Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Октябрь 2011, 5

Эра пошлости, или Диктатура искусителя

Владимир Елистратов родился и живет в Москве. Доктор культурологии, профессор МГУ. Автор нескольких словарей русского арго и сленга, многочисленных трудов по лексикографии, а также нескольких стихотворных сборников

 

Владимир ЕЛИСТРАТОВ

Эра пошлости, или

Диктатура искусителя

 

Слово “пошлость” (“пошлый”, “пошлить”, “пошляк”) одно из самых частотных в русской культуре. Его чуть ли не в каждом рассказе употребляет Чехов, его, как заклинание, повторяют Гончаров и Горький. Против пошлости дружно ополчается романтизм, а за ним реализм, потом модернизм, а затем – глубоко враждебный модернизму социалистический реализм. Тема “борьбы с пошлостью” объединяет совершенно, казалось бы, необъединяемые течения и “измы” русской культуры. Набоков и Демьян Бедный, Чехов и декаденты, обэриуты и рапповцы, “деревенщики” и Маяковский – все клеймят пошлость, вкладывая в это слово совершенно разные, часто диаметрально противоположные значения.

Вместе с тем, попыток выяснить, что же такое пошлость, дать ей хоть какое-нибудь вразумительное определение мы практически не встречаем. Имеются в виду, конечно, не чисто словарные определения, а “художественно-публицистические”.

Впрочем, словарные толкования, даже самые авторитетные, лишь запутывают дело. Классический словарь С. Ожегова говорит, что “пошлый” – это “низкий в нравственном отношении; безвкусно-грубый”. В целом понятно. Хотя под это определение могут попасть, например, профессия вора-медвежатника (“низкая в нравственном отношении”) и каннибалистский обряд туземцев Папуа Новой Гвинеи, потому что кушать людей – это и “безвкусно”, и “грубо”, и “низко в нравственном отношении”.

Пошлость обычно определяют через контекст, иллюстративно. Наиболее известна, пожалуй, фраза, часто приписываемая Д. Мережковскому: “Что пошлό, то и пόшло”. Потом ее будут эксплуатировать многие. М. Михельсон в своем знаменитом словаре “Русская мысль и речь. Свое и чужое. Опыт русской фразеологии. Сборник образных слов и иносказаний” в статье “пошляк”, который определяется им как “неприличный, площадной, вульгарный человек”, пишет: “Пошлое (в прямом смысле) – собственно что давно пошлό, а затем избитое, надокучившее, бесцветное (как отцветшее), безвкусное – иногда непристойное и грубое”. Иллюстрирует Михельсон свое определение известными словами Гоголя: “Пушкин… мне говорил всегда, что еще ни у одного писателя не было этого дара выставлять так ярко пошлость жизни, уметь очертить в такой силе пошлость пошлого человека. Вот мое главное свойство, одному мне принадлежащее”.

Если иметь в виду, что “все мы вышли из “Шинели” Гоголя”, можно смело утверждать: пошлость станет одним из главных, а может быть, и главным персонажем нашей литературы. И “маленькие”, и “лишние”, и “новые” люди, и “кающиеся интеллигенты” и т. д и т. д. – все как один сталкиваются с этой неуловимо “пошлой”, как сологубовская Недотыкомка, мистической “субстанцией” и разбиваются об нее. Рушатся их иллюзии, мечты, надежды, планы, рушится все. Ни в одном произведении, если, конечно, это не ходульно-тенденциозный текст, пошлость не побеждается людьми. Она – как неустранимый рок в эсхиловской трагедии – обязательно настигнет. Пожалуй, наиболее остро это чувствовал Чехов. Несколько, конечно, сгущая краски, можно сказать, что творчество Чехова – это трагический гимн победе пошлости над людьми. “Неба в алмазах” у Антона Павловича так никто и не увидел. А вот предсмертное “кислый” из “Крыжовника” на разные лады повторяется в десятках текстов.

Пошлость – действительно – мистически-неуловима, бесовски-неосязаема и сверхъестественно-вездесуща. Как всепроникающий вирус, от которого нет прививки. Как чума в средневековье или СПИД в XXI веке. Конечно, литераторы постоянно пытались нащупать ее, так сказать, питательную среду. Хоть как-то локализовать ее. Так, немецкие романтики связали пошлость с филистерством, неким всесословным “ханжеским приспособленчеством”.

Русская литература, надо сознаться, в основной своей массе повела себя куда площе, банальнее, грубее и даже, можно сказать, пошлее: она быстро “скрестила” пошлость с мещанством. То есть социально “прописала” ее в среднее податное сословие, которое раньше называлось “посадским людом”. В Германии мещане – это бюргеры, которых у немцев хватило ума тотально не “опошлять”, наоборот, бюргеры дали миру весьма уважаемый “бюргерский стиль”, “бидермайер”, и множество других ярких культурных феноменов. Та же картина – в Голландии и во многих других европейских странах.

Сейчас наше мещанство – это так называемый средний класс, который мы так хотим возрождать и развивать. После того, как двести лет травили. Какая, спрашивается, связь между средним классом (посадом) и пошлостью? Никакой. Тем не менее, российская словесность вся изошлась в сарказме в адрес ситцевых занавесок, горшков с геранью на подоконнике, фарфоровых кис и настенных ковров с оленями. А Маяковский зачем-то хотел свернуть голову несчастной канарейке. Так канарейка стала чисто по-русски стрелочником в борьбе высокодуховных личностей с мировой пошлостью. Примерно как масоны в борьбе с мировой закулисой или пойманный за руку преподаватель, взявший со студента тысячу рублей за зачет, в борьбе с глобальной коррупцией.

В Голландии целая индустрия “малых голландцев” работала на тамошнее мещанство. Около трех тысяч художников рисовали натюрморты, пейзажи и жанровые сценки для голландских горожан. И мы в XIX веке закупали эту живопись пудами и тоннами. Но “малые голландцы” – это все-таки настоящее искусство, а вот англичане создали викторианский стиль, в сущности – апофеоз пошлости, эклектики и китча. Наши же англоманы восприняли его как образец для безоговорочного подражания. И таких примеров множество. И в прошлом, и уж, конечно, в настоящем.

В советское время слова “пошлость” и “мещанство” стали особенно страшными, так как были взяты (практически в качестве синонимов) на вооружение официальной идеологией. Ахматова и Зощенко осуждены были в конечном счете именно за “пошлость” (и “мещанское”, “обывательское” отношение к обществу).

Эту “сублимацию” пошлости в мещанстве можно понять. Мещанство – сословие, наименее подверженное социальной агитации, сословие консервативное. А это очень не нравится так называкмым прогрессивно мыслящим “ломателям” мира.

Забавно, что переносное значение русского слова “мещанин” во многом соответствует значению древнегреческого слова “идиот” (“идиотэс”). У того же “сакраментального” Ожегова мещанин (во втором, переносном значении) толкуется как “человек с мелкими, сугубо личными интересами, с узким кругозором и неразвитыми вкусами, безразличный к интересам общества”. Особенно показательны первая и последняя части определения. У крайне политизированных древних греков “идиот” – сугубо частное лицо, тот, кто не участвует в политической жизни, не ходит на агору.

Говоря современным языком, асоциальный человек, или, говоря жестче, социальный аутист. Не пошел на выборы президента – идиот…

Конечно, пошлость ассоциируется далеко не только с мещанством. Существуют пошлые дворяне, пошлые “попы”, пошлые купцы, пошлые чиновники и т. д. Можно сказать, что пошлость стала своего рода квинтэссенцией всего плохого. Неким эстетическим и этическим экстрактом. Подчас в некоторых текстах нашей словесности конденсированность дурного, концентрация эклектики, разноголосица “коннотаций” всего нехорошего при определении значения слова “пошлость” просто поражает. В известном стихотворении Саши Черного, которое так и называется – “Пошлость”, собрано если не все, то почти все, что можно собрать в “семантическом поле” пошлости.

Если провести компонентный анализ, мы обнаружим в этом стихотворении (как минимум) следующие компоненты смысла: безвкусие, невыразительность, неопрятность, ограниченность, однообразие, низменность, некомпетентность, падкость на все пустое, но яркое, развратность, тщеславие, чванливость, апломб, бездарность, наглость, льстивость, подлость, глупость.

Фактически пошлость у Саши Черного, как и в большинстве аналогичных текстов, становится глобальным синонимом “зла” (“аморальности”, “безнравственности” – в этической шкале и “безобразного” – в шкале эстетической). Множество оттенков значения (“вульгарный”, “грубый”, “непристойный”, “с дурным вкусом” и т. п.), с которыми соединяют словари слово “пошлость”, так или иначе вписываются в эти “шкалы”.

От полного и бесповоротного размывания значения слова “пошлость” спасает только два компонента. Во-первых, пошлость обязательно мимикрирует под “непошлость”. И во-вторых, она именно “пошла”, т. е. массова, тяготеет к экспансии (“банальна”, “избита”, “расхожа”, “шаблонна”, “стандартна”, “трафаретна”, “стереотипна”, “стерта”, “затасканна”, “заезжена” и проч., и проч.). Т. е. пошлость – это зло, которое притворяется (или даже частично искренно хочет быть!) добром и которое постоянно воспроизводится, повторяется в этих своих тщетных, сизифовых попытках. При этом она всегда уверена, что у нее “получилось”. И многие, очень многие принимают ее именно за Добро, за Прекрасное и Нравственное. Получается, что, с точки зрения Вечности, Абсолюта, “онтологически” пошлость – именно некое неутомимое “агрессивно мимикрирующее зло”, а с точки зрения “момента”, иначе говоря, исторически – некая пульсирующая субстанция, которая сегодня пошла, а завтра вроде бы и нет.

Филологи, культурологи, в большинстве своем мыслящие исторически, как им и положено, толкуют пошлость именно исторически. В своих “Записях и выписках”, одной из глубочайших и мудрейших, на мой взгляд, книг последних десятилетий, М.Л. Гаспаров неоднократно обращается к слову “пошлость”.

Он пишет: “Жирмунский говорил, задумавшись среди лекции: “через двадцать лет пошлость становится стилем”. Хочется добавить: и стиль пошлостью. Таков сейчас сталинский соц-арт”.

Далее: “О дурном вкусе обычно говорят: пошлость, вульгарность, тривиальность. Я не против. Только давайте помнить, что все эти понятия не абсолютные, а относительные. То, что для начитанного человека – пошлость, для неначитанного может быть откровением. Маленькому ребенку нравятся картинки яркие, как цветные фантики (или нынешние рекламы). Он подрастает, яркость прискучивает – и он начинает искать в картинках чего-то другого. Для него яркость стала пошлостью, а для его соседа – еще нет. Когда меня спрашивают: “Вам нравятся вот эти стихи?” – мне трудно ответить. Мне хочется сказать: “В пять лет мне они бы не понравились (были бы непонятны), а в пятнадцать бы понравились (пришлись бы в самый раз), а в тридцать понравились бы меньше (прискучили бы). Интересно, будут ли они мне нравиться в восемьдесят лет: вдруг я увижу в них что-нибудь новое? А нравятся ли они мне вот сейчас, на перегоне между прошлым и будущим, это, право, несущественно”. Если бы я был критик, я, наверное, в каждом возрасте абсолютизировал бы свой тогдашний вкус, а обо всем, что мне не нравится, говорил бы: пошлость. Или постарался бы застыть на каком-то вкусе и больше никогда не меняться. Мне не хочется ни того, ни другого, – поэтому, наверное, я не гожусь в критики”.

И наконец: “Пошлость – это истина не на своем структурном месте. Не только низкое в высоком, но и наоборот: например, бог в Пушкине (из записей Л. Гинзбург). Мы называем вещь пошлой за то, что она напоминает нам о чем-то в нас, что мы сейчас хотели бы не вспоминать. Мы вымещаем на мире наши внутренние конфликты. А чтобы уберечь вещь от этого ярлыка, домысливаем к ней боль и надрыв: разве мало у нас средств для симуляции не-пошлости?”

В первых двух цитатах все более или менее ясно. Классицисты, к примеру, считали готику “пошлой”, а романтики, воспевая готику, считали “пошлыми” классицистов. “Сталинский соц-арт” уже сейчас выходит из постсоветской “фазы пошлости” и начинает восприниматься как “большой стиль”. Эйфелева башня, некогда апофеоз и квинтэссенция пошлости (Мопассан, как известно, видеть ее не мог и именно, чтобы не видеть, обедал в ресторане на самой Эйфелевой башне), теперь воспринимается как шедевр архитектуры. Да, все исторически относительно. И даже в рамках истории одной человеческой жизни.

В последней же цитате автор говорит примерно следующее: пошлость – всегда в нас самих, мы ее постоянно пытаемся “выдавить” из себя, “приписывая” ей то, что ей не принадлежит, на время освобождаясь от нее, но потом опять “упираемся” в пошлость. Чеховская схема: роковой бег по кругу. То есть пошлость – величина все-таки постоянная, правда, перманентно меняющая маски, личины Добра.

Если назвать все своими именами, то эта самая пошлость, которая в нас и с которой мы постоянно боремся, есть не что иное, как Дьявол. Вспомним “затасканный до пошлости” гетевский эпиграф к “Мастеру и Маргарите”: “Я часть той силы, что вечно хочет зла и вечно совершает благо”. Но это все-таки говорит Дьявол! Если учитывать тот хорошо известный факт, что Булгаков был большой специалист по разнообразным ересям, вышедшим из манихейства, с их диалектической амбивалентностью Добра и Зла, то Дьявол у Гете и Булгакова имеет в виду совсем иное: “Я – часть той силы, что вечно хочет блага, а совершает зло”. Это в общем-то и есть метафизическое определение пошлости, которое сама Пошлость устами Дьявола себе и дала. Правда, перевернув все с ног на голову. Просто гетевско-булгаковский Дьявол “шифруется”, он именно пошлит, как ему и положено, выдавая Зло за Добро.

Чем занимается Воланд в самом сакраментальном романе Булгакова? Тем же, чем и у Гете – Мефистофель. А именно – посредничеством. Он предлагает сделки. Разумеется – искушая, т. е. в сущности – пошля, выдавая Зло за Добро. Впрочем, “пошлить” (заниматься “посредническим искушательством”) Дьявол начал еще в Эдеме, когда, как заправский рекламщик, пиарщик и копирайтер, “впаривал” яблоко Еве, а заодно, стремясь охватить всю “райскую клиентуру”, – и Адаму (“Приведи товарища – и получишь скидку 15%!”). Я уверен, что риторика библейского Сатаны ничем по своей сути и арсеналу приемов не отличалась от современных “Баунти – райское наслаждение!”, “Л’Ореаль – ведь ты этого достойна!”. Та же пошлятина. И наивная Ева, разумеется, искусилась, как сейчас каждый день искушаются миллионы ев.

Современные западные теоретики и практики рекламы, маркетинга, брендинга, мерчандайзинга и прочих бизнес-дисциплин изошли в остроумии, проводя “веселые” параллели между современным бизнесом и библейской демонологией. Рекламщик, маркетолог и т. п. как искрометно-остроумно-мудрый змей-искуситель – можно сказать, центральный образ бизнес-фольклора. Эпиграф из “Мастера” давно уже стал, если задуматься, эпиграфом современного бизнеса. Искушая и посредничая, бизнес-“демон” (слово, кстати, положительное в бизнес-сленге), приносит пользу, лечит мир. Да, конечно, его цель – стать богатым, это вам не чистая “сопливая” благотворительность. Нет, он жесток, расчетлив и алчен, но результат-то – добро, благо! “Бабло побеждает зло”! Экономически эта идея сформулирована еще в Англии XVIII в. Без всякой демонологии: желание обогащаться – в природе человека, а природа мудра и не ошибается. Протестантская этика: богатство прямо пропорционально любви Бога к тебе.

Но дело далеко не только в экономике и бизнесе. И не в “дьявольской сущности” капитализма. Избави Боже пойти по пути рассуждений о демонизации мира. Тут недалеко до банальной конспирологии или элементарного кликушества. Мы говорим совсем об ином – о пошлости.

Не бывает пошлого слова или пошлого предмета как такового. Пошлым может быть то, как это слово или этот предмет представлены. Пошл “искушающий” образ, ракурс, аспект слова или вещи, представленный посредником, желающим ее, просто говоря, приукрасить в своих целях.

Цель продать – самая распространенная и самая банальная. Поэтому любая реклама неизбежно сдержит в себе элемент пошлости, или, если угодно, демонизма. Элемент пошлости вообще неизбежен в любой риторике, красноречии, если она не руководствуется своим основным правилом, сформулированным еще в античности: ты должен быть сам убежден в том, что ты говоришь. 99,9 % современных риторических актов такой убежденности не предполагают.

Невероятно пошлы речи большинства юристов, им все равно, кого оправдывать или обвинять. Или политиков. Исключения есть, но они лишь подтверждают правило.

Пошл не политик, и даже не его речь, а его “имидж”, пошл не товар (йогурт или прокладки ни в чем не виноваты), а бренд, намеренно искаженный и приподнято-опошленный образ товара.

Одна из самых уязвимых в этом смысле сфер – сфера смеха. Сатирик-юморист, выступая посредником между “смешным”, смехом как таковым, и потребителем, хочет насмешить, т. е. создает бренд смешного. И здесь один шаг до пошлости: он начинает старательно воспроизводить “модели смешного”: каламбуры, гротески. И получается “Аншлаг”, чем-то похожий на ад у Данте: там, в дантовском аду, как известно, есть все атрибуты смеха, вся смеховая поэтика, но ад не только не смешон, он по-настоящему страшен, т. е. демонически пошл. Старательно острящие сатирики – те же грешники, корчащиеся на адских сковородках. Если и существует реальный ад, то он – царство пошлости.

Пошл турбизнес, потому что в нем посредник опять же искушает клиента образом, брендом страны, которые не имеют ничего общего с реальным образом. По определению пошла индустрия моды, искушающая образом модного объекта, искаженного до неузнаваемости.

Сфера искушающего посредничества в современном мире невероятно широка. Конечно же: без посредников мир существовать никогда не мог, не может и не сможет. Но мы живем в режиме безоговорочной диктатуры посредника, причем и в сфере “духовной” тоже.

Главный человек в кино и театре – не актер, не автор пьесы или сценария, а режиссер. Не говоря уже о продюсере. Слов нет: режиссер – важная профессия, и существуют гениальные режиссеры. Но режиссерское “я так вижу” – все то же искушающее “духовно-интерпретационное” посредничество, и пошлости в этой профессии хоть отбавляй.

Кино с его бесконечными экранизациями классики – посредник между литературой и зрителем. Звучит благородно: если читатель не идет к литературе, кино приведет его к ней. Иногда – приводит. Чаще – уводит. И пошлости – море.

В интеллектуальной сфере, например, исторической, – все то же самое. Радзинский, Фоменко и т. д. и т. п. – все это бесконечные “режиссеры исторической ретроспекции”, искушающие тем же самым яблоком. Чисто постмодернистский гипертекст как товар.

Во все времена существовали посредники-переводчики, которые переводили тексты с одного языка на другой. Они были плохие и хорошие, разные. Как и сейчас. Но таких масштабов посреднической переводческой деятельности, как в нашу эпоху, не было еще никогда. Наверное, впервые в истории русской культуры возникла такая ситуация, когда (и об этом пишут специалисты) подавляющее большинство русскоговорящих детей и подростков не отличают оригинальных русских текстов от переводных. Для них заэкранный перевод “Санта-Барбары” или “Клиники” – нормальный, “сочный” русский текст. А текст лесковского “Левши” – иностранный и какой-то “кривой”. И это не та узкосословная дворянская франкофония XVIII-XIX веков, а массовое явление, когда употребление наипошлейших сантабарбаризмов стало нормой речи. Причем речь не о кальках или прямых заимствованиях, а о родных, посконно-домотканных посреднических “переводизмах”. “Заграница” тут ни в чем не виновата, и никакого закулисного заговора не наблюдается. Напошлили сами.

Еще одна из самых “пошлогенных” областей – психология. Не настоящая, разумеется, а псевдопсихология с ее бесконечными коммерческими тимбилдингами, коучингами, тренингами. Психотерапевт, в сущности, заявляет: “Я буду посредником между тобой и тобой”. Заява сильная. Осуществить миссию истинного душепосредничества могут единицы, но, между тем, это одна из самых массовых профессий. Три месяца – и ты психолог-душевед. Сейчас все психологи. А если не психологи, то дизайнеры – посредники между человеком и окружающим его пространством. Или стилисты – посредники между внутренним миром человека и его внешностью.

Когда обращаешься к современному образованию, к пресловутому ЕГЭ, первое ощущение, возникающее от всех этих тестов, – именно ощущение пошлости. И не случайно: ЕГЭ – продукт чистейшего посредничества. С одной стороны есть школа с “живыми и теплыми” учениками и учителями, с другой – вуз с “живыми и теплыми” студентами и преподавателями. А посередине – пошлая физиономия бабы ЕГИ.

И если уж совсем о запретно-сокровенном. Смотришь на нашу власть и видишь: все как-то бездарно, невыразительно, банально, глупо, некомпетентно (далее см. выше: список компонентов смыслов слова “пошлость” в стихотворении Саши Черного). А почему? Люди вроде бы неглупые, многие стараются. В чем же дело? А дело в том, что власть – это никакая не власть, а банальный посредник между так называемой бизнес-элитой с ее нефтью и газом и народом с его десятью рублями в кармане. Между все теми же “верхами”, которые хотят, и “низами”, которые не могут. Власти надо и рыбку съесть с олигархами, и на лошадке покататься перед плебсом. А совмещается плохо.

Это не “жалобы турка” и не стоны “о погибели земли Русской”, это констатация факта. Мы живем в эру пошлости, в эру диктатуры посредника, прямых аналогов которой в истории не было, просто потому что никогда посредничество не было так глобалистски-технологически оснащено.

Впрочем, аналогии возможны. Пожалуй, самая близкая – конец XV – начало XVI века, время, предшествовавшее Реформации. Это время, если можно так сказать, “воинствующего коммерциализма”. Все тогда, как и сейчас, старались не производить, а посредничать. В результате состояние Европы было ужасающим. В это время, кстати, в десятки раз увеличивается количество питейных заведений и домов терпимости. Германия, скажем, “конкретно” спивается, о чем неоднократно говорил Лютер. Пьяный и ленивый Ганс-колбасник – неотъемлемый персонаж общеевропейского фольклора тех десятилетий.

Европа в целом погружалась в хаос, нравственно разлагалась. Пресловутые индульгенции, против которых (в частности) выступил Лютер, – это квинтэссенция пошлости: посредничество между человеческим грехом и Божеским прощением. До такого человечество еще никогда не додумывалось. Можно помочь в молитве, но простить грех за Бога – это сильно.

Если задуматься, все тогдашние изменения были направлены именно против “виртуального посредничества”. Лютер переводит Библию на немецкий, чтобы ее можно было читать без посредника. Лютеране борются против роскошного убранства храмов, чтобы оно не мешало молитве, не отвлекало от нее (не опошляло). В экономике приветствуются конкретные профессии (производство бочек, ножей, картин), а не ростовщичество и т. д. Происходит возвращение к субстанции мира, к его первичности, и духовной и материальной. Неуловимая, размытая, расплывчатая, виртуальная пошлость, растворившаяся в мире, изгоняется из непосредственных продуктов культуры. Вспомним тех самых “малых голландцев” XVII века. К ним можно относиться как угодно, но пошлости в них нет.

С точки зрения древних классических философий и Запада (например, платоновской), и Востока, то, что сейчас происходит, – это нормальный конец света. Например, с индуистской точки зрения, миром правят торговцы – вайшьи, то есть те, кто относится к предпоследней из иерархий каст (варн), идущей после брахманов и кшатриев. Что невозможно себе представить в самом кошмарном индуистском сне. Кстати, в большинстве восточных языков прямого аналога слова “пошлость”, которое присутствует в большинстве европейских языков, нет.

Пошлость начала XVI века закончилась Реформацией, в которой заключался, как мы видим, не только сугубо религиозный смысл. Просто в Европе возникла критическая масса посредничества как доминанты экономической, социальной и культурной, пошлости как ее (доминанты) проявления эстетического и этического и демонизма, Зла как ее глубинного, метафизического проявления. И мир взорвался. После полосы кровопролитных войн он вошел в новую фазу развития, в которой ни Зло, ни пошлость, ни посредничество никуда не делись, но уравновесились своими противоположностями.

Может быть, нас, и прежде всего – Россию, ждет некий новый вариант Реформации, или, если угодно, Раскола, или, что не менее страшно, Великого Октября? И охватывает двойственное чувство: с одной стороны, уж очень не хочется жить в эру пошлости, а с другой – не дай Бог, как сказал тот самый древний китаец, жить в эпоху перемен.

Может быть, все-таки как-нибудь пронесет. Но тут уже начинается русский “авось”. А с ним тоже далеко не уедешь.

 

Версия для печати