Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Октябрь 2010, 7

Как продолжают жить стихом

(Валентин Катаев. Избранные стихотворения).

Близко к тексту

Ольга НОВИКОВА, Владимир НОВИКОВ

КАК ПРОДОЛЖАЮТ ЖИТЬ СТИХОМ

ВАЛЕНТИН КАТАЕВ. ИЗБРАННЫЕ СТИХОТВОРЕНИЯ / ВСТУП. СТ. В. ПЕРЕЛЬМУТЕРА, ПОДГОТ. ТЕКСТА П. КАТАЕВА, РЕД. А. АЛЕХИН. – М.: МИР ЭНЦИКЛОПЕДИЙ АВАНТА+, АСТРЕЛЬ, 2010.

 

 

 

Со стихов начинают все. Вспомним Гоголя с “Ганцем Кюхельгартеном”, Салтыкова-лицеиста, еще не ставшего Щедриным… А двадцатое столетье в России вообще было веком поэтов. Версификация – своего рода начальная школа писательства, пройдя которую кто делался поэтом par exellence, кто переходил на прозу (как, например, Платонов), кто ухитрялся смешивать два эти ремесла.

Катаевская смесь стиха и прозы и естественна, и артистична. Она отличается стойким ароматом, который не выветрили годы: “Громовым раскатом смеха, /Гулом пушечного эха/ Стонет море по обрывам/ Однотонным переливом. /В мутной зелени вскипая, /Льется кипень снеговая/ И рисует в буйной влаге/ Айвазовские зигзаги./ Берег пуст. Купальни смыты. /Только там, где сваи вбиты, /Тянут волны вместе с тиной /Тело мертвого дельфина”. Писано в 1920 году, а звучит современно. Перекликаясь, к примеру, с прозой нынешней молодой экспрессионистки Ульяны Гамаюн. Мир Катаева – море. Не житейское, а поэтическое. Он здесь хозяин, и ему прощаются все грехи, включая дерзкое присвоение лермонтовско-бестужевской строки “Белеет парус одинокий”, которую он некогда взял голую, без кавычек и сделал паролем лирической прозы.

“Поэт ли я?” Такой вопрос в устах Катаева немыслим. Он не мог не быть поэтом. И когда выходило его последнее прижизненное собрание сочинений, включил в завершающий, десятый том раздел “Стихотворения”, отобрав для него сотню вещей, написанных с 1914 по 1954 год, некоторые прежде не печатались. Одному из авторов этих заметок довелось редактировать Катаева, не раз с ним встречаться и переслать в больницу последнюю его прижизненную книгу – тот самый десятый том, который он успел подержать за день до кончины.

“Отец мечтательно говорил, что хорошо бы издать стихотворения отдельной книжкой”, – вспоминает Павел Катаев во вступительном слове к голубому томику, вышедшему в серии “Поэтическая библиотека”. Книжечка подготовлена со вкусом и любовью, редактировал ее главный редактор журнала “Арион” Алексей Алёхин, а основательное предисловие написал Вадим Перельмутер. От читателя не утаены текстологические разногласия между сыном писателя и исследователем: сборник заканчивается стихотворением “Ранний снег”, а П. Катаев цитирует строки, которые, по его мнению, должны были войти в книгу (и которыми, кстати, завершался стихотворный раздел десятого тома):

У нас дороги разные.

Расстаться нам не жаль.

Ты – капелька алмазная,

Я – черная эмаль.

Хорошенькая, складная,

Сердитая со сна,

Прощай, моя прохладная,

Прощай, моя весна.

Строки по-катаевски изобразительные, да и богатые подтекстом: вроде бы обращение к женщине, к весне, а в то же время: “”Черная эмаль” – небо, “капелька алмазная” – оставленная в небе дырка от пули”, – так комментирует их сын поэта.

Но это ничего, что мнения “родителей” книги разошлись – отраден сам факт наличия “аппарата”, без которого современная издательская практика в основном обходится. А новым читателям историко-литературные ориентиры все же необходимы.

“Ученик Бунина” – так себя подавал сам Катаев, так его представляют и в сборнике. Хочется только добавить, что, усвоив бунинскую пластичность, юный Катаев дополнил ее фетовской чувственной сердечностью, о чем говорят и прямое обращение к автору “Вечерних огней” (“Надпись на книге Фета”), и музыкальная с ним перекличка:

На рукаве сияет русый волос

Как скромный дар твоей любви, мой друг.

Тебя здесь нет, но он со мной – твой голос,

И жар волос, и холод милых рук.

С первых своих шагов Катаев – абсолютный эстет. Не по выбору, а по натуре. Некрасовская “социальность” его не коснулась ни в малейшей степени. Он полностью отдался гедонистической стихии, которая позволила ему найти себя и транслировать наслажденческий импульс сегодняшнему читателю:

О чем нам говорить? Я думаю, куря.

Она придет, глядя, как в окна лепит вьюга.

Все тяжелей дышать, и поздняя заря

Находит нас опять в объятиях друг друга.

Словарь вроде бы “девятнадцатовечный”, а интонация – нынешняя. Еще отчетливее этот парадокс прослеживается в строгих стиховых формах. Вслед за Буниным Катаев оттачивает свою технику в сонетах, полностью преодолевая условность жанра. А вот триолет, исполненный с беспрецедентной легкостью:

В столе – коротких писем связка

И три сонета о любви.

Какая грустная развязка –

В столе коротких писем связка.

Любовь прошла, мелькнув как сказка,

А жизнь глядит в глаза: живи!

В столе коротких писем связка

И три сонета о любви.

Непринужденность формы соответствует беззаботности содержания. “Триолет” написан в 1917 году, главным поэтическим событием которого стал пастернаковский цикл “Сестра моя – жизнь”. Для Катаева жизнь скорее ненавязчивая подружка, радостные встречи с которой не отягчены никакой ответственностью. Таким его лирический герой остался навсегда.

В реку лирической прозы поэту Катаеву удалось войти дважды. Сначала – в ранней новеллистике, потом – в шестидесятые годы, когда после сверхуспешного журнального проекта “Юность” ему захотелось юности персональной. “Святой колодец”, “Трава забвения”, далее везде. Метафоричность не тормозит повествовательный темп, а частые пробелы, делящие текст на “строфы”, всякий раз преодолеваются эмоциональным прыжком. Эта проза ритмична, но не метрична, она не баюкает читателя. Финал “Кубика” – пример почти верлибра: прав В. Перельмутер, разбив этот абзац на строки и вычленив в нем “стиховую вертикаль”.

При составлении десятитомника Катаев принципиально не давал своим “мовистским” произведениям жанровых подзаголовков, настаивая, что не романы это, не повести… А как называются большие произведения, написанные поэтом? Правильно: поэмы. И “Алмазный мой венец” – поэма, где ритм правит и смыслом, и сюжетом.

В 1944 году еще совсем нестарый Катаев успел попрощаться с жизнью:

Ну вот и жизнь прошла. Невесело, конечно!

Но в вечность я смотрю спокойно и беспечно.

И тогда же сложил автоэпитафию:

Когда я буду умирать,

О жизни сожалеть не буду.

Я просто лягу на кровать.

И всем прощу и все забуду.

Самого же автора забвение не постигло. И в прощении ему отказано. Катаев легендарно жив, причем в его реальном бессмертии тесно переплелись высокий эстетический престиж и двусмысленная общественно-политическая слава. Да, он был компромиссен, порой циничен. Но его тактические уступки режиму сочетались с наличием мощной творческой стратегии – и личной, и журнальной. История помнит, что первый редактор “Юности” – лидер второй волны русского литературного модернизма, эстетически противостоявшего советскому железобетону.

Судьба Катаева тесно переплелась с судьбой Юрия Олеши, тоже поэта – в стихах, а потом в прозе. Это давало повод для размашистых суждений вроде часто цитируемой сентенции Шкловского: “Он попал под влияние Олеши и никогда не мог от него освободиться”. Считаем эту оценку несправедливой, как и эпиграмму Шкловского на “Алмазный мой венец” – несмешную и неметкую (качество стиха всегда – проверка на истинность). Есть сходство между Олешей и Катаевым, не меньше и различий. Это два разных художника. Эстетизм Олеши задирист и полемичен, что обернулось для прозаика коротким творческим дыханием. Эстетизм Катаева онтологичен: красота вселенной для этого поэта-прозаика независима от его личного присутствия, его мнения о мире:

Я вру! Я не спал! Я трудился!

Всю ночь над стихами сидел.

А лист в это время валился,

А лес в это время седел.

Из окна кабинета Катаева на втором этаже переделкинской дачи видны лес и высокое небо. Крепкий, вне возраста мужчина в клетчатой ковбойке показывает листы, исписанные крупными, прижимающимися друг к другу буквами с небольшим наклоном. Текст волнуется, как море.

Версия для печати