Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Октябрь 2010, 3

Сто поэтов начала столетия

О поэзии Дмитрия Быкова и Марии Степановой

Дмитрий БАК

Сто поэтов

начала столетия

П р о д о л ж е н и е. Рубрика выходит с № 2, 2009.

 

Дмитрий Быков, или “Непостоянства общего заложник…”

Быков может по-всякому, Быков говорит, как пишет, а дышит, как говорит, – так думают все, кто упускает из виду тот очевидный факт, что Дмитрий Быков не только и не просто прозаик, переводчик, обозреватель, фельетонист, телерадиоведущий, документалист (и прочая, и прочая, и прочая), но еще и поэт; нет, пожалуй, поэт в первую очередь, по преимуществу. Не потому, что опубликовал несколько поэтических книг, – это нынче не велика невидаль! – но по той простой причине, что именно с поэзии начинается его литературное зрение, причудливо воплощенное во множестве разножанровых книг.

Для всех, кто в 1994 году прочитал сборник “Послание к юноше”, очевидно, как сильно и во многих смыслах существенно, чтобы не сказать кардинально, изменился Быков-лирик, а он, без всяких оговорок, именно лирик, один из немногих в сегодняшней поэзии. От гладких, порою намеренно манерных строк (привет красивой игре в куртуазных маньеристов!) – к неровным, иногда демонстративно неряшливым ритмам, от бравирования симпатиями к повседневным радостям – к все чаще беспросветным нотам усталости и совсем не манерной скорби. “Усталость”, “скорбь” – понятия почти запретные в сегодняшней поэзии, и особенно – в разговоре о ней. “Новая искренность” Дмитрия Быкова, с которой он некогда входил в литературу, вовсе не сошла на нет, не растворилась в опыте и трезвости зрелого возраста и в упоении литературным успехом.

При всех переменах, даже метаморфозах манеры Быков многие годы играет с читателем в одну и ту же игру. Пункт первый: я говорю то, что думаю, нет, даже не так: я и есть на самом деле тот, кто говорит моими стихами, тождество биографического Быкова и, простите за банальность, литературного героя всячески подчеркивается.

Пункт второй: Быков прямо говорит о том и о тех, что и кого не любит. Настолько прямо, что его стихи кажутся зарифмованной прозой, а иногда и выглядят как проза: стихи записаны в строчку, в подбор! Не любит Быков многих, прежде всего – идеалистов-шестидесятников, кухонных интеллектуалов и вечных энтузистов-борцов.

Хорошо, что я в шестидесятых
Не был, не рядился в их парчу.
Я не прочь бы отмотать назад их –
Посмотреть. А жить не захочу.

Вот слетелись интеллектуалы,
Зажужжали, выпили вина,
В тонких пальцах тонкие бокалы
Тонко крутят, нижут имена.

А вокруг девицы роковые,
Знающие только слово “нет”…

Но позвольте, той же для многих странной нелюбовью одаряет Быков и вейсманистов-структуралистов семидесятых, а также фигляров-постмодернистов позднесоветских лет.

Нет, уж лучше эти, с модерном и постмодерном,
С их болотным светом, гнилушечным и неверным,
С безразличием к полумесяцам и крестам,
С их ездой на Запад и чтением лекций там, –

...........................................................................

Но уж лучше эти, они не убьют хотя б.

В тот же загон попадают и насельники Серебряного века, а заодно и эмигранты разных волн и разливов, которые котируются лишь как меньшее зло по сравнению с теми, для кого нетчеловеканетпроблемы:

И уж лучше все эти Поплавские, Сологубы,
Асфодели, желтофиоли, доски судьбы, –
Чем железные ваши когорты, медные трубы,
Золотые кокарды и цинковые гробы…

К какому же “поколению” принадлежит Дмитрий Быков, с кем он чувствует себя своим? Отождествление себя с некой группой, генерацией, пусть даже “потерянной” или “рассерженной” – дело для русского литератора, кажется, привычное и непременное! Выбор велик, одни возмужали в “сороковые, роковые”, а другие “в пятидесятых рождены, в шестидесятых влюблены”. Быков идет поперек течения, он не желает совпадать с каким бы то ни было групповым, коллективным воззрением на жизнь, будь то религиозная соборность либо коммунистическая тотальность. Либерализм? Воспевание личности как высшей ценности? Да нет же, либеральное фразерство, да и либералов как таковых Быков также не терпит – об этом написаны многие тексты, причем с той же последней прямотой, что и только процитированные.

Пункт третий: Быков, прямо говорящий о своих антипатиях, фобиях и идиосинкразиях, предпочитает последовательно умалчивать о своих прямых симпатиях. Тут нужна оговорка. Можно ли надеяться на прямое присутствие в стихах некоего исповедания веры, открыто сформулированного жизненного и художественного кредо? Нет, конечно, в большинстве случаев – нет, но Быков – статья особая: слишком прямо заявлено в стихах тождество автора и героя, слишком явно декларированы точки отталкивания, чтобы не надеяться отыскать области соприкосновения и симпатии. Быков предпочитает говорить о собственной переменчивости, непостоянстве, более того – о каком-то странном присутствии в поле зрения и в сознании одновременно нескольких эмоций.

Но не было ни власти и ни страсти,
Которым я предался бы вполне,
И вечных правд зияющие пасти
Грозят кому-то, но не мне…

Непостоянства общего заложник,
Я сомневался даже во врагах.
Нельзя иметь единственных! Треножник
Не просто так стоит на трех ногах.
И я работал на пяти работах,
Отпугивая призрак нищеты…

Ну, “многостаночность” Быкова-литератора этими (и им подобными) стихами объяснена сполна, но дело не просто в стремлении делать много дел сразу, но в сути, в особом строе души. Одновременное присутствие в сознании несопоставимых разностей и крайностей может вести к последствиям многоразличным. С одной стороны, легкость творческого перевоплощения основана на протеевом даре, способности к метаморфозам тела и духа (“Пушкин, Протей…”). С другой стороны, Подпольный человек Достоевского страдает как раз от неспособности вместить разноразмерное: “Они так и кишат во мне, эти противоположные элементы…” К чему это приводит – хорошо известно: “Я не только злым, но даже и ничем не сумел сделаться: ни злым, ни добрым, ни подлецом, ни честным, ни героем, ни насекомым” (источник тот же).

Пункт четвертый: Дмитрий Быков при всей своей откровенно демонстрируемой всеохватности и любвеобильности никогда (или почти никогда) не скатывается ни до одной из плоских и банальных крайностей. Он не становится ни сентиментально всеядным, ни циничным и желчным, сохраняет в неприкосновенности живую сердцевину поэтического протеизма, многим не нравящейся способности говорить противоположное, несводимое к единому знаменателю.

С одной стороны: “Жизнь – это роман с журналисткой. Стремительных встреч череда С любимой, далекой и близкой, родной, не твоей никогда…” То есть (поясняю) никакая любимая не становится твоей до последнего предела. Еще более прямо: “И, опасаясь, что изменит эта, – Любить и ту, и ту, и ту, и ту!” С другой же стороны, щемящее ощущение подлинности и единственности чувств и встреч:

Лишь мы с тобою в кольце фронтов лежим в земле, как пара кротов,
Лежим, и каждый новый фугас землей засыпает нас.
Среди войны возрастов, полов, стальных стволов и больных голов
Лежим среди чужих оборон со всех четырех сторон.

С одной стороны, подчеркивание посюсторонности мира, его богооставленности, избавленности от четвертого, метафизического измерения: “Ни божественное слово, ни верещащий соловей не значат ничего другого, кроме бренности своей”. С другой стороны, стихи зрелого Быкова просто-таки переполнены метафизикой, за бренностью брезжит вечность:

Мне страшно жить и страшно умереть.
И там и здесь отпугивает бездна.
Однако эта утварь, эта снедь
Душе моей по-прежнему любезна.

Любезен вид на свалку из окон
И разговор, что все насквозь знакомо, –
Затем, что жизнь сама себе закон,
А в смерти нет и этого закона.

Видимая легкость стихоговорения Дмитрия Быкова с годами становится все более затрудненной и отягченной раздумьями, все более несводимой к манерному флирту с жизнью. Однако главная черта его стилистики остается при нем: речь о склонности к афористической ясности, к афоризму как таковому. Вернее будет сказать – к метафорическому афоризму, если подразумевать, что афоризм и метафора – вещи совместные далеко не всегда. Афоризм у Быкова не самоценен, не замкнут в себе, вставлен в обширную рамку расширяющегося смысла. К примеру, лихо закругленная фраза “Небольшая вспышка в точке прицела” из замечательной быковской “Двенадцатой баллады” на поверку означает вовсе не то, что лежит на поверхности: взгляд охотника на только что подстреленную дичь, стрелкá – на пораженную цель. Тот, кто наделен даром творческого зрения, оказывается не стрелком, а целью, пораженной выстрелом из совсем иного оружия, нацеленного в сердце любого из смертных: “Посчитать расстояние по прямой. Небольшая вспышка в точке прицела. До чего надоело, Господи Боже мой. Не поверишь, Боже, как надоело”.

Трудно предположить, удастся ли Дмитрию Быкову, прошедшему в девяностые сквозь огонь и воду, а в двухтысячные – услышавшему зов медных труб, сохранить в стихах двусмысленную, опасную, но такую трогательно архаичную, чуть наивную двойственность, лукавство искренности и противоречивую афористичность. Но в течение последнего десятилетия, несмотря на все перипетии судьбы успешного литератора, все лучшее оставалось при нем – это факт, на мой взгляд, бесспорный.

Мария Степанова, или “Побегите прочь вы, стихи, мелькая…

Стихи Марии Степановой выглядят настолько спонтанными, необработанными, алогичными, неотделанными, что с первого взгляда ясно: они предельно обдуманы, выстроены, подчинены единому рациональному замыслу. Закон здесь тщательно замаскирован под энтропию, четкость высказывания – под поток сознания. При этом сам принцип сознательной маскировки смысла дан с абсолютной отчетливостью: пропорции предметов и мыслей о них намеренно смещены, но не уничтожены, легко восстановимы сквозь демонстративно искаженные словоформы и причудливые грамматические новации.

Где мое нынчее, а? То-то, что нету.
Сердце к стене отверну, зрение сменим.
Голая буду в воде глупая нерпа.
Ли в одеяле сидеть сяду пельменем.
Кудри, что эту судьбу так искажали,
Плакать-нейди-наклонять к месту любови,
Ты, что возможен разбить, как бы скрижали,
Ты, что несложен лицом, ибо любое.
Как на морозе крыльцо, ты голубое,
Теплой любови лицо в пору убоя!

Легко прощупывается фактура канонического медитативного текста об ушедшей любви (исчезнувшем счастье, утраченном понимании, миновавшем детстве и т.д.). Тонкая отделка текста словно бы снята слоями, обнажено ядро, прообраз, эйдос эмоции, привычной по сотням русских (и не только) стихотворений. Причем прообраз сильно обобщенный и абстрагированный, так сказать, не уход любви, но “ушедшесть любовности”. Подобное отвлечение от конкретности высказывания, поиск сердцевинного источника интонационного движения лишает стихотворение ситуативной конкретности, превращает его в конспект ненаписанного текста, обычное письмо подменяет стенографическим. Легко вообразить, что из того же исходного набора семантических единиц можно синтезировать множество разных стихотворных текстов, “ушедшесть любовности” развернуто и в пушкинском “прошла любовь – явилась муза”, и, например, в ахматовском “Как забуду? Он вышел шатаясь…”

Метод обнажения смысловых ядер предполагает поиск к каждому слову путеводной производящей основы, реконструкцию его этимологии. Например, где корень в слове “яма”, в фонетической транскрипции [jama]? Его представляет лишь некий безликий йот (j), который можно расшифровать лишь с привлечением других его производных, например, глагола “яти”, т.е. “изымать”, “вынимать”. Яма – то, что остается после изъятия, пустой объем на месте вынутой почвы. Надо ли говорить, что в корневой основе слов “изъ-ятие”, “объ-ем” – все тот же йот! Молекула несет на себе отпечаток вещества, из которого она извлечена, атом – безлик, универсален и абстрактен, может входить в состав многих молекул, как водород – в состав воды и перекиси водорода. Фраза Степановой сплошь составлена как раз не из молекул, а из атомов смысла: не “охотник убил оленя”, но “некто двуногий с ножом произвел умерщвление кого-то бегущего закинув рога”.

Вернемся к процитированному стихотворению. Первоначальный “квант смысла” (переживание утраты чего-то некогда желанного) модифицирован в нем при помощи средств и приемов принципиально разновеликих, несводимых к единому стилистическому знаменателю. Здесь и косноязычие – почти детское, инфантильное (“нончее”), и изощренная интеллектуальная метафорика (“зрение сменим”), и наивное просторечие (“то-то что нету”), и рассудочное применение оборотов, недопустимых грамматически (“ли в одеяле сидеть”, “ты, что возможен разбить”), и обломки высокого штиля (“ибо”, “скрижали”), и следы фольклорных бабьих заплачек (“плакать-нейди-наклонять к месту любови”). Такими словесами изъясняться не может никакой отдельно взятый, персонально определенный “лирический герой”, так мог бы воспринимать мир и чувствовать лишь некий условный, собирательный субъект, являющийся одновременно и утонченным интеллектуалом, и ребенком, и наивным персонажем фольклорных песенных историй.

Именно о таких – тщательно отрефлектированных – стихах уместно судить не иначе как именно по законам, “поэтом самим над собою признанным”. А значит, полезно прислушаться к автокомментариям поэта. В одном из интервью Степанова формулирует два важнейших тезиса, первый: стихи пишутся циклами и книгами; второй: их понимание намеренно затруднено, поскольку подлинная поэзия работает на границах привычной коммуникации, открывает новые возможности языка, опережает обыденную речь в развитии. Оба тезиса тесно взаимосвязаны, поскольку цикловое единство смысла, согласно воззрениям Степановой, оказывается более важным, чем любое отдельное стихотворение, а работа по пониманию стихов осуществляется целыми поколениями читателей в результате целенаправленного многолетнего труда. Так, среднестатистический любитель поэзии двухтысячных годов в целом лучше понимает Мандельштама, нежели даже наиболее подкованные, но взятые “по отдельности” читатели годов двадцатых или тридцатых. Получается, что для поэта прежде всего важны не единичные акты чтения отдельных стихотворений отдельными же читателями, но собирательные, совокупные события чтения монолитных массивов многих стихотворений множественными группами читателей-современников, осуществляющими коллективную работу по приближению вырвавшейся “вперед” поэзии и поэтики к обыденной, привычной речи.

Правомерен вопрос: насколько уместны, оправданны все эти предельно отвлеченные попытки заново пересоздать не отдельные стихи, но стих как таковой, совместимы ли они с реальным интересом к поэзии читателя с человеческим лицом? Да, уверен, что совместимы, так уже не раз случалось за последнее столетие развития искусства: многие попытки отвлечь восприятие произведения от обыденного акта понимающего сочувствия-узнавания рождали новые, модифицированные способы художественного восприятия. Изображение черного квадрата нельзя рассматривать в рамках непосредственного сопереживания, эмоциональной эмпатии, необходимо подключение регистров рассудочного постижения супрематических построений автора. Однако на выходе, в итоге все же оказывается нечто привычное: “удовольствие от текста”, заинтересованное созерцание стихотворения или картины.

Как уже говорилось, у Степановой очень многое заключено в надтекстовом смысловом единстве книги стихов, в первую очередь – в самом ее названии. Так, заглавие лучшей, на мой взгляд, книги Марии Степановой “Физиология и малая история” содержит сложную, но ясную и смелую метафору. Как наряду с большой историей существует малая, основанная не на учебниках, но на личных впечатлениях обычного человека, так и рядом с “большой” наукой физилогией, с внешней точки зрения описывающей законы функционирования человеческого организма, существует и “малая физиология”, данная отдельному человеку в непосредственном ощущении, как бы изнутри. Здесь на первом плане оказывается не отстраненное изучение функций внутренних органов, но “переживание” их нормальной либо болезненно анормальной работы изнутри сознания человека.

Акцент на человеческом измерении применительно к истории и к физиологии приводит к сходным последствиям. Отвлеченная система научных построений превращается в живую цепь непосредственных реакций и акций разума (применительно к “малой истории”) или организма (коль скоро речь заходит о “малой физиологии”). Во втором случае происходит неминуемое воскрешение детского самовосприятия: отношение к собственному телу как к чужому, ощущение себя как постоянно живущего “рядом” существа, тяжко дышащего во время игр во дворе, испытывающего боль от ссадин, боящегося визитов к врачу, порою мечущегося в болезненном жару и т.д.

У меня синяк простейший,
Красногубый, августейший,
Загустеющий, как мед, –
Кто не видел, не поймет.
У меня ли на предплечье,
Как прививка против осп,
Проступает человечье:
Убедительное “осв”.

Если принять перечисленные исходные аксиомы книги, то все остальные сложности получат ясные обоснования и веские мотивировки. Человек, физиологию не изучающий, но непосредственно “испытывающий”, видит мир совершенно по-особому. Вот и Мария Степанова в стихах не только уходит от ответа на какие бы то ни было вопросы, она уклоняется и от самой постановки вопросов. Они только переживаются в формах языка, также переживаемого изнутри, еще не ставшего предметом школьного расслоения на роды, числа и падежи. В ее тщательно выстроенной и обжитой отдельно взятой вселенной всего нового и отдельного поровну: одна замкнутая в себе интонация, одна орфография и пунктуация, один вложенный в стихи идеальный тип читательского восприятия – равнодушное понимание-с-полуслова, никогда не переходящее в овации, поскольку оваций нет и не предполагается в параллельном реальному поэтическом мире Степановой.

Все перечисленные признаки – ежели вдуматься – вроде бы для Степановой неспецифичны, встречаются и в других поэтических космосах. Нет – продолжаю настаивать, – это только так кажется, поскольку в гипотетических параллельных случаях главный эффект заключается в разности потенциалов, в избытке поэтического зрения, в неизбежном сопоставлении эзотерического и неясного с открытым и прозрачным. Ну, например, нетрадиционное написание слов и необычные знаки препинания подспудно сравниваются с нормативными орфографией и пунктуацией. У Степановой ничто ни с чем не сопоставляется, ни отклонение – с нормой, ни разные по своей природе способы отхода от нормы – друг с другом. Ни одна эмоция не доминирует, все возможные интонации и реакции на них существуют рядом, вместе, в едином противоречивом конгломерате.

Другая книга Степановой (“Тут-свет”) тоже названа многозначительно и вместе с тем прозрачно. Большинство стихотворений содержат попытку высветлить в повседневном существовании живые признаки утраченных ощущений, контуров предметов, смыслов, чужих, либо неясных, либо ушедших в прошлое. Вот, например, стихотворение “Я, мама, бабушка, 9 мая”:

Из троих, сидящих за столом,
Лишь меня есть шанс коснуться,
Прямиком, расплющить кулаком, осязать уста и руце.
Но зато, как первое объятье,
Мы сидим втроем в едином платье

…………………………………….

И стою пешком у поворота:
Рода наступающая рота.

Оттого и каждый День Победы
Выше на один этаж,
На котором мы ведем беседы
Тройственные, как трельяж.

Мария Степанова стремится приоткрыть в поэтической речи те же парадоксальные возможности, которые столетие тому назад нащупали в прозе авторы, с успехом применившие технику потока сознания: Джойс, Пруст, Фолкнер. По видимости бессвязная речь, игнорирующая законы риторики, оказывалась ближе к реальному процессу словопорождения, нежели казавшиеся высшим достижения “реализма” отточенные пассажи Тургенева или Диккенса. Словно бы забыв об усилиях Хлебникова, дадаистов и им подобных, Степанова решительно вступает на зыбкую почву эксперимента, который не желает быть экспериментом, но претендует на роль канона. Поэт Мария Степанова будто не замечает грамматики языка и стиха, а вместе с тем не желает замечать читателя и “понимателя” своих поэтических текстов. Если кому-то что-то неясно, значит еще не совершена коллективная работа читателей над трудностями перевода с поэтического языка на русский. И – добавлю от себя – неизвестно, будет ли она совершена хотя бы когда-нибудь, необходимо ли ее совершение для русской поэзии. Ясно пока одно: стихи Марии Степановой совершенно оригинальны и живо интересны многим ценителям русской поэзии начала нового столетия.

Библиография

Быков Дмитрий Львович

2000

Рыцарь отказа // Новый мир, 2000, №5.

Отсрочка: Книга стихов / Д. Быков. – СПб.: Геликон Плюс, 2000. – 164 с.

2005

Автопортрет на фоне // Новый мир, 2005, №5.

2006

Последнее время: Стихи, поэмы, баллады / Д. Быков. – М.: Вагриус, 2006. – 505 с.

2007

На стыке умиления и злости // Новый мир, 2007, №4.

2009

Письма счастья: двадцать баллад и другие стихотворения / Д. Быков. – М.: Вагриус, 2009. – 688 с.

Отчет: стихотворения, поэмы, баллады / Д. Быков. – М.: ПрозаиК, 2009. – 576 с.

 

Степанова Мария Михайловна

2000

Страшные глаза // Знамя, 2000, №6.

2001

Стихи. // Зеркало, 2001, №17/18.

Песни северных южан / М. Степанова. – М : АРГО-РИСК; Тверь: Kolonna, 2001. – 56 с.

О близнецах / М. Степанова. – М.: ОГИ, 2001. – 104 с.

Тут-свет / М. Степанова. – СПб.: Пушкинский фонд, 2001. – 48 с. – (Автограф).

2003

“И в глазах темно, и во рту сухо…” // Критическая масса, 2003, №1.

Новые баллады // НЛО, 2003, №62.

Счастье / М. Степанова. – М.: НЛО, 2003. – 88 с. – (Премия Андрея Белого).

2004

Выдох // Знамя, 2004, №9.

2005

Физиология и малая история // Знамя, 2005, №4.

Физиология и малая история / М. Степанова. – М.: Прагматика культуры, 2005. – 88 с.

2006

О // Знамя, 2006, №9.

2008

Лирика, голос // Знамя, 2008, №12.

Проза Ивана Сидорова / М. Степанова. – М.: Новое издательство, 2008. – 74 с.

Справочный материал подготовлен Ж. Галиевой.

Версия для печати