Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Октябрь 2011, 4

Собачья жизнь

Стихи. Вступление Евгения Попова

Юз АЛЕШКОВСКИЙ

Для меня высокая честь предуведомить эту антикварную публикацию давнего стихотворения Юза Алешковского.

Мне приятно, что Юз родился в 1929 году в городе Красноярске и, следовательно, мы с ним являемся земляками.

Вот этапы большого пути легендарного Юза: в 1947-м его призвали в армию, в 1950-м посадили, в 1953-м выпустили. В 1979 году, в разгар скандала с альманахом “Метрополь”, он смог уехать на так называемый Запад, где с той поры и живет.

“Этот человек, слышащий русский язык, как Моцарт” (фраза Иосифа Бродского), стал классиком, написав песню “Товарищ Сталин, вы – большой ученый”, которую в СССР не знал только тот, кто вообще ее не хотел знать.

“Окурочек”, “Личное свидание”, “Советская лесбийская” тоже давным-давно стали классикой жанра.

Его подпольный анонимный роман “Николай Николаевич”, наполненный изысканными ненормативными русскими словами, гулял по советской стране, как Чапаев-герой по Уралу.

А еще Бродский писал: “Перефразируя известное высказывание о гоголевской шинели, об Алешковском можно сказать, что он вышел из тюремного ватника”.

Трудно и здесь не согласиться с нобелевским лауреатом. Юз рассказывал мне, что зэки, сидевшие в дальневосточных лагерях во время корейской войны, мечтали только об одном: чтобы американцы сбросили “на зону” атомную бомбу. Ведь бомба – это еще неизвестно что, а лагерная жизнь – вот она. На долгие годы, если не навсегда.

Думаю, что чтение этого старого стиха Юза в какой-то степени объяснит молодому читателю причины такого безумного желания нормальных людей.

Евгений ПОПОВ

 
 

Собачья жизнь

Памяти друга – Германа Плисецкого

Так получилось: далеко от Москвы
не было долго жратвы у братвы.
Хлеб разрезали шпагатом, как мыло:
птюха на сутки и – никаких.
Братва похудела и походила
скорей на покойников, чем на живых.
Я сладко держал за щекою мякину
после строгого дележа.
Мне мерещились синие автомашины,
в которых буханки ржаного лежат.
Впрочем, у всех застывало в глазах
изумленное выражение –
это больно зрачки раздирало в глазах
голодное воображение.
Хлеб был таким же, как зимнее солнце.
Но зимнее солнце светило, однако...
Однажды вольняшки за восемь червонцев
нам боданули в карьере собаку.
Дворняга служила за просто так,
смотрела в глаза спокойно и мудро
и, все понимая, под острый тесак
подставила голову январским утром.
Мы жрали, глаза друг от друга пряча,
“радость собачью” – похлебку собачью.
Лишь доходяга-интеллигент,
как резавший в прошлом собак физиолог,
поглядывал молча на “эксперимент”
и продолжал исповедовать
голод.
Разжарившись в тропике знойном барака,
на нарах, руками коленки обвив,
братва вспоминала о милых собаках
поэмы, исполненные любви.
Осень, охота... с лоснящейся шкурой,
нос пó ветру, в хлябь приозерную врос,
в гипнотической стойке
поднебесной скульптурой
великолепный охотничий пес...
А вот молчаливый артельщик Пикейкин,
“был упакован покруче, чем Крез”,
с уваженьем унылым припомнил ищейку
самую умную в обэхаэс...
В канаве, в дымину, бугор наш Дремлюга,
с ним рядом смешная и жалкая Жучка –
лижет хлебало запойного друга,
всю ночь охраняет остаток получки...
Вот Ловчев пришел из конторы усталый.
“Только успел ступить на крыльцо –
Альма, понимаете, зацеловала,
собственно говоря, все лицо”...
Он был, разговор полуночный, наукой
верности, честности и простоты.
Лишь грязная личность по прозвищу “сука”
нам затыкала рты.
Но мы еще долго болтали в бараке
и губы одной самокруткою жгли,
а за оградою выли собаки,
собаки, которые нас стерегли.
Бульдоги, болонки, упряжки Клондайка...
Мы жрали собак и жирком обросли.
Собратья известной космической Лайки
в ту зиму дистрофиков многих спасли.
И может быть, душ наших переселенье
не метемпсихоза мистический бред –
хочу испытать я второе рожденье,
да-да, через тридцать, не более, лет.
Тогда я испробую жизни собачьей,
и взвою взахлеб на луну от тоски,
и тихо, по-человечьи заплачу
от нечаянной ласки хозяйской руки.

Я женщину, вылившую помои,
буду боготворить, любя,
и взгляда загадочной чистотою,
человек, я смущу тебя.
Всегда буду ласков за просто так,
взгляну в глаза спокойно и мудро
и, все понимая, под острый тесак
подставлю голову однажды утром...
...................................................................
И вот тебе раз – случай выкинул номер:
я жил себе жил, неожиданно помер,
присобачили душу... Был слеп, жрать хотелось
и не расхотелось уже никогда.
Помню щенячью свою оголтелость,
ну а потом приключилась беда...
Нас всех оторвали от мамкиной сиськи,
саму замочили, чтоб выть не могла,
меня завернули в листы “Независьки”...
Проклятая нелюдь... Удушлива мгла...
Оклемался в помойке, объедков нажрался,
поскуливал, вылез, в коллекторе дрых...
Поздней – живодеру в удавку попался,
а он мне под дых, пропадлина, под дых.
Но я ему в яйца вцепился – был шустрым,
на случках легко завоевывал сук...
Держал шесть кафе,
в брюхе было не пусто...
Пинали, вязали,
умел вырываться из рук.
Инспектор-хапуга
прикрыл эти наши столовки,
бывало, дня по три ни крошки не жрал.
И выжил – использовал волчьи уловки...
Жизнь эту собачью в гробу я видал...
Ну что ж, венценосцы Творенья,
гоните бездомных, шмаляйте!
Бомжам перепульте
печень, сердце, кишки,
мастырьте ушанки,
из шерсти пимов наваляйте,
пеките из “лучших друзей” пирожки...
А после вгрызайтеся друг другу в глотку,
чем брезгуют волки, орлы и слоны.
От брюха хлещите сивушную водку –
забудете жалость и чувство вины...
Я больше не взвою, не гавкну, не рыкну,
клыков не оскалю и не поскулю,
а если рожусь человеком – привыкну:
я все-таки жизнь
и нормальных двуногих
люблю.
1958–2010

 


Версия для печати