Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Октябрь 2011, 10

Мастера деформации

ЛИТЕРАТУРНАЯ КРИТИКА

 

 

Николай Александров - литературовед, критик, радио- и телеведущий. Родился и живет в Москве. Кандидат наук. Автор книг "Силуэты пушкинской эпохи" (1999) и "Тет-а-тет. Беседы с европейскими писателями" (2010). 

 

 

 

 Александра КИСЕЛЬ

Мастера деформации

 

Единое языковое и смысловое послание, которое читается в трех первых книгах серии «Уроки русского», – это необходимость особого отношения к действительности: не приятия и послушного отображения, к которым привыкла мейнстримная качественная литература (в том числе и литература «нового реализма»), а художественной деформации. Возникающее пространство остранения оглушает читателя, оказавшегося в неуютном, потерявшем привычные связи и смыслы мире. Так происходит приобщение к трудной прозе маргинальных мастеров. Но оно возможно, и даже больше – необходимо: именно за этим упрямым художественным поиском с одной стороны и непрерывным оглушением – с другой, читательской, – и открывается будущее новой литературы, чья разъедающая, ироничная трудность противостоит веселой легкости потребительской цивилизации.

Дмитрия Данилова и Олега Зоберна объединяют поиски в области «трудной» прозы, и не случайно это именно малая проза. Ее внутреннее напряжение сильнее, читательское внимание концентрируется на стилистике и языке, с которых и начинается художественный поиск авторов. Гораздо сложнее читателю определиться с темой: «бессодержательность», отсутствие фабулы давно стали отличительной чертой стилистики Гаврилова; упреки в отсутствии большой, серьезной темы порой звучат и в адрес Зоберна. Зачастую тема осознается скорее на уровне сборника рассказов – так, прозу Дмитрия Данилова можно рассматривать именно на метауровне, в единстве общего художественного посыла («месседжа»). Интересно, как эта тематическая неуловимость, неклассифицируемость отдельных рассказов складывается в общее смысловое послание авторских сборников.

 

В состоянии облаков

Проза Дмитрия Данилова погружает читателя в течение бытового времени – в поток мыслей, движений, поступков, обыденных до полной бессмысленности. Восприятие жизни как последовательности событий и набора правил – дань гавриловской традиции. Но у Гаврилова последовательность бессмысленных действий более категорична, насыщенна, концентрированна, она ведет к апофеозу деструкции: «Сегодня в городе будет много красивых женщин. Сегодня будет много музыки. Сегодня будет много выпито и съедено. Сегодня кто-нибудь будет убит». В художественном пространстве Данилова такая градация невозможна. Данилов равномерно перечисляет движения своих героев: досмотреть утренний сон, долго просыпаться, умыться с утра, включить компьютер (дома или на работе), прочесть электронное письмо и ответить на него – «вот, дело сделал». Для него очень важно разбить человеческую жизнь на самые маленькие фрагменты, как будто в последней упорной попытке найти в ней что-то важное и неизвестное.

Главным объектом изображения Данилова становится человек в последовательности своих действий. Появление действия как темы приводит к тому, что художественное пространство автора книги «Черный и зеленый» перерастает «маргинальный материк»[2] Гаврилова: оно открыто, герой стремится к познанию мира. При этом все художественные и стилистические средства Данилова обращены против познания: активно действующий герой все более остраненно воспринимает свои поступки. Данилов иронизирует: «Некоторые еще ходят “на рыбалку”. Или “на охоту”. Как это у них получается? Как такое возможно?». Стилистическое новаторство этой иронии приводит к тому, что для его читателя любая повседневная мелочь – например, манипуляции с компьютером, – несет в себе новый смысл: «Программа дозвона. Программа дозвона дозванивается. Скрипит, пищит модем. Долго дозванивается, никак не может дозвониться. Ладно, пусть пока дозванивается».

У Гаврилова одним из основных стилистических средств, выражающих статичность мира, было использование назывных предложений и парцелляция. От «Оттепель, сосульки, скользко» гавриловский герой переходит к «Грязь. Мухи», где точки будто бы рубят мысли, подчеркивая мучительность и самодостаточность каждого факта жизни. У Данилова акценты смещены – по-прежнему бессодержательная действительность становится динамичной, процессной, что подчеркивает отглагольность его стилистики, даже самих существительных: «Сбор вещей. <…> Складывание вещей в сумку.<…> Укладывание в сумку папки с документами…» («В Москву»). У автора «Берлинской флейты» каждый факт жизни ужасен по-своему. Данилов, наоборот, воспринимает все в едином потоке – как единообразную черноту за окном вагона в метро или автомобиля при быстрой езде: «Запах долгой трудной монотонной мучительной одинаковой жизни» («Более пожилой человек»).

Казалось бы, даниловские обобщения (порой в почти притчевой форме – в не вошедшем в сборник «Черный и зеленый» рассказе «Друг человека» герои названы “человек” и “друг человека”) говорят о подавляющей неизменности человеческой участи, убогой и печальной. И все же главное открытие Данилова в том, что в жизни может найтись место преображению. Тогда мгновение, пройдя сквозь человеческую душу, застывает, как насекомое в янтаре, и становится данью вечности: «…если уж так интересно, какова эта квартира, можно просто сесть поудобнее, расслабиться, закрыть глаза, сделать несколько глубоких вдохов и произнести про себя несколько раз: “однушка-хрущевка в старой серой пятиэтажке в городе Озеры Московской области по адресу 8-й Луговой переулок, дом 4”, и все сразу станет понятно, образ этой квартиры засияет в мозгу болезненным светом и останется в памяти навсегда, на всю жизнь, до самой смерти» (курсив мой. – А.К.). Получается какой-то парадокс эволюции. Герою Данилова удается в невероятном внутреннем средоточении отыскать то, что большинство людей за шумом времени и жизни пропускают. Например, что «достигнуто состояние тишины путем созерцания облаков». Оговорки, связанные с этим внутренним поиском даниловского героя, появляются одна за другой: «когда не болтаешь … больше шансов впасть в полумедитативное остолбенение и заметить вещи, которые в нормальном состоянии заметить трудно».

Внутренний поиск и становится конечным смыслом мерно идущей жизни: «…чтобы человек…мог остолбенеть на несколько минут или часов…и заметить что-нибудь такое, от чего волосы встают дыбом и что нельзя будет потом забыть, никогда, до самой смерти».

 

Метафизика козы

Одна из основных примет стиля Олега Зоберна – ироническое внимание к метафизике. Этим вниманием была проникнута и его первая книга («Тихий Иерихон», 2006), и вышедший в серии «Уроки русского» сборник рассказов «Шырь». В художественном мире Зоберна духовная жизнь в ее метафизическом и религиозном аспекте становится непрерывно высмеиваемым штампом. Так, погружение в метафизику происходит у героя в беседе со ступней: «очередной незамысловатый секс с малолеткой – это же кощунство перед семантическим полем ступни…», – а квартира наркомана, из которой ушла милиция, сравнивается с покаявшейся душой.

Герой Зоберна выходит за пределы гавриловской парадигмы всеобщей, гротескной нелепости жизни: он может позволить себе тосковать по любимой девушке, кормить соседского пса пельменями или пойти с другом на пруд испытывать резиновую лодку. Но вот родство с прозой Данилова в отношениях героя и действительности чувствуется: «Все-таки надо принимать какие-то меры, как-то выстраивать отношения с реальностью». Герою Зоберна близка коллизия преображения жизни, только подспудно намечающаяся у Данилова. В редкие моменты писательской полусерьезности Зоберн формулирует ее законы и правила: «Все люди в нашей стране делятся на две группы: на плотскую и на референтную. Плотская – это существа, от которых ничего не зависит, которые слишком активно заботятся о своем теле. И поэтому ими можно манипулировать. <...> Мы – референтная группа, наши эмоции летят прямо на небо. И уловки системы нам не страшны» («Группы людей»).

Тема особого отношения героя к действительности, к жизни в ее угрожающей бессвязности стала центральной темой рассказа «Твой поросеночек». Символическое решение этой темы – образ салфеток, которые непроизвольно мнет рефлексирующий герой. Нота достоверности, возникающая в осмыслении беспросветных вопросов жизни, здесь невероятно высока: «Господи, пользуясь случаем, напоминаю тебе, что ты зря придумал старость, ну не притерпелся я к этому, у меня от этих миллиардов старостей горячка случается, а оттого, что близкие люди болеют и мрут как мухи, я вообще не могу в себя прийти годами, каждое утро просыпаюсь и начинаю приходить в себя, прихожу и никак не могу прийти».

Выбор героя Зоберна – не отстранение от действительности, не просто ее наблюдение, а погружение, сообщение ей новых смыслов, внимание к ее метафизической изнанке. Так, после сна об электрической козе, в котором герой Зоберна отдает дань традиционной метафорической интерпретации дьявола, размышления героя приводят его к лукавому обобщению: «…я думаю о поселке городского типа: о том, что без козы, заключенной в его огнях, не будет вообще никаких ориентиров там, где должен находиться поселок».

 

 

 



[2] По определению Евгении Вежлян.

 

Версия для печати