный испод своих полотнищ, то снова заливаясь густой зеленью.

– Не слышал, кто такой Махди? – так же удивленно переспросил Юсуф.

Джафар слышал. Но вот уже верно говорят: краем уха. Дед Хаким, ругая проклятых шиитов, испортивших истинную веру (находил на него порой такой стих), упоминал это имя. Но что за человек этот Махди, чего он, собственно говоря, хочет или значит, понять из ворчания старого дихкана было совершенно невозможно.

– Этот еще их Махди! – рычал старик, стуча палкой по каменной глине. – Имам! Кому он нужен, этот имам? Проклятые изменники! Лучше бы они верили как следует, вот что я скажу! И никакой Махди им бы не понадобился! И никакие имамы! Вера есть вера!

Когда же Джафар просил его рассказать, кто такой Махди и почему дед его ругает, старый дихкан только сердито отмахивался:

– Дался тебе этот Махди! Не нужен тебе Махди! Выдумают еще – Махди!..

Джафар пожал плечами.

– Слышал что-то... Это шиитский пророк, что ли?

– Это двенадцатый имам правоверных! – торжественно сказал Юсуф. – Сейчас он скрывается, но когда объявит о себе, на земле установится справедливость.

Джафар сплюнул разжеванную травинку.

– Скрывается? Прячется, что ли?

– Ну да, – охотно пустился в разъяснения Юсуф. – Он скрылся в пятилетнем возрасте, когда умер его отец. И уже больше тридцати лет прячет себя от мира. Но когда...

– А почему он прячется? – перебил Джафар. – Почему ему не открыться сейчас? Вот и установил бы эту твою справедливость!

– Не все так просто, – покачал головой Юсуф. – Люди не готовы к справедливости. Думаешь, мало найдется охотников снести ему голову, если он прямо сейчас возьмется за предназначенное Аллахом дело?.. Да вот сам вообрази – выходишь ты на площадь и начинаешь кричать: люди! У вас не должно быть рабов! Один человек не может быть рабом другого! Поделитесь имуществом, пусть бедные тоже станут богаты! Представляешь, что будет?

Джафар хмыкнул.

– И часа не проживу...

– Вот и Махди, наверное, так думает, – вздохнул Юсуф. – Но все-таки скоро он к нам выйдет.

 

Ну а в тот день палец муллы Бахани уперся в Джафара.

Джафар встал, послушно поклонился учителю и, выйдя из медресе, направился за шурпой.

Солнце поднялось уже высоко – стояло в зените, а то, пожалуй, и перевалило.

Он неторопливо миновал несколько улочек, вышел к одному из четырех больших базаров Самарканда, обошел москательные ряды и двинулся за овощные, в обжорные – оттуда тянуло запахом свежего хлеба, жареного мяса, дымком из-под котлов с разнообразным варевом.

Он шагал мимо бесчисленных корзин, мешков, разноцветных груд овощей, между которыми сновали покупатели; мимо продавцов, каждый из которых нещадно голосил, расхваливая свой товар; все эти вопли, крики, ослиный рев, ржание, топот, шарканье, хруст кочанов, стук насыпаемой в мешок брюквы – все эти бесконечно разнообразные звуки сливались в неразличимый гвалт, в яростный шум торговли, более всего похожий на грохот битвы, из которого нельзя было вычленить ни отдельного слова, ни конкретного звука – например, шума падающей на землю вязанки хвороста.

И вдруг сердце его свело страшной судорогой, он задохнулся, запнувшись и едва не упав на ослабших ногах, остановился, смятенно озираясь.

Потому что откуда-то до его слуха долетели слова о куропатке! – те самые слова, что он писал вчера вечером! Те самые, над которыми так мучился, добиваясь, чтобы чередование звуков в плотно сошедшихся в строку словах напоминало именно куропаточье болботанье!

Откуда?! Кто?!

Он дико озирался, крутясь на месте, точно как собака за собственным хвостом.

И вдруг увидел – вот же! Парень, что сидит на арбе поверх горы веников! Горланит на весь базар! и рот до у шей! и уже выкрикивает следующую за куропачьей строчку! и следующую поет! – и тоже его, его: им, Джафаром, написанную вчера вечером!

Этого просто не могло быть! Ведь Муслим повесил листок со стихотворением только сегодня утром! А его уже распевают какие-то люди на возах с вениками?!

Господи!..

Джафар метнулся вправо, в сторону Регистана, потом влево, к училищу... Сообразив наконец, что надо делать, бросился к ближайшей торговке снедью, схватил лепешки (на одну из них она навалила куски шипящей баранины, а второй накрыла), бросил деньги, забыв о сдаче, пулей, едва не сшибая встречных, вырвался из толчеи базара в проулок, помчался к медресе...

Влетев в двери, он, кланяясь, повалился на колени, подполз к мулле Бахани, с почтением опустил перед ним еду.

Мулла насторожился, по-заячьи двигая носом.

– Учитель, – задыхаясь, говорил Джафар, – позвольте отлучиться, учитель... Я... мне... ненадолго... позвольте!

– Иди, ученик мой! – не переставая принюхиваться, важно сказал мулла, так вознося ладонь, будто отпускал на волю голубя.

А когда Джафар, едва не снеся косяк, уже исчез в дверях, назидательно произнес:

– Отпусти же нам полной мерой и будь щедр к нам! Воистину, Аллах вознаграждает подающих милостыню!..

Не медля, набил рот кусками лепешки, затем вопреки ожиданиям умудрился пропихнуть туда еще здоровущий кусок мяса и, вытаращив глаза на Юсуфа, несколько дней назад обидевшего его своей скаредностью, невнятно спросил:

– Это из какой суры? Вот ты!

– Сура двенадцатая, – хмуро сказал Юсуф. – «Юсуф».

 

Пустившись бежать так, будто за ним гналась шайка ифритов вперемешку с дэвами, он все же сумел вовремя перейти на шаг и в виду Регистана показался расслабленной походкой человека, который приплелся сюда исключительно от нечего делать.

Он сразу увидел, что сегодня завсегдатаи не бродят вдоль стены, а стоят, по-бараньи сбившись в кучу, на одном месте. Доносились невнятные выкрики. Многие размахивали руками.

Джафар неспешно подошел ближе и остановился, скользя взглядом по вывешенным текстам и не различая в них ни единого слова и ни одной буквы, потому что все его чувства, включая зрение, превратились в слух.

– А я тебе говорю, что это Мухаммед! – кричал худощавый человек лет тридцати в синей чалме. – Ну кто, кто, как не Мухаммед, мог такое написать?!

– Мухаммед живет в Балхе, – урезонивал его круглолицый юноша, поигрывавший легким посохом. Джафар этот его посох еще в прошлый раз приметил. Еще подумал – вот ведь воображала! Ладно бы хромой был, а так-то что? Под дервиша рядится?

– В Балхе, да! – крикнул тот, что в синей чалме. – Ну и что? Он пять раз в год из Балха приезжает!

– Это верно, – сказал еще один – сутуловатый юноша в светлом чапане и белой шапочке-тупú. – Но он всегда или сразу сюда идет, или ко мне заходит...

– И ко мне бы обязательно заглянул!

– И ко мне!

– У меня он вообще обычно останавливается! Зачем ему скрываться?

– Откуда мне знать?! Я не знаю, зачем ему скрываться! Но это его рука, его! – не унимался в синей чалме. – Разуйте глаза! Вы так слепы, что не видите этого блеска?! Это же серебро! Это гранит! Отсюда буквы нельзя выбить! Слово нельзя поменять! Это цельный слиток! Слиток золота! Кто еще мог бы так звонко написать?!

Напор его был столь мощен, что присутствующие стушевались.

– Помните его вещицу про мулл, про их пустые тыковки? – крикнул он.

И, резко отмахивая правой ладонью, нараспев продекламировал рубаи – то самое, что отметил Джафар, придя к Стене в первый раз. Вот оно что! Это, оказывается, был стишок Шахида Балхи!..

– Его рука, его! Так только он умеет! Смотрите: первая строка: – А! – а! – а! – а!

Поклонник Балхи в синей чалме пропел строку, с силой выделяя ударные гласные.

– Вторая: О! – о! – о! – о!

– Да уж, – вздохнул кто-то. – Сам петь заставляет...

– Ну кто, кто как не он?!

– Похоже, похоже, – примирительно согласился юноша в белой шапочке. – Но обрати внимание вот на что. Балхи пишет очень традиционно...

– В этом и прелесть его стихов! – вспыхнул оппонент, не дав договорить. – Вдыхать новый воздух во всем известные образы – это и есть мастерство поэта!

– Погоди, я не про то. Я согласен: вдыхать новый воздух в известные образы – это и есть мастерство. По крайней мере многие – и Балхи! – так считают. А в этом стихотворении – читай! – любимую сравнивают с куропаткой! Ты обратил внимание? Ты плохо читаешь, Раджаб! А ведь здесь написано: от ее нежного воркования сердце любящего волнуется так же, как сердце охотника, слышащего голос куропатки! Куропатки! Ку-ро-пат-ки! Где такое бывало, чтобы любимую сравнивали с куропаткой?!

– Чушь какая-то! – неожиданно встрял еще один участник дискуссии, полный человек средних лет, бородатый, курчавый, с глазами навыкате, как у барана, и с брюзгливым выражением тронутого оспой лица. – Я согласен с тобой, Аташ! Это бред сумасшедшего!

Юноша в белой шапочке, звавшийся Аташем, немо раскрыл рот – похоже, своими словами толстяк поддержал его во мнении, которого он вовсе не имел.

– Любимая – и куропатка! Что за глупость?! Ни в какие ворота! Любимая – роза! Любимая – нарцисс! В самом крайнем случае – горлица! Но уж никак не куропатка, никак!

– Почему? – спросил Аташ.

– Почему? А если куропатка, то почему не курица? – взвился толстый. – Почему не гусыня?! И потом: здесь нет ни одного арабского слова! Это неуч какой-то писал, неуч!

– При чем тут гусыня? – возмутился Аташ. – Чем тебе нехороша куропатка? Что, куропатка – некрасивая птица? Почему же ее все любят держать дома? Или она – не изысканная дичь? Может, для тебя куропатка – это что-то вроде хорька или свиньи?

– При чем тут свинья? – тряся кулаками, завопил критик куропатки.

– А при чем тут арабские слова? – воскликнул ее защитник. – Почему человек, который пишет на родном языке, должен использовать арабские слова? Он что – араб? Пусть арабы пишут по-арабски! У нас есть свой язык!

– Арьян прав, – подтвердил молчавший до сей поры пожилой человек в белой чалме с четками в руках.

Джафару подумалось, что он, несомненно, мулла. И вот надо же: тоже ходит к Стене и участвует в спорах!

Мулла одобрительно кивнул горделиво выпрямившемуся толстяку.

– Арабский язык – язык Пророка, язык веры!

– Как будто Пророк был один! – саркастически воскликнул юноша с посохом.

– Вот именно! – радостно подхватил защитник куропатки. – Вот именно! Разве Зардушт – не пророк? Зардушт – пророк! Персидский язык – это тоже язык Пророка! Мухаммад относит к людям Писания иудеев, христиан и персов! У нас тоже есть Книга!

– Все равно, – упирался толстый ценитель арабского. – Если человек способен щегольнуть чужим словцом, это говорит о широте его культуры, воспитании... А тут на тебе: куропатка!

Он громко фыркнул и стал качать головой, явно недоумевая, как можно было додуматься до такой глупости.

Повисла короткая пауза.

– Куропатка или не куропатка, арабский или не арабский, а все-таки автор этого чудного стихотворения – это не Балхи! – сказал юноша в белой шапочке. Он повысил голос, чтобы не дать себя перебить. – Вы разве не видите? – Лакаба нет! Балхи всегда в последнюю строку пристраивает свой лакаб! «Что мольба, что стихи – все равно для красотки пустой. Коль заплачет Балхи, ты умоешься этой водой!..» Всегда!

– Глупости! – отмахнулся Аташ. – Я знаю с десяток его стихотворений, где нет лакаба...

Джафар уже пятился вдоль стены Регистана, отступая к строениям первых переулков. Свернув за угол, он ударил себя кулаками по коленкам и подпрыгнул, как заяц, изо всех сил маша руками. Он сам не знал, что делать, – может быть, взлететь? Может быть, превратиться в порыв ветра?

Сорвался с места, кинулся со всех ног. Воздух казался сладким, как мед. Он бежал, ничего перед собой не видя, ничего не слыша, – бежал, бежал, бежал!..

Очнулся на каком-то пустыре. Огляделся...

Он был на Афрасиабе.

Гул города стекал сюда, как облако стекает со склона горы.

Звенели кузнечики, шуршала трава под ветром.

Здесь страшно, здесь злые духи!

Здесь ачина!

Но почему-то он не чувствовал страха.

Нет, только ликование.

Упал в траву, перекатился с бугра на бугор. Быть может, там, в глубине, лежали истлевшие тела древних героев.

Но он-то был здесь!

– А-а-а-а-а!!! – закричал Джафар в небо. – Я здес-е-е-есь!

Вытянулся, закинул руки за голову.

Долго лежал, стараясь пережить – и все никак не находя сил пережить свою радость. Она накатывала новыми и новыми волнами – он плакал, смеялся, катался по траве... Снова смотрел в небо... Снова плакал и снова смеялся.

Ему нужен лакаб!

Он тоже будет подписываться, вплетая псевдоним в вязь последней строки!

Какой же?

Вот вопрос!.. Шахид Балхи – это понятно, он из Балха... Лакаб по названию того места, откуда он родом – обычное дело.

А ему что выбрать?

Он из Панчруда... Панчрудú?.. Пятиречный... Пожалуй, это нескромно... Никто не возьмет себе прозвище «Поэтище» или, скажем, «Величайший». Хороший тон – немного принизить себя в псевдониме...

Впрочем, стихи все равно сами скажут за себя, какой лакаб ни выбери, горделивый или приниженный, – если стихи нехороши, любой лакаб не будет стоить даже той бумаги, на которой написан...

Руд – поток... Рудак – речушка, ручей. Скорее даже – ручеек... Может быть, Рудаки? Сидящий у ручья... у тихого ручья... Мелодично журчащий ручей – это же не мощная река, гремящая камнями в потоке... Это тихий, ласковый говор, пленительный лепет...

Рудаки?..

Уже смеркалось, когда окончательно пришел в себя. Огляделся. На чапан налипли травинки, репьи. По левому рукаву сосредоточенно ползла зеленая гусеница.

Он пересадил ее на стебель полыни, отряхнул полы и, напевая, пошел к городским воротам.

Тем вечером пришла из столицы весть, что великий эмир Исмаил Самани, да будет Аллах им доволен, окончил свой земной путь.

На престол взошел сын Исмаила Самани Ахмед, впоследствии названный Убиенным, – да благословит его Аллах и да приветствует!..

 

 

 

 

 



[1] Структура мусульманского средневекового города напоминала соты и складывалась из отдельных кварталов, представлявших собой довольно замкнутые административно-социальные единицы. Население квартала было более или менее однородно по профессиональной принадлежности (например, квартал Медников, квартал Глиноедов, то есть строителей). Несмотря на разницу социального положения и возможное различие занятий, жители квартала были традиционно тесно связаны между собой и принимали участие во всех событиях, случавшихся в жизни их соседей, – свадьбах, похоронах и проч. Силу традиции показывает, например, то, что жители квартала Обмывальщиков, среди которых были как собственно обмывальщики покойников, вынужденно жившие изолированно в силу суеверного отвращения, испытываемого к ним другими жителями города, так и горожане иных профессий, тоже проводили совместные праздники и трапезы. Вход в жилой квартал закрывался воротами, на внешние улицы смотрели глухие стены. В каждом квартале была как минимум одна мечеть, представлявшая собой, кроме храма, центр культурной и общественной жизни.

[2] Ф а р с а х – около семи км.

[3] В персидском языке (и таджикском, который является его окающим диалектом) ударение в слове падает на последний слог: Саадú, Фирдоусú, Рудакú и т.п.

[4] М а н – мера веса, около 800 граммов. Как правило, студенты медресе получали стипендию трех разрядов – 35, 40, 50 манов пшеницы в год.

[5] Л а к а б – поэтическая кличка, псевдоним поэта, обычно озвучивавшийся в последнем бейте стихотворения. Муради – посвященный одной цели, охваченный одной мыслью.

 



© 1996 - 2017 Журнальный зал в РЖ, "Русский журнал" | Адрес для писем: zhz@russ.ru
По всем вопросам обращаться к Сергею Костырко | О проекте