Опубликовано в журнале:
«Октябрь» 2011, №6

Ай лав ю, Дмитрич!

Рассказы

Александр КИРОВ

Александр Киров родился и живет в г. Каргополь Архангельской области. Защитил кандидатскую диссертацию по лирике Н.М. Рубцова. Публикует в периодических изданиях стихи, прозу, эссеистику. Автор двух книг повестей и рассказов. Лауреат Всероссийской книжной премии “Чеховский дар” в номинации “Необыкновенный рассказчик” (2010).

 

Ай лав ю, Дмитрич!

 

рассказы

 

ПРОВОДЫ

 

Первым мы сбагрили Дядю Мишу. Признаться, он за два года всех так уже достал своим брюзжанием, что мы и ждать не стали, когда отъедет его автобус. Помахали ручками и покатили дальше. Вовчик, я и Санечек – за рулем.

В ларьке у автостанции на глазах у Дяди Миши (пусть слюнкой подавится) мы взяли четыре банки пива. Отъехали к скверу, выпили и покатили дальше развеселыми. Расслабились – и зря. Хотя поначалу все шло как по маслу.

Посреди дороги возник обаятельный пацанчик в кожаной куртке, модных туфлях, замызганных черных брюках.

Санечек, естественно, тормознул и спросил, какого, мол, хрена этот идиот прется под колеса. И когда Санечек выговаривал слово “колеса”, задняя дверь машины уже открывалась.

К пацанчику добавились еще шестеро – и все здоровые, как циклопы из сказки. Короче, вытряхнули нас из машины как фраеров последних.

Вовчику – тому сразу башку разбили. Санечек за руль уцепился, так его об этот самый руль и возили носом. А про меня то ли забыли, то ли че. Орали только в ухо, что порвут сейчас. Я повернул голову влево и увидел человечинку в глазах стоявшего там.

– Винт! – заорал я. – Здорово, Винт!

А Санечек уже вылетал из-за руля в сторону моего крика.

– Винтяра! – визжал Санечек. – Во прикол, не узнали, мля!

На угощение пивом Винта и компании ушли все наши сбережения, кроме денег на билет для Вовчика.

Настроение испохабилось, естест-но. Уезжали мы оттуда быстро. Кореша-циклопы были настолько гашеными, что их доброй памяти хватило бы секунд на тридцать, а потом пришлось бы с ними снова знакомиться. И не факт, что Винта в следующий раз звали бы именно Винт, а не Болт, например, или не Гайка. Как я понял, они потеряли кого-то из своих и придумали, что его грохнул тот, кто первый попадется под руку. И второй. И третий. И так до утра…

И только мы, значит, от сквера отъехали кварталов пять, молча так отъехали, и только ловили волну, в какой тональности происшедшее обсудить, на дорогу перед машиной снова кто-то выбежал. Тетка на этот раз. Лет за сорок, а то и больше. Но поди пойми, кому сколько лет, у этих теток.

Санек уже напряженно так притормозил. Ну правильно, ему еще ехать через пять губерний, а тут, если через каждые два метра будут из-за руля выкидывать, что до дому-то доедет? Руль если только.

– Мальчики!..

Санек собрался было газовать, но тут Вовчик сказал:

– Ребята…

Добрый он, Вовчик. Через это и женился в шестнадцать лет – из-за доброты своей.

Короче, везли мы бабу эту и дочку ейную зачуханную в больницу. Тоже довольно зачуханную. Я об этом знаю, поскольку дочку в больницу мы с Вовчиком затаскивали, а Санечек, даже забыв машину на сигнал поставить, мамку пер, благо последняя ноги переставляла. Девка таблеток, оказывается, нажралась – то ли по поводу своей зачуханности, то ли по поводу своей мамки; разбираться по ходу некогда уже было.

– Жить будет! – сказал фельдшер. – Коли проблюется.

Тут уж мы уехали.

Вовчик на поезд уже опаздывал.

– Через переезд, – предложил я.

– Закроется через минуту, – парировал Санечек.

Вовчик моргал. “Жена уйдет и ребенка заберет”, – читалось в его добром и не вполне трезвом моргании.

– По набережной, – скомандовал я, потому что парировать Саньку было уже некогда.

Ездить по набережной было нельзя совершенно. Но и ловить нас больше никто не собирался, ни те, ни другие.

И все-таки к переезду мы опоздали.

Поезд уже стоял.

– Ползем! – опять скомандовал я.

– Машина, – развел руками Санечек.

– Угу! – кивнул я.

Санечек хлопнул Вовчика по плечу и остался с машиной. Мы пробежали по насыпи и полезли под вагон. Когда я вылезал на ту сторону, вагон дернулся. Схватив Вовчика за шиворот, я выдернул его из-под колес в самую что ни на есть последнюю секунду.

– Бежим! – не оборачиваясь, бросил я.

Пока мы бежали первые пять минут, сзади кто-то топал ногами, матерился и грозил нам мучительной смертью, полной страха и унижений. На шестой минуте мы бежали уже вдвоем.

У вокзала, метров за сто до последнего вагона, у меня схватило ногу.

– То самое? – выдохнул бывший правый крайний защитник.

Я открыл рот и кивнул на вагон, который тоже дернулся. Все-то дергалось этим сумасшедшим вечером.

Через переезд я возвращаться не стал, а пошел на площадь перед вокзалом, думая, догадается ли Санечек приехать сюда. Нога оживала. Я тоже. И тут нахлынуло, что Дядю Мишу и Вовчика, с которыми худо-бедно мы прожили два года бок о бок – в прямом и переносном смысле слова, – я теперь долго не увижу, если увижу вовсе, что Санечек тоже уедет через час-другой, что через неделю я буду…

– Пиво будешь? – брякнул кто-то у меня под ухом.

Санечек в этот вечер, как и всегда, был в ударе.

Мы еще целых три часа катались по городу, таксанув пару раз (этим способом Санечек и раздобыл пиво, утолив мою жажду после пробежки), купили какого-то гадкого вина, напились, приставали к проституткам, орали песни, сидя на набережной, удирали от милиции, которой, судя по всему, были совсем не интересны. Долго сигналили у окон женского общежития, откуда на крышу машины вылили тазик какой-то мыльной жидкости.

Потом не помню уже ничего, кроме ощущения молодости и полноты жизни.

Проснулся я дома разбитым стариком, лежа почему-то абсолютно голым на тахте в гостиной. Родителей не было, и я не сразу вспомнил, что они уехали и будут не скоро.

Звонил телефон, к которому я не подошел бы ни за что на свете. От внезапного прозрения на глаза навернулись слезы: у кровати заботливо припарковалась баночка с пивом.

 

 

ЛАЙ СОБАЧИЙ

 

– Эх ты, сторож, – бросил я с горьким укором своему Умке, сидящему на цепи. – Дармоед.

И прошел мимо, не погладив крупного, крепко сбитого полуторагодовалого ласкушу, всеобщего баловня, добряка, который вовсе не обиделся на меня, а широченно улыбался чему-то всей своей любвеобильной зубастой пастью с черным небом.

– Идиот, – добавил я.

Умка стал задней лапой соскребать с боков вылинявшую шерсть, лукаво поглядывая на меня карими глазами.

– Кормить его даже неохота, – буркнула возвышающаяся над нами на крыльце соседка, присматривавшая за стройкой, на период которой я переехал в пустовавшую после смерти матери квартиру.

Умка протянул мне лапу.

 

Кража случилась в ночь с пятницы на субботу, или с четверга на пятницу, или, что мало вероятно, со среды на четверг. Именно в среду ребята, которые строили мне дом, заходили в свое подсобное помещение, царство тени и отдыха в июльском зное, кладовую простецких, но недешевых инструментов, в последний раз.

Лес закончился. Ждали нового завоза. Завоз ожидался в понедельник, но в субботу утром мой давний друг Серега, бригадир на этой стройке, разбудил меня телефонным звонком. Через полчаса он же и привез меня на место преступления.

– Думал зашабашить по мелочи, пока простой. Зашел за инструментом. Смотрю: че-то не то...

 

Сарай мой воры брали просто и нагло. Выкрутили саморезы, на которые крепилась петля с замком, взяли из сарайки бензопилу, мотокосилку, перфоратор, канистру с разведенным бензином.

Шарили по сарайке в перчатках. Искали что-то, может быть, иконы. Рылись в книгах, сбросили на грязный пол фотографии моих родителей в траурных рамках, заглядывали в бачки, даже баян, то ли в насмешку, то ли по воровской потомственной педантичности, достали из футляра и растянули все на том же полу.

После этого саморезы ввернули на место и ушли. Скорым шагом носили ворованное в машину, ждавшую их рядом, или бежали темной улицей в свои вонючие воровские норы, к алчущим денег самкам и отпрыскам, чья сущность, вопреки постулатам реалистического искусства и более позднего экзистенциализма, была предопределена не то что до появления на свет, а еще до самого зачатия.

 

Полдня мы с другом проторчали в милиции. После соблюдения всех формальностей вместе с участковым, следователем и старшим опергруппы вернулись к сараю. Отпечатки пальцев... Фотографии... Понятые... Бесчисленные подписи в документах...

Милиционеры сочувствовали мне, одновременно качали головами, с веселой ненавистью дивясь цинизму преступников. Эта ненависть граничила с любовью. А любовь была странной, заочной. Чувствовалось, что, если бы внешнее подобие человека, из-за которого мы собрались здесь, возле сарая, замаячило где-то рядом и перед любым из трех стражей порядка встал бы вдруг выбор – убить или не убивать вора, судьба преступника была бы решена: большие пальцы опустились бы вниз, к арене римского Колизея.

Следователь остался осматривать сарай. Участковый и старший опергруппы разошлись по соседям.

Сосед через дорогу, отбухавший у меня под носом автомастерскую в обход всех законов, пожал плечами:

– До пяти утра работал. Ничего. Тихо все было...

У нас сложились плохие отношения. Я несколько раз высказывал ему в лицо свое мнение о том, как это называется – чинить машины в жилом квартале, ежедневно собирая около своего ангара десятки людей разных привычек и нравов…

Другой сосед, заскочивший на шумок, покачивал головою и все шарил, шарил глазами по сараю, в котором все было и так перевернуто кверху дном.

 

Третий с ходу сказал:

– Это не п-п-по п-п-п-поонятиям, б... За это морду бить надо, б... Я найду... Ин-ту-иция подсказывает... Тока, чтобы благодарность... Дай двадцарик, а?..

 

Но на вопросы милиционеров все отвечали одинаково: “ничегоневиделиничегонеслышаливсебылотихо...”

 

– Все как обычно, – констатировал через час участковый. – Боятся.

Нужно было как-то отреагировать.

– Спасибо, что приехали, – поблагодарил я, изобразив на своей без спросу подергивающейся роже подобие улыбки.

– А куда б мы делись? – хохотнул следователь.

Они еще минут двадцать стояли у строящегося дома, так что я успел отдать им гарантийный талон на один из украденных инструментов. Талон я все никак не мог найти. Стал поднимать родительские портреты с полу – и увидел... талон этот самый. Гарантийный. И отдал.

 

После обеда лежал на крыше обворованного сарая, пытаясь загорать. Но само солнце пряталось от меня за тучи. Вечером был ливень с грозой.

 

Когда я уходил с обворованной стройки, сосед-автомеханик, чинящий чью-то машину, вынырнул головой из распахнутого капота, посмотрел на меня и улыбнулся неопределенно.

 

Умка невозмутимо ластился ко мне, а я избегал пса. Непонятная обида на четвероногого друга поселилась в моем сердце и не прошла ни назавтра, ни еще через день...

Умка ничего этого не замечал. Он был обычный пес. Дворняга.

 

Кража обрастала людским знанием о ней. Мать автомеханика твердила, что ночью опять приходили какие-то люди и стояли около крыльца, явно собираясь проникнуть в дом. Послевкусие от чужой беды никогда не было ей чуждо.

Другие советовали установить на сарае сигнализацию. Я соглашался, кивал, чтобы только поскорее отвязались.

 

Утром меня опять разбудил телефонным звонком Серега. Кажется, только он один понимал, что на самом деле творилось в моей душе.

– Я насчет кражи, – буркнул бригадир.

– Ну.

– Мне тут сказали... Через улицу от вас слышали. С пятницы на субботу Умка лаял, выл. С ума сходил просто.

 

 

По мужской линии

 

– А что ты знаешь о своем дедушке? – поинтересовалась как-то раз мама, когда мы сидели с ней на скамеечке в саду, набрав по корзинке смородины, и разговаривали, прислушиваясь к машинам, которые проносились по дороге в каких-то двух метрах от нас.

Машины были разными. А вот смородина была красной. Ее нельзя было назвать недозрелой. Смородина была в самый раз. Она не переросла до такой степени, чтобы ягоды лопались в руках. Она была той самой, которая, по Рубцову, “всех ягод лучше”. Крупной. Крепкой. Отборной. Смородина была чудо как хороша!

А мама в свои пятьдесят шесть была просто красива. С короткими, крашенными в светло-рыжий цвет волосами. Большими голубыми глазами, которые не портила сеть наметившихся вокруг них морщин. Невысокая. Стройная. С массивным золотым кольцом на безымянном пальце левой руки. Именно такой она запомнилась мне. Все мамы для детей – красивые.

– То, что он был профессором медицины, – машинально ответил я на мамин вопрос про деда. – И еще ректором мединститута.

Мама покачала головой:

– Ты ничего не знаешь о своем дедушке.

– Он ведь умер за пять лет до моего рождения, – пожал я плечами.

Речь шла о дедушке по линии отца. Отец несколько лет назад ушел из жизни. Воспоминания вслух были не самыми частыми гостями в нашем доме. Лишь время от времени я узнавал что-нибудь об отцовской ветви.

– Это не оправдание. Своих родичей надо знать, – выговорила мне мама, как в детстве.

– Да, дедушка добился в жизни большего, чем я. Он был доктором наук. Я, похоже, вечный кандидат.

– Не злись, – улыбнулась мама. – Если так оценивать людей, то я и вовсе… Поступила в аспирантуру…

– И тут узнала о том, что на свет должен появиться мой старший брат, – иронично подсказал я. – А когда он подрос и ты собралась все же начать учебу…

– Появился ты, – с некоторым нажимом договорила мама, зная, что я не очень-то люблю слушать по сто раз одно и то же.

– И отец шутил по этому поводу, что Мишка – твоя кандидатская диссертация, а я – докторская! – резюмировал я.

Но мама была уже не на скамейке, рядом со мной, а в далеком прошлом.

– Саша, так звали твоего деда, если ты не помнишь (это мама посчиталась за то, что я не дал рассказать ее любимое семейное предание о диссертациях), родился абсолютно нормальным ребенком, но в возрасте пяти лет заболел энцефалитом и обезножел. Родители смирились с тем, что их сын – калека. В школу не отдали. Они в деревне жили. Там были только начальные классы. Решили: подрастет парень, обучится какому-нибудь ремеслу, да и будет при них. Так он и ползал по дому до девяти лет. Затосковал. И твой прадед попробовал выучить его читать. К своему удивлению, он обнаружил, что больной сынишка знания схватывает на лету. Подумали-подумали старики… Тогда они, конечно, не были еще никакими стариками… Решили грех на душу не брать и отдали-таки парня в школу. Костыли ему выписали, он и заковылял. И за год эти самые начальные классы прошел. Потом в город отправили. Он девятилетку закончил. И заявил, что хочет быть врачом. Родители и так и сяк. А он ни в какую. Жили они небогато, но поехал Саша в соседний район, где медучилище было. Там он стал фельдшером. Вернулся домой, отработал пять лет. Тут бы и успокоиться. Но нет! Уперся: буду поступать в мединститут – и все! Думаю, старики тогда уже поняли, что особенный у них сын. Вздохнули, перекрестили, наверное, на дорогу – и дальше в путь. В области выучился Саша на хирурга.

– А как оперировал без ног? – удивился я.

– Стульчик ему сделали. Крутящийся, как у пианиста, только повыше. Тут война. Из госпиталя он четыре года почти не выходил. Сутками работал. К ним привозили очень много моряков. Порт рядом. Ранения все черепно-мозговые. Нейрохирургом он родился, а тут вдобавок такая школа страшная! После войны поступил в аспирантуру, кандидатскую защитил, женился, дети пошли, докторская созрела. Сюда приезжал часто. У отца своего на дому больных принимал. Они уж тогда с прабабушкой твоей из деревни в город переехали. Соберется домой, а старуха ему при всем народе кулек с конфетками сует. Он профессор уже, светило научное, стесняется: “Что ты, мама!” А она: “Возьми, Сашенька, возьми!” Жалела его очень до самого конца. Болезный! Про ректорство тебе известно. А знаешь, чем оно закончилось?

– На пенсию ушел, наверное, – предположил я.

Но дед, как выяснилось из дальнейшего маминого рассказа, на пенсию ушел не с ректорского кресла. И хорошо еще, что не со скамьи подсудимых.

В начале шестидесятых какой-то придурок решил тряхануть общежитие меда. Вломился в первую попавшуюся дверь – и давай деньги у ребят сшибать. Но парни там оказались не промах. Набили ему морду и выбросили в окно. С первого этажа. И надо ж такому случиться, что он упал на голову, сломал себе шею и умер. И оказался сыном очень большого человека в облоно. Вот дедушку Сашу, так сказать, и ушли. Птичка не пропела.

– Да-а. Никогда не знаешь…

– …где найдешь, где потеряешь…

Тут разговор наш был неожиданно прерван.

– Кхе-кхе, – деликатно покашлял кто-то у нас за спиной, и, обернувшись, мы увидели, как над забором показались рыжая кудрявая голова и два красных глаза.

– Тебе чего, уважаемый? – не очень-то дружелюбно поинтересовался я.

– А я вот…

– Подслушивал, что ли? – хихикнула мама.

– Не. Я зайти хотел. Я давно к вам зайти хочу, да все не могу решиться, – затараторил прохожий.

– На бутылку не получишь, – жестко встретил я его тираду.

Но мама не разделяла моего воинственного настроя.

– Саша, – укоризненно шепнула она мне и приветливо махнула рукой незнакомцу. – Чего стоишь тогда? Заходи.

Щелкнула калитка, и маленького росточка, плюгавенький, пьяненький мужичок несмело засеменил к нам.

– Меня тоже Сашей звать, – представился он.

Мы с ним пожали друг другу руки, и Саша присел на краешек скамейки.

Возникла неловкая пауза. И только моя родительница собралась сказать Саше что-нибудь ободряющее, как он выпалил:

– Я тоже ваш родственник.

Неожиданно Саша всхлипнул и вслед за тем пискнул довольно жалко:

– Родич!

Мамины брови поднялись высоко-высоко вверх.

Мне стало до жути неловко.

– Саш, иди в дом, ставь чайник, родственника пирогами угостим, – распорядилась мать и тихонько погладила рыжего по плечу. – Очень приятно! Чем занимаешься, родственник?

– Вино пью, – услышал я за спиной, шагая к крыльцу.

За столом Саша признался, что пьет вино не всегда, но если пьет, то неделями, а так – плотничает в ДРСУ. Не одолев чашки чая, он скоро простился и стремительной походкой вышел из дому. У калитки, правда, остановился и помахал нам, смотревшим на него из распахнутого окна кухни, рукой.

– Я еще приду, можно? – почему-то крикнул Саша.

Мы с мамой, не сговариваясь, кивнули.

Не пришел к нам больше Саша. Убили его через неделю. Зарезали в пьяной драке у винного магазина. За что? Тихий, говорят, был мужичок. Мухи не обидит.

– Зачем он приходил? – спросил я у мамы, когда мы, ошарашенные новостью, сидели на той же скамеечке, недалеко от куста красной смородины.

– К отведенью, – задумчиво и грустно ответила мама.

 

не хватает лета

1

Невысокий, с живыми глазами, белоголовый паренек лет девяти сидел на скамеечке у магазина “Книги” и ждал, когда же, наконец, он сможет купить глобус, на который мать дала ему денег и который он так хотел видеть на своем письменном столе к первому сентября. Глобус с обозначенной на нем шестой частью суши под названием “СССР”.

За этим глобусом Володя пришел из соседнего городка, находящегося за пять километров от магазина “Книги”, в поселок, близ которого была расположена воинская часть и в котором вследствие этого или чего-то другого магазины могли предложить советскому покупателю чуть более широкий ассортимент товаров. Впрочем, пять километров для этого мальчугана, из которого энергия даже не била ключом, а просто разлеталась фейерверками, было не расстояние. Вот сидеть и ждать полтора часа – это уже сложнее. Но если бы с кем-нибудь поболтать…

Вот тут-то и приспели два собеседника. Они были повыше Вовки, хотя и не старше его по годам. На лицо Красновский, такую фамилию носил пришедший за глобусом, выглядел взрослее подошедших к нему пацанов.

Пареньки степенно присели рядом с Вовкой на скамеечку.

– Сколько еще? – спросил первый у второго.

– Пятнадцать минут, – подсказал Вовка.

Конечно, на мальчишку, который не местный, тут можно было бы и задраться, чего, дескать, лезешь, куда не просят, но фейерверки Вовкиной энергии окутывали его защитным полем, а еще точнее, вовлекали в поле Вовкиного дружелюбия всех, кто находился в радиусе лучистых глаз Красновского.

– У-у, долго, – отозвался второй, поддержав разговор, и неожиданно для самого себя спросил у Вовки. – Тебя как звать?

– Вовка.

– А меня Мишка. А это Славка.

– Будем знакомы, – степенно молвил Вовка и, словно взрослый, крепко пожал каждому из ребят руку.

Мимо мальчишек прошла продавщица, открыла замок, вошла в магазин, но тут же закрыла дверь уже изнутри на засов.

– Ты откуда будешь? – поинтересовался у Вовки Мишка.

– Из Сокола. А вы чего такие похожие?

– А мы… Как это… Родились вместе! – улыбнулся Славка.

– Близняки! – захохотал Вовка, но вдруг сделался серьезным и даже грустным. – А у меня тоже сестра… была. Только я ее не помню. Мать нас вместе родила, я вот выжил, а девка нет.

– У-у, – сочувственно протянул Мишка. – Это плохо, когда умирают.

– Хочешь семечек? – предложил Вовке Мишка.

– Давай.

Пару минут ребята грызли семечки, хохотали над шуточками, которые Вовка стал отпускать в адрес продавщицы, все не открывавшей и не открывавшей магазин, болтали ногами и вообще – всячески радовались жизни.

– Кто у тебя родители? – поинтересовался у Вовки Мишка.

– Мама на заводе работает.

– А папа? – выспрашивал у нового знакомого уже Славка.

– Нет папы.

Мишка и Славка осеклись, и Вовка, которому подобные паузы были явно в тягость, сам ответил на повисший в воздухе вопрос:

– Ушел от нас. Давно уже. А у вас-то есть родители?

– Да! – засмеялся Славка. – Мама.

– …На заводе работает! – громче Славки захохотал Мишка.

Вовка только головой покачал:

– Тоже повезло. А отец?

Смех оборвался. И Вовка, почувствовав, что задел пацанов за живое, прищурил левый глаз:

– Тоже, что ли, ушел?

– Нет. Он умер недавно, – пробормотал Славка и стал перевязывать шнурок на левом ботинке.

– Ему сначала ногу отрезали… – вдруг зашептал Мишка, но Славка пихнул его в бок.

Вовка подмигнул новым знакомым:

– Щас магазин откроют.

И действительно, загрохотал засов, распахнулась дверь, и пареньки бойко вошли внутрь. Славка и Мишка купили себе по альбому для рисования и по набору акварельных красок, Вовка – глобус; заняло все это вкупе с рассматриванием других, пока не доступных радостей ровно десять минут, и ребятишки бойко выкатились из магазина.

– Здорово! – восхищались Славка и Мишка глобусом, пока Вовка разглядывал альбомы и карандаши. – Нам уж такого не видать. Учительница сказала мамке, что нам в художку надо, вот мы и покупаем все для художки.

– Год глобус выпрашивал, – признался Вовка. – Думал, самому придется шар земной клеить-колотить, ан нет, раздобрилась.

– А вам папа денег не высылает? – между делом поинтересовался Мишка и получил от брата второй за короткий промежуток времени предупреждающий тычок в бок.

– Не-а, – как-то легко ответил Вовка. – Он тоже умер. И ему тоже ногу отрезали. А потом вторую стали отрезать, он и…

– А кем был твой папа? – медленно поднимая голову от глобуса, выдавил Славка.

– Военным! – гордо ответил Вовка, но тут же махнул рукой. – Через это и ушел. Я родился. Мать, понятно, со мной дома сидеть стала. А ему все танцы, кино…

Здесь в голосе Вовки почувствовались чужие интонация, и то ли от этого, то ли от чего-то другого Славка поморщился.

– В этот поселок и ушел жить, – продолжал между делом Красновский. – Я потом к нему приходил, не домой, правда, у сапожника здешнего, знакомого нашего, кантовались. Отец пряников приносил. Он уж на костылях был и без ноги. Гангрена.

– А чего домой к себе не позвал? – настороженно поинтересовался Мишка и почему-то отодвинулся от нового знакомого.

– А у него еще пятеро народилось. Да и жена его новая меня там видеть как-то не хотела, – пожал плечами Вовка и вновь прищурил левый глаз. – А у вас-то папа кем был?

– Военным, – медленно произнес Славка.

Вовка прищурил левый глаз еще сильнее:

– А фамилия ваша как?

– Красновские мы, – выдохнул Мишка.

– А где вы живете, Красновские? – поинтересовался Вовка, встав со скамейки и взяв в руки глобус.

– У почты, – хором ответили Мишка и Славка…

Вовка уходил, не оборачиваясь. Пройдя шагов десять, он вдруг рванул с места в карьер и через минуту скрылся за поворотом.

Славка и Мишка переглянулись.

– Мамке будем говорить? – спросил Мишка.

Славка покрутил пальцем у виска, подхватил со скамейки альбомы, карандаши и пошел от магазина прочь. Мишка побрел следом за братом.

Мать встретила их руганью:

– Где шляетесь? За хлебом марш! Разберут, чем я потом эту ораву кормить буду? – И она кивнула на маленькую полуторагодовалую Анютку и трехлетнего Тишку.

На руках у матери, несмотря на весь ор, мирно спала Лизавета.

Битый час Славка и Мишка отстояли в очереди, за что дома получили очередной втык:

– Где опять бродите, заброды? Полы-то мыть кто – дядя будет? Праздник ведь послезавтра. Завтра матери стирать-гладить. Когда завтра уборку разводить?

– Дак чего ты, если праздник… – взъелся было Славка, но получил увесистый подзатыльник и, глотая горькие слезы, пошел в чулан за тряпками и ведром. Мишка не отставал от брата ни на шаг.

Пока мальчуганы приводили в порядок ветхое двухкомнатное жилище в двенадцатиквартирном доме из числа тех, про которые будут говорить позже “гулаговское жилье развитого социализма”, мать отошла. Да и сами Славка с Мишкой, почуяв громыхание кадки с мукой, пришли в лучшее расположение духа. А уж когда с кухни потянуло вкуснятиной, и вовсе возликовали.

Но как только в семье Красновских воцарился мир и согласие, как только все семь человек, включая столетнюю бабку Дуню, втиснулись за кухонный стол, на который мать ухнула тарелку с блинами, в дверь сначала позвонили, а потом уже и постучали.

– Особо непонятливым объясняю, что я брат всей этой молодежи, – заявил Вовка, сняв у порога кеды, протопав на кухню и бухнув на пол объемистый рюкзак. В руках он держал еще и авоську.

Далее Вовка высыпал из рюкзака прямо на пол тюк с одеждой, несколько кукол, взвод оловянных солдатиков, фуфайку защитного цвета и кроличью зимнюю шапку с надорванным ухом.

– А это вам, художники, – буркнул он и водрузил на кухонный стол извлеченный из авоськи глобус.

На кухне воцарилось молчание.

– Чаевничать не останусь, и не просите, – покачал головой Вовка. – Через два часа должен быть на свадьбе. Народу тьма, а одного гармониста нет. Помыться надо еще успеть. Вспотел, как шлюха в церкви.

Он всплеснул руками, круто повернулся и, не прощаясь, направился к выходу, едва не забыв у порога кеды.

На пороге Вовка остановился и буркнул, не оборачиваясь:

– Картошку выкопаем, в сарае разгребусь, там говна всякого… – Он махнул рукой и вышел, плотно прикрыв за собою дверь.

 

 

2

Шура, Володина мать, и Маруся, или Муся, тетка Володина, завтракали перед работой, пили чай и разговаривали шепотом.

– Ну и парень, ну и парень, – качала головой Муся. – Я в одиннадцать ушла, еле ноги унесла. Духотища, а я еще шесть рюмок красного выпила. Ухожу – Вовка сидит да наигрывает. Полный стол пряников да конфет перед ним, а он знай шпарит.

– Ладно, в люди гож, – устало улыбнулась Шура. – Как посмотрю на него с гармошкой, так отца евонного и вспомню.

– Но! – кивнула Муся, наливая себе третью чашку. – Вчера гляди-ка, чего выкинул.

Шура потянулась тоже налить себе чаю, но отчего-то раздумала, поставила чашку на место и раза два всхлипнула:

– Добрый какой… Я-то с ихней доброты четыре года в две смены…

Муся молча кивнула.

– А давай, Муся, мы в сарайке на выходных разберем. Шут с ним, пускай несет. Одна кровь. Распашонки надо ей отдать, там дите грудное. Вот кобель! Без ноги, а изладил напоследок!

– Но! – осадила Муся Шуру. – Не надо о покойнике.

Порешив на выходных взяться за кладовку, сестры встали из-за стола и, сполоснув посуду, пошли трудиться. Работали они в одном цеху, стояли рядом у конвейера, но в жизни виделись не очень часто и все по случаям. Вчера, например, погостить в Сокол прикатила их деревенская родственница, тоже сестра, только двоюродная. В полночь Шура и Муся вместе встретили Аннушку на автостанции, Муся даже со свадьбы мужниного брата пораньше ушла. Засиделись за чаем. Потом Муся спохватилась было, что надо идти, но в Соколе ночью шалили, и поэтому Шура умолила Муську остаться ночевать. Дома Мусю никто не ждал. Муж ее, на свадьбе у брата которого она лихо отплясывала под гармошку племянника, несколько лет назад помер, а детей не дал Бог. Уложив Аннушку, Шура и Муся только к двум часам ночи дождались Вовку, хотели было отругать, но Вовка ухнул на стол кулек с конфетами, кулек с пряниками, буркнул: “Я спать” – и ушел, не дожидаясь, пока мать с теткой возьмутся за его воспитание, а те воспитывать добытчика не решились. Выпили еще по чашечке грузинского, да и отправились коротать ночь на диван в залу.

Наутро, через минуту после того, как снаружи стукнула приставленная к дверному косяку метла, в эту самую залу выбрел заспанный Вовка. Эх, и не по-детски у него трещала голова! Уговорили благодарные молодожены перед самым уходом тяпнуть стакан сладкой наливки. Теперь же во рту у гармониста было совсем не сладко. Однако, попив из чайника воды, Вовка пришел в отличное расположение духа, взял со шкафа гармошку, уселся на лежанку и начал задумчиво перебирать клавиши, вспоминая недавно услышанный в парке напев:

 

Как нулей монете,

Не хватает лета:

Солнечной дороги

В чьих-то рваных кедах,

Городского пляжа

С загорелым брюхом

И навозной кучи,

Где роятся мухи.

Колокольни старой,

Без креста стоящей,

Пьяниц, беспробудно

Под кустами спящих.

Цокающих нежно

Ножек по асфальту,

И лесной прохлады,

И людского гвалта,

Всех друзей старинных,

Заплутавших где-то.

И мычит корова:

“Не хвата-ает ле-ета!”

 

Постепенно гармонист разошелся и последнюю строчку спел, так хорошо передразнив корову, что громко расхохотался от удовольствия.

В залу выбрела заспанная Анна.

– О, тетя Аня, здорово! – крикнул Вовка.

– А, здравствуй, Володя, – сдержанно ответила Аннушка.

Родственница Красновских была из староверов и к появлению племянника утром в одних трусах, с гармоникой в руках на холодной лежанке отнеслась без особенного восторга.

– Тетя Аня! Чего спишь долго! Крути, давай, котлеты! – не унимался Вовка, которому словно шлея под хвост попала.

– Каки-таки котлеты, Вова? Не умею я котлеты крутить! – пожала плечами Аннушка.

– А не умеешь крутить, так по хер ли приехала? – захохотал Вовка.

Анна поправила на голове платок, перекрестилась на угол и только после этого посмотрела на расшалившегося племянника:

– Я вот матери скажу, так узнаешь.

Вовка уже ставил на газ чайник.

– Говори, – махнул он рукой, – чего там…

– И при матери ругаешься? – поинтересовалась Аннушка, присаживаясь за стол и отыскивая в сушилке свою посуду, без которой в гости не ходила и не ездила.

– А то! Я в семье главный добытчик. У кого свадьба или юбилей – все меня за стол зовут. Вот и живем. С пряниками, с конфетами и с мясом! – делился с родственницей секретами Вовка, собирая на стол.

– С малых лет да по свадьбам, – покачала головой Аннушка, словно заново присматриваясь к племяннику.

Вовка пожал плечами. Его, кажется, заботило что-то совсем другое.

– Слышь, Анна, – буркнул Вовка.

– Чего?

– Ты матери-то… Не говори. Угу?

И кухня осветилась Аннушкиной улыбкой, пробившейся на ее пятидесятилетнем лице сквозь овраги морщин.

 

3

– Так вот и сказал, – вспоминала Анна, сидя за тем же столом через шестнадцать лет. – А больше я его, почитай, и не видела. Раз приезжала, дак он в армии служил. Другой – тоже где-то был. Да и третий… Не видела почему-то.

– Ой, армия, – махнула рукой Шура. – Он ведь у меня надежа и опора. Закон есть, чтоб таких не призывать. Пошла я к военкому. Так, мол, и так. А он мужик хороший, сосед наш через два дома. Слушал меня, слушал, а потом и говорит: “Шура, не пиши ты этой бумаги. Пусть призовется. Хоть два года поживешь нормально”.

– А когда ты другомя приезжала, – подхватила Муся, – мы его уж лечиться отправили. Ага. Через милицию. Элтэпэ такое было. Он через два месяца домой заявился. И десять бутылок белого с собой привез!

– А чего Аннушка его третий-то раз не видела? – пожала плечами Шура.

– А вот чего, – кивнула Муська. – Он тебя тогда взял моду из дому выгонять. Когда одну, когда и со мной. Выгонит… Потом пойдет на улицу. На него девки-то уж нормальные не смотрели, дак он зацепит шлюху, да и тащит ее домой.

– Да! – горестно вздохнула Шура.

– Вот. Тут слышу: идет. А ты, Аннушка, отдыхать с дороги улеглась, в зале похрапывала. Я скорей на площадку выскочила. Он уж рот открыл, а я ему: “Ш-ш! Тетка Аня спит”. Вовка: “А-а, тетя Аня спит…” Смолк сразу, прошел на цыпочках к себе, да и проспал до утра. Так ведь, Шура?

– Так-так, – закивала Мусина сестра. – А только с раннего ранья убежал куда-то – и ведь не показывался больше, пока ты, Аннушка, не уехала. А потом чище прежнего!

– Да, – вздохнула Аннушка и поправила на голове черный платок. – Двадцать пять лет.

– Печень, говорят, вся разложилась, – вздохнула и Муська, а Шура протяжно всхлипнула.

– Вы уж простите мне, бога ради, что на похороны не приехала, – перекрестилась Анна. – Вены мне на ногах вырезали, в больнице лежала.

– Да что ты, – обняла Анну Шура. – Сороковины-то, сама ведь знаешь, тоже какой день.

– Спать ложитесь, – скомандовала Муся. – Завтра намаетесь. Посуду сама сполосну.

Анна, как всегда, осталась в зале, на диване. Шура убрела в свою комнату. Двери в комнату Вовки были плотно прикрыты.

– Эх, одна квартира от мужика и осталась теперь, – вздохнула Шура за стенкой и тихонько заплакала.

Муся сердито загремела посудой. Анна промолчала.

– А вот что, – сказала Муся сама себе минут через десять. – Оботру-ка я пол. Когда они завтра обтереть сподобятся. Пока кладбище, пока то да се.

К полуночи прихожая не блестела, конечно, но приобрела вполне даже товарный вид.

– Молодец, Мусенька, – похвалила Вовкина тетка сама себя. – Доброе дело сделала. Девкам только, наверное, заснуть не дала.

Но из залы неслось ровное похрапывание. В спальне затихли всхлипы. И Муся успокоилась. В этот-то момент и раздался звонок в дверь.

Наученная горьким опытом “горгаза”, Муся не спешила ее открывать и даже смотреть в щелочку.

– Кто? – спросила она, тщетно пытаясь разглядеть хоть что-то в замочную скважину.

– Муська! – раздался в ответ глухой голос, от которого Вовкина тетка на миг онемела и обезножела. – Я нашел свое место. Спите спокойно.

АЙ ЛАВ Ю, ДМИТРИЧ!

 

– Марья Ивановна довела этот класс до “Грозы”, а этот класс довел Марью Ивановну до декрета, – доверительно шепнул Дмитричу физрук Володя.

Дмитрич хмыкнул. Он отработал в школе десять лет. В другой, правда, школе, но какая разница? Если у препода не ладятся дела с детьми, дело не всегда в детях. Важно найти правильный подход. И это самое интересное и важное. Остальное – приложится. К такому мнению Дмитрич пришел, выпустив пять лет назад сложнейший одиннадцатый класс. После выпуска преподавателю литературы, внешне напоминающему в большей степени Юрия Шевчука или Егора Летова, чем Антона Макаренко, в работе пришлось сделать значительный перерыв. Что там у него не заладилось, об этом Дмитрич особенно никому не рассказывал. Даже самые осведомленные дамочки в нынешнем новом его коллективе знали немногое: ушел из школы, развелся с женой, мотался по стройкам где-то в Подмосковье, зарабатывая на алименты для двух дочерей, сменив, таким образом, гордое звание учителя на профиль чернорабочего. В самом начале зимы, когда Марью Ивановну десятиклассники довели до декрета и желающих заменить на боевом посту сорокадвухлетнюю заслуженную преподавательницу в коллективе не нашлось, он вернулся на родину и в семью. Тут директор случайно встретил Дмитрича, с которым вместе учился в университете и даже играл в одной волейбольной команде, предложил ему поработать на замене – и Дмитрич согласился.

Дмитрич посмотрел на часы. До звонка на урок оставалось еще минут пять.

– А где тут у вас сортир? – негромко поинтересовался литератор у физрука Володи.

– Вообще – за актовым залом, но он все время… закрыт, так что пойдем к нам в тренерскую заскочим. У нас там – люкс: даже душ есть, – гостеприимно махнул рукой Володя.

Двое вышли из учительской, прошли по второму этажу, спустились на первый и, пройдя через вестибюль, оказались возле “люкса”.

По пути Дмитрич ловил на себе любопытные детские взгляды. Ему то и дело шептали: “Здрасьте”. При этом Дмитрич приветливо раскланивался, а маленький, крепкий и совершенно лысый Володя, принимая все проявления внимания на свой счет, лишь сдержанно и холодно кивал.

– Брысь! – просто и неприветливо сказал Володя влюбленной парочке, обнимавшейся в углу возле тренерской.

– Здрасьте! – несколько виновато кивнул двухметровому юноше и маленькой девочке с формами Маши Распутиной Дмитрич, но его приветствие осталось незамеченным.

Володя открыл тренерскую, впустил Дмитрича в этот, чувствовалось, привилегированный кабинет, куда вход был доступен не каждому, внимательно осмотрелся по сторонам и закрыл за собою дверь.

– Сортир – направо, располагайся, – кивнул литератору физрук, а сам прошел дальше, в следующую часть помещения, в которой размещался стол и два стула. – Я в офисе.

– Ага, – кивнул Дмитрич и направился в ту самую часть тренерской, за которую Володя и называл ее “люксом”.

Через несколько секунд в дверь тренерской постучались.

– Войдите! – рявкнул Володя.

Последующий разговор между физруком и тем, кто вошел в “люкс”, был крайне нелицеприятным. Суть беседы состояла в том, что вошедший, лицо явно мужского пола и возраста того самого, когда голос ломается, выдавая фальцет там, где его обладателем планировался бас; так вот, это самое лицо поинтересовалось у Володи, где сегодня будет физкультура, и после того, как Володя коротко ответил, что, мол, на лыжах, лицо это сказало, что какие-то люди непременно повесят Володю за то самое место, которое обладатель голоса, скорее всего, отморозит во время кросса.

Далее, как успевал понять Дмитрич, в тренерской случилась какая-то заминка, раздался резвый топот двух пар ног, хлопнула дверь и как-то походя, но неумолимо дважды провернулся в дверном замке ключ. Через несколько секунд Дмитрич уже оказался у выхода из тренерской – чтобы убедиться: дверь и вправду заперта. А тут еще начал противно дребезжать звонок.

 

Тем временем свидание, грубо прерванное Володей, продолжалось или, лучше сказать, спешно и бурно заканчивалось.

– Не надо… Не на-до, – горячо прошептала маленькая, но с формами девушка своему кавалеру, который, повинуясь непонятному чувству, старался воспринять эти самые формы не только зрительно, но и тактильно.

– Все-все, – согласился долговязый и подключил к восприятию обоняние.

Тут Дмитрич тихонечко постучался в дверь тренерской изнутри.

– Товарищи, – робко пробормотал он, – то-ва-ри-щи…

Бойкий топот девичьих каблучков был ему ответом.

– Преподы – извращенцы, – внятно произнес кто-то сразу вслед за топотом, а далее Дмитрич услышал удаляющуюся размеренную поступь тяжелой обуви как минимум сорок пятого размера.

Литератор в отчаянии осмотрелся по сторонам лишь для того, чтобы понять: выход, который в гневе замкнул за собою физрук Володя, – единственный путь, которым можно было покинуть тренерскую. Впрочем, почти сразу Дмитрич сообразил, что здесь должно быть еще и окно, и ринулся в ту самую часть “люкса”, которую Володя назвал “офисом”. Окно в тренерской, конечно же, имелось. Оно было расположено почему-то метрах в двух над уровнем пола, но зато прямо над письменным столом. Окно было старое, с деревянными фрамугами, заботливо законопаченными Володиными руками, с наклеенными поверх ваты полосками скотча. Однако из письменного прибора на столе озорно торчали ножницы.

Шла восьмая минута урока, когда Дмитрич закончил отлеплять от дерева скотч и с большим трудом, едва не свалившись с письменного стола, распахнул фрамугу. Литератор взгромоздился на подоконник и бегло осмотрел место предполагаемого прыжка. Прыгать было довольно сложно: под окном раскинулись кусты шиповника, сверху заледеневшие и густо посыпанные снегом. Тогда Дмитрич вознамерился совершить прыжок вслепую. Но едва он сосчитал до трех, как из кустов, изучая пересеченную местность и зябко кутаясь в недорогие дубленочки, выскочили две дамы, судя по размерам, старшеклассницы, и, запулив подальше красные от губной помады окурки, деловито направились к школьному крыльцу, расположенному, если осматривать школьный двор с подоконника тренерской, слева от шиповника.

Второй раз Дмитрич досчитал до пяти, но тут из кустов вылезли два паренька на годик-другой помладше давешних девиц, что угадывалось в выражении восторга по поводу неожиданного окна в расписании, точнее, в слишком бурном характере выражения этого самого восторга, а еще точнее, в словах, которыми и выражался восторг.

Тогда Дмитрич, дав паренькам уйти, просто, без всякого счета, прыгнул в кусты, памятуя, что дальше пятнадцатой минуты урока дети ждать его, Дмитрича, не должны и, вероятнее всего, не будут. Прыжок был не самым удачным. Во-первых, Дмитрич по колено увяз в снегу, подвернув при этом ногу, вдобавок с носа его слетели очки. Во-вторых, литератор почувствовал, как через все его лицо – слева наискосок – набухает солидный, почти сабельный шрам. В-третьих, он открыл, что в кустах, кроме него, еще кто-то есть.

Мальчик и девочка, не закончившие, вероятно, еще и начальной школы, оторвались от мобильного телефона, в котором – судя по их хихиканью – разглядывали что-то интересное, веселое и очень познавательное. Девочка наклонилась к мальчику и что-то зашептала ему на ухо.

– Маша сказала, что вы – робот! – услужливо озвучил ее слова мальчуган.

Дмитрич, нашаривший в снегу свою оптику и водворивший ее обратно на нос, никак не отреагировал на слова паренька и стал выбираться из кустов.

На тропинке, протоптанной от шиповника к школьному крыльцу, Дмитрич столкнулся с тремя первоклашками, которые волокли куда-то внушительных размеров дога.

– Отпустите собачку, – бросил им на ходу Дмитрич.

Первоклашки застыли с раскрытым ртом, и воспользовавшийся их секундным замешательством дог, сверкая черным полированным задом, показал людям, насколько быстро умеют бегать их четвероногие братья.

– Он колдун! Он колдун! – мечтательно протянул тоненьким голоском один из малышей, показав пальцем в спину Дмитрича, который, припадая на левую ногу, с быстрого шага перешел на бег прихрамывающей трусцой.

Остальные малыши зачарованно кивнули.

Шла десятая минута урока.

 

А уже на одиннадцатой Дмитрич бодро влетел в кабинет литературы.

– Здравствуйте-садитесь! – бросил он на ходу, размышляя, как бы половчее провести урок без конспекта, оставшегося в портфеле, а портфель – в учительской.

К Дмитричу вернулась его привычка говорить одно и думать в это самое время о другом, иногда – противоположном тому, о чем он говорил в данный момент, иногда – к произносимому вслух не имеющем и вовсе никакого отношения.

“Да, в школе многое изменилось, – думал литератор, называя свои фамилию, имя и отчество, рассказывая о том, как он учился в десятом классе, как вызывали на родительское собрание его маму, кстати сказать, ветерана Великой Отечественной войны… – Многое изменилось. Всего пять лет, а гляди… Акселерация. Десятиклассники выглядят как взрослые люди, а некоторые из них – как люди средних или даже пожилых лет…”

– Тема нашего первого урока – культурная ситуация пятидесятых годов девятнадцатого века, – плавно перешел Дмитрич к делу.

Тут кто-то в классе сдержанно кашлянул.

– Славянофилы и западники, – возвестил Дмитрич и повернулся к доске, чтобы записать на ней орфографически трудные слова.

При этом он засомневался, в одно или в два слова пишется “славянофил”, и на секунду замешкался, написал “западники”, снова задумался… Покашливание в классе повторилось.

– А куда я попал? – неожиданно для самого себя спросил Дмитрич, пораженный каким-то внезапным и сошедшим на него свыше озарением.

– На курсы повышения квалификации учителей, – дружелюбно ответили Дмитричу с задней парты.

– А где же тогда урок литературы? – пожал плечами обескураженный Дмитрич.

– В десятом классе, – мило улыбнулась совсем юная девушка за первой партой (ее-то внешность и вводила Дмитрича в заблуждение вот уже несколько минут).

– А где десятый класс?

– В актовом зале, – сочувственно прошептал с третьего ряда какой-то седовласый старец. – Пока у нас идут курсы, детки десятого класса учатся в актовом зале.

На двадцатой минуте урока Дмитрич пулей вылетел из кабинета литературы и опрометью бросился к актовому залу, а поскольку он не знал, где именно этот зал актов находится (Володя сказал ему только, что за актовым залом расположен туалет, который все время закрыт), можно сказать, Дмитрич несся туда, куда вела его интуиция, надеясь застать в актовом зале хотя бы одну живую душу.

А на доске в кабинете литературы осталось сиротливое слово “западники”, выведенное неуклюжим крупным детским почерком. Это слово сразу бросилось в глаза второму физкультурнику школы, Афанасьевичу, который дополнительно к физкультуре преподавал еще и валеологию, а сейчас вот пришел к курсантам. Афанасьевич был в строгом костюме, однако на шее его то ли вместо талисмана, то ли просто по привычке болтался внушительных размеров свисток.

– Я опоздал, потому что смотрел новости, – честно признался Афанасьевич. – Я не могу пропустить новостей, потому что я не иждивенец. Они – иждивенцы (здесь-то Афанасьевич и показал правою рукой на слово “западники”). Я – нет. – И он резко покачал в воздухе указательным пальцем левой руки и на целую минуту замер с распростертыми, подобно птичьим крыльям, руками.

 

Интуиция подвела Дмитрича, и до актового зала он добрался лишь на тридцатой минуте урока. Вопреки ожиданиям литератора, десятый класс ждал его там в полном составе.

Учителя встретили громовым рыком.

– Здрасьте! – выдохнул Дмитрич, поправил очки и смущенно улыбнулся. – Извините, вот…

Он хотел сказать “задержался”, но сбил дыхание и поэтому выговорить последнего слова просто не смог. На глаза литератора навернулись слезы.

“Дождались, – думал Дмитрич. – Какие славные ребята! За что же их тут все так не любят?”

Если бы литератор пригляделся к рассредоточившимся по всему актовому залу ребятам повнимательнее, он узнал бы среди собравшихся и двух девиц, куривших в кустах шиповника, и тех пареньков, что выскочили из кустов следом за девицами. Эти четверо учились в одном и том же классе. Пареньки – полгода, одноклассницы их – вот уже третий год.

Впрочем, победный рык вскоре сменился яростной перебранкой.

– В чем дело? – насторожился Дмитрич, подумав вдруг, что актовых залов в этой образцово-показательной, чувствовалось, школе, в которой даже учат учить педагогов из других школ, более одного.

– А вы кто? – спросил Дмитрича здоровяк, в котором литератор узнал романтического юношу у дверей “люкса”.

– Ваш новый учитель литературы, – торжественно возвестил Дмитрич.

– А что вы тогда делали у тренерской? – недоверчиво поинтересовалась фигуристая возлюбленная долговязого. – Мы думали, что вы физрук.

– Зашел к Владимиру… – тут Дмитрич второй раз смущенно осекся: сообразил, что не знает отчества своего доброго гида.

Но десятиклассников это обстоятельство нисколько не смутило.

– Йес, йес, йес! – запрыгала по проходу между сиденьями фигуристая. – Оу... Йесс! Я люблю вас… Кстати, звать-то вас как?

– Дмитрич, – брякнул Дмитрич, утративший за пять лет черновой плотницкой работы остатки учительского лоска. – Алексей Дмитриевич, – поспешно исправился он.

Но было уже поздно.

– Ай лав ю, Дмитрич! – заорали в один голос третьегодницы.

Дмитрич не знал, что десятиклассники заключили пари, придет или нет он на урок. Поучаствовать пришли даже те юноши и девушки, которые на уроки обычно не ходили, а паслись в окрестностях школы и за пределами этих окрестностей. Так вот, всех перечисленных обстоятельств Дмитрич не знал, поэтому он слегка покраснел и несколько церемонно расшаркался.

– Вы прикольный, – поощрила его репризу заметившая наконец-то Дмитрича волоокая двоечница и первая школьная красавица Настя Шемякина. Ее литератор ранее видеть не мог, поскольку Настя редко выходила в школьные коридоры, посещала все занятия и поэтому исправно переводилась из класса в класс.

Обмен любезностями был прерван звонком, уже не показавшимся Дмитричу таким уж противным и дребезжащим.

 

Афанасьевич не умел делать пауз между уроками, а поскольку делать эти паузы ему приходилось из-за перемен, то он просто продолжал в учительской говорить о том, о чем беседовал с детьми на уроке, так же как и на уроке продолжал разговоры, начатые в учительской. Такое обстоятельство, как смена аудитории, нисколько его не смущало.

– Все иждивенцы и западники, – поведал Афансьевич Дмитричу, едва последний переступил порог комнаты для преподавателей. – Нет созидательной деятельности. Только потребление и топтание на месте.

Дмитрич кивнул.

– Я строю дом и уже построил, – передохнув, продолжил Афанасьевич. – Я не иждивенец. Во мне кипит созидательная энергия. Это здоровый образ жизни. Остальные – иждивенцы. Это не здоровый образ жизни. Ты понял? – поинтересовался валеолог у Дмитрича, обратившись к нему так, как обычно обращался к волоокой красавице Насте Шемякиной.

Дмитрич снова кивнул.

– Молодец! – похвалил его Афанасьевич. – Смотрел вчера передачу с Гордоном?

Дмитрич на этот раз покачал головой отрицательно.

Афанасьевич огорчился данному обстоятельству и стал подробнейшим образом пересказывать диалог Гордона с Прохановым, но тут звонок возвестил начало следующего урока, и валеолог неторопливо отправился к курсантам, чтобы продолжить пересказ приведенного диалога уже там.

 

– Продолжим, – жизнерадостно заговорил Дмитрич, вернувшись в актовый зал, но вдруг, к удивлению своему, обнаружил, что детей на втором уроке литературы поубавилось.

Без особенного энтузиазма его первой после антракта фразе вняли влюбленные (они как раз осваивали сложную технологию многоступенчатого французского поцелуя и добрались уже до определенной ступени второго десятка), две третьегодницы, матюгальщики из кустов, красавица Настя Шемякина и еще какая-то девочка, на которую Дмитрич во время первого часа не обратил внимания.

– Продолжим, – повторил Дмитрич уже без особенной жизнерадостности, но с чувством глубокой благодарности к присутствующим, не предавшим своего учителя.

Дмитрич не знал, что оставшиеся на второй час дети заключили еще одно пари: вызовет Дмитрич завуча прямо на урок, который по уставу школы, если учитель опаздывал больше, чем на пятнадцать минут, нужно было отменять, или же завуч придет на первый час литературы завтра.

– Славянофилы и западники, – произнес Дмитрич с некоторым облегчением, вызванным тем, что в актовом зале не было доски, поэтому и фиксировать на ней слово “славянофилы”, правильное написание которого Дмитрич из-за Афанасьевича уточнить так и не успел, не нужно. – Славянофилы и западники, – с удовольствием повторил Дмитрич.

В этот момент Дмитрич понял, насколько за пять лет непрерывной разгрузки и загрузки бревен, досок, кирпичей, глины и песка он истосковался по умным разговорам, вернее, даже по самой возможности говорить с окружающими на темы, к примеру, славянофильства или, например, западничества…

 

– Спасибо вам за урок, – сказала Дмитричу девочка, на которую он до этого не обращал внимания.

Она выходила из актового зала последней.

– Пожалуйста, – просто ответил Дмитрич. – А как вас зовут?

– Рита, – улыбнулась девочка и с загадочной улыбкой на лице исчезла в дверном проеме.

Дмитрич закрыл актовый зал, сдал ключи на вахту и пошел домой, так как уроков у него было всего три, но зато каждый божий день.

Влюбленные направились было к раздевалке, но передумали и завернули к тренерской.

Матюгальщики не думая двинули к кустам шиповника: обсудить нового препода в тех выражениях, в каких они хотели бы это сделать, и так, чтобы их не перебивали при выражении мыслей и не требовали выражаться культурно.

Следом за ними побрели третьегодницы, намереваясь выкурить по сигаретке напоследок школьного дня.

Настя Шемякина тоже сразу домой не пошла, а поехала на прикатившей к школьному крыльцу “ниве-шевроле”. Настя была не в духе. Во-первых, ей пришлось ждать ровно десять минут, пока сорокалетний директор овощного мини-рынка соизволит прибыть. Во-вторых, ей надоела “нива-шевроле” и хотелось чего-нибудь более романтического, например, джип или уж хоть “тойоту”.

Об этом думала Настя, пока виноватый кавалер вез ее по улицам и улочкам города К***. А вот Дмитрич, пробираясь сквозь сугробы домой, думал о другом.

Впрочем, о чем именно думал Дмитрич, так вот сразу понять вряд ли получится. Для этого нужно чуть подробнее поговорить о самом Дмитриче.

 

Утром следующего дня, наскоро глянув расписание и с удовольствием отметив в нем “Литература – а/з”, воодушевленный Дмитрич уже за пятнадцать минут до начала первого урока был в указанном месте, то есть в актовом зале. Поскольку доски там не предполагалось, Дмитрич принес с собою даже карточки с выведенными на них трудными словами “драма” и “драматургия”. Слова эти до полуночи выводила тушью пятнадцатилетняя дочь литератора. То ли от недостатка художественного опыта, то ли от избытка внимания со стороны младшей сестры четырнадцатилетнего возраста она безо всякого успеха извела почти два листа ватмана, и ровно в полночь за работу взялась жена Дмитрича, некогда профессиональная художница, теперь оформитель афиш, и за пять минут обеспечила своего бедового мужа наглядностью. Супруга своего эта женщина любила, но детей любила еще больше, поэтому, когда Дмитрич начинал время от времени вести себя неподобающим образом, то есть попросту пить, указывала ему на дверь и говорила: “Вернешься, когда пропьешься”.

Впрочем, у преподавателей не должно быть ничего личного, поэтому давайте-ка лучше вернемся в актовый зал. Прозвенело дважды, а народу не прибыло, то есть на приступочке сцены одиноко горбился Дмитрич и смущенно почесывал бородку, понимая: что-то здесь не так.

Через пять минут после начала урока Дмитрич робко заглянул в учительскую.

Над черновым расписанием сурово навис завуч. Пиджак завуча был накинут на плечи завуча, что придавало завучу некоторую жуковость с ульяновским оттенком.

– Слушаю, – обратился он к Дмитричу с той интонацией, с какой обычно отвечают по телефону приятелю, имеющему обыкновение просить в долг и вовремя не отдавать, с той интонацией, которая дает мистически предчувствовать еще не высказанное “нет”.

– Ребята чего-то пропали… – забормотал Дмитрич.

– Откуда пропали? – не понял завуч и на всякий случай принюхался, одновременно внимательно вглядываясь в большие и наивные глаза Дмитрича под очками. Глаза литератора вдобавок были еще и красными.

Идея с заменой Марьи Ивановны запойным директорским корешем завучу нисколько не нравилась. И он постоянно подчеркивал, что не имеет к этой затее ни малейшего отношения, даже если никто не спрашивал завуча, имеет ли он какое-либо отношение к этой затее.

– Из актового зала, – уже увереннее ответил Дмитрич, неожиданно подумав, что завуч – тоже человек и мог вчера, например, взять да и чекалдыкнуть.

Последнее слово настолько понравилось Дмитричу, что он самым простецким образом хмыкнул.

– Из какого актового зала?! – медленно загрохотал завуч.

– Ну, из зала актов! – развел руками всепонимающий Дмитрич и дружески подмигнул завучу.

– А что дети должны были делать в актовом зале? – вновь поинтересовался завуч, перейдя почему-то на шепот.

– Ждать меня, – пожал плечами Дмитрич, а про себя подумал: шел бы лучше завуч домой, а то не ровен час – запалят, с должности снимут, вкатят выговор.

– Зачем ждать? – прошелестел завуч одними губами.

– На урок литературы, чудак-человек, не на репетицию же, – хохотнул Дмитрич и хлопнул завуча по плечу. – Да ты не грузись. Не знаешь, так и скажи. А еще лучше, поди поспи часок. Поможет. Точно говорю! Даже полчасика когда кимарнешь – и то свежее чувствуешь.

– А почему они должны были ждать вас на урок литературы… в актовом зале? – проскрипел вновь обретший голос и шум завуч, глядя почему-то в окно.

– Так в кабинете-то – курсанты. Забыл, что ли? – брякнул Дмитрич слегка укоризненно, впрочем, не держа на больного начальника не то что особенного, а вообще никакого зла.

– Простите… – Завуч окончательно собрался с шумом и голосом и заговорил нейтрально, разве только чуть холоднее, чем обычно.

– Да ладно!

– …а вы были сегодня перед уроком в кабинете литературы? – как-то слегка зловеще осведомился полководец школьного расписания.

Кстати, в этот момент в учительскую заскочил и рядовой, который хотя бы в единственном числе, но каждому полководцу необходим, иначе полководец не полководец. Вернее сказать, это была рядовая по имени Ирина Петровна. А завуч, кстати, звался Петр Петрович, но в родственных связях завуч и диспетчер по расписанию не состояли. Тридцатилетняя миловидная Ирина Петровна за спиной у завуча стала делать Дмитричу какие-то умоляющие знаки и обещать глазами, что даже рожать детей от него, Дмитрича, согласна, только бы он не говорил завучу о том, что… А вот о чем именно не говорил, этого Дмитрич понять не мог и от досады замолчал, так как, несмотря на то что у него уже было двое детей, он был бы не против, чтобы Ирина Петровна родила ему еще троих, но только так, чтобы об этом никто не знал и чтобы ему не приходилось совершать дополнительных поездок в Подмосковье для пополнения внесемейного бюджета.

– В кабинете были? – нетерпеливо повторил завуч, отодвинув расписание к Ирине Петровне, занявшей место за канцелярским столом по левую руку от своего босса.

Но Дмитрич был нем как рыба.

– Не были! – ответил за него завуч. – И курсантов, следовательно, вы там сегодня не видели. А то, что вы их видели вчера, это еще ни о чем не говорит. Потому что, к примеру, сегодня курсантов там нет. Курсы повышения квалификации у них закончились, и кабинет литературы освободился. Поэтому, любезнейший Алексей Дмитриевич, не пойти бы вам на урок, который идет, кстати сказать, уже…

– Пятнадцать минут, – подсказала Ирина Петровна…

“Да они тут все обдолбанные”, – успокоил себя Дмитрич, быстро шагая в кабинет литературы. Детей там оказалось немного, но все же больше, чем в актовом зале. Из присутствующих не спала только девочка Рита, которая вчера поблагодарила Дмитрича за урок. Желая дать Рите возможность помочь понравившемуся учителю, Дмитрич осторожно выяснил, можно ли попросить ее сходить на вахту за мелом.

– Попросить – можно, – холодно ответила Рита и отвернулась.

 

После первой пары, которая была также и последней парой для Дмитрича в этот морозный декабрьский день, литератор, скоро одевшись в гардеробе, вышел из здания школы и широко зашагал на восток, то есть, конечно же, не на Дальний Восток, а просто в восточную часть городка. При этом Дмитрич несколько раз внимательно смотрел по сторонам и даже разок оглядывался, словно для того, чтобы проверить, нет ли за ним хвоста. Хвоста не было. Крыльев тоже не наблюдалось. Улица была практически безлюдной, лишь по дороге бойко сновали машины, однако окна их были затонированы, и увидеть в салоне человекообразных существ или даже гуманоидов просто не представлялось возможным.

Дмитрич подошел к церкви, двери которой, несмотря на мороз, были приоткрыты, протер затуманенные холодом очки, перекрестился у дверей Рождества Богородицы и шагнул внутрь.

В церкви не произошло ничего примечательного. Литератор купил в лавке у старушки самую дешевую свечку и поставил ее у лика Андрея Первозванного. Почему именно этот святой вызвал у Дмитрича наибольшее почтение, сказать сложно. Однако старушка из церковной лавки могла бы пролить свет на эту загадку или еще больше запутать любопытствующего, если бы сказала, что школьный учитель появляется здесь один раз в неделю и ставит свечки у той или иной иконы и что, как она ни пыталась уловить какую-то закономерность в действиях Дмитрича, ничего у нее не получалось, а когда однажды она осторожно спросила, не нужно ли мил-человеку подсказать, куда поставить свечечку, литератор открыл было рот, но тут же раздумал говорить, покачал головой, наскоро поставил свечу на киот Христа Спасителя и опрометью выбежал из храма.

Выйдя из церкви, Дмитрич направился домой. По дороге он встретил кочегара Иорданова. Иорданов спросил у Дмитрича, будет ли тот похмеляться, на что Дмитрич возразил, что не употреблял вчера и не употребляет уже больше месяца. Кочегар Иорданов, хлопнув Дмитрича по плечу, посмотрел на литератора так, как смотрят на человека, у которого только что умер очень близкий родственник, а то и вовсе на покойника, и тяжелой поступью двинул дальше – к живым.

Дмитрич дошел до дому. Жена, рисовавшая плакат для новогодней дискотеки, поинтересовалась у супруга, сколько получают здоровенные мужики, у которых двухчасовой рабочий день. Дмитрич вопрос жены проигнорировал, взял с полки томик Афанасия Фета и направился в туалет готовиться к завтрашнему уроку.

 

На этом самом уроке, на который Дмитрич, наконец-то, не опоздал, произошел некий казус, связанный с формальным подходом к пониманию текста.

Ту самую Риту, которая давеча оказалась человеком настроения, Дмитрич вызвал к доске и попросил девушку определить в одном из стихотворений Фета все, что отличает поэтическую речь от прозаической, то есть размер, рифму и прочие неведомые для многих хороших людей вещи. Остальные ребята без особого успеха пробовали сделать все то же самое, только не у доски, а за партами.

– Анапест… Катрен… Мужская рифма… Женская рифма… – бубнила Рита.

“Эта девочка может учиться! – думал тем временем Дмитрич. – Ей все это, кажется, интересно. А не организовать ли для таких звездочек литературный кружок?”

Поставив Рите пятерку в журнал, Дмитрич продиктовал детям домаху, а тут и звонок уже прозвенел, так что пришлось литератору снова ретироваться. Выходя из кабинета, Дмитрич зачем-то (эх, зачем?!) бросил взгляд на доску. Далее он и разочаровался в стиховедении:

И в большую усталую грудь

Веет ветер ночной. Я дрожу.

Я тебя не встревожу ничуть.

Я тебе ничего не скажу –

осталось на доске.

“Как много общего между мною и этими детьми, – думал Дмитрич, вышагивая по улице. – Мне в шестнадцать лет очень нравились большие груди. Они мне и сейчас нравятся. У Риты же грудь маленькая. Она переживает. Но ничего… Вот родит… Вот родит! И…”

Педагогические размышления Дмитрича самым бестактным образом прервал кочегар Иорданов, обратившийся к литератору с традиционным вопросом. Узнав, что Дмитрич все еще ни-ни, Иорданов сокрушенно вздохнул и пожал учителю руку.

 

Уроки пошли своим чередом. День за днем, день за днем, день за днем.

“Рита – очень интересная девочка!” – продолжал думать Дмитрич, укладываясь спать примерно через неделю после “большой груди”.

Рита оказалась профессиональной оговорщицей. Этому способствовали всякие такие штучки, которые есть у любого препода и, конечно же, были у Дмитрича. Литератор за все годы своей работы в школе пришел к выводу, что класс нужно пробовать, а потом уже с ним работать. Рита помогла Дмитричу понять, как не надобно общаться с 10-м “б”. Об этом можно было бы написать доклад с названием “О вреде формализма”, но нам, наверное, достаточно и одного случая с “грудью”, так что писать доклад мы не будем.

А Дмитрич тем временем обратился к формуле: будь человеком и разговаривай с детьми о том, что интересно тебе самому. Вот он и устраивал в начале урока по Толстому пятиминутки из Шекспира, рассказывал о трагедии “Гамлет”, которую Лев Николаевич охарактеризовал довольно кратко: “Усовершенствованный “Разбойник Чуркин””. В конце урока по Достоевскому ронял реплику, что, мол, попалась ему такая пьеса Бернарда Шоу “Пигмалион” и вещь, надо сказать, прелюбопытная.

Вот на “Пигмалиона” и клюнула Рита.

– Прочитала я ваш рассказ, – похвасталась она в начале очередного урока. – Так себе, но прикольный.

– Так-так-так, – часто закивал Дмитрич, словно речь шла не о Шоу, а о младшем сыне самого Дмитрича, который был на самом деле долгожданным правнуком литератора, а самому Дмитричу стукнуло девяносто. – И что же, Рита, тебе показалось там прикольным?

– Ща… Я… – Рита достала из сумки книжку и открыла ее по закладке, выполненной в форме пятитысячной купюры. – Во! “Э л и з а (Хиггинсу). Скотина вы толстожопая!” – Далее Рита спохватилась, крикнула: – Ой, толстокожая! – и довольно громко засмеялась.

Впрочем, надо сказать, что смеялась она в одиночестве.

Это не смутило любознательную и день через два вежливую девушку. На следующий день она довольно громко смеялась, увидев в списке рекомендованной литературы, вынесенном на доску детской рукой Дмитрича, произведение под названием “Властелин конец”. Из списка же добросовестно вычитала “451 градус по Фрейду”.

После Фрейда Дмитрич стал вспоминать другие подходы к обучению трудных детей.

 

“Иногда понимание литературы, – думал Дмитрич, – начинается с понимания современной литературы. Литературы сегодняшнего дня”.

На следующий день Дмитрич пришел на уроки с гитарой.

Класс встретил его восторженно, и в течение первой пятиминутки урока в кабинет литературы подтянулись еще человек шесть “гастролеров”, чего не наблюдалось с момента появления Дмитрича в школе.

– Петь будете? – полюбопытствовали третьегодницы и зарделись.

– Романсы, – предположила Настя Шемякина и сладко зевнула.

– Рокерское че-нить, – попросила Джульетта.

– Из “Скорпов”, – поддержал ее Ромео.

Однако Дмитрич предпочел, рассказав о Вознесенском, спеть “Сагу”, чем вызвал бурю аплодисментов.

– Я не въеду, – призналась Рита. – Че-нить проще, плиз.

И тогда Дмитрич спел “Плачет девочка в автомате”.

– Это, на первый взгляд, простая попсовая песенка, – начал литератор через полминуты после заключительного аккорда, собираясь далее поведать слушателям о словесном рисовании, но третьегодницы не дали ему не то что закончить, но даже и начать лекторий.

– О, мы поняли! – сказала первая.

– Мы с Махой поняли, – поддержала ее вторая.

– Мона и побазарить, – воодушевилась первая третьегодница поддержкой второй третьегодницы.

– Маха говорит, что мы сами расскажем, че да как, – прервала первую третьегодницу вторая третьегодница.

Далее они говорили поочередно.

Поначалу Дмитрич потирал руки, думая, что педагогический прием сработал, но движения его становились все менее энергичными, все более вялыми, и руки в конце концов остановились, так что со стороны могло создаться впечатление, будто Дмитрич собрался молиться.

– Короче, это стих про девушку…

– Короче, она его любила…

– Ага, ваще любила, короче…

– И переспала с ним, короче…

– Короче, да, а сама была, типо, девочкой…

– Ага, короче, он у нее был первым…

– Ну, первый мужик, короче, понятно, не будем подробнее, на уроке все же…

– Короче, и так, типо, понятно, кто был, тот знает, короче…

– И, короче, они переспали… Во-о-от.

– Ага, а она ему потом звонит. – Это сказала Маха, сделав ударение на первом слоге.

– Звόнит, блин, а он, козел, типо, я тя не знаю, и ваще отвали, плиз…

– Козел, короче…

– Все мужики такие…

– Козлы, короче, переспят и бросят…

– Потом, короче, привыкаешь, а сначала, типо, фигово.

– Первый раз када.

– Ага.

Современная литературная стилистика была, таким образом, исчерпана.

 

Однажды литератор решил опередить события.

– Духовные искания грозовых шестидесятых, – сказал он дома жене, – не могут быть поняты без итогов грозовых шестидесятых, а именно – без Гражданской войны. Нужно попробовать рассказать о Гражданской войне – они ведь знают Чапаева, Щорса, Деникина, – а потом уже обратиться к ее истокам.

– Придурок, – пожала плечами жена, рисующая плакат к Дню защитника Отечества. Накануне она сказала мужу, что беременна и что аборт делать не будет ни в коем случае.

Назавтра Дмитрич рассказывал детям про Шолохова:

– …в плен к самому батьке Махно…

– А кто такой Махно? – неожиданно заинтересовалась Настя Шемякина, чему-то загадочно улыбаясь, словно чуя в словах учителя некий подвох.

– И почему “батька”? – хором заинтересовались матюгальщики, надеясь таким образом попасть в поле зрения Насти Шемякиной.

Глаза Дмитрича под очками загорелись огнем то ли педагогического вампиризма, то ли преподавательского донорства.

– Махно – один из героев Гражданской войны. Сначала он воевал на стороне красных, потом перешел на сторону белых, а после этого воевал… сам по себе, что ли. Называл себя анархистом. А батькой он стал после одного случая. Однажды у Махно осталось всего ничего бойцов, человек двадцать, не больше. Их преследовали интервенты и обложили остатки отряда в окрестностях одного хутора. Бойцы были изранены, голодны. Махно предложил им не ждать, когда их добьют в лесу, а самим напасть на врагов, тем более что иноземцы притесняли местное население, бесчинствовали как хотели. Интервенты расположились около рынка. Махно со своими людьми под видом крестьян с обозами приехал на площадь. А в обозах под сеном были спрятаны пулеметы. В условленный момент сено полетело в стороны – и человек двести интервентов после короткого яростного боя остались лежать на площади. Тогда и раздалось от простых людей, хуторян: “Ой, да ты батько! Да ты наш батько!” Так Нестор стал батькой Махно…

Дмитрич в ходе рассказа разошелся, очки его запотели, лицо покраснело, а нос – так тот просто побагровел. Пот выступил на висках литератора. Борода как-то сама собою взлохматилась. Казалось, что он сам только что влетел в класс оттуда, с площади, на которой отчаянные махновцы крошили то ли белочехов, то ли румын…

– А-га-га-га-га! – засмеялась вдруг Настя Шемякина.

И Дмитрич окончательно вернулся в 2010 год.

– В чем дело, Настя? – удивленно поинтересовался он.

– А-га-га-га-га… – продолжала смеяться Настя.

– Ы-ы-ы-ы, – не понимая, в чем дело, поддержали красавицу ее поклонники-матюгальщики.

– Хи-хи-хи-хи, – занялась Джульетта, тоже не разобравшись, в чем дело, но не желая ударить лицом в грязь, если вдруг Настя смеется по делу.

– Го-го-го, – осторожно поддержал подругу Ромео.

Третьегодницы робко улыбались, боясь ошибиться и думая об оценке за четвертую четверть.

– В чем дело, Настя? – уже громче повторил Дмитрич, не то испугавшись за здоровье первой красавицы, не то обидевшись на нее.

– Аааа… Фамилия какая прикольная – Мах-но! – с удовольствием протянула Настя и застонала, не в силах больше смеяться.

Перестали смеяться и остальные.

– Дура! – фыркнула Джульетта.

– Сама, блин, дура, – поставила ее на место Настя Шемякина.

– Настя, – осторожно начал Дмитрич, – понимаешь, Махно – украинец. На Украине у людей фамилии несколько непривычные нашему уху. Ющенко, например. Наливайко. Хметь. Если бы ты училась в украинской школе, фамилия Шемякина тоже могла бы вызвать там улыбку…

– Не! – подумав секунду, покачала головой Настя. – Махно – прикольная фамилия, а Шемякина – нор-рмальная.

После этого Настя, тряхнув головой, снова довольно громко рассмеялась.

Дмитрич пожал плечами и почему-то стал вспоминать, какое сегодня число и когда он последний раз принимал на грудь.

 

Как-то раз, еще по весне, Дмитрич решил: этих детей невозможно научить систематически читать, так научу же я их хотя бы систематически мыслить.

С этим он начал чаще обычного проводить сочинения. Однако и здесь возникли трудности. Трудности заключались в том, что сочинения дети писать, во-первых, не хотели, во-вторых, не умели, в-третьих, не учились.

Тогда литератор пошел по пути медленного, трудного роста обучаемых и воспитуемых, а вернее, труднообучаемых и невоспитуемых. Для начала он всему 10-му “б” наставил двоек, ибо ставить двойки 10-му “б” было за что.

– Какие будут вопросы? – едко поинтересовался Дмитрич, выдав первую партию работ, в которых, без исключения, значилось “Оц. 2/2”.

Народ безмолвствовал.

– Есть… один, – после некоторой паузы произнес первый из матюгальщиков.

– Пожалуйста, – кивнул Дмитрич. – Пожалуйста, – еще раз повторил он и зачем-то снял очки.

– Что такое “Оц”? – поинтересовался второй матюгальщик.

– “Оц” – значит оценка! – пожал плечами литератор.

– А-а! – протянул первый матюгальщик несколько разочарованно.

– А мы-то думали, что “Оц” – это ваша фамилия, – поддержал первого матюгальщика второй.

– “Оц” – это оценка! – на всякий случай повторил Дмитрич. – И оценки у всех вас неудовлетворительные. А значит, чтобы улучшить оценку, вам нужно что-то делать, и я предлагаю всем вам выполнить работу над ошибками. Оформлять ее нужно следующим образом…

Ошибки в сочинениях 10-го “б” попадались Дмитричу самые разные, какие только бывают в природе сочинений. И только однажды Дмитрич написал на полях два слова, обозначившие его бессилие в попытке определить место найденной ошибки среди всех известных истории человечества. “Чушь собачья”, – написал Дмитрич на полях тетради того и другого матюгальщика.

“Евгений Базаров, – одинаково писали они хором, – был способен на сильное чувство не только по отношению к женщине, но и по отношению к мужчине. Все эти годы он нежно любил Аркадия Кирсанова, но только стеснялся ему в этом признаться…”

 

Новая школьная эпопея Дмитрича закончилась, с одной стороны, так же неожиданно, как началась, с другой – так же ожидаемо, как предыдущие. Произошло это на педагогическом совете по итогам года.

За полчаса до начала педсовета Дмитрич даванул с Володей в “люксе”, или попросту тренерской, на двоих бутылку водки, отпраздновав таким образом конец года. Разоткровенничавшись, литератор признался физруку, что осенью его, Дмитрича, семью ждет пополнение. Женского пола.

– Сдам я их всех когда-нибудь в проститутский дом, – изрек он, выпив последнюю стопку и, несмотря на совет Володи не светиться, двинул в учительскую.

В ожидании итогов Афанасьевич в спортивной на этот раз форме и все с тем же неизменным свистком на шее проповедовал присутствующим, за что же на самом деле распяли Иисуса Христа.

– Потому что он дал им не то, чего они ожидали.

– Он принес духовное, тогда как они жаждали материального! – вещал Афанасьевич Дмитричу по дороге в актовый зал.

Дмитрич кивал.

Встретившийся двоим завуч пребывал в отличном настроении и воспринял эти кивки как активное приветствие со стороны литератора. Даже красные под очками глаза Дмитрича не показались на этот раз Петру Петровичу подозрительными.

– Алексей Дмитриевич! – обратился к литератору завуч, отгородив его от Афанасьевича своей широкой спиной. – Вот вы прекрасно отработали у нас полгода, нашли контакт с трудным классом, поэтому сегодня я предоставлю вам слово.

Дмитрич хотел было возразить, что никакого слова он говорить не хочет, но вдруг сообразил, что от него, должно быть, несет, и в очередной раз кивнул.

– Все иждивенцы! – переключился Афанасьевич на несколько иную волну, стараясь успеть выговориться, ибо на педсоветах слова ему давно уже не давали.

По итогам года говорил завуч, директор говорил, выступали русисты и ботаники, англичане и музыканты. Они рассказывали о том, как их методы и приемы, проекты и прочее привели к примерно одинаковому результату. Все пятьсот с лишним детей школы учились только на “хорошо” и “удовлетворительно”, а некоторые даже на “отлично”. Никто выступающих особенно не слушал. Женщины беседовали о дачных делах, мужчины – о ценах на бензин.

И лишь директор, слушая речи о результатах года, смущался, как девушка, которую осыпают комплиментами и все никак не перестают осыпать. А вот Ирина Петровна держалась степенно, как будто директором (или уж хоть завучем) на самом деле была она, и все записывала, записывала что-то в протокол.

– Слово Алексею Дмитриевичу Федосееву, – кратко возвестил воодушевленный завуч. – Свежий, независимый взгляд на коллектив нашей школы со стороны. Пожалуйста.

Дмитрич вышел к приступку сцены, прокашлялся и начал говорить.

Суть его доклада заключалась в том, что высшими достижениями в своей работе он считает два.

Первый. Джульетта отшила, наконец, своего жлобоватого Ромео.

После того как Дмитрич за исполнение им самим под гитару трех песен группы “Сплин” выспросил у 10-го “б” разрешения прочитать про первый бал Наташи Ростовой, перед тренерской имел место довольно показательный эпизод.

Ромео, откушав в буфете и поглаживая свой немаленький для семнадцати лет животик, пришел на привычное место свиданий. Увидев там Джульетту, он довольно развязно хлопнул ее по формам, добродушно буркнув: “Хэлло, Дуся!”

В ответ он неожиданно получил пощечину, и та самая Дуся, которую мы вот уже сколько раз кряду называли Джульеттой, круто повернувшись, пошла от своего теперь уже бывшего возлюбленного прочь. На вонзившийся ей в спину вопрос, в чем причина столь резкой перемены отношения к возлюбленному (все это было сказано Ромео несколько другими словами), Джульетта, не оборачиваясь, бросила: “А не умеешь здороваться, так поди!” – и сделала ручкой.

Вторым достижением явилось сочинение матюгальщиков на тему “Свободная тема”. Из-за недостатка опыта в написании подобных работ сочинение писалось по вопросам, и на вопрос: “Когда последний раз вы употребляли спиртные напитки?” – оба матюгальщика будто хором ответили: “Не пью с декабря”.

Тем временем, пока Дмитрич рассказывал о своих достижениях, в актовом зале воцарилась мертвая тишина. Все вопросительно смотрели на директора, и, когда директор неожиданно и широко улыбнулся, коллеги Дмитрича тоже начали похихикивать и похрюкивать.

– Алексей Дмитрич, дорогой, ценю твое чувство юмора, – добродушно прогромыхал директор. – А как бы ты ответил на вопрос: в чем состоит причина всех этих трудностей с 10-м “б”?

Тут флюиды полубутылки из “люкса” соединились, наконец, с атомами сознания Дмитрича. Литератор пожал плечами:

– По-моему, они мудят.

А уже через два часа он топал с кочегаром Иордановым по направлению к кочегарке Иорданова.

 

На заработки Дмитрича провожали всем активом 10-го “б”. Только вот Настя Шемякина не пришла. Не отпустил новый любовник, рассекающий по К*** на джипе. Ревнивым оказался, стервец, даром что сам женатый.

Когда автобус увез закемарившего на заднем сиденье бывшего литератора к железнодорожной станции, ребята уселись под новым, исполненным к Дню города навесом. Ромео робко ударил по струнам оставленной ему на хранение Дмитричевой гитары и запел: “Плачет девочка в автомате…”

Впрочем, после первого куплета Ромео осекся, так как остальные слова забыл, да и мелодию переврал безбожно. Он с затаенной грустью посмотрел на облако пыли, тянущейся за автобусом, и смущенно пробормотал:

– Эх, хорошая песня.

– Дмитрич ведь написал, – со знанием дела кивнула Джульетта и прижалась к Ромео.

– Ай лав ю, Дмитрич! – вздохнули третьегодницы, которые перешли в одиннадцатый класс и таким образом третьегодницами быть перестали.

– Да алкаш, чего там, – махнула рукой Рита.

– Набухался, мля, и на педсовет, мля, приперся, – заржали матюгальщики…

 

В одной из подмосковных электричек мне довелось познакомиться с очень интересным человеком. Портило впечатление лишь то, что к моменту нашего знакомства он был уже навеселе и еще несколько раз поддал из бутылки с названием очень популярной минеральной воды чего-то совсем не минерального, пока через вагон сновали продавцы мороженого, пива, ручек и книг о приготовлении мясных блюд на открытом огне, самым бестактным образом перебивая своими истерическими воплями нашу беседу.

Человек, имени которого я так и не удосужился узнать, а по отчеству – Дмитрич, добирался с заработков до дому и клятвенно обещал мне, что в Москве он будет пить из таких же бутылочек уже собственно минералку, иначе дорогая его на порог не пустит.

Такого количества смешных анекдотов, какое я услышал за три часа нашего совместного пути, мне не приходилось слышать с момента моего рождения до минуты встречи с этим человеком, внешностью столь напоминавшего кого-то из рок-поэтов: то ли Шевчука, то ли Летова.

Попутчик мой был не только навеселе, но и весел. Чувствовалось, что он соскучился по дому, по семье. И возвращался не с пустыми руками. Прямо перед нами на полу громоздилась внушительных размеров сумка. В сумке лежали книги. И даже ворчание какой-то потомственной старой истерички по поводу сумки, которую надлежало запихнуть под сиденье или закинуть на специальную полку, не смогло нарушить добродушия моего соседа по скамейке.

– Не бухти, бабушка, – довольно громко изрек он. – Лучше спой. А я тебе подпою.

Ни петь, ни слушать песен старая ведьма не захотела, а отсела от нас на свободную скамейку, коих в полупустом вагоне было предостаточно.

И лишь однажды настроение моего попутчика не то чтобы омрачилось, но приобрело несколько странный характер.

После всех рекламщиков через вагон побрела нищая старушка, без особенного успеха пытаясь убедить людей, чтобы дали ей, кто сколько сможет.

– Погоди, бабушка! – прервал очередной анекдот мой посерьезневший сосед, извлекая из кармана рабочей куртки рублей десять мелочью. – На, возьми. Берешь такие? Смотри, не потеряй. А то я подберу.

– Дай Бог добра-здоровья, – поклонилась ему старушка.

– И дай Бог, чтобы те, из-за кого мы дошли до такой жизни, сдохли. Я всегда свечку ставлю за их, пидорасов, гибель.

На Ярославском вокзале мы вместе с Дмитричем вышли из электрички и вскоре потеряли друг друга в толпе.

 

 



© 1996 - 2017 Журнальный зал в РЖ, "Русский журнал" | Адрес для писем: zhz@russ.ru
По всем вопросам обращаться к Сергею Костырко | О проекте