Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Октябрь 2009, 7

Кадын

Сказ о вечном кочевье

Этот роман о царице, ставшей свидетельницей и жертвой роковых перемен в жизни и духе своего народа.

В основу замысла легла научная сенсация – уникальное захоронение молодой женщины, обнаруженное в 1993 году в приграничной зоне Алтая, на высокогорном плато Укок. Прекрасно сохранилась не только мумия, но и одежда, и поразительный по пышности и высоте парик, и ритуальная атрибутика. Всплыли легенды о древних девах-богатырках, хранительницах алтайского народа, разгорелся интерес к культуре жителей алтайских гор в VIII-VI в.в. до н.э.

Курганы этой культуры, названной условно пазырыкской – по урочищу Пазырык, в котором были раскопаны самые большие и богатые курганы, – известны науке с конца XIX века. Но при всем богатстве находок представление о древних жителях Алтая до сих пор очень фрагментарное. Установлено предположительное родство пазырыкцев со скифской, персидской, иранской культурами. Сделан вывод об их воинственности. Их искусное кузнечное ремесло, использование ртути для получения тончайшего золота, тонкие татуировки на теле, музыкальные инструменты – барабаны и арфа, похожая на китайскую цитру, – все это значительно выделяет пазырыкцев на фоне соседствовавших с ними народов.

Но восстановить их историю так и не удалось. Ни откуда они пришли на эту землю, ни куда ушли, доподлинно не известно. Их культура просуществовала сравнительно недолго. Невелико и количество захоронений – в сопоставлении с той площадью, которую они предположительно населяли.

Неясно и происхождение пазырыкцев. До первых анализов ДНК этот народ считали предками современных алтайцев-тюрков, сейчас же ясно, что они относились к европеоидному типу с малым вмешательством монголоидной крови – скорее всего как примеси соседних народов. Несмотря на это в сознании современных алтайцев пазырыкцы стали их предками.

Ирина Богатырева не считает свой роман ни исторической реконструкцией, ни опытом в жанре фэнтези. И тут с автором нельзя не согласиться. Ее произведение заставляет прожить универсальные законы человеческого существования – пусть и в пространстве мира, о котором известно только, что он был и безвозвратно канул в Лету. Перед нами произведение с классической литературной задачей – художественного постижения неуловимой тайны и правды жизни.

Мы представляем журнальный вариант романа, знакомящий читателя с главными героями и основными сюжетными линиями.

Глава 1. Посвящение

Меня зовут Ал-Аштара. Мне говорили, это потому, что я родилась на рассвете. Еще по-разному люди зовут, кто быстрой, кто меткой, только я не слушаю – отец говорил: от лести человек изнутри гниет, как дерево от воды разбухает. Пусть, как хотят, называют. Имя же свое я не скажу, его только я и мой дух знаем. Его старая Камка на кости вырезала и под кедром зарыла. Еще эту ночь будет имя со мной, а потом произнесу его вслух – и уйду в вышний чертог. А пока так меня зовут: Ал-Аштара, Красный Цветок.

Только отец с детства меня Кадынкой кликал. Шутил: “Вырастешь, тебя будут Кадын, госпожой звать. Пока же – Кадынка”. Отец мой был царь, правитель красным людом и белым скотом во все стороны от Белоголовых вершин. Кому в горы идти, скот гнать, кому вниз по пенной реке зверовать-птицевать спускаться, когда бой всем грядет – то он ведал. Наш род свое начало от Золотой реки берет, что далеко-далеко от этих земель протекает. Оттуда мы пришли. Но уже самые белые старики, у которых духи последний разум съели, не помнят той реки и как народ наш там жил. Теперь Золотая река только в преданиях наших сохранилась.

Я и мои шестеро братьев родились здесь, в этих горах. Сколько помнят сказители, не знал наш люд лучшей земли, а прошли мы от Золотой реки уже много и много. Шли наши предки, и предки предков, все шли и не знали в том устали, как прародители – два брата, сыновья царя с Золотой реки – завещали: идти, чтобы вернуться к ней. Но об этом я потом расскажу, об этом петь надо.

Всякий человек нашего люда прежде всего – воин. Воином становится при посвящении. До того как бы и жизни дитя не имеет: бегает оно, остроглазое, шустрое, а кем ему быть да и быть ли вовсе, еще не решили духи.

У нас так было: осенью, когда листья желтеют и вода в ручьях темнеет перед холодами, выходила Камка из леса и уводила девочек, у кого в тот год пришли крови. Матери, как крови первые обнаружат, на коновязь при доме красную тряпку вязали, чтобы Камка знала, к кому идти.

За мной последней Камка шла. Я в доме была, вдруг слышу – словно плач поминальный из-под холма, со стана тянется. Вышла из дверей – вереницей мамки-тетки за девочками вверх по горе шли, в три ручья рыдали. Будто и правда единственных дочерей хоронили, а не дитя в новую жизнь снаряжали. Мамушка моя, что с люльки меня ходила, из местных, из темных народов, не знала, что ей делать, рыдать ли, нет ли. Родной матери у меня не было, как родила меня – так в высь бело-синюю и нырнула. Только не стала бы она по лицу воду гонять, меня провожая, это я знала. Воином из кузнецкого стана моя мать была. Я мамушке кивнула, чтобы спокойно сидела, велела с собой мне лепешку дать да и пошла к ним. Больше меня не провожали, не отцу же с братьями по мне рыдать.

Спустилась я с нашего холма, на полпути их встретила, оглядела всех. И только Очишке обрадовалась: только она, лесная девочка, была мне в детстве подругой. Не думала я, что вместе нам проходить посвящение, она меня младше на две зимы, но духи решили иначе: в лесу она выросла, земля рано в ней свои соки открыла.

Стояла, как всегда, гордая, с презрением на баб усмехалась, а все девочки на нее, странную, дикую, совсем не по-нашему одетую, косились, и женщины косились, и еще пуще ревели.

Из всех только я не боялась ее и Камки. Не боялась Очи, потому что давно ее знала и любила всегда, как сестру. А Камку не боялась, потому что она Очишке мать была. Только о том никто не знал больше.

Под рев бабий до самого леса дошли, а как подходить стали: “Вон идите”, – Камка провожатым сказала. Пока тропа знакома была, быстро девочки шагали. Как в гору пошла Камка, поотстали, принялись хныкать, за камни цепляться: на ногах-то у всех мягкая обувь, по камням, да и просто долго ходить не приучены с детства были.

– Все, – сказала вдруг Камка и остановилась. – Отсюда другая у вас начинается жизнь. Вот от этого камня. За ним вам – ворота во взрослое. Я сейчас ветром вперед пущусь, а вы за мной следуйте. Не плутайте и не отставайте. Я вас у глухого озера ждать буду, духов на пир звать. Как все соберетесь – начнется. Если же кто в лесу останется – не стану вас ни звать, ни искать.

И тут же заверещала Камка, гикнула, закрутилась. Кто-то в рев, кто-то оступился и на камни упал, а я слышу – Очи звонко крикнула: “Вон она!” – и зайцем в лес бросилась. Я – за ней…

Озеро, на котором Камка девочкам посвящение давала, было небольшое, круглое, голубое – как высь отраженная. Один только берег отлогий, другие – камни осыпью, не подойти. Ни ручейка, ни речки в озеро не впадало, не вытекало из него. Такие у нас глухими зовутся.

Говорят, их Торзы-духи из земли достают. Или, еще говорят, это Луноликая мать, прогневавшись, белую свою кобылицу вздыбила, и, где копыто той кобылицы грохнуло оземь, там яма стала, а водой после уже заполнилась. Как бы то ни было, озера такие мы обходим. Ни пить из них не берем, ни скот к ним не пускаем.

Как попала Камка к озеру задолго вперед нас – того я не знаю, но только выскочили мы, тьма и ветер злой – все осталось позади, а перед нами сидела Камка как ни в чем не бывало и с ложки похлебку пробовала. В новые, только что вырезанные чаши похлебку разлила – на всех хватило чаш, ни больше, ни меньше. Мы молча ели, только слышно было, как ветер под горой все еще гнет кроны да как ложки дно выстукивают. Поели, и Камка сказала:

– Как та маралуха, что вас собой накормила, звездою на небе станет, так вы, себя духам скормив, тем станете, кем вам быть дóлжно. Сегодня открою я духам-ээ двери. Будете вы бороться, и, с кем выдержите бой, тот вам долю вашу укажет. Сейчас же готовьтесь. И собирайте себе жилища, как сможете: жить тут вам, пока не обучитесь всему.

У нас дома строят из тесаных стволов, с пятью или более углами, а сверху кроют или шкурами, или корою, после войлоком, чтобы было красиво и тепло. Если в походе, так одним войлоком, жерди поставив, покроют. Но тут ни шкур, ни войлока. Значит, корой крыть, так я решила. Нож-то всегда при себе.

Девочки при посвящении до снега, бывает, в лесу живут. Надо крепкое жилище собрать. И чтоб тепло в нем было – чтобы огонь был.

Потому сначала я сложила дрова под очаг. Наметила место, чтобы и сесть, и лечь не близко к огню и не далеко – получилось много. Дым на высоту человека – едкий, если его не выпускать, нечем дышать будет. Значит, шалаш выше себя делать. Так все наметив, пошла я под гору и стала духов просить о хороших жердях и коре для крыши.

Ветром много деревьев да сучьев повалило. Все нашла я, долго таскала, потом собирала да крыла. Как могла – спешила. Про дымоход не забыла. И все равно только с темнотой управилась. Все вокруг уже хорошо ли, плохо свои шалаши поставили. Очишка давно на дереве, как сорока, сидела да посмеивалась. Она там только навес соорудила меж двух веток и была спокойна.

Собралась я к костру, где Камка ждала нас. Но что-то неладное ощутила вдруг за спиной: девочки собрались в круг, дорогу мне преградили, одна какая-то, самая смелая и высокая, вышла вперед:

– Ты чего себе выстроила? Думаешь, ты особая? Это там ты – царская дочь, а тут – как все. Вот как вытащат тебе духи прялку, станешь простой, как и любая охотничья дочь. Нечего выделяться, пока не решили духи. Разбирай.

И все загудели: разобрать, разобрать. Я сжала зубы. До того мига и не думала, что духи могут мне вытащить прялку в долю. Всегда, еще когда ребенком была и пыталась, вперед забегая, почуять свою долю, виделась себе на коне, с чеканом и луком, а не у прялки и огня. Не по моему это духу. Не хотелось мне в это верить, и я крикнула:

– Те, какая ты смелая! Давай тогда драться! Повалишь – разбирай мой дом. Я тебя повалю – ты мне тут будешь служанкой.

И, не дожидаясь ответа, бросилась вперед, стараясь боднуть ее головой в живот. Я крутилась вокруг нее, как белка по дереву, она же толкала и ударяла меня каждый раз верно, сильно и больно. Любой ее удар мог бы свалить меня, но я терпела, била, кусала ее, только старалась не сцепляться надолго, чтобы она не могла перевесить меня.

Наконец, чувствуя усталость и растущую боль от ударов, я решилась: наскочив посильней, обхватила ее за плечи и ногой стала подбивать ей ногу. Я знала, что это опасно, что я могу рухнуть раньше, но другого пути уже не было у меня. Но, когда ощутила я, что выбила ее ногу и вот-вот упадет она навзничь, вдруг словно бы ярко вспыхнул костер, и в его свете я увидала перед собой вместо девичьего лица, вместо человечьей головы – морду горного барса. Он владыка этих гор, его все и боятся, и уважают. Охотники о нем “барс” не скажут, но “царь”, будто бы о моем отце речь идет. С прижатыми ушами, ощерив серебристую голову, оскалив клыки, он смотрел мне в глаза холодными, рыжими, сияющими глазами… Мое естество дрогнуло, и ужас сжал горло и грудь – а барс завизжал, и я почувствовала, что мы оба падаем на землю.

Мне казалось, что горы дрогнули, когда мы упали. Но в тот момент я уже знала, что это и есть мое посвящение, – и не отпрянула, не ослабила хватку. Мы покатились по траве, вокруг костра – барс с телом человека и я. Противник мой визжал и шипел, бил меня о деревья, прижимал к земле всею своею силой, драл кожу когтями, грыз плечи. Я видела, как кровью налились его глаза и как покраснели клыки, но скорее дала бы ему сожрать меня, чем выпустила.

Несколько раз он затихал, думая обмануть меня, но я не верила, и все начиналось сначала. Так он трепал меня, как собака суслика, но наконец затих, прижатый мною к земле. Пасть его закрылась, глаза потухли, и взгляд стал спокойным и холодным, каким и должен быть взгляд царя, будь то духов царь, людей или животных. Я подумала уже, что он скажет сейчас мне человеческим голосом: “Встань”, – но он молчал, только смотрел, и я отпустила его, откатилась в сторону и с трудом села. Тело мое было избито, от ран на спине и плечах я чуть не теряла сознание. Барс, равнодушный, сел напротив и смотрел мне в лицо.

Тут я поняла, что еще кто-то есть рядом. За костром, освещенный снизу, стоял грифон. Его желтая шкура казалась от огня красной, а клюв был изогнут, голова была птичьей, только глаза, как и туловище о четырех лапах с хвостом, принадлежали кошке и были желты, узки и спокойны. Барс подошел ко мне, и, опираясь о него, мне удалось подняться на ноги, чтобы сделать поклон грифону, ээ Торзы этих мест – духу, хозяину гор, рек и ветров, – после чего я упала и ничего больше не помнила.

Как ото сна просыпаясь, выходила я из той битвы. Еще глаз не открыла, еще вокруг не поглядела – поняла, что лежу на земле, рядом горит огонь, и мне хорошо, словно бы я в своем доме, а мамушка молочную варку варит и тихонько себе напевает: чату-чату-чатути-и, стрела быстрая, лети-и… Так бы и спала. И тут в голове всплывает, что дралась я с царем-барсом, а значит, тело мое все должно быть в глубоких ранах… Но не чую я боли. И думается тогда мне, что не пережила я посвящение, что улетела душа моя в бело-синюю высь, и это не мамушка, а моя родная мать или же Луноликая меня встречает и песню надо мною поет.

Подумала так и чуть не заплакала. Открываю глаза – передо мною Камка сидит, по кости режет, а вокруг девочки ее напев слушают.

Чату-чату-чату-ти, стрела быстрая, лети…

Обрадовалась я: поняла, что прошла посвящение. И ни боли, ни ран на теле нет, только память о битве, и, как вкус пищи, во рту осталось мое новое имя.

– Теперь все вы – воины, – заговорила вдруг Камка тихо и напевно, словно бы речь эта из песни плавно перетекла. – Будете вы все здесь жить, а я вас биться учить стану. Но у каждой из вас и своя доля есть, что духи вам дали. Как вернетесь вы в дома ваши, так и станете: кто прясть, кто шерсть мять, кто узоры шить, кто на зверя ходить. Доля каждой своя, особая, иной не бывать. Это вы твердо знать все должны. Чужая доля – по чужим плечам, ее не осилить, как бы мила ни казалась она. Это вы тоже знать должны… Но среди вас есть вождь, девы, – продолжала Камка. – Духи ее таковой выбрали. Воинам в битве она будет вождем. Зовет ее к себе на служение Луноликая мать, и с нею должны еще быть близкие воины, Луноликой себя посвятившие. В этом вы уже не вольны выбирать. Духи вождю подскажут, кого взять.

И все обратились ко мне. Я растерялась, смотрела на Камку и не понимала ее. Все мы знали, кем были девы, Луноликой себя посвятившие: они хранители воинской силы нашего люда, они вечно юные, вечные девы… Каждый год возвращались девушки с посвящения – кто пряхой, кто кожевником, а кто охотником, – но были те, кто со всеми не возвращался, их посвящение продолжалось, в чертог Луноликой уходили они.

Для меня эти девы всегда были недоступно прекрасны. С детства похожей на них быть я мечтала. Но надеяться на такую долю боялась. Иной год троих, пятерых, а иной год – никого не выбирали духи в посвящение Луноликой.

Камка по имени моему выбор духов определила – и все девы с тревогой и ожиданием на меня смотрели теперь. Я не могла им показать, что не знаю, как поступить, кивнула и поднялась, жестом всех созывая поближе к костру. И увидела: лица у них странные, каждой будто дух свой мерещится. Присмотрелась – точно: перед одной как бы заяц-русак на двух ногах прыгал, возле другой серебристый козел бородищей тряс, у третьей на плече сидела цапля с длинным носом, а сидела по-человечески, ноги вниз с плеча спустив, и крыльями как будто за плечо придерживалась… У четвертой – барсук, у пятой – змея в человеческой одежде, у шестой – как бы пастух ростом с ладонь, а вместо одной ноги у него – ящерица… Потом глянула я на Очи – она прямо напротив меня, через костер сидела – а ее дух, крылатая рысь, подняла в этот момент над головой боевой чекан. И я поняла и указала на Очи:

– Она.

Снова девушек оглядела и увидала Ильдазу из соседнего стана. Я ее знала потому, что она приносила нам мягкий сыр, он славно у них получался. Это ее духом был серебристый козел; у козла оказался красный петух на спине, не то сидел, не то был с ним единым, и он поднял над головою красный горит с луком и стрелами, держа его крыльями, как человек руками.

– Она, – указала я на Ильдазу.

Третью девушку я не знала по имени, была она слишком толста и не выглядела воинственно, но ее дух, с кривыми младенческими ножками и круглыми животом, но с плечами и головою теленка, тоже достал оружие, и я повиновалась выбору духов.

– Она.

Сколько ни оглядывала я далее сидящих передо мной дев, сколько ни ждала знака – не было его. Но я твердо знала, что не может быть в группе четыре девы. Потому что трое создали мир, а четыре – всегда знак смерти и разложения. Я помнила это и продолжала искать.

И тут я увидела, как над ближайшей ко мне девой поднял дух боевой кинжал. Дева эта была очень скромна и лицом казалась мне краше всех, кто собрался вокруг. Красота ее была даром, но, когда дух ее, небольшой лесной кот в красной шубе, обнажил кинжал, дева подняла на меня взгляд, и я увидела в лице ее не скромницу, у материнского очага выросшую, а волевую деву-воина. Из всех прочих она одна сама приняла решение быть со мной, сознавая, что значит это для нее и что ее ждет, – я увидела это, всю борьбу ее с собой увидела и ту твердость, с которой она так решила. За то я хотела тут же обнять ее, но сдержалась и только сказала:

– Она.

Так стало нас пятеро, и я поняла, что искать дальше не стоит – духи сделали свой выбор. Поняла это и Камка. Сняв с огня котелок, она подкинула хвороста, велела всем отойти, а нас пятерых вывела к костру и, когда разгорелось жарче, когда даже стоять близко стало тяжело, велела нам:

– Прыгайте!.. <…>

 

Глава 2. На круче

– Осознать вы сейчас должны, как важно то, к чему вас духи призвали, – говорила Камка. – От вас это служение многого потребует. Луноликой матери дева после учения не станет такой, как другие. Мужа не будет у нее, знать вы должны. Детей не будет. Всю себя без остатка отдает она Луноликой. Лишь в случае больших бедствий, чтобы спасти люд, может снять дева эти обеты и стать матерью и женой… Всю себя битве эта дева отдаст. Первой впереди войска поедет. В ней вся сила войска и его победа. Как у мужчины, смерть ее на коне ездит. Старости не узнает она. Болезни не узнает она. Мужчина, слабость в теле почуявший, пояс развязать может и, духам отдав себя, все же жить. Деву же, слабость почуявшую, Луноликая матерь забирает… Но почет и слава деве такой в каждом стане. Лучшие ткани лучшие мастерицы в дар ей несут. Лучшую дичь лучшие охотники ей несут. На дороге мужчины с ней поклоном здороваются, женщины и дети не поднимают глаз. В дом к ней без подарка не ходят. Как случается беда, или болезнь, или голод, к Луноликой матери девам люди идут, это и заступницы их, и помощницы.

Все это было так, мы знали, но отчего-то никто в станах не завидовал им, и никто не хотел, чтобы дочери их вечными девами стали. В отдельном чертоге стояли их дома, редко с людьми общались они, и стойбищенские, хоть уважали, а больше боялись их. Только раз в году открыто к людям выходили они, на праздник весны: танцевали. А Камка так продолжала:

– Гордости и чванства эти девы не знают – Луноликая матерь карает таких. Лжи, обжорства, жадности не знают – Луноликая матерь карает таких. Как все дала – отобрать в любой миг может. Дверь в свой чертог отворив, выгнать в любой момент может.

Мурашки побежали у меня по спине. С детства питая любовь к таким девам, я только в тот миг поняла, отчего они были такими: держались вдали от людей, лишнего слова не говорили, себя в строгости и почти нищете держали, хотя могли бы иметь все, как мой отец. Представилось мне тогда, что, всегда Луноликой длань на себе ощущая, они боялись ее и все чувства и слабости в себе подавляли. Представилось мне, что Луноликая, прогневавшись, в любой момент может ударить такую деву чеканом с неба.

И другие девы, верно, о том же думали, потому что спросила тут Ак-Дирьи:

– Как карает? Смертью?

Камка тяжело взглянула на нее и не сразу ответила:

– Смерти не боится Луноликой матери дева. Своего дара лишает госпожа ту, что нарушила обет, кто дух свой в слабости держит. Бесстрашной дева была – последней трусихой вмиг станет. Не имела врагов – любой будет ей враг. Не знала поражения – дитя ее победит. Потерявшая дар быстро смерть свою найдет, но жизнь такая страшнее смерти.

Меня била лихорадка – так ясно представила себе эту кару. Девы другие тоже сидели мрачны.

– Сейчас вы вправе решать, принять ли вам этот дар, – сказала Камка. – Вы слышали все и знаете о жизни, которая ждет вас. Выбор духов – не приказ, а на вас указанье. Если же сердце чует, что не выдержать вам жизни такой, что быть обычной девой милее, можете сказать сейчас и уйти. Стать простым человеком по воле своей сейчас можете вы. Дав обет – не сможете: хуже худшего это, девы. Решайте.

Все молчали и не поднимали глаз. Глубоко в себя заглянуть я пыталась: справлюсь ли с жизнью такой? И, верно, это другие делали. Но увидела я простой ответ: если об этом с детства мечтала, другой жизни не может быть у меня. В чем же сомневаться? И первой я подняла глаза.

– Я готова, – сказала.

И все девы за мной так ответили. Радостно стало мне, будто скинула тяжкую ношу, но Камка по-прежнему строго сказала, будто не очень верила нам:

– Это лишь первый шаг, девы. Еще будет возможность у вас на этом пути остановиться.

Потом достала из куля, на котором сидела, кожаный сверток, развернула и подала каждой из нас тонкий пояс с серебряными накладками. Пряжки были с головами барса-царя. Такие пояса все Луноликой матери девы носили. С гордостью мы опоясались – будто уже ими стали.

После посвящения, когда остальные девы вернулись в стан, мы впятером зажили с Камкой на круче.

Как и прежде, день начинался с удара и гула. “Дон-дон-донн”, – пела пещера: при входе повесила Камка свой медный блин. Звук наполнял изнутри гору и нас самих, выносил из сновидения. Оставив кого-то главным, Камка уходила на охоту и к своим лошадям. До ее возвращения мы укрепляли наши тела упражнениями.

Главные же наши занятия были вечером, когда поднималась луна. Камка шла на утес, разводила огонь и нас подзывала.

Этот утес мы прозвали лунным. Потому что месяц являлся, казалось, прямо напротив, и видна было оттуда вся долина, и озеро, рекою рожденное, и видно было, что имеет оно тоже форму месяца. Собрав, Камка сажала нас вокруг костра, а когда успокаивалось дыхание наше, мы ложились и позволяли луне заполнить наши тела.

– В первые дни луна вам силу свою передать должна, – говорила Камка. – Как сосуды пустые, наполнит собою вас. Сила женская в гнезде копится, – говорила она и клала руку на низ живота под пупом, между костей. – Лежите и наблюдайте, как свет будет вас заполнять.

И мы ложились, смотрели на чистое, холодное небо. Лунный свет заливал утес, а Камка медленно ударяла в бубен, и каждый удар будто бы отдавался в женском гнезде. Долго так мы лежали, пока мороз нас не касался, тогда поднимались и прыгали вокруг костра – отчасти чтобы согреться, но и оттого, что радость переполняла.

Потом возвращались в пещеру. На утесе каждая из нас нашла по велению Камки плоский голыш размером с ладонь. Этот голыш – Камка его назвала оньго – мы должны были класть себе на живот, когда ложились спать, чтобы его прохладу ощущать и лунный свет вспоминать. Так засыпали, и сны, которые тогда снились мне, были ярки и удивительны. Диких зверей были они полны, коней и ветра. Снился и царь-барс, как будто следит он за мною. Снился и дом, и всегда я сидела с отцом и братьями, как равная, а не как женщина или дитя.

А потом в одном сне барс приблизился и остался рядом, на меня глядя не так, как звери смотрят. И я поняла тогда, что это мой дух-ээ возвратился и готов мне помогать.

На следующую ночь было первое полнолуние на круче.

В тот день Камка рано нас разбудила, голышом, при первом свете погнала на кручу. Сыпал мягкий снег, за ночь у лиственниц намело сугробы. Камка велела нам искупаться в снегу и не разрешила одеться, пока с головой не нырнули в сугроб.

– Сегодня высшей силы луна достигает, – сказала она. – И вы ощутить эту силу должны.

Потом накормила нас жирной похлебкой и без отдыха по круче гоняла. Ни сесть, ни вздохнуть, ни у огня погреться не могли мы. Камка все новые задания нам выдумывала. А когда не могли мы уже ни поднять себя на руках, ни присесть, разрешила играть и сама взяла мяч, и мы бегали от нее, как полоумные.

К полудню я думала, что не дожить мне до вечера. Тогда начала Камка нас учить танцевать, мы повторять должны были за ней. Бешеным, неистовым был ее танец. Как дух ярости, по кругу она носилась: то к земле припав, кружилась, то, оттолкнувшись, вверх взлетала, вокруг себя крутилась и земли не касалась. Нас же ноги не держали, воздуха не хватало, сердца готовы были покинуть нас, в глазах были кровавые пятна. А Камка как из камня была, вихрем воздух крутила. Только мы, не выдержав, остановились и наземь упали, во все глаза на нее глядя, дыханье не могли возвратить.

– Так двигаться надо! – захохотала она звонко. – А вы медлительней волов!

– Ты не сама! – с обидой крикнула ей Очи. – Духи тебя носили. Мы видели их!

– А, видели, видели! – по-детски закричала она и принялась высоко прыгать на месте.

– У нас сил нет, чтоб за тобой успевать, – сказала Ак-Дирьи. – Ты бы нам объяснила, мы не понимаем, как это делать.

– И вы можете так. Оньго свои попросите! – отвечала она и снова с хохотом сорвалась с места, продолжив свой бешеный танец.

Мы в недоумении переглянулись. Оньго-камень все в мешочках на поясе носили, тут же достали, но, что делать с ним, не знали. Очи тогда сказала, нарочито серьезно и громко:

– Помоги мне, мой оньго, двигаться без устали!

И принялась плясать. Все быстрее, быстрее пыталась крутиться, но запнулась и в снег полетела – слишком устала она. Ни один дух к ней не явился.

– Камень сам не поможет, – догадалась я. – Но, может, он чем-то духов привлекает?

Камка была в тот момент на другом конце кручи, слышался оттуда ее хохот. Уже не для нас плясала, саму себя потешала.

– Если может оньго чем-то духов привлечь, то пусть приходят и это берут, а мне помогают, – сказала Очи, вытянув руку с камнем вперед.

И случилось жуткое: потемнело небо, возник ниоткуда вихрь и скрыл Очи. Мы и двинуться не успели, как метнулась Камка через всю кручу в самое сердце вихря. Раздался жуткий крик – будто и не человек, не Камка кричала, а сама гора содрогнулась в гневе и завыла. И все тут же стихло.

Мы лежали, оглушенные, заваленные снегом. Там, где стояла недавно Очи, снег был снят до самой земли, вывороченные лежали черные комья; прелые иглы лиственниц, мшистые камни были разбросаны кругом. Очи же поодаль лежала, над ней Камка склонилась и хлестала ее по щекам.

– Где оньго? – спросила.

Очи протянула руку и разжала пальцы – камень по-прежнему был у нее. Камка кивнула.

– Крепко держишь, жить будешь. Пойдемте теперь за мной.

И двинулась в пещеру. Мы помогли Очишке подняться и потащились следом.

В пещере велела нам Камка отдыхать, развела огонь, заварила трáвы на молоке. Я куталась в шкуру, слушая, как бухает в груди сердце. Когда же успокоились мы, напоила нас Камка густым, вкусным отваром, потом посадила всех ближе и начала разговор.

Говорила она о духах, о тех бестелесных тварях, что вокруг нас.

– Люди их стали бояться, – говорила Камка, – люди думать стали, что бестелесные твари сильней их, могущественней. Это ошибка. Лишь человек, в теле живущий, имеет такие силы, что тонким ээ недоступны. Потому и тянутся они к людям и без людей не способны на многое. Вы научитесь духов себе подчинять, служить вам будут тонкие ээ из разных миров. Я научу вас, как делать это, пока же запомнить вы навсегда должны: есть разные духи, и разных сил требуют они от человека за служенье. Чтобы не ошибиться, чтоб не отдать много, получив малое, умейте их различать.

Так говорила она нам, и вот выплывали из стен пещеры на волнах странного света – не огненного, не солнечного, а водянистого – мелкие, сверкающие, как роса на заре, духи – легкие ээ-тай. Как бабочки, летали они, нас окружая, и весело, смешливо становилось от вида их. Грезилось мне – или же правда, – что оставляли они, словно пыльцу, следы света на лице и одежде. Я протягивала им руки и чувствовала кожей словно молодой хвои легкие уколы. А голос Камки звучал:

– Эти духи живут в светлых мирах. Как бабочкам, немного им надо, чтоб жить. Их зовя, вы отдаете немного. С ними устали знать не будете в ваших занятиях или битвах. Стрелу помогут без промаха в цель послать. Все, что я сегодня делала, сами совершить сможете с ними легко.

Словно бы ветер подул, и улетели все бабочки, а вместо них вышли из тумана смутные, странные звери, каких на посвящении возле дев видела я: волки, кошки, медведи, птицы…

– Вокруг нас, стоит лишь протянуть руку, в средних мирах обитают ээ-тоги. Тяжелее они, и больше им надо сил отдать, но и больше умеют: найдут человека или скотину в тайге, выследят врага и помогут в бою. Чаще других будете звать вы их. Но помните только: себя они не забудут, доверитесь слишком – так же опасны станут, как и алчные духи.

Виденье пропало, и стала вдруг тьма, словно потух вмиг костер и беззвездная ночь объяла кручу. И тяжело, и душно было мне в этой тьме, будто в мешок меня положили, но голос Камки был по-прежнему спокоен и тверд:

– Алчные духи – ээ-борзы, нижних миров обитатели. Это страшные твари: малого не берут, жизнь или кровь надо им обещать, чтобы верными были. Их только в бою призывают Луноликой матери девы, они смерть приносят врагам. Но у хозяина жизнь отнимут, если забудется он. С ними пока не будете иметь дело, сил вам еще не достало.

– А можно ли к духам, в миры их попасть? – прорезался сквозь плотную тьму звонкий Очишкин голос. – И где вход? Или надо землю рыть, на дерево забираться, чтобы попасть к ним?

Камка захохотала и сказала:

– Шеш, рано вам думать о том. Низа и верха нет у миров, все здесь они, рядом. Только об этом вам знать рано, все в свое время придет.

О других духах она заговорила, о наших братьях, ээ Торзы, гор, рек, ветров хозяевах.

– То не духи совсем, на других они не похожи, миров своих не имеют, но здесь же, рядом живут, как братья нам, только старше и могуче они человека. Огромны они, но бестелесны так же, как духи, являться могут лишь образами в наших виденьях, потому и зовут их ээ. Ветра они создают, рекам движенье дают, горы шевелят, озера из недр поднимают. К ним всегда наш люд обращался, в сказаниях слышать вы можете то: или чтобы узнать, куда путь держать, со станов снимаясь, или чтоб разрешили остаться в месте, что полюбилось нам.

И мне казалось, что снова я вижу круглый глаз золотого грифона, хозяина наших гор.

Говорила она потом, как звать духов и отдавать им плату, как собирать силу и хранить.

– Оньго скоро не будет вам нужен. Это лишь ключ, вас самих отмыкающий. В женском гнезде больше сил копится, чем гора камня может в себя вобрать. Скоро научитесь вы сами ее собирать и отдавать потом духам. Но будьте жадны, будьте скрягами в этом, только тогда легко управлять сможете ими и не погибнете, как сегодня чуть не погибла Очи. Силу всю отдав, ничего себе не оставите, вас даже малый ээ-тай сможет пожрать.

Так странно все было, но и прекрасно. В свете костра, неясном, мерцающем, плыли картинки на стенах и потолке нашей пещеры – и были там тоже духи: вот лютые звери, алчные ээ-борзы, рычат, и устрашают, и терзают врагов, а тот, кто звал их, человек-воин, стоит поодаль и в них целит копье – чтобы не развернулись и не пожрали его самого; вот черные люди на конях гонят волков – это не кони, это ээ-тоги охотникам помогают; вот в танце с ээ-тай кружатся люди в масках и перьях. А на потолке, над всеми нами, черные охотники бегут за красным оленем, как сама луна за солнцерогом-оленем ходит: то девы-воины на вышнее пастбище, к бело-синему следуют по зову своей доли – как итог всей их жизни, как последнее их кочевье… <…>

 

Глава 3. В стане

Не пять дней, а больше шли мы назад с кручи. Как могли, торопились. И вот облик гор показался нам знакомым. Мы понукать принялись лошадей, и уже по плечам той горы, на которой посвящение принимали, пошли, к реке спустились, а после и родные места узнали. “Йерра! Йерра!” – завизжали девы и коней принялись хлестать, радость нас обуяла, и скоро спустились в долину, где наш, царский стан. Тут велела я девам коней придержать, и неспешно, гордо поехали мы меж домов к дому отца, к золотой царской коновязи.

Собаки лай подняли, а люди, как увидели нас, из домов выходить стали. Кто так глаза на нас ширил, кто что-то кричал, ребятишки, особенно девочки, за нами бежали, крича: “Луноликой матери девы! Луноликой матери девы!” Подруги мои оглядывались, кому-то отвечали, но я никуда не смотрела, ехала к царю, чтобы первым приветствовать его.

Отец нас у двери ждал. С ним рядом мой младший холостой брат стоял, другие же братья, видела я, коней понукая, со всех концов стана на гору спешили. По шубам отца и братьев я поняла, что не знали они о приезде нашем, не готовы были.

Мы подъехали к дому, спешились. Как на чужих, отец на нас смотрел. Я подошла к нему, на одно колено опустилась и молвила:

– Красного люда отец, белого скота хозяин! Мы, посвященные Луноликой матери девы, к тебе прибыли. Верных тебе воинов, с тайнами матери знакомых, ты перед собой видишь.

– Ты ли вождь этих воинов, дева? – спросил отец голосом, каким говорил с незнакомцами. Я быстро на него взглянула – нет ли улыбки? Нет. Тут же опять глаза опустила.

– Я, царь.

– Не мне принимать вас, – сказал он. – В чертоге вам жить.

– Нет, отец, рано нам туда идти, не окончено наше посвящение. Три луны нам в станах с людом жить. Таково веление Камки.

– Поднимись, дева-воин, – сказал тогда отец. – Что твоего посвящения касается, не нужно мне знать. Назови воинов, кто с тобой пришел.

И я назвала всех дев, они по очереди перед отцом опускались на колено. Очи только замешкалась, но опустилась тоже, и отец чуть дольше в нее вглядывался. Я сказала, что это лесная дева, и просила, как Камка меня, разрешить ей с нами жить, чтобы и ее посвящение было полным. Отец кивнул и отпустил дев.

Мы вошли в дом. Пятеро старших, женатых братьев и Санталай, младший, уже вокруг очага на коврах сидели. Мамушка на скорую руку тесто мешала для лепешек, какими у нас дев и юношей с посвящения встречать принято. Другие служанки кориандр растирали, и драгоценный его, пряный аромат разливался по дому. Братья поднялись, меня встречая, но отец к очагу не подошел, а снял со стены горит с расписными, дорогими стрелами, Санталаю что-то сказал коротко, потом меня из дома вывел.

Мы вышли, за нами братья. Обошли дом. Там спуск с холма был и открытое поле, на нем зимой кони отцовы, боевые, подседельные, днем ходили. Белая, под скат идущая пустошь, до чернеющего со всех сторон леса – лет стрелы. Тут Санталай прибежал, в руках клеть из прутьев нес, а в ней – большой заяц сидел, уши прижав и глаза закрыв. Его, верно, на петлю только в тот день поймали. Отец молча отдал мне горит, а брату кивнул – и он открыл клеть.

Заяц мешком вывалился из нее и пустился по пустоши большими скачками. Под горой кувыркнулся и еще сильней припустил. А отец и все братья на меня молча, тяжело смотрели.

Ни о чем в тот момент не думала я. Все движения быстры и точны были, хотя самой мне, как во сне, казалось, что я все делаю медленно, с трудом. Медленно-медленно открыла горит, извлекла лук, прижала на колене и тетиву натянула. Медленно-медленно достала стрелу, вложила и в белую пустошь вслед за зайцем пустила, и мелких ээ-тай с нею. Вскрикнула стрела, и словно я сама с ней полетела. Вмиг настигла она зайца. Всем нам хорошо было видно с холма, как в прыжке она поймала его, как от удара, отлетел он в сторону и замер, как камень.

И тут все мои братья закричали, а Санталай подпрыгнул и бегом, кубарем с холма скатился. Старшие меня окружили, как парня, по плечу хлопали, меткой называли. А я словно проснулась – и только тут осознала, что происходило со мной. Подошел ко мне и отец, обнял за плечи, тепло посмотрел, будто только сейчас и признал, и сказал:

– Думал я, шестеро сыновей у меня да дочь, что внуков нарожает. Но вижу теперь, что ошибся: семь сыновей у меня. Видите? – обратился он к братьям. Санталай как раз зайца, стрелой пронзенного, принес, это вновь крики вызвало и похвалы. – Видите: брат ваш младший, с нами на равных сидеть будет.

– Э, Санталай, ты теперь жениться спокойно можешь: не тебе отцу наследовать! – пошутил мой брат Бортай, и все засмеялись.

У нас так принято было издревле, что младший сын наследует отцу, но до того момента не может жениться. Но женщина не наследует никогда у нас, так не бывает. Мне не понравилась шутка. Оттеснять брата я и не думала! Пусть равной отец меня назвал, а все ж не мужчина я, да и Луноликой матери девы, в чертоге живя, не получают наследства. На отца я взглянула – он тоже брови сдвинул, но сказал только:

– Все бело-синий решает. – И пошел в дом.

Там отдали мы зайца служанкам, чтоб жарили, а сами снова расселись вокруг очага. Я впервые с братьями сидела, как равная, и очень гордилась тем.

Очи же моя все это время у двери сидела, не решаясь ступить на цветной войлочный ковер. Многое она видела впервые да и под крышей впервые была. Тепло, запах дыма и кориандра, хлеба, еды подействовали на нее, как Камкин дурман: жалась она, оцепенев.

Тут служанки поставили нам блюда на низких ножках, с лепешками, вареным мясом барана и лакомством – кедровым белым орехом в меду, дали сосуд с хмельным молоком. Пустое блюдо еще поставили, туда благовоний тертых насыпали и залили теплой водой. Терпко, приятно запахло. Братья стали руки в воду эту макать, лепешки и мясо брать. Веселый разговор начали, все обо мне да зайце. А Очи голодными глазами глядела, но не подходила, упрямая. Тогда отец сказал:

– Иди к нам, воин-дева. Садись с нами. Ты и гость нам, и не чужая.

Служанки ей травой набитую подушку положили на месте гостя, напротив огня, но чуть подальше от хозяина. Очи села, как мы, ноги скрестила, но ни на кого не смотрела и двинуться боялась. Я ей пыталась дать понять: делай, как я. Левую руку сначала опускала в воду, потом, стряхнув капли, брала мясо и хлеб. Смотрю – она правой рукой к мясу потянулась. Я страшные сделала глаза – поняла она и руку отдернула. Так воины у нас не едят: в правой руке только чаша может быть, но всегда свободной и чистой она оставаться должна, чтобы в любой момент схватить кинжал. Мне стало жалко ее и совестно. Хоть никто из братьев, казалось, не замечал того и беседа своим ходом шла, я сказала:

– Очи с Камкой выросла, как дух лесной жила, в стойбище нашем не появлялась, обычаев наших не знает. Я тоже первый раз, как взрослая, сижу, Очи. Когда ребенком была, все иначе было. Теперь же заново сама обучаюсь, как вести себя надо. Ты не бойся, что не знаешь чего-то, Очи. Будем с тобой вместе учиться, нам в стане теперь жить.

Как подходил обед наш к концу, отец сказал:

– Зимой не устраиваем мы праздников, не то время, алчных духов много кругом. Но я хочу Луноликую отблагодарить за честь, что оказала нашей семье. Я велю выбрать лучшего оленя из моего стада, отвезешь его в чертог дев, Ал-Аштара.

Я согласилась. Я знала, что предстоит мне увидеть дев. О встрече этой давно мечтала. И слова отца обрадовали меня: с таким даром не стыдно показаться в их чертоге.

Стали мои братья собираться уходить, стали нас с Очи с собой звать. Зимой у нас люди по гостям ходят, смолку жуют, разговоры ведут. В самые темные дни, когда ээ-борзы даже в станы заходят, меж домов бродят, зовут люди сказителей в дома, пением, историями о прошлом отгоняют страх и зимнюю смутную тоску. Все лучше, чем сидеть дома одним, алчных духов вздохи за дверью слушать.

Тогда уже самые темные ночи прошли, хотя зима в самом разгаре была. Все братья хотели похвалиться перед соседями, какая у них сестра стала. Но Санталай сказал:

– Те, надо ли девам с вами сидеть! Им к молодым идти надо. Пойдем, сестра, со мной, сейчас молодежь в доме Антулы-вдовы собирается. И лесную деву с собой бери, пусть на стойбищенских парней посмотрит.

Антула была еще молодой женщиной и без детей. Вдовы у нас обычно к брату мужа идут, второй женой им становятся. Но мужа Антулы две зимы назад забрали духи в лесу – ушел он на охоту и не вернулся. Ничего от него не нашли. Такая смерть смертью не считается – Антула хоть без мужа, а к брату его идти в дом не может и свободным воином снова тоже не стала. Как бы зависла Антула: ни туда, ни сюда не сдвинется, пока духи мужа не отпустят или не откроют, где тело его найти. К Камке обращалась она, но не ответила Камка. “Ты духов прогневала, как хочешь, живи”, – сказала. А как одной женщине жить? Вот Антула и зовет к себе в дом молодежь. Тем все равно, где посиделки зимние устраивать, а еще и Антуле помогают, нитки вместе сучат, подарки приносят. Тем и живет она.

Все это нам рассказал Санталай по дороге. Очи молча слушала, словно и неинтересно ей, больше по сторонам оглядывалась.

У коновязи возле дома вдовы уже несколько коней привязано было. Брат заулыбался, по коням друзей узнавая, спешился, своего коня тоже привязал, пошел к дому. Мы – за ним.

Теплом обдало нас с порога, а от яркого огня даже зажмурились мы. Парни и девушки, все свободные воины, в доме сидели, мест у очага не соблюдая. Антула, одна среди всех в юбке, как замужняя, сидела на месте хозяйки и меленкой терла зерна в муку. Лицо ее, молодое, было намазано белым и под черным париком казалось особенно бледным, болезненно серьезным и словно застывшим. Все другие же смеялись, волной смеха и нас окатило, как вошли.

Ануй-охотник показывал в тот момент, как с другим парнем, тоже тут сидевшим, ходил зверовать. Он показывал, как тот на четвереньках, утопая в снегу, подползал к удобному для выстрела месту так, чтоб не заметили его олени. Ануй, опираясь на руки и высоко задрав зад, двигался медленно, как беременная самка яка. При этом он делал такое лицо, будто нес в зубах горит, и держал голову как можно выше. Охотник-растяпа, весь красный, смеялся вместе со всеми, и мы, войдя, не удержались от хохота. Тут к нам все обернулись.

– Легок ли ветер? – приветствовал всех Санталай, прошел к очагу, опустился на колено перед ним и коснулся сначала остывшей золы с края, а потом – кончика своего носа. – Добрый огонь, – сказал после, улыбнувшись хозяйке.

– Грейся, гость, – ответила Антула. Голос ее был низок и медлителен, не так говорила она, как молодые у нас говорят – быстро, с наскоком. – Кого привел ты, Санталай?

– Ал-Аштара, моя сестра, – сказал он, к нам обернувшись. – Очи – ее воин. Это девы Луноликой, с посвящения сегодня спустились.

– Легок ли ветер, легок ли ветер? – заговорили все, приветствуя нас. Смотреть стали с удивлением и так, будто видели не только Очи, но и меня впервые, хотя некоторых парней, друзей брата, я знала.

– Добрый огонь, – отвечала я, приветствуя очаг дома. Очи не двигалась с места, молча смотрела.

– Луноликой матери девы – большая честь этому дому, – сказала хозяйка. – Счастье, говорят, приносят они, дом посетив. Проходите, будете почетными гостями.

Я смутилась. Мне не хотелось, чтобы брат представляла нас так: Луноликой матери девы и правда не придут на посиделки молодежи. Но отступать было некуда.. Потому я ответила:

– Мы еще не прошли посвящение до конца, Антула. Мать не приняла еще нас в чертоге.

– Все равно вы добрые гости. Сядьте и расскажите о себе.

Я прошла к очагу и села. Но только успела сделать это, как Ануй, злой на язык, спросил:

– А что же дева твоя, так и будет в дверях стоять? Или это страж твой? Или лошадь, что к коновязи привязана?

Люди опять рухнули со смеху. Я обернулась – Очи стояла у входа и не проходила. Я догадалась: она помнила о своей неукрашенной обуви и стеснялась того. Что стало с моей смелой лесной девочкой, удивилась я. В лесу она бы тотчас отлупила задиру Ануя, но тут стояла, потупившись, и ни на кого не смотрела. Тогда я сказала за нее:

– Эта дева – великий охотник и воин. К тому же ей духи назначили долю камкой стать. Я бы остереглась ее дразнить, зубоскал!

– А почему же тогда… – хотел продолжить Ануй, к новой шутке готовый, как его прервала сама Антула:

– Шеш, Ануй! Хватит! – И все враз замолчали. – В моем доме и так достаточно бед, чтобы еще осмеивать юных камов, – сказала она и подошла к Очи, протянув ей на ладони золу из своего очага. – Легок ли ветер, гость? Грейся у моего огня.

Очи подняла глаза, посмотрела на золу на ладони, метнула на меня быстрый взгляд – так ли она поняла? Я кивнула, и тогда она коснулась пальцем золы и поднесла к кончику носа.

– Доброго очага тебе, хозяйка, – ответила. Потом, вдруг глянув быстро в глаза Антулы, тихо сказала: – Скоро перестанут скрытничать духи.

Как молния попала в Антулу – такое стало лицо у нее. И все притихли: никто не знал, что история Антулы известна Очи. И я смотрела на Очи, не понимая, отчего вдруг так сказала она. Не заметила я, чтоб советовалась она с духами.

Придя же в себя, Антула за руку, как самого дорогого гостя, провела Очи к очагу и на лучшее место усадила. Блюдо с лепешками поставила, хмельного молока налила, смолку дала, чтобы жевать. Очи вокруг себя уверенно стала смотреть, как победитель.

В тот момент, когда уже тяготить всех молчание стало, открылась дверь и вошел молодой статный воин. Все тут же оживились, явно хорошо его знали.

– Легок ли ветер? – сказал он громко. – Что тихо так, будто гостей не ждете? – И, приветствовав очаг, сел. Все здоровались с ним. Санталай представил меня и Очи. Воина звали Талай, он был конник царского табуна, лекарь коней и вождь линии всадников в войске. Я помнила его, потому что видела в нашем доме, когда приходил он к отцу. Но и конек, на шапке Талая пришитый, говорил об этом. Согдай, со мною вместе Луноликой посвященная дева, была ему сестра.

– Я слышал от Бортая, – назвал Талай моего среднего брата, – к Антуле девы поехали. Вот и пришел посмотреть, какие они, Луноликой матери девы. А лесных дев вообще не приходилось мне встречать. Зверей, птиц, духов видел, а вот девы в лесу не попадались. А если б попались, уж я бы не пропустил!

Так он сказал, и все засмеялись, ожили опять, и Очи весело на него глядела. Шутка его легко была сказана, совсем не обидно. Сам он тоже казался человеком веселым и легким, глаза были карие и в глубине смех держали. Как согрелся он, скинул, как все, шубу с одного плеча, и стали видны рисунки, которыми он был отмечен: конь на лопатке его скакал, вздымая копыта в небо.

– Ты меня не видел, а я тебя знаю, Талай, – вдруг Очи сказала.

– Неужто? Чем же привлек я лесную деву?

– Тем, что песни громко поешь, как по лесу едешь, – отвечала Очи. – Добрый ты охотник, Талай: заранее о себе зверье предупреждаешь.

Снова смеялись все, а Талай усмехнулся, в огонь глядя.

– Ему не охотника духи долю достали, – вставил слово Ануй. – Он у нас конеправ. Он, верно, и в лес для того ходит, чтобы зверей лечить. Что, правда, Талай?

– Я же вот слышал, – сказал на это Талай, – что Луноликой матери девы – сильные, непобедимые воины. И правда нельзя вас в бою победить?

– Те, Талай, ты будто не знаешь: все девы – непобедимы, пока замуж не выйдут, но каждой хочется, чтобы кто-то из парней ее победил, – сказала какая-то дева, и все опять рассмеялись.

– Нет, – сказал тут растяпа-охотник, о котором говорил Ануй, его звали Астай. – Луноликой матери девы другие: у всех воинов сила в поясе, а девы для мужа пояс снимают и силу теряют. Но у дев-воинов от безбрачия пояс с ними срастается!

Парни и девушки снова принялись хохотать. Меня же смутили эти шутки, не знала, что им ответить. Санталай увидел, что не по нраву мне такой разговор, и сказал:

– Я видел сегодня, как Ал-Аштара убила зайца одной стрелой, когда он был уже на другом конце поля.

Но людей трудно было остановить.

– А что же она его так далеко упустила? – крикнул кто-то, и все опять хохотали.

Тогда я сказала в сердцах:

– Вижу я, что у вас нет добрых слов для новых людей. Что ж, мы готовы себя показать. Выходите, кто желает бороться с Луноликой матери девой!

И все сразу притихли, а я гневно на них смотрела. И парни, и девушки – все отводили глаза. Потом кто-то проговорил несмело:

– Не гневайся, дева. Мы верим в вашу силу, мы просто шутили. Чем еще, как не шуткой, зимний вечер полнить?

– Нет гнева во мне. – Я отвечала спокойней. – Но, раз сомневаются люди, никогда не видевшие деву-воина в бою или на коне, можно им доказать.

– Не то сейчас время, чтобы устраивать скачки, дева, – сказал тут Талай. – Но я хочу увидеть тебя на коне и состязаться с тобой. Вызываю тебя на скачки в праздник весны. – И с улыбкой посмотрел мне в глаза.

Я смутилась. Я знала, что с самого посвящения, четыре года назад, лучшим всадником был Талай, в скачках на празднике весны приходил всегда первым. О нем говорили, что дух лошади вместе с ним родился, так хорошо знал он этих животных. Я же никогда не была хороша на коне, никогда не чуяла тяги к скачкам. Ответила тихо:

– У меня еще нет своего коня.

– Я помогу тебе выбрать лучшего, – ответил Талай. – Я помогу тебе приучить его к седлу. Есть время до праздника.

Я удивилась и согласилась. Он тут же протянул мне правую руку, согнутую в локте, и мне оставалось только ударить по ней своей рукою. Будто бы что-то вспыхнуло во мне в этот момент. Маленькой и худой показалась мне собственная рука рядом с его. Поймала себя я на мысли: как хорошо, что не придется мне бороться с таким сильным воином.

– Что ж ты, Талай, так далеко отложил состязанье? – послышался тут чей-то голос. Я обернулась – из угла поднимался парень, до сих пор сидевший там молча. – Праздник весны еще очень нескоро. А девы прямо сейчас хотят, чтобы их испытали.

Он вышел к очагу, переступив через ноги сидящих людей. В его глазах мне увиделось что-то неприятное, скользкое, как только пойманная рыба. Ничего дурного он не сказал, но чувство от его слов было, как будто от непристойных.

– Кто из вас будет со мною бороться? – спросил он и скинул шубу со второго плеча, полностью открыв грудь.

Он был сильным воином, с широкой грудью и большими руками. От кисти до локтя на его правой руке был нарисован волк, терзающий горного барана. При этом орел отнимал сверху добычу у волка. Такой рисунок странным мне показался: в самом его хозяине был, верно, раздрай. На груди белели шрамы. Шапку он уже снял, но по шубе, сшитой из шкурок соболя, отороченной бурыми лапками лис, я догадалась, что был он охотником: только они пушнину бьют, другие у нас лишь за мясом охотятся.

Мне не хотелось биться с ним, но я сама вызвала, а потому не могла уйти от поединка. Однако не успела я подняться, как вскочила на ноги Очи и сказала твердо:

– Я буду. – А после кинула на меня насмешливый взгляд, как бывало на круче, когда побеждала в борьбе: сиди, мол, царевна, на своем месте. – На снегу будем бороться или здесь?

– Идем на снег, – ответил охотник. – Мы Антуле сломаем дом. Пожалей бедную вдову.

При этом я глянула на Антулу – она поднялась с места и была испугана, словно не хотела этого боя. Позже я узнала, что охотник (его звали Зонар) был в те дни самым частым гостем в доме у нее, так что поговаривали уже, что он заменяет ей мужа.

Все вышли наружу, к коновязи, бросили на снег кусок грубого войлока, на него противники встали, а мы их окружили. Лишь скинул охотник оружие и спокойно, с самоуверенной насмешкой во всей расслабленной позе напротив Очи встал, тут она, не издав ни единого звука, на него наскочила. Не все даже заметить это успели. Но охотник заметил, в последний момент успел он присесть, и удар Очи вскользь по плечу прошелся. Как приблизилась Очи, хотел он ее под коленку перехватить и через себя перебросить, но Очи, легкая, будто бы от него самого оттолкнулась и прыгнула так, как научились мы у Камки, – словно взлетела. Все ахнули, а она, на миг замерев в воздухе, позади охотника приземлилась.

Зонар боролся с Очи холодно, не упуская ни одного ее движения, не удивляясь ее необычным приемам, четко и ясно, будто хотел ее измотать. Очи тоже старалась быть холодной, равнодушной к исходу битвы, но ярость вырывалась из нее, как кипящая вода из полного котла. Она боролась молча, но иногда взвизгивала, пытаясь его отпугнуть.

У нас, когда дерутся, тот побеждает, кто первым противника всей спиной к земле прижмет. Я не знала, известно ли это Очи. Она, как я видела, дралась еще вполсилы, будто проверяя, с кем дело имела. Охотник тоже пока больше кружил. Люди вокруг уже распалялись, кричали и подбадривали – больше Зонара, чем Очи.

– Ты совсем не волнуешься за подругу? – услышала я вдруг над собой. Это был Талай. – Зонар – славный охотник и сильный воин, он не раз побеждал в поединках. К тому же он старше нас всех.

– Почему же он здесь? Почему не женат?

– Он говорит, духи ему запретили жить домом, пока не сделает он чего-то – я не помню чего. Он бродяга. Летом вообще не появляется, высоко в горах его охотничьи места. Зимой спускается, чтобы выменять пушных зверей. Думаю, он не спешит выполнить условие духов, он любит жить один.

Охотник-бродяга… Мне показалось тогда, что я слышала о нем от отца. Говорили, он охвачен каким-то духом. И все считали его богачом, так много он мог набить пушнины.

Я стала пристальней вглядываться в Зонара. Нет, духа, его пленившего, я не видела. Но и ээ-помощника не удалось мне рассмотреть. Охотник был пуст, как до посвящения.

Тут вокруг закричали сильнее, и я опомнилась. Зонару удалось сбить Очи с ног, и уже готов был придавить ее, как она, изогнувшись вся, чтобы не лечь на спину, опираясь только на предплечья и ноги, выбросила одну ногу с силой вверх, целя охотнику в голову, и тут же вскочила. Зонар отпрянул, кровь брызнула на снег из разбитой губы. Люди закричали, парни бросились разнимать дерущихся – у нас останавливают бой, если кровь показалась. Очи не знала того и была готова драться дальше. Ее оттащили.

Стали спорить, кто победил. Одни говорили – Очи, она закончила поединок кровью. Другие – Зонар, он повалил Очи первым. Спросили их, что думают сами. Очи отерла лицо снегом и сказала глухо:

– Я не знаю ваших обычаев.

Она казалась совсем равнодушной. Зонар жевал снег и сплевывал кровавую слюну. Из разбитого носа его тоже текла кровь, но зубы, похоже, остались целы. Он долго не отвечал, потом, отплевавшись, натянул шубу и молвил – и теперь голос его был не ленив, а тверд:

– Луноликой матери девы – крепкие воины. Я рад, что испробовал то на себе. Не знаю, кто из нас победил. Но знаю, что ей больше нужна моя победа, как кобылице – усмирение.

И он метнул на Очи странный, цепкий взгляд. Она вспыхнула, порывисто подхватила шубу и нож с земли, подбежала к коновязи, взяла свою лошадь и умчалась.

– Те! – словно с досадой, но между тем усмехаясь, сказал Зонар. – Мы только начали узнавать друг друга.

Так и пошли наши дни: с долгим сном, обильной пищей, разговорами. Братьям моим, зимой от праздности страдающим, других дел и не было, как только нас по гостям водить: в род жены, к друзьям, к их братьям… Везде мы улыбались, и везде нас кормили, одаривали, подсовывали под правую руку круглых детей и за честь благодарили. Обидеть отказом никого не могли мы с Очи. А она совсем свыклась с жизнью в стане. Днем в гостях умела так молчать и потуплять взгляд, будто все детство ее взрослые при себе держали. У вдовы же быстро стала своей, истории, которые она рассказывала, были дики и странны, но оттого лишь более жадно слушали ее. Я видела, как зажигались глаза у молодых воинов, когда смотрели на нее. А девы вспыхивали, косясь на Очи, как на ядовитую змею, и походили все в тот момент на Антулу, злую, тихо у очага сидевшую.

Я не узнавала своей Очи. Во всем, что делала или говорила она в те дни, была странная, скрытая, незнакомая мне до того сила. Ничего не происходило, но я чуяла, что вносит она раздор в дом Антулы, как холодный ветер кружит под крышей.

День ото дня все тягостней становились для меня эти вечера. Думала я, что Очи отомстить хочет Зонару, но она не делала ничего, они даже не говорили, лишь иногда бросали друг на другая странные, жадные взгляды – и все оставалось по-прежнему.

А потом отец принес красного оленя, обещанного Луноликой. Тушу у порога сбросил и вышел. Очи на меня с вопросом взглянула. Я сказала:

– В чертог дев поеду сегодня. Скажи братьям, что не буду у них.

Очи снова вопросительно посмотрела, но я сказала:

– Одна поеду. Ты оставайся.

Шубу надела, сапоги обула, подошла к туше, хотела ее поднять, но не смогла даже сдвинуть. Большого, жирного оленя отец выбрал, не поскупился для Луноликой. Еле выволокла его на снег. Побежала в закуту, коня взнуздала, прискакала к порогу, хотела на коня тушу втащить – но куда там! Спрыгнула, снизу подкинуть пытаюсь – только в глазах темнеет с натуги.

Тогда придумала я, как иначе мне довезти подарок до дев: взяла лыжи, с которыми в лес пешком зимой ходим, привязала накрепко к ним оленя, конец веревки к седлу прикрутила. Неудобно так везти, несколько раз спрыгивала, поправляла тушу.

Ехала я и чуяла, как страх во мне растет. Вспомнились мне и Камкины наставления, и все дни, что с нашего возвращения прошли, я сочла – получилось, что уже пол-луны живем мы праздно в стане, похваляясь своей долей, но ничего не делая.

Ехала шагом, но под горой снег глубокий пошел, троп совсем не стало – никто не ходил к девам в чертог, не спускались и они в стан. Спрыгнула я с коня – по пояс в снегу утопла, но принялась за уздцы вытягивать его короткой дорогой наверх. Как выбрались, вскочила и – йерра! йерра! – рысцой поскакала к чертогу.

На диком, неприветливом, ветром продутом месте забор дев стоял. Тихо вокруг было, тихо и внутри. От ворот и в сторону снег утоптан, до земли сбит конскими копытами – тропа потянулась выше, за дом и на гору, верно, к выпасу. У ворот осадила я своего разгоряченного конька. Думала звать кого-то, но тронула дверь – и легко отъехала она, не запертая изнутри.

Мерзлая земля со снегом и навозом взрыта была комьями. Большой дом, в семь углов, в центре стоял, малые, в пять, – поодаль. Как насмешка вспомнились мне слова Камки про богатство Луноликой матери дев. Войлок и правда белый на большом доме был, тонкий и дорогой когда-то, но давно его не меняли, местами он разлезся и потемнел. Другой дом был крыт войлоком, из разных кусков сшитым. Третий же берестой белой покрыт был. И никаких фигурок не было на крышах – странно мне это было, как пустая шапка на голове взрослого воина. Коновязь, правда, большая была, золоченная сверху. Но на всем дворе никого, и дым не шел из домов – пусто в чертоге было. И тихо так, что голос подать было боязно.

Спрыгнула я с конька, огляделась и не знала, что делать. В дом без хозяев нельзя заходить, хозяйских духов прогневаешь. Так я стояла, как вдруг медленно-медленно стали приоткрываться ворота, пропуская во двор сгорбленную старуху. Тучную, в старой, потертой шубе, на голове – старческая шапка из черной овцы. И эта древняя бабка тащила два больших ведра с водой. Одно пронесет, поставит – второе несет. Глаза ее, верно, видели плохо: прямо на меня глядя, не видела меня она. И лишь когда конь мой пошевелился, заметила.

– Здесь кто? – спросила, шапку со лба приподняв и пот рукавом отирая.

– Это я, старушенька, я! – отвечала я громко на случай, если она плохо слышит. Эта старая женщина, давно отдавшая себя духам, вызывала во мне и неприязнь, и трепет. В стане таких древних людей не встречала я. Глядела на нее и пыталась перебороть свое отвращение.

– Кто? Кто? – стала спрашивать она и оглядываться, как если бы вокруг было много народа.

– Я, Ал-Аштара, царская дочь, Луноликой матери посвященная дева! – крикнула я. – Я принесла дар живущим здесь сестрам. Как мне найти их?

– А, тебе девочки мои нужны? – поняла она. – Нет их, нет.

Она приподняла ведро и собралась тащить его, но оступилась и опрокинула. Вся вода разлилась по грязному двору.

– Те, я старая колода! – запричитала она и взялась за второе ведро. Я поняла, что сейчас с ним случится то же самое, подбежала к ней и сказала:

– Дай я, старушенька.

Она тут же отпустила ведро, и, не схвати я его вовремя, непременно и из него ухнула бы вода нам под ноги. Но я успела его взять, и спина моя тут же прогнулась: не легче оленя показалось мне это ведро.

– Куда, старушенька? – с натугой проговорила я.

– Недалеко, сюда вот, сюда. – Она поковыляла по двору. Я поплелась следом, то и дело спрашивая:

– Далеко еще?

– Что ты, близко, – отвечала она.

Мы обогнули дом, дошли до дальнего забора, где оказался деревянный колодец.

– Лей, – сказала старуха.

– В колодец? – не поняла я.

– Да, в колодец, да, – равнодушно кивнула она.

Я ухнула всю воду вниз. Мне показалось, что ни капли не долетело до дна, все растеклось по обледенелым стенкам сруба.

Только я выпрямилась и развела плечи, как старуха выхватила у меня ведро.

– Давай, некогда мне отдыхать.

Она поковыляла к воротам, я – за ней.

– А когда девы вернутся?

– Ясно: до первых алых перьев не ждать.

Она говорила о закате. У нас тогда только очень старые люди говорили так. Кто помоложе называли и закат, и восход рогами солнцерога-оленя.

– А ты что здесь делаешь?

– Разве не видишь? Я им воду таскаю.

– Но зачем ее в колодец лить?

– Уходит из него зимой вся вода, вот я за день натаскаю, а девы вернутся, колодец полнехонький, прямо из него черпай.

– Что ж сами они? Зачем ты, старая, им таскаешь? Тебе в шубу кутаться, у огня сидя, сама уже, как мать Табити, древняя.

– А ты думаешь, я многим девочек моих старше? – спросила тут она и остановилась. Я чуть на нее не наскочила. – Думаешь, они молодые все, такие, как ты?

Я оторопела. На меня смотрела большая старуха, древняя, как старые лиственницы, которые уже изнутри все сгнили, одна кора и осталась. Она не в силах была разогнуть спину, глядела снизу вверх, глаз ее я не видела из-под мохнатой шапки, но лицо было коричневым, как кора, и так же изъеденное морщинами. Рот ее был как пропасть, ноги кривы, а руки схватило болезнью, она держала их, подгибая. И это старое, умирающее дерево говорило мне, что ненамного старше Луноликой матери дев, вечно юных дев-воинов! Я не верила ей и застыла в оторопи.

– Те, замерзла, что ли? – спросила она. – Ты кто такая?

– Ал-Аштара, дочь царя, Луноликой матери посвященная в этом году дева, – проговорила я слабо, будто во сне.

– Те? – удивилась она. – А и не скажешь: ни чекана у тебя, ни лука, ни меча боевого. Слабоватый ты воин!

Я смутилась. Хотела ей сказать, что еще не прошла посвящения, но она уже развернулась и пошла дальше, ворчливо говоря:

– Все вы думаете, что они тут вечные, ваши девы. Те! И что они не стареют. А все стареет и умирает, дева, все. Вот и они.

– Но Камка нам говорила… – начала я, но замолчала, услышав, какой жалкий у меня, растерянный голос.

– А, жива еще старая Камка? – сказала старуха. – Она знает, что на посвящении говорить, чтобы девочкам легче обеты давались. Да жизнь-то все равно – жизнь, вот что, царевна.

Мы дошли до ворот, она наклонилась ко второму ведру, брошенному там.

– А как мне их увидеть? – спросила я почти в отчаянье.

– Дев-то? Да придут к первым перьям, придут. Я только вот… – Но она не успела сказать, вдруг застонала, бросила ведра и схватилась за поясницу. – А! А! – запричитала. – Не разогнусь, не разогнусь!

Мне стало страшно: вдруг умрет, – я подскочила, желая помочь, и она вцепилась в меня намертво, чуть не опрокинула. Мне оставалось только довести ее до дому и усадить на лежащие у дверей поленья.

– Как же так я, как же так? И без воды не оставить мне девочек! – причитала она без умолку, слезливо и жалко. Я поняла, что у меня другого пути нет.

– Давай я натаскаю, старая.

– А сможешь ли? – с недоверием посмотрела она на меня.

Я вспыхнула.

– Я крепкий воин! – сказала гневно, хотела прибавить, что уж точно сильнее такого гнилого тюфяка, как она, но сдержалась.

– Хорошо. Показать тебе не смогу, сама найдешь: из ворот вдоль забора – налево, а там тропа будет все вниз, к реке, ее-то услышишь.

– Хорошо, – кивнула я, подошла к коньку, хотела отвязать груз и верхом ехать, но бабка остановила:

– Э, даже не думай, переломаешь коню ноги, такой бурелом там. Иди уже, а то до алых перьев не управишься.

Мне оставалось только послушаться и пойти. Вдоль забора шла тропа, которая уходила в лес и спускалась с холма. Была она узкой, шла напрямик, через лес, и летом, верно, не было тут тропы вовсе, только зимой протаптывали – прямо поверх кустов и поваленных деревьев. С конем и правда нечего было бы делать там.

Дошла я до речки, очень бурной, лишь у берегов замерзшей, набрала два ведра и пошла назад. Тонкие веревочные ручки резали ладони, пришлось рукава натянуть. Тащить в гору да через ухабы было трудно, но поставить ведра, чтобы отдохнуть, некуда. Так и шла до самого верха, лишь на горке остановилась, отдышалась – и пошла на двор.

Коня моего уже не было на месте. Старуха хлопотала. Шкура с оленя была снята и растянута на заборе. Увидав меня, бабка кинула недовольно:

– Что так долго? – И ушла в большой дом. Все это странно показалось мне, но я ничего ей не сказала, вылила оба ведра в колодец и пошла снова к реке.

Тут пришло мне в голову: откуда взялась эта старуха? Не из нашего стана была она, там таких старых никогда не бывало. Подумать, что ходит она сюда из соседней долины, было сложно: сколько бы времени занял у нее такой путь? Набрала я воды и пошла обратно, решив у самой старухи спросить. Но, как дошла до верха, только о том, чтобы остановиться и отдышаться, думала. Старая же снова лишь поторапливаться мне велела и куда-то в глубь двора утопала.

Не знаю, сколько раз я так ходила вниз-вверх по горе. Пока налегке спускалась, новые вопросы возникали, как с водой поднималась, пропадали они, как не бывало. Несколько раз спотыкалась я на тропе с полными ведрами, обливалась, шла назад к реке. Замерзшая, уставшая до отупения от этой тяжелой работы была я к концу дня. Но ни с первым алым пером, ни со вторым, ни с сумерками не вернулись девы.

В полной темноте поднималась я опять с реки. Подходя к чертогу, чуяла, что сейчас упаду. Плечи и руки были, как не мои, ноги замерзли, обувь обледенела, сосульки свисали с полы шубы. Совсем без сил шла я. Но, войдя во двор, застыла и даже об усталости позабыла.

Конями полон был двор: больше двух десятков их стояло у кормушки вдоль забора. Светильники горели во дворе, над коновязью, к забору прикрепленные. Дым стоял над всеми домами. Красный свет и теплый, ароматный дух шли из приоткрытой двери большого дома. Слышались оттуда смех и разговоры, и меня они как плетью по лицу ударили.

– Я, говорит, царская дочка, подайте мне Луноликой матери дев! – кричал кто-то высоким голосом.

– А потом вот так ведро взяла – и потащила! – Взрыв хохота заглушил другие слова.

– А как она смотрела на старую, как на тлен, смотрела!

– Но ведь таскала, подумайте, девы! Весь день, как служанка, воду таскала!

– Не как служанка, как дурочка. Не думала, зачем заполнять колодец!

– Что ты хочешь – царская дочка!

И снова хохот наполнил дом.

Злоба колыхнула мое сердце до того, что слезы из глаз брызнули. Бросила я ведра, пнула их с ненавистью и, выхватив кинжал, кинулась в дом. Пока бежала, обругала себя, что впустую провела пол-луны, не достала хорошего оружия, и вот сейчас, как девчонка, предстану. Но мне было все равно. Я готова была сразиться со всеми в доме.

Я ворвалась и без разбора бросилась на первого человека. Это была высокая женщина с длинными темными вьющимися волосами. Ее молодое лицо на миг стало удивленным, когда я предстала перед ней со своим ножом, но тут же она отскочила, и я не смогла настичь ее. Я развернулась, передо мной были другие лица, другие девы. Весь дом был полон.

– Ап, ап! – закричал кто-то со смехом, как дети в игре. Девы запрыгали передо мной, как зайцы, и захлопали в ладоши. На ком-то были бубенцы, и их звон гремел у меня в ушах. Они смеялись надо мною, они совсем не боялись моего ножа. От злых слез все поплыло у меня в глазах, я прыгнула вслепую на кого-то в надежде хоть как-то задеть кинжалом. Но у меня его тут же легко выбили и повалили на пол.

Мне казалось, что я сейчас умру от позора: я сидела на полу, меня никто не держал, но я не пыталась подняться, а лишь ревела, как дитя, и не могла остановиться. А они смеялись.

– Те, глупая, куда ж ты полезла!.. И ножичек вынула! Такой только на пиру держать.

– Э, воду как гонит, сейчас затопит нас всех. Держитесь, девы!

– Чего ты хочешь? Или тебя кто обидел?

– Вы… смеялись… надо мною, – выдавила я из себя и пустилась реветь громче.

– А как над тобой не смеяться?

– Но я вам весь день воду носила!

– А кому это надо? Думать не учила Камка тебя? Хороший же ты воин!

– Но ведь я думала – правда! Я думала – надо вам так! – Тут я поняла, что если сказали бы мне в стане о том, что кто-то наполнял зимой пустой колодец водой, я бы тоже до боли в животе смеялась. Поняла – и еще горше мне стало, так заревела, что даже девы смеяться прекратили. Хлопать стали меня по плечам, шубу расстегивать, водой поить. А я не могла пошевелиться.

Вдруг жестко и холодно растер мне кто-то из них лицо снегом – вмиг остановилась я. Тут же дали мне чашу с молоком.

Молоко было горячее, и у меня вдруг началась икота, я пила медленно, стараясь ее подавить, и мельком бросала взгляды на дев – не смеются ли они надо мной снова.

Но они стояли молча и смотрели. Были они молодые и статные, были среди них и зрелые, но все сильные, никаких старух. Это успокоило меня. Одеты они были не как в стане, штаны на них были кожаные, шубы мехом внутрь, как у Камки и Очи. Зато почти у всех под шубами были рубахи из тонких материй, какие с караванами только получаем мы. Я решила, что это дорогие подарки от люда – не каждый в станах мог позволить себе рубаху носить.

– Успокоилась? – сказала потом одна из дев. – Что же ты, так просто решила нас всех поубивать? Слабовата ты для того еще, девочка.

Не по голосу, а по интонациям узнала я старуху. И поняла, что они жестоко разыграли меня. Во мне вновь все всколыхнулось, но ничего не сказала я, уставившись в чашу. Икота не проходила. А эта дева вышла вперед и присела, чтоб заглянуть мне в глаза. Была она женщиной в кости широкой, даже толстой можно было бы ее назвать, если б то была женщина из стана. В ней же все дышало силой. Обнаженные руки ее были крепкими, как у мужчины, мышцы проступали под смуглой кожей, и множество черных рисунков испещряли руки до самых плеч – жертвенные кони, барсы, грифоны были на них. И даже пальцы были перехвачены изогнутыми рогами оленя, а на запястье – знак солнцерога, как у всех Луноликой матери дев.

Я как завороженная уставилась на эти руки и не сразу подняла глаза на лицо. Оно тоже было смуглым, обветренным, суровым, а черные вьющиеся волосы были сбриты с висков и надо лбом, так что лицо у нее казалось больше и выше. И от висков ко лбу, по той границе, у которой растут обычно волосы, бежал у нее ряд черных точек.

С удивлением разглядывала я эту деву, но тут снова сжалась моя грудь, и я икнула. Женщины засмеялись, усмехнулась и она. Потом строго сказала:

– Духам виднее, кому какую долю давать, но я удивлена их выбору на сей раз. Трижды подумай, девочка, прежде чем подтвердишь свой обет.

Я сжала зубы от бессильной злобы и произнесла, стараясь не икнуть:

– Тебе ли решать, подхожу ли я Луноликой?

– Не мне, – спокойно отвечала она, словно не замечая моей обиды. – Но, как придешь сюда, я буду решать, какой работой занять тебя. А ты, Ал-Аштара, не только по имени красный цветок. Красива ты и нежна, и в голове у тебя, как сладкая пыль, мечты и чаяния. Думаешь, здесь тоже, как в доме у отца, жизнь медом будет?

Я молчала, хотя отступила икота. Никогда не представляла я жизни в чертоге, не знала даже, зачем живут девы вместе, в чем суть их жизни после посвящения.

– Ты думаешь, уже посвятилась? – продолжала она. – Нет, ничего ты еще не прошла и не знаешь. И для того отпустила к родным очагам вас Камка, чтобы поняли вы, что теряете. Ты поняла это, Ал-Аштара?

Я не отвечала. Я верила в свою долю, и не было в голове мыслей, чтобы ее поменять.

– Вижу, что поняла, – говорила дева. – Иначе бы не проводили все ночи на сборищах, среди парней и дев, о браке мечтающих.

– Откуда ты знаешь? – вырвалось у меня, и все опять рассмеялись. – Это неправда, тебе ничего не известно! Ты разве видела меня? Вы разве за нами следите?

– Нет надобности следить за тобой, девочка, – сказала дева и отошла от меня. Она села у очага и стала шевелить угли, как делает любая хозяйка в своем доме. – Достаточно посмотреть на то, как ты одета, на твое оружие и красные от бессонных ночей глаза. А о том, как слаба ты стала, словно никогда и не бывала у Камки на круче, ты и сама знаешь.

Тогда я подошла к очагу, коснулась пепла и сказала:

– Благодарю вас, девы, за ученье и за то, что приняли дар от отца. Но я верю в свою долю. Я вернусь к вам после посвящения, чтоб стать вам достойной сестрой.

Потом поднялась с колен и отошла к двери. Никто не проронил ни слова. Только когда я натянула на плечи шубу, чтобы уйти, дева-хозяйка сказала:

– Дело твое и твоих духов. Благодари отца, скажи, что Луноликая приняла дар. А о своей доле еще раз подумай.

– Мне не о чем думать, сестра, то бело-синего выбор. Доброго ветра.

И я шагнула к двери.

Кровь стучала в моей голове, радость и слезы душили. Не понимала я, как до того дня в стане жила – будто бы под лед попала и выбраться не могла. Понукать я стала конька – быстрее хотела дев своих отыскать и сказать им, чтобы до света приходили на опушку за станом.

Собаки лай подняли, как влетела я в стан, за мной понеслись, но хватила одну плеткой – отстали. На лай собачий выскакивали из домов люди, окликали меня, но я не отзывалась. Вспомнилось мне, как вольно мы жили у Камки на круче, как мало было нам надо и как сильными себя ощущали, и противным, хоть плюнь, было мне теперь тепло домов. Правду у нас говорят: на вольном ветру человек камнем становится, а в тепле – сырым тестом.

Придя домой, убрала решительно занавесь над своей постелью. Как воин решила с того дня спать. Легла, но не спалось мне: то и дело вскакивала и глядела на ложе отца – вдруг поднялся он уже и я опоздала выйти до света? Слышала я, как мамушка бродила по дому тихо, словно бы дух ночной, угли в очаге поправляла; как Очи пришла и легла подле меня, шубой укрывшись. После и Санталай пришел, упал на постель. И дальше тянулась ночь в моем бдении, тянулась в ожидании утра. Только ненадолго я погрузилась в сон, и привиделся мне царь, он сидел в засаде в каменистом распадке, и не могла я понять, живой это барс или мой ээ.

Но только открыла глаза, на локтях поднялась – нет отца. Проспала! – подумала я в ужасе, вскочила, шубу натянула, нож привесила к поясу, шапку схватила, обулась – и вон из дома.

Холод и мрак стояли над нашей горой. Холодная, черная была высь, и даже снег не светился. И холод жестче, как всегда бывает в преддверии света, обнял меня, залез под шубу, схватил за голову. Я надела шапку, затянула рукава и пояс потуже, и радостно стало мне. Бегом побежала к опушке.

С радостью занималась я, хоть тяжело было отвыкшему телу. Но это только сильнее меня распаляло. И приседала я, и бегала, а потом стала вокруг дерева прыгать с ножом, то нападая на него, то отскакивая, как от врага. Уже посветлело небо, разрядился воздух, лениво стал восходить золотой солнцерог. Запыхалась я, остановилась, шапку за пояс засунула и только собиралась снова продолжить борьбу, как окликнул меня голос сзади:

– Что ты, сестра, с лесом воюешь? Или противников тебе не хватает?

Я обернулась: на двух конях подъезжали мои девы, Очи и Ильдаза на своих лошадях, позади них Согдай и Ак-Дирьи сидели.

– И не разбудила меня, какая гордая, – продолжала Очи. – Будем вместе воевать, или прогонишь нас?

Я уже вприпрыжку бежала к ним: поняла, что это она всех дев собрала, и такая благодарность, такая радость заиграла во мне, так в тот момент я их всех любила!

Стали мы вместе бороться, и наша старая привычка – понимать каждое движение друг друга – проснулась в нас. Без слов чуяли мы, что все соскучились по этой жизни и по друг дружке.

– Но что же ты видела, расскажи! – попросила Очи, когда утомились мы и упали на снег передохнуть. – Ждут ли нас в чертоге?

Девы мои оживились.

– Правда, что у них за забором стоят колья с головами убитых врагов? – спросила Ак-Дирьи.

– И что тела они свои вовсе не моют, а мажутся с ног до головы глиной, чтоб казаться страшней? – спросила Ильдаза.

– Откуда вы это взяли? – удивилась я.

– Меня девы в стане засмеяли, как узнали, кем сделали меня духи, – ответила она. – Говорили, буду теперь как поганка ходить, вонючая.

– Глупости это! Нет там ни голов, ни глины на девах.

– А что ты видела?

– Дев самих видела. Такие же они, как и мы.

– Молодые? – спросила опять Ак-Дирьи. – А то мне говорили, что все они там старухи.

– Кто говорил?

– Отец. Он как-то ездил туда, когда у овец недород был. Просил дев помочь. Рассказывал потом, что все они там старые, как гнилушки, а у некоторых даже усы, как у мужчин, растут.

– Глупости! Я видела дев молодых, некоторые чуть постарше нас, – сказала я твердо.

Я решила не рассказывать, как подшутили надо мной в чертоге.

– Нас ждут, – наконец ответила я Очи. – Если будем достойны. Сказали мне девы, что не окончено еще наше посвящение и не смеем мы пока себя их именем называть. – И добавила: – Правы они, не можем мы зваться…

– Те, Ал-Аштара, какая ты все же, – поморщилась Ильдаза. – Все-то у тебя должно быть правильно, даже тошно.

– Потому ее духи вождем и выбрали, – сказала Очи. – Должен же кто-то знать, что и как нужно делать. Иначе с пути собьемся!

Хоть в ее словах обидного ничего не было, говорила она насмешливо, и девы заулыбались. Я растерялась: поняла, что они про меня давно между собой решили, что в их глазах моим изъяном было. Но не думала я, что подобное может быть дурно.

С девами своими, даже с Очи, только по утрам, на занятиях, теперь я встречалась. Продолжали они ходить на сборы, и чуяла я, как все больше отдаляет это их от меня. Меж собой же сближались они, но то, что сближало их, не воинским духом было и мне не нравилось. Но во мне не хватало тогда твердости вождя, чтобы об обете напомнить. Я молчала – и за это потом отобрал бело-синий двух дев у меня. Только поздно поняла я это.

Три луны, отведенные нам Камкой для жизни в стане, с праздником весны кончиться должны были. Этот праздник наступает с началом летних выпасов, на новолуние. Как вернутся с зимовок пастухи, как запоют луга голосами скота, так и люди знают: кончилось, кончилось, пережили мы эту зиму!

Весна быстро в тот год накатила, и быстро, как ручей с горы, полетели наши дни в стане. В занятиях, работе, в новых делах. Кобылу мою, Учкту, объезжал Талай, учил сначала ее под седлом ходить, потом меня ей хозяйкой быть. Несколько раз сбрасывала меня Учкту на землю. Я и смеялась, и злилась на себя, а Талай терпелив был. В нем кобыла сразу признала сильного и слушалась его. Но постепенно, день за днем, привыкла ко мне Учкту так же, как и к Талаю.

Началось новолуние, и я решила вспомнить, как собирали у Камки мы силу луны в себя. Ночью пошла на пригорок за домом. Он теплый был, днем солнце его заливало и высушило уже. Я села там, рядом положила открытое зеркало и попыталась сосредоточиться, обратиться к луне. Мне виден был отсюда весь стан, темные, словно нежилые, дома. Все спало. Воздух был морозный, дыхание становилось туманом, и по тому, что я замерзла, я поняла: не получается у меня вобрать в себя силу луны. Слишком много было во мне мыслей, и все они казались какими-то мягкими, легкими, как тесто в кипящем жире, всплывали они из глубины, весело шипели, пузырились, но не держали сосредоточенности на луне и моем занятии.

Я чуяла, что засыпаю. Сердце стало, как подушка, мягкое и огромное, как дом. Входили в это дом-сердце и мой отец, и Санталай, и Очи, и Согдай, и лошади на пастбище, Учкту в беге, мой царь-ээ, девы из чертога Луноликой, но через все эти лица и образы отчего-то глядел на меня Талай, – его прямой, твердый взгляд, улыбка, когда учил он меня езде, – он как бы был всем этим, был во всем, и только он мог войти в дом и заполнить его собою одним, оставив всех, кого я любила, за стенами… Я смутилась и очнулась. Талая не было поблизости, но он словно продолжал еще быть рядом, как туман над рекой держится после рассвета. Я не знала, что делать с этим. Я боялась этого. Обернулась – у деревьев стоял мой ээ.

Лунобоким барсом мелькнул он на спуске с холма и заструился между домами. Я пустилась за ним. Кубарем слетела, за дом свернула, вижу – вон на покатой крыше дома, невесомый, сидит он. Как заметила его – спрыгнул и потрусил по-звериному дальше.

Так вышли мы на другой край стойбища, где начинаются ближние выпасы. По самой границе, в тени крайних домов, он пробежал, крадучись, брюхом к земле припав, будто выслеживал дичь, после свернул за угол, в тень, и там замер. Я нырнула к нему, хотела спросить, но он глянул в глаза: “Молчи!” – и я застыла.

Немного прошло времени, и только свое дыхание слышала я. А как стало утихать мое сердце, послышались другие звуки – две лошади, в размокшей земле чавкая, неторопливо шли у границы стана, и всадники их переговаривались негромко. Я совсем попыталась не дышать, чтоб не заметили меня, а ээ приказал: “Слушай, Кадын!” – и я стала слухом.

– Там, как свернешь от ручья в гору, поднимешься по кедровому склону, выйдешь к лысине на согретой стороне холма, – говорил шепотом мужской голос. Он то замирал, то дрожал и срывался, будто конь под ним во весь дух бежал, хотя шаг его был неторопливым. – Оттуда уже мою землянку видно. Не верю, что не знаешь ты тех мест! Сколько раз мне о духах лесных вблизи дома знак был, а выгляну – никого. Не верю тебе, что не встречала в лесу меня, если я о тебе все это время только и думал! Очи! – сорвался голос на хрип, и тут возня послышалась, шорох, один конь шарахнулся и скакнул, мимо меня промчался. Я была поражена, как ударом, именем этим, и тут же признала ее: невысокая, хрупкая, легкая, лесным духам подобная, чуть отклонившись назад, коня почти не сдерживая, промчалась она, одной рукой шапку на себе поправляя, и светлые волосы, отросшие за эти луны без Камкиных ножниц, растрепались. Тут же вслед и спутник ее проскакал – я узнала Зонара. Только как переменился он – или в том луна была виновата? С лица спавшим, отчаянным, жалким он показался мне.

Он нагнал ее в три скачка, она и не думала убегать, только себя показать тем хотела.

– Зачем убегаешь? – отчаянным голосом сказал Зонар, хватая Очишкиного коня за узду. Остановились.

– Я боюсь тебя, вдруг с коня скинешь, – отвечала Очи дерзко.

– Те! – воскликнул он, но она его осадила:

– Молчи. Сколько раз говорила: я не верю тебе. Ты со мной, как с девой из стана, говорить не смей, я вас не знаю, что у вас можно, что нет. Я только чутью своему, как зверь, верю.

Зонар взвыл сквозь сжатые зубы – даже конь под ним присел и шарахнулся. Очи тронулась, Зонар совладал с конем и нагнал ее, опять поехали плечо к плечу. Я же, в тени держась, вслед за ними поспешила, и все, каждое слово их, слышно мне было в той неожиданно теплой, влажной ночи.

– Тебя с девами из стана зачем сравнивать мне, скажи? – говорил Зонар не своим, сдавленным голосом. – Я помню об этом, Очи, потому и сам не свой, сам не знаю, как повернуться, взглянуть на тебя. Ты же то теплая, добрая, то как клинок взгляд твой, и я не знал в себе большего страха, чем от этого взгляда. Что это, Очи? Зачем? Или я не достоин тебя? Все забыл и оставил я, долю свою, как старую шапку, без толку всю зиму носил, все за тебя одну держусь. Никогда такого со мной не бывало. Знаю я всем своим сердцем: все переменится у меня, если придешь ты ко мне. Ведь ты не такая, как наши девы: они то глаза томно закатят, то смеются, как куропатки, то меха на шубу просят. А ты другая – как лес, как вода, тебе не надо ничего, как тайге от охотника ничего не надо, – только меня, всего меня тайге надо…

Он был как больной, и слова его, горячие, как в бреду, изливались единым потоком. Сам уже явно не помнил, с чего начинал. От каждого его слова в моей голове будто шум поднимался, от страсти, с которой говорил он, словно ветер в ушах гудел. Очи же моя молчала, ни слова не отвечала ему. Когда выдохся поток его слов, тогда только заговорила:

– Ты сам зверь, Зонар, себя тайге отдавший, и только ты меня понять в этом можешь. Все слова твои правдивы оттого. Сколько живу я здесь с вами, в стане, задыхаюсь от лжи ваших людей – в каждом слове и взгляде ложь, что у дев, что у парней. Если б звери так жили, как люди живут, если б так же водили друг друга за нос, много ли было б в лесах зверья, Зонар? Если и есть кто-то, кто понимает это и это во мне, так лишь ты один. Девы ваши меня до сих пор боятся и дикой считают. Парни за пугало держат, все норовят при случае пальцем ткнуть: вот лесная дева, а глаза горят у всех, так каждый и думает, чтобы поймать такую дичь в тайге. Скучно и душно у вас мне, Зонар.

– Так уйдем же! Сейчас! – Он снова ринулся к ней, пытаясь обнять и притянуть к себе, но она вырвалась, толкнув локтем в грудь. Он резко выдохнул, охнув, а кони шли как ни в чем не бывало дальше.

– Ты о другом забыл, Зонар, – Очи продолжала. – О том, кто я такая. Ты все лесным духом меня считаешь, но такой до этой осени я была. Теперь я другая. И есть надо мной власть, что сама приняла я.

– Кто? Или Ал-Аштара? Она же ребенок!

– Не она эта власть. Она! – сказала Очи и указала на месяц, уже скрывавшийся за горой.

– Как ты можешь верить в это?! Ты! Ведь мы с тобой знаем, что лишь одна власть существует в мире – власть крови в наших жилах.

– Ты мужчина, Зонар, – отвечала Очи спокойно и так, как никогда слышать мне не доводилось, – холодно, словно больше было доступно ей, чем всем людям. – Вам ничто она. Мне же обещает такое открыть, что в век свой не открою сама, если буду с тобой.

– Что же это? Ты ли хочешь среди дев жить в чертоге, где пахнет только бабьим потом от постоянных прыжков с оружием? Ты не сможешь там жить, Очи! Тебе дурно станет и потянет в стан, к парням. Ты же зверь, Очи, ты хищник, ты такая, как я!

– Не говори о том, чего не знаешь! Да, не этого я хочу. Но она открывает нам знания, которые вам, мужчинам, только перед смертью открыться могут.

– Что же это такое? – спросил Зонар, и они вдруг остановили коней. Луна почти скрылась. В чуть серебрящейся тьме лица их были мне не видны. Лишь голоса, режущие эту темноту.

– Над ээ власть. Над ээ-борзы высшую власть.

– Такого нет у людей, – вдруг шепотом заговорил Зонар.

– Камка не человек, а я стану камкой, – Очи отвечала. – Она власть такую имеет.

И они замолчали. Что видели в тот момент они друг у друга в глазах, мне неизвестно. Вдруг залаяла в стане одинокая собака.

– Я одна дальше еду, Зонар, – сказала Очи.

– Так ты придешь? – спросил он, за узду ее коня хватая. Но она посмотрела на него – и тут же он отпустил узду. – Скажи, что придешь ко мне! Я тут же покину стан, ждать тебя буду. О нас забудут все. А если доля твоя такова – не покинет она тебя, даже если со мной будешь!

Очи молчала. Слышала я, как узда ее звенела в пальцах, дергала и перебирала она ее.

– Так ли это, Зонар? – вдруг таким знакомым, ясным, детским своим голосом спросила она. Очень самой хотелось ей в это верить.

– Те, Очи! Доля – это то, что дали нам духи. Хоть к самым дальним стоянкам откочуй один и там, с чужими людьми, чужой жизнью жить начни – и там настигнет она тебя. А пояс твой – это не доля. Это долг, который тебе, с твоим сердцем, невыносим будет. Не бойся, Очи: если его ты оставишь, не потеряешь долю великой камкой быть.

Он был как больной и говорил, как больной, и Очи верила ему – у нас говорят, что больные не врут и предсказывать могут будущее.

– Ответь же: придешь? – в нетерпении снова спросил Зонар.

– Приду.

Он охнул, будто опять ударила она его, и коню своему так сжал бока, что тот заходил под ним, и стоило ему труда его удержать.

– Когда же? Скажи!

– Я хочу увидеть праздник весны.

– Нет! – он вскричал. – Как это можно! Еще столько дней! Зачем он тебе? Бабьи вопли, скачки да пьянство. Приходи на третий день.

– Нет. В полнолунье приду.

– Хорошо, – ответил он, поняв, что бесполезно с ней спорить. – Хорошо. Помнишь, где моя нора?

– Я все помню.

– Хорошо, хорошо. Я буду тебя ждать. Я уже тебя жду. Ты слышишь? Слышишь?

Она ему не ответила, тут он снова склонился к ней, она не оттолкнула его, и черные их силуэты слились. Как от боли, зажмурила я глаза и голову закрыла руками. Услышала топот – открыла глаза: во весь дух Очи с места уже летела, а Зонар своего коня вздыбил, крутился на месте, будто еще не зная, за ней ли лететь, прочь ли устремиться. Наконец развернул коня и пустил в тайгу.

Меня колотило, как в болезни. Хотела бежать к дому, но ноги подгибались. Был бы снег кругом, легла бы я в снег, умылась, но я была на прогретом склоне, вокруг голая, мокрая земля. Неспешно, с каждым шагом собираясь с мыслями, отправилась я к дому.

Впервые пожалела я за все время, сколько в стане мы жили, что нет рядом Камки, чтобы спросить у нее совета. Ээ-тоги мой растворился. Впервые я ощутила себя одной, и всю тяжесть власти над человеком, ответственности за него, мне порученной бело-синим, на себе ощутила.

В дом тихо я вошла – даже мамушка не подняла головы. Все спали, Санталай шумно дышал, светильники потушены были, лишь огонь в очаге тлел. Очи лежала в своем углу, и по позе ее, по дыханию неясно было, притворяется или правда уже спит.

Я сняла со стены один из светильников, зажгла от очага и, прикрывая рукой, подошла к ней, склонилась, заглянула в лицо. Спокойным оно было. Ни страданий, ни сомнений не отразилось на нем. Только сейчас увидела я – или неверный свет сделал это, – как изменилась Очи за эти неполные три луны. Неискушенной, открытой девочкой пришла она – уверенной в себе, твердой, жесткой стала теперь. Я смотрела на нее, и весь разговор, что слышала, звучал в голове, но не знала я теперь, верно ли поняла все, что говорила Очи. Видела я по лицу ее, что некая тайная мысль ею владеет. О том ли, о чем я слышала, – уйти к мужчине, отказаться от служения Луноликой, – или же мысль эта была иной, и ее она не высказала, обманув не только меня, но и Зонара? Так думала я, когда Очи открыла глаза.

Она не удивилась, увидев меня, и не сощурилась от света. Так спокойно и прямо на меня смотрела, что в первый миг подумалось мне: она знала, что я скрывалась за домом, и все слова эти для меня одной они говорили, а завтра вся молодежь стана будет надо мной потешаться в доме Антулы. Мне захотелось задуть огонь, отойти и забыть все, но тут же слабость эту в себе я поборола: пусть даже розыгрыш это, я сыграю ту роль, что мне отвели духи. Быть вождем этих дев – такова моя роль. И я ей сказала: “Идем”, – сама поднялась и пошла из дома. Я знала, она послушает и уже догадывается, о чем говорить хочу я с ней, но я сама не знала, что ей скажу.

Дрожь вернулась ко мне, придя будто из сердца, из глубины меня, и скоро охватила все тело. Что б ни делала, не могла совладать с ней. Потому пошла сразу за дом, где поставить могла светильник на выступ стены – чтобы свет не прыгал в руках. Туда подошла и Очи и стала молча смотреть на меня. Почти любопытство было на ее лице, и это сильнее всего поразило меня. Я ощутила, что совсем не знаю эту деву.

А я все не могла начать – искала слова, которые были бы сильные, едкие, достойные вождя, чтоб одного слова хватило остановить ее, но то, что вырвалось из меня наконец, было полно страданием больше, чем я бы того хотела:

– Скажи, ты правда уйдешь?

Она улыбнулась и так отвечала:

– Я знала, что тебе откуда-то все известно. Как увидела, что тебя в доме нет, так поняла. Но как могла ты выследить нас, если никто не знал, что встретимся мы? Или давно за нами следишь? – Злая подозрительность мелькнула в ее глазах.

– Нет, я не знала и не следила. Мой ээ показал мне вас сейчас.

– Мне бы такого ээ, как у тебя, – спокойно, но с нежданной завистью вдруг Очи сказала. – Давно великой камкой была бы я.

– О чем ты, Очи? – спрсила я, и опять в голосе было больше скорби, чем гнева. – Духи те к нам приходят, кого осилить мы можем сами. Не мне говорить тебе это.

– Не тебе и о другом со мной говорить.

– Мне. А что скажу Камке, если уйдешь ты с Зонаром?

– Ей-то что до того? Все мы свободны в выборе, пока не завершено посвящение.

– Да, свободны. Но она мне тебя как дочь доверила. И что я скажу ей потом?

Она вдруг повернулась боком ко мне, как-то обмякла и опустилась на поленья, что здесь у нас сложены были. Вся сжалась, а лицо уткнула в ладони. Я же над ней, не шелохнувшись, стояла, вверх глядя, и дрожь все не отпускала меня.

– Ты все слышала? – спросила она, не оборачиваясь.

– Все.

– Как думаешь, он верно говорил? О доле?

– Не знаю, Очи. Для меня доля и служение Луноликой неотделимы. Меня не настигнет она, если от нее откажусь. Другой судьбы не выбирала я, а о чужой доле рассуждать не смею.

– Но почему, скажи, почему так дорого просит Луноликая с нас?! – вдруг выдохнула с болью она. – Почему другие в этом свободны? Разве убудет что-то от нас, если не девами мы будем служить Луноликой? Разве тигрица теряет зубы и когти, когда рожает тигрят?

– Очи, ведь не ради детей желаешь ты уйти за Зонаром? Тебя смутили разговоры на посиделках. Забыла ты, зачем девы обет приносят Матери.

– Аштара, это все только слова. Но почему мы отказываемся от того, что у всех женщин есть, что и наше может быть?

– Очи, ты сама ему говорила, что другого ждешь от Луноликой. Разве не так? Ты и от него не того, верно, хочешь, чего другие девы от мужчины хотят?

Она не отвечала. Сидела, оторвав от лица руки, и смотрела перед собой. Потом сказала глухо, опять на меня не глядя:

– Он говорил, ты глупа, как дитя. Я тоже так считала, но вижу теперь иначе: ты и правда во всем вождь, Ал-Аштара. А вождь ничего не имеет, кроме долга и совести. Да доли. У тебя долг вместо сердца, совесть вместо крови течет по жилам, а доля одна в твоей голове. Ты не поймешь меня. Любви ты не знаешь, такой, как в моем сердце сейчас. Ты хочешь напомнить мне о моей доле, о долге и совести, но во мне вместо них кровь и туман в голове.

И она стала рассказывать мне про Зонара. Про то, что творилось в ней, когда видела его, с того первого раза, как дрались они и запах его близко ощутила. Как встречались потом в лесу на охоте. Как добывали вместе куницу, и на мех этот выкупила она своего коня и оружие. Что ни о чем не думала она все эти месяцы, кроме него. И он ни о чем, кроме нее, не думал. Ни в лес не ходил больше, ни к Антуле. Антула же однажды подстерегла Очи и требовать стала, чтоб сняла чары свои с Зонара, чтобы снова у нее он ночевал. Очи только в лицо ей рассмеялась и сказала, что духи навсегда оставят ее без мужчины за то, что хочет оставить себе Зонара, который ни ей, ни одной другой деве принадлежать не может: духи ему Деву-Охотницу обещали женой.

– Это же сказки, – я удивилась. – Сказки охотников. Нет в лесах такой девы.

– Может, и нет, – неохотно сказала Очи, и я поняла: сказочной этой девой-духом Зонар саму Очишку считал. И ей нравилось то.

– Зонар говорил мне, что Антула подговаривала его близкий путь для ее мужа в бело-синее отыскать. Когда одного, в тайге, на охоте он встретит. Но Зонар отказался. Сам муж ее дорогу эту нашел, но духи не зря это место скрывают. Антула думала: как мужа не станет, к брату его в дом не пойдет, без детей жили ведь, свободной опять станет, а там и Зонар к ней навсегда придет. Но иначе все вышло. За дело она страдает.

– Как жестоко и глупо все!

– Для тебя так, Аштара. Ты людей не понимаешь, чувств не знаешь. А все это просто.

– Зачем же смерти мужу хотела Антула?

– Зонар больше мужа ей нужен был.

– А он что же?

– А что он? Ему женщины – что ветер в долине. Он Деву-Охотницу давно уже ждет. Духи ему сказали, что встретит ее и не будет знать неудач в охоте. Он о ней только и думает.

– Как мог взрослый и хитрый охотник в сказки такие поверить?

– Мы с ним вместе решили, что обо мне духи ему говорили, – тихо призналась Очи.

– Те! Не ты эта дева-дух. Ты человек, хоть и выросла с детства в лесу с Камкой.

– И что из того? Духи ему меня нагадали, все просто.

Но я все равно не понимала того. Зонар ли не знал удачи в охоте? От него моему отцу самые лучшие шкурки приходили. Сам в мехах с головы до пят. Чего же еще жаждал он? Отчего такой алчущей страстью голос дрожал его, когда Очи к себе звал? Голос этот не переставал звучать у меня в голове, от него жутко было, и тяжелое предчувствие ложилось на грудь.

– Скажи мне, Очи, видела ли ты ээ-тоги Зонара? Отчего мне не удалось разглядеть его?

Очи передернула плечами, будто от меня на нее сквозняком дуло.

– Я не смотрела на то, зачем мне? Одно смущает меня, Аштара: всегда мечтала я великой камкой стать. А… ты слышала все. Только это меня еще держит.

– Ты понимаешь, Очи: Луноликая не затем нас зовет к себе, чтоб запретное для других открывать.

– Те, помню я все, лишнего не говори: и что сила племени в девах тех хранится, и потому себя отдаляют они от люда, чтобы силу эту копить… Но войны нет, Аштара. И, может быть, в наш век и не будет. Зачем же думать о том, зачем хранить эту не нужную без войны силу?

Мелкая рябь сомнения и по мне вдруг прошла. Ведь правда: отец в мире со всеми живет. Нет и, быть может, не будет войны, а это значит, нечего нам страшиться, нечего клинки и стрелы точить, спокойно жить все мы можем, не воинами-девами, а простыми девами быть… Но как прошла рябь, так и откатила: вдруг тьма собралась вкруг меня, и еще сильнее схватило предчувствием сердце.

– Нет, Очи, будет война, – твердо сказала вдруг я.

– Тебе откуда это известно? – Она впервые за весь разговор на меня посмотрела.

Но мне нечего было ей ответить: услышала я боевого железа далекий звон, хотя ничто еще не говорило о том. Сама предчувствие это не поняла я тогда, и через миг уже не знала, отчего так уверенно заявила о нем.

Только Очи все это было неважно. И я поняла: против воли человека власть вождя не должна становиться, да и не может. Что сделаю я теперь, раз до того ничего не предприняла? И одно только я ей сказала тогда:

– Делай, как хочешь, сестра. Но даже если уйдешь к полнолунью, приходи завтра на холм за нашим домом: как у Камки на круче, будем луну ловить. Хоть последние дни вместе с тобой побыть мне.

Она ничего на то не сказала. Я поднялась тогда, светильник задула. Прозрачная красно-желтая полоса загоралась уже в горах. Всю ночь провели мы без сна, и теперь поздно было ложиться – пора на гору скакать, чтоб там заниматься. Я сказала об этом Очи. Она недвижно сидела и ничего не ответила. Как хочет, подумала я, отошла к чану с водой умыться, чтобы усталость смыть. Разбив ледяную корку, зачерпнула воды, а потом смотрела, как успокаивается черное, стылое отражение. Ни глаз, ни черт не разобрать было. И мне вспомнился колодец, который упрямо и тупо заполняла я водой в чертоге у дев, и подумалось: “Неужели и правда я такая, и ничего живого во мне нет? Только доля, долг да еще совесть…” Отражение оставалось черным.

Глава 4. Праздник весны

Праздником весны начинается летнее кочевье. За несколько дней со всех земель люди снимаются, покидают станы и идут в то урочище, где в тот год праздник проходит. Это место – всегда нежилое и каждый год новое – царь с главами родов испрашивают у духов. В тот год нашли они долину вниз от нашего стана по пенной реке, закрытую со всех сторон голыми холмами. Туда и стекались люди, легкие войлочные дома там ставили. Отцу белый шатер братья заранее выстроили, а сам он, я, Очи и Санталай без поклажи поехали накануне.

Собираясь, я ощущала себя так, будто иду в бой: все было внутри напряжено, будто натянутая тетива, и радостно. Знало мое сердце: это последний день среди людей. Приняв посвящение, где бы я ни жила, такой больше не буду. И от этой мысли становилось тревожно и сладко.

Дорога недолгой оказалась, к сумеркам были на месте. С холма, на котором наш шатер стоял, видно было, как огни костров горят по урочищу – вдоль всех подножий и по склонам, только сама поляна оставалась темна, как озеро. У нашего шатра тоже горел огонь, и вкруг него уже все главы родов сидели – двенадцать человек с младшими сыновьями.

Все люди поднялись, когда подъехал отец к шатру. Старшие братья тут же были, поспешили к нему, коня забрали. На праздник без слуг мы ездим, ведь это наш праздник, и слуги, чужих кровей люди, не должны там быть. Отец мой прошел и сел со всеми на белый войлок. Братья ужин варили; мы с Очи достали лепешки, всем раздали. Сели есть; похлебка была рыбная, жидкая – так мы постимся всю умирающую луну перед праздником. Первая, голая весна – голодное для всех время, дичь бить уже запрещаем, а скот резать еще рано; только рыбой, да хлебом, да корнями питаемся. Но все знают, все чуют, что так только до второй, зеленой весны. Там-то и заживем!

Трапеза прошла в молчании, а как наелись мужчины, так стали рассказывать отцу, куда какой род откочевывает на лето, кто в прежних местах будет, кто новые выпасы искать станет. Отец кивал, иногда переспрашивал. Я дивилась, как помнит он все, ведь семей в каждом роду много, а иные начинают делиться, но он помнил их все и, случалось, даже поправлял глав родов. “Как же надо свой люд знать! – думала я. – Как же Санталаю сложно будет запомнить все это!” И оборачивалась на брата, но он, казалось, не был всем этим занят, негромко говорил со своими сверстниками, пришедшими вместе с отцами.

Заметив мой взгляд, он обернулся весело:

– Ты серьезна, сестричка, будто не на праздник приехала. Улыбнись, Ал-Аштара, еще не в чертоге ты, и не завтра тебе плясать Луноликой танец.

Я помню, меня странно поразили его слова. Будто забыла, что завтра встречусь с девами из чертога. Что будут они танцевать танец Луноликой, от которого всегда приходила я в трепет. Но представить, что сама когда-либо буду крутиться в нем, не могла. И, подумав о том, как близка к этому танцу, я ощутила, что ладони мои вспотели. Не знала я тогда до конца своей доли.

Расскажу теперь про праздник, лето зовущий. Сколько лун прошло с той весны, а он жив во мне. Сколько весен с тех пор я встречала, но помню только его так, будто случился он день назад.

Ночью в долину спустился западный ветер. Непостоянство несет он. Не холодный, но резкий, ветер дул и гнал облака, они сменялись на небе вмиг, рождая зыбкое, тревожное чувство. Отец с главами родов на заре возжигал огонь на холме и вопрошал у духов; те сказали, что грядут неизбежные перемены для всех: и люда, и родов, и нашей, царской семьи. Так сказали духи и так передал отец люду, спустившись с холма и разжигая общий костер от того, первого. Так услышала я, но и без этих слов уже ощутила и могла бы сказать то же самое.

Праздник пошел своим чередом. В ярких одеждах, на конях спускались люди в долину, и она закипала, как гигантский котел. Полы шуб и юбок летали на ветру, конские волосы на верхушках шапок у воинов развевались. Высокие прически замужних женщин кренились и качались, птички из кожи, войлочные шарики и фигурки из золоченой кости слетали с них, как перья, женщины пригибались, а их дети лезли им на плечи удерживать прически или бросались врассыпную, подбирая безделушки, покинувшие головы матерей. Ветер играл с людьми в то утро. Ветер играл с хвостами коней, заплетенными в тугие косы, а гривы у всех были стрижены и убраны в золотые нагривники.

У моей Учкту красной шерстяной нитью был заплетен хвост, такие же красные кисти свисали с нового седла, и ветер задувал их под брюхо лошади, когда спускались мы с холма. Узда блестела золотом, нагрудный ремень тоже блистал – как на войну, спускались мы с Учкту от отцова шатра в то утро, сверху наблюдая собравшееся внизу море людей. Мы были каплей, готовой влиться в это море, – я и Очи, бок о бок со мною ехавшая.

Три другие мои девы ждали внизу. Ильдаза и Ак-Дирьи накрасили даже лица – белой глиной осветлили кожу, подвели черным до переносицы брови, глаза обвели темно-синим, так что огромными казались теперь, словно коровьи, глаза, а губы алые, яркие, манящие сделали. Странно мне было видеть их лица такими.

– Праздник сегодня, – сказала Ильдаза. – Последний наш среди людей день. Надо такими быть, чтобы все нас запомнили.

– Ты думаешь, нас не запомнят? – сказала я. – Луноликой матери дев помнят всегда.

– Кто же их помнит по имени? Мертвый в кочевье – лишний груз, – сморщилась Ильдаза. В ее лице мне было трудно читать в тот день ее настоящие мысли.

А у большого костра уже готовилось подношение молодой весне: уже зарезали белую корову-яка, уже на ее шкуру, разложенную на камне перед огнем, сыпали очищенные кедровые орешки, лили молоко, посыпали мукой. На костре варили мясо, и всем, кто подойдет, давали его – обычно приводили слабых или детей, чтобы сытной похлебкой порадовать после поста. А отец ждал пленников, которых отпускать в тот год собирались.

Большой войны не было несколько лет, и все эти годы без пленников обходился праздник. Но этой осенью на дальнем выпасе увели скот. Люди собрались и догнали воров, их было трое. Двоих убили, а третьего, еще мальчишку, взяли себе.

Он жил всю зиму в том стане, и отец ездил смотреть на него и допрашивать. И мне рассказывал о нем. Был тот мальчишка из степских, как и некогда живший у нас пленник Атсур – царский сын. Степские люди древними нашими врагами были. Жизнь их с нашей сходна, кочевали и скот пасли, но не по горам, а гораздо ниже, в сухих и жарких летом степях. Как осели в этих горах наши люди, воевали со степскими, хотели те выбить нас с хороших зимних пастбищ. Но после убийства царя и пленения царевича Атсура отошли и не являлись больше. До этой осени.

Отец тревожился. У мальчишки все пытался узнать он, как далеко его племя стоит, большие ли у них стада и кочевья. Но ничего не мог добиться: мальчишка был глуп, языка не понимал, звездного неба не знал и всего боялся. Что не явились за ним, говорило отцу – эта встреча была случайна. Но и случайность была знаком, что другие встречи неизбежны теперь.

Обо всем этом говорил мне отец зимой, и не лежала его душа к тому, чтобы отпускать пленника. Предвиденье, царскому нашему роду от бело-синего дарованное, тяготило его. Но традицию обойти тоже не мог. Потому велел людям обходиться с ним так, чтоб не хотел он уйти. И так вышло: когда вывели его к костру, упитанного, раскосого, темнолицего даже после долгой зимы, и спрашивать стали, хочет ли он уйти отсюда сейчас, он замотал головой и сказал: “Нет”. Глаза его были испуганными, и озирался он так, будто не знал, куда и бежать. Ему было от силы семь. В другом случае его бы даже не стали допрашивать, но он был единственный пленник, и это надо было сделать, чтобы видели люди: он не заложник. Традиция соблюдена была, люди остались довольны. За этим игры последовать должны были и скачки.

Я видела, как мальчика, уже успокоившегося, подвели к котлу с мясом, и он получил свою долю. На отца взглянула: доволен ли? Но его лицо было мрачно, будто по-прежнему тревога не оставляла его. Я подъехала к нему и тихонько спросила, пока не слышал никто:

– Отчего ты печален? Он не уйдет и не расскажет, где мы стоим и как живем.

– Это только голос собаки, сама собака еще за холмом, – ответил отец пословицей. – Наш люд сумел вобрать одного из них, но вряд ли сможет вобрать всех, если с мечом придут они.

– Нам ли бояться войны, отец!

– Степь больше гор, дочка. Помню, царевич Атсур рассказывал, что в их семьях бывает по три или четыре жены, не считая пленниц, и взрослых братьев по двенадцать и больше человек. Этот малец только и сумел сказать, что был шестнадцатым сыном в семье, потому всегда мало ел. В наших домах столько и не уместится.

– Но ведь не все у них воины, – ответила я. Мне удивительны были такие отцовы мысли.

– Не всякий воин, но всякий может сидеть в седле. Малец не мог сказать, как имя царя, что правит ими сейчас, но мое сердце говорит мне, что это бывший наш пленник Атсур. В нем достаточно было ярости для того, чтобы обойти всех своих братьев. А если так, то он вернется, дочка. Сколь ни велика степь – Атсуру она станет тесна.

Мне хотелось говорить с отцом еще, но он похлопал по холке Учкту и отъехал. Парни и девы уже состязались в стрельбе из лука, дети до посвящения – в беге и метании дротиков, взрослые воины – в борьбе.

Круг для скачек в дальнем конце долины был. Две дороги там. Одна прямая и ровная, на ней скорость коня проверяется: это небольшой круг, по нему пять раз проехать надо. Вторая – сложная и неровная, там ямы вырыты, земля вспахана местами, ветки лежат – все, чтобы ловкость и зоркость всадника проверить да ум лошади. Хорошая лошадь через все препятствия легко пронесет. Эту дорогу один раз пройти достаточно. Кто же первым придет, тот и победитель. Ему дарят молочную корову и мед, а еще разрешают свести кобылицу из его табуна с жеребцом из царского. Двум другим, кто за ним сразу придет, дают по овце.

У начала дороги уже толпились люди, кто скакать хотел. Старшие, кто не первый раз участвовал, стояли спокойно. Первогодки и второгодки от посвящения шумели, боялись, что не достанется им красной нити, которую раздавали участникам.

Раздавали Талай и Ануй – сидя на развилке большого дерева, выше всех конных, с шутками, иных заставляя подпрыгивать в седле, чтобы достать протянутую нить. Увидев нас с Согдай, Ануй закричал:

– Какие гости на нашем празднике! Легок ли ветер, царевна? Хорошо ли скачется Луноликой матери девам? Вот как раз две веревочки для вас приготовил, все ждал, когда придете.

Он показал на две шерстяные ниточки на ветке рядом с собой. Люди закричали: отчего все ждут своей очереди, а нас очередь сама ждет? Тогда Талай успокоил их, заверив, что Ануй шутит, а нити они отложили для самих себя.

На меня Талай даже не взглянул, и я ощутила, что мне неудобно и неловко в седле. Подумалось, что выгляжу нелепо и ему не понравились золотые накладки на горловине и рукавах моей шубы… И пояс на мне сидит не так, и шапка слишком яркая. Так промучилась я, пока медленно моя Учкту вслед за другими конями к дереву продвигалась. Люди шутили, пересмеивались, и Согдай рядом со мной тоже шутила и смеялась, – я же ничего не замечала, пока не подъехала вплотную к дереву и не взглянула в глаза Талаю.

– Зачем тебе, царевна, красная нить? У твоей кобылы вон их сколько в хвосте, – улыбнулся Талай, и Ануй поддержал его:

– Верно, верно, проезжай-ка, царевна, любую тяни да вяжи на плечо. Я вот ей дам, у нее нет, – и он протянул нить Согдай. Та залилась довольным румянцем по самые уши.

– Я не собиралась скакать, я вместе с ней, – проговорила она, но я видела, как ей приятно.

– Те, Согдай! – деланно ужаснулся Ануй. – Мы с Талаем уже думали отказаться от скачек в этом году, увидев, что ты хочешь на дорогу встать. Не справиться нам с нею, подумали мы, и сердца наши зарыдали!

Люди вокруг хохотали. Я была в растерянности, обо мне словно бы позабыли.

– А что, поскачу! – сказала вдруг Согдай. – Давай! – Она выхватила у Ануя из рук красную нить и повязала ее себе на ногу – на бедро повыше колена. От этого люди вокруг зашумели, а она смело на всех поглядела и отъехала в сторону – гордая, независимая, красивая не нашей красой. Такой она и запомнилась мне: с красным шнурком на ноге, на рыжей, злой, длинноногой кобыле, с развевающимися по ветру черными косами. Такой шла она впереди всех на последнем круге ровной дороги, неистовая, как западный ветер, сама ветром ставшая. Хоть и соперницей была в тот день она мне, не могла я ею не восхищаться.

На скачках мне не досталось даже овцы. Три круга подряд была Учкту первой благодаря своим длинным и сильным ногам, а потом как будто бы стало ей неинтересно – Талай говорил, что такое бывает с хорошими лошадьми, кому дорога дается легко. Полукровки рвутся из жил, а чистокровные идут с ленцой, чуя свою силу.

Люди гудели, как улей. Никто поверить не мог, что первой пришла Согдай, иные кричали, что неверно это и Талай сам уступил ей место. Я видела их, стоящих в центре круга, но не могла приблизиться. Согдай гордо и весело на всех озиралась, раскрасневшаяся, а Талай спокойно улыбался. Он доволен был победой сестры, как если бы это была его собственная победа.

Мрачным было лицо Ануя, когда шел он в круг. Согдай радостно на него посмотрела, крикнула звонким голосом:

– Смотри, я пришла первой! Ты рад?

Он не ответил и не взглянул на нее. Подошел, встал рядом с Талаем. Я видела, как переменилась Согдай в лице: не осталось ни живости, ни радости.

Он же разглядел в толпе меня и сказал неожиданно громко, чтобы все слышали, хотя обращался к Талаю:

– Ошибся ты, конник, не ту деву вперед себя пустил. Царевна-то вон стоит, не попала даже в первую тройку. Что же делать теперь будешь? Не достанется тебе царской милости.

Люди примолкли и ко мне оборачиваться стали. Я ощутила, как вспыхнуло все лицо. Тут же шепот кругом пошел: люди из нашего стана соседям рассказывали, что всю весну Талай выезжал мою лошадь и учил меня, к скачкам готовя.

Талай ответить что-то Аную хотел, но я первая крикнула:

– Ты не победу потерял, Ануй, ты себя на дороге оставил! Что случилось с тобой? Дух зависти в тебя вселился.

– Говори, что хочешь, царевна, только нечестные это были скачки! – крикнул Ануй в приступе злобы.

Люди тут же все закричали. Кто за Ануя был, кто за Талая. Согдай стояла чуть не плача, Ануй что-то выкрикивал, продолжал людей разжигать, а Талай молчал – почему он молчал, отчего не сказал ни слова в свою защиту, не могла я понять. Мне казалось, что бело-синяя высь вот-вот обрушится на всех нас.

Все спас Санталай, тоже в толпе оказавшийся. Как мальчишка, вскарабкался он на дерево и крикнул так, что перекрыл все другие голоса. Мысль его единственно верной в тот миг была:

– Пусть судит царь!

И все подхватили: “Пусть судит царь! Царь пусть судит!” Люди волной накатили на холм, где отец награждал победителей игр, и, отхлынув, оставили Согдай, Талая и Ануя. Кто-то рассказал ему про спор, все зашумели, но отец удержал их:

– Бело-синий по-своему решает. Я не был там, но не вижу причин не верить людям, все видевшим. Если не верит вам Ануй, пусть скажет, какова причина.

– Талай хотел победы деве, – сказал тогда Ануй, – но не этой, а твоей дочери, царь. Все знали то, когда готовил он ее к скачкам. Но лошадь Ал-Аштары сбила шаг, и тогда он уступил сестре. Это нечестно, царь. Пусть Талай считается первым, но не Согдай.

И отец тогда сказал Аную:

– Я вижу, ты имеешь что-то в сердце против этой девы. Пусть вас судит бело-синий. Становитесь на ровную дорогу и идите три круга. Кто будет первым, тот прав.

И они втроем вернулись на ровную дорогу и скакали снова. Талай и Согдай пришли вместе. Лошадь Ануя споткнулась на третьем круге, не донеся его до конца, чуть не убился он. Так рассудил бело-синий, и отец оставил победу за Согдай.

Я не видела этого. Другая забота тяготила меня: Очи. Как хлынули люди к царю, оглянулась я и увидела к лесу летящего всадника. По масти ли лошади или по посадке узнала Очи, и все во мне обмерло: я поняла, что она сделала выбор и уходит.

Что случилось со мной в тот момент, не описать. Все сомнения мои и раздумья, могу ли я вмешиваться в жизнь своих дев, могу ли влиять на их выбор, – оставили меня тут же, и испытала я только боль, будто бы умирала моя сестра. Мне показалось, что даже вскрикнула я, но, может, и не было того. Не задумываясь, бросилась к Учкту и помчалась за Очи следом.

На другой стороне праздничной поляны входила она в лес; и я окоемом лошадь пустила, чтоб не мешались люди. Вот когда настоящие скачки для нас начались! Как умоляла я Учкту, как понукала, плеткой ударила ее – словно птица она полетела, ни лености, ни спеси в ней не было. Чуяла она не хуже меня, что свершиться может что-то дурное. Или же это я, как зверь, чуяла, хотя умом своим не понимала: что случится? Откуда этот страх во мне? Очи сама правит своей жизнью, не остановить мне ее. Но об этом не думала я, вперед летела.

Те, куда там! Пустилась я в лес; кричала Очи, но либо не слышала, либо не хотела слышать она. А потом скрылась совсем, или я не заметила, как свернула. Лес этот я не знала. Где охотничий домик Зонара, тоже не знала. Может, совсем рядом был тот кедрач, о котором он Очи говорил? Думала так и вперед ехала, только все тише, тише, наконец остановилась совсем. Спешилась. Стояла и слушала лес. Птица пиликала одну трель прямо над моей головой. Множество других птиц свистело и чирикало. В ветках зашумело, скатилось, застрекотало, потом порхнуло в небо, и что-то бросилось в деревьях – белка сцепилась с сорокой. Учкту тяжело дышала, вздувая бока. Очи нигде не было. Я села под дерево и заплакала…

Далеко, как оказалось, я уехала – или же не могла выйти из лесу сразу, но солнце почти закатилось, когда въезжать стала в долину. Уже наградили победителей всех игр, уже общая трапеза прошла, когда на длинных, как полы шуб великанов, войлоках накрывают посреди поляны и едят все вместе.

Я чуяла себя охотником, спустившимся с долгого зимовья к людям: радостные их лица, голоса и смех, музыка, тихое, теплое счастье были какими-то сторонними, неясными мне. От костров как будто быстрее стемнело, хотя небо светлым еще оставалось, глаза у всех блистали, лица горели весной – а я холодной была. Все вдруг стало не родным, словно в чужой люд я пришла, чужое веселье видела и даже понимала умом, что оно – хорошо, даже любопытство было во мне, но не могла разделить с людьми их радость.

И вот когда медленно я проезжала по поляне, глядя кругом себя как бы чужими глазами, – в этот миг вереница огней потянулась из леса, а потом, как далекий гром, долетели до меня тяжелые, мрачные удары Белого бубна: умм, умм, умм. Все во мне сжалось и обмерло: это шли на танец новой весны Луноликой матери девы.

Они шли из леса к центру поляны, и люди, заслышав бубен, бросали все, потянулись и скоро создали им живую дорогу, по которой, как блистающая огнями змея, потекло шествие дев. Он шли неспешно, с факелами в руках, в черных шубах с высокими воротами, поднятыми до половины лица. Как каменные изваяния воинов, одинаковые, широкоплечие, с белыми поясами, шли они. На головы их надеты были огромные красные колпаки с узкими полями, прикрывавшими лбы. Такие колпаки из войлока, только обычные, коричневые или серые, носят замужние женщины, прикрывая высокие свои парики. Девы же Луноликой – вечные девы; их красные колпаки – символ избранности между жен.

Они шли парами, друг за другом. Кроме факелов, они несли в руках бубенцы или небольшие бубны, их ритмом сопровождая свой шаг. Девы в начале и в конце вереницы дули в большие полые рога, и низкие, глубокие вздохи поражали долину. Но над всем этим гудел Белый бубен – огромный, гладкий до блеска и сам будто источающий свет. Его делали каждый год заново из шкуры коровы-яка, прошлогодней жертвы. Бубен везли на низкой тележке, он стоял в раме из прутьев, и две девы по очереди ударяли в него, рождая гул: ум, умм, уммм. В тележку запрягли черного козла; рога ему оплели лентами из того же красного войлока и закрепили на них ветки, обклеенные золотом; они качались при каждом шаге, как крона деревьев на ветру. Между рогов было золотое солнце. И люди все понимали: вот новая весна рождается из земли, светлая и круглая, а значит, бело-синий отмерил нам новый год жизни. И в козле скрывался солнцерогий олень, приносящий нам жизнь и огонь, как этот – Белый бубен. Черный козел когда-то и стал Солнцерогом, об этом у нас все с детства знают.

Девы медленно проходили поляну, и люди стягивались за ними, замыкая их путь. Почти все были пешими, мало конных, как я, и мне было сложно продвигаться вперед в плотном потоке людей. Вот лошадь моя уже не могла шага ступить, фыркала и встряхивала головой. Люди двигались следом за девами в молчании, а мне оставалось на месте быть и смотреть сверху.

Они достигли жертвенного камня и большого костра и выстроились полумесяцем, установив бубен в центре, сразу за камнем. Все застыло и стало тихо, но вдруг обрушилась неистовая и громкая музыка: казалось, загремело и загудело всё. Но уже через миг из этого хаоса явился стройный и быстрый ритм, а с краев полумесяца ринулись две девы с мечами наголо.

Так начался танец весны. Девы, стройные, сильные, с расписанными боевой краской лицами, рождались вдруг из тех громоздких черных глыб, какими пришли сюда. Они вырывались в круг и танцевали с оружием, с мечами и кинжалами, луками и стрелами, взлетали в воздух, затевали бой, потом отскакивали и становились в ряд, давая место другим, – и все это происходило так быстро, яростно, что не успевали люди заметить, как были сброшены шубы, как из черных теней являлись живые воины в белых войлочных куртках, кожаных штанах и белых сапогах. И чем дальше шел танец, тем сильнее стучала кровь у меня в голове, и я поняла уже, отчего веселье людей не было родным для меня, – я уже ощущала себя девой, Луноликой посвященной, я уже была с ними. И, поняв это, я соскользнула с Учкту, оставив ее в толпе, и стала протискиваться туда.

Мне удалось это сделать с трудом, но люди пропускали меня, если узнавали: все думали, что я иду к отцу и брату, они сидели в открытой кибитке, сразу за кругом дев, наблюдая танец. Но я достигла центра и села на землю, как делали дети. Теперь девы пролетали как будто бы надо мной. Как огнем полыхнуло на меня от их танца, от грома музыки с резкими вскриками флейт, и я поняла впервые то, что всегда говорили мне, объясняя танец: это делятся они силой воинов нашего люда, что хранят в чертоге.

Так одна за другой они выступали вперед, но потом музыка сменилась, и вдруг откуда-то на белом коне в маске оленя и красной попоне выехала дева и стала танцевать, а остальные принялись петь – без слов, то поднимая голос, то опуская, то выкрикивая, взвизгивая, то монотонно затягивая просто: мммм. А дева показывала чудеса на своем коне: на небольшом пространстве круга она пускала его вскачь, резко останавливала, поднимала на дыбы, заставляла опуститься на колени, сама при этом откидывалась спиной на круп. Дева была непостоянна, как вода, что не хранит форму; конь был послушен, словно глина, любую форму готовая принять. У меня захватило дыхание.

После того, как всадница скрылась, музыка смолкла и вновь родилась единым высоким звуком флейты. Он тянулся долго, как тихий сон, а девы вынесли и расстелили на земле, взрытой конем, большой черный войлок, а сверху покрыли его прозрачным пурпурным шелком – он трепетал, как живой огонь, пока они несли его, растянув за углы. Только тут я заметила, что западный ветер стих; подняла глаза к небу: оно было чисто и звездно. Люди стояли позади меня живой черной стеной, и я ощутила себя на миг всей этой глыбой нашего люда, уходящей корнями в землю, головой подпирающей бело-синюю высь.

Начались последние танцы – танцы смерти и воскрешения. Камка говорила нам, что нет ничего сильней и страшней этих танцев, и девы всякий раз заново посвящают себя луне, совершая его, и всякий раз заново принимают посвящение. Под спокойную и тихую мелодию флейты, под мерный, как дыхание земли, голос Белого бубна, выходили они одна за другой с мечом в руках, танцевали, а потом пронзали себя. Ни боли, ни страдания не отражали их лица в боевой раскраске воинов. Глаза оставались спокойны и обращены к небу. Я сидела близко, я видела эти глаза. Ни звука не издавали девы, извлекая из себя меч, ни капли крови не было на нем. Передавая его подругам, они занимали свои места.

Вот вышла последняя дева, станцевала, потом застыла и занесла меч, как все, строгая и красивая. В этот момент неожиданное движение поднялось среди людей, будто кто-то пробивался к кругу. Дева пронзила себя мечом, и тут крик раздался из темной скалы людей – вздох ужаса и одно слово: “Дочка!”

Дева извлекла меч. Мне показалась в свете костра темная кровь на его острие. Люди подались назад, будто ограждаясь от беды. Дева глянула на толпу. Взгляд ее был странный, не с таким возвращались другие на свое место. В глубине людской глыбы рыдала старая женщина; голос отдалялся, и толпа смыкалась, заглушая его; я поняла, что ее увлекают прочь.

Дева повернулась к другим, отошла к Белому бубну, положила меч возле него и вернулась на свое место, в конец полукруга. Музыка смолкла, потом снова явилось равномерное бормотание бубна: ум, бум, дум, – и девы, став опять каменными изваяниями, двинулись обратно. Люди стали расступаться перед ними и смыкались, будто они шли в воде. Но с середины поляны толпа стала редеть, все потянулись к своим кострам.

Я нашла Учкту, взяла под уздцы и догнала уходящих дев, пошла следом. Когда костры поляны уже оставались позади, я увидела, как последняя из дев вдруг качнулась и осела на землю. Те, что были при бубне, подбежали к ней, быстро положили на повозку. Я хотела кинуться им помочь, но одна из них так глянула на меня, что я остановилась. А они пошли дальше. Красный колпак положили на деву сверху, и он лежал, будто перечеркивая черный камень. Я повернулась к кострам, почти не соображая ничего.

Уже давно стих бубен, уже люди зажили обычной вечерней жизнью, как вдруг далеко что-то грохнуло, будто огромное дерево разорвало изнутри. Звук шел словно с неба, и многие так решили; дети завизжали и присели, прикрывая головы, будто что-то могло на них упасть. Погудело, нарастая волною, но быстро стихло. Я озиралась, как все, не понимая, что это такое. Помню, мысль родилась, что так уходит в бело-синюю высь погибшая Луноликой матери дева. Но кто-то из охотников рядом со мной спокойно сказал:

– Лавина сошла в ущелье. Снег.

И люди тут же разнесли: “Снег. Снег…”

И кто-то опять сказал:

– Будьте спокойны, люди, не страшно. Наших охотников не оставалось в горах.

И все успокоились, а я будто вернулась к жизни.

Все, что было потом, я помню как в тумане. Почувствовала вдруг – глядят на меня недобро, обернулась – глаза отводят. “Что же творится?” – билась во мне мысль, и в этот миг со стороны зов раздался:

– Ал-Аштара!

Меж людей ко мне протискивался Талай. Я сделала к нему несколько шагов.

– Царевна! – сказал он и, схватив меня за локоть, повлек вон из толпы. – Беда, царевна. С Согдай беда.

“Вот оно”, – поняла я тут же, но на него смотрела, сказать ничего не могла. Лицо его было горькое и взволнованное, каким никогда не видала его еще.

– Упала? Убилась? – посыпались из меня вопросы, но будто против моей воли, а внутри все твердило: не то, не то!

– Ануй людям стал рассказывать, что у него с сестрой… что у них было… – Он мял слова во рту, не решаясь произнести, и все просительно смотрел мне в глаза: вдруг догадаюсь сама. Но потом будто махнул рукой. – Что он с сестрой не раз лежал и потому знал, что не могла без меня она победить. Говорит: сил бы у нее на то не хватило. Говорил: кому же, если не ему, знать, какая сила у нее в ногах и какая она всадница…

Во мне сердце упало. Я поняла, почему переглядывались позади меня люди. И единственный путь для Согдай поняла я в тот миг.

– Что Согдай? – спросила я, и голос мне самой показался слишком холодным. Талай отпустил мою руку и сделал шаг назад, будто говорил с царем.

– Царевна, ты же понимаешь, что это ложь, ты же не можешь тому верить, ведь это зависть Ануя себе выхода не находит, это клевета, царевна!

– Ануй потерял свою честь сегодня, а Согдай – долю. Что она сейчас?

– Лежит в моем шатре. Я связал ее, царевна. Она хотела убить себя. Говорила, что Луноликой матери девы не живут после такого позора.

– Она права, но ее посвящение не закончено. Передай ей, что я освобождаю ее от обета. Пусть живет, как все. Передай, что я буду просить отца найти ей хорошего мужа. Это все.

Я замолчала. Талай смотрел на меня странно – впервые смотрел, как на властелина, а не на девочку. С недоумением, не понимая, смотрел.

– Не думал я, что ты поверишь, царевна, – сказал потом горько.

– Я не верю, Талай. Ты можешь сказать ей об этом. Но люди поверят и будут помнить. Дурная память живет долго, а я не могу привести ее в чертог Луноликой.

Он молчал, на меня не глядя. Люди у костра разошлись. По поляне гуляли в темноте пары, слышались песни, смех, беготня. Но все люди были для меня, как тени. Все мне казались счастливыми и беззаботными. Не такими, как я.

– Наверное, ты права, царевна. Я завтра пойду к твоему отцу, буду просить разрешить мне бой с Ануем. Если оставить его слова без ответа, люди сочтут это правдой.

Я кивнула. Мы стояли в темноте, друг на друга не глядя и не касаясь, и я подумала тогда, что мы впервые наедине и никто не смотрит на нас, но радости нет во мне от того – одно горе...

Я сдержала свое обещание: просила отца о муже для Согдай. Он выполнил просьбу, и уже через луну ее выдали замуж за хорошего вдового, немолодого воина. Отец рассказывал, что у мужа ее много скота и большие табуны, с которыми кочевал он вместе со своими сыновьями и их семьями, потому в станах они не жили, только на праздник спускались к людям с дальних кочевий. Его шатру была нужна хозяйка. Он с радостью взял в жены деву, победившую на скачках, а мой отец дал приданое за ней – хорошего жеребца. Я думаю, Согдай была счастлива покинуть всех и жить среди табунов – ее доля быть конником там сполна воплотилась.

Я увидела ее снова только через много лет, за миг до ее воинской смерти.

От Талая я бегом убежала, но не знала, куда бегу. Ночь холодная стала, и людей все меньше встречала я. Всю несправедливость того, что случилось, я осознала. Завтра утром нам уходить, и кого приведу я к Камке, что ей скажу? Что девы остались в людях, что сошли с воинского пути, а почему? Но еще страшней казалось мне то, от чего я бежала: мое тихое, ничего не требующее, мне самой смутно ясное, нежное чувство к Талаю и то, что могло бы статься, прознай люди про это. Стыд заливал мне лицо, будто бы что-то уже случилось.

Ноги вывели меня к костру возле царских шатров. Еще издали, подходя, голос Ильдазы я узнала.

– И вот что я думаю, подружка: разрешают ли Луноликой матери деве в стан спускаться, на парней хоть бы издали смотреть? – громко и весело говорила Ильдаза.– Вдруг разрешают, иначе с чего бы охотники сказки складывали про лесную деву, что зимой их преследует – и во сне, и в яви? Верно, и мы с тобой, Ак-Дирьи, так будем: по деревьям, из-за камней на охотников наших охотиться.

Волна хохота охватила людей, когда Ильдаза вдруг изображать стала, будто выслеживает кого-то из-за ствола дерева. Лицо ее, еще в краске, которая особенно ярко при свете костра выделялась, было так серьезно при этом и в то же время так смешно, что напомнила она мне Ануя, как увидела его в первый раз в доме Антулы. Сама вдова тут же сидела, улыбалась со всеми, и это совпадение еще сильней меня поразило, и самой мне непонятная ненависть вдруг взметнулась в сердце.

Ильдаза лицом изменилась, как увидала меня. Люди потом говорили, что была я бледна, будто увидала ээ-борзы. Я же помню только, как Ильдаза мне сказала: “Э, верно, царевна с дурными вестями идет”, – после чего я стала говорить и говорила без умолку. Слов тех в памяти моей не осталось – очень хотела их забыть. Всю свою усталость от этих шуток и разговоров, все раздражение на Ильдазу и Ак-Дирьи, на их краску, на их страх перед жизнью воинов, всю боль за Согдай и потерю Очи, всю ненависть к людской злобе и зависти, – все я в слова тогда вложила. Я говорила долго, я сказала, что отлучила Согдай от пути девы-воина. Ильдаза сначала растерянно на меня смотрела, а потом ее лицо стало каменным.

Она сказала, глядя мне в глаза:

– Я рада за Согдай, ей повезло. А я сама ухожу. Мне нечего делать там, где я быть не хочу, с вождем, которого над собой не желаю.

От этих слов меня как подрубили. Не думала я, что так все кончится. И ужаснулась. Я теряла людей, они покидали меня, как дерево осенью покидают желтые листья. Я почувствовала, что сейчас зарыдаю, и, отвернувшись, сказала глухо:

– Уходи. – Она не двинулась с места. Так странен и жуток был переход от крика к тишине, что все смотрели на нас, не отводя глаз. – Иди. Я тебя отпускаю, – повторила я и, не поворачиваясь, услышала, что она уходит. Никто не пошел за ней следом.

Обернувшись, я увидела Ак-Дирьи. Испуганная, сидела она, и лицо ее было и нелепо, и смешно – в краске, игравшей в бликах света. Ее вид задел меня – что это за воин?! Злость плеснула снова. Но крик, что покинул меня, был полон слезами:

– Что же ты смотришь? Тоже хочешь уйти? Так я не держу!

Но она так отчаянно замотала головой, что мне стало ее жалко. Я прикусила язык и тут услышала в тишине, что кто-то подходит к нам.

Двое – юноша и дева – выходили из ночи. Шаг девы был слаб, юноша вел темного коня. Как духи, робко приближались они. И только когда были уже так близко, что упал на них свет костра, узнала я в юноше Санталая, а в деве – Очи.

Санталай остановился с конем, а Очи медленно, будто тяжелым дымом опоенная, прошла мимо, на меня не взглянув, и остановилась перед Антулой. Тут, в свете огня, поняла я, что стряслась беда: и одежда была на Очи грязная и рваная, и весь ее вид, сжавшаяся фигура были такие, будто она только что избежала смерти.

Антула ни жива ни мертва сидела, глаз не поднимала, на лице ее был испуг, но силилась она губы скривить в презрении. А Очи протянула ей что-то, из-за пазухи вынув, и сказала:

– Духи простили тебя, Антула. Ты теперь верно вдова. Они показали кости твоего мужа. За это они забрали лучшего охотника. Вместе, в одном ущелье, лежат они теперь.

Антула подняла глаза, бросила взгляд на то, что принесла Очи, и вдруг взвыла не своим голосом:

– Убийца!

Она хотела ударить Очи, но та легко толкнула ее, вдова упала навзничь, будто ее бросили, и заревела, и забилась, словно по мужу.

– Люди, это убийца! Убийца! – верещала она.

Но люди ее не слушали. Кто-то из женщин постарше попытался поднять ее на ноги, другие же потянулись с любопытством к тому, что принесла Очи. Это был обломок накладки горита с обрывками войлока. На накладке виднелись знаки охотника из рода мужа Антулы, а также какие-то зверьки – верно, его собственные знаки. Очи могла их запомнить, часто бывая в доме вдовы.

Она положила обломок перед огнем, а сама подошла ко мне. Остановилась и посмотрела устало – других чувств не было у нее на лице.

– А ведь он оказался прав, – сказала тихо, только мне и так, будто продолжала разговор. – Хоть к дальним стоянкам откочуй, доля тебя настигнет. Теперь буду помнить это всегда.

Я не сразу поняла, о чем говорит она. Испугалась, как истончился дух Очи, не потеряет ли она рассудок. Хотела сказать ей что-то, но она перебила:

– Камка придет на рассвете. Я проделала большой сегодня путь. Укажи наш шатер, я хочу поспать.

Я показала шатер отца. Она пошла было к нему, но вспомнила, вернулась к коню и отцепила от седла горит. Пошла снова, остановилась возле меня, показала и ухмыльнулась:

– Смотри, мне подарки какие в этот день: это я в игре получила (она указала на связку новых стрел), а это мне лучший охотник вместе с жизнью отдал. – Она показала горит. Я могла не рассматривать его – и так знала, что увижу там знаки Зонара.

Много позже я узнала, как погиб Зонар: ээ-борзы забрали его, когда появилась внизу, под склоном, Очи, так рад он был этому. Духи спустили лавину, и она погребла его – землянка его была под тем склоном. Очи искала его, но духи открыли ей только горит и лук, а позже – останки мужа Антулы, снег вынес их откуда-то сверху. Это была шутка ээ-борзы. Очи расскажет мне все это только однажды и запретит вспоминать впредь. На горит поставит свою накладку. Лук будет при ней всю жизнь, с ним и ушла она недавно к Торзы-братьям.

Ильдаза и ныне жива, и путь ее до бело-синего еще долог. Последней из моих дев придет она к вышнему. В ту же осень она вышла замуж. Ее муж был менялой на осенних ярмарках, он получал шелк за то, что находили его старшие сыновья в земле, – краски и камни. Ильдаза стала второй женой, но, говорили, была счастлива, живя в богатой семье. Войны избегла она, а после я сама спасла ее от смерти. Ильдазу бережет бело-синий.

Так кончились наши три луны в стане. Так осталось нас трое. <…>

Идти в дома нам больше нельзя было. Как пошли знакомые тропы, мы повернули и, обходя стан с севера, двинулись в чертог дев.

Голоса, лай собак мы услышали из-за забора, к чертогу приблизившись. Смех громкий услышали. Красные сполохи большого костра темноту освещали. Лишь подъехали, постучать не успели, распахнулись ворота, выбежали девы навстречу, коней под уздцы взяли, в чертог ввели, ворота затворили.

От суеты, нас поглотившей, у меня голова закружилась. Девы смеялись, но не говорили с нами. Все они облачены были в темные покрывала из шерстяных полотнищ, а на лицах их были маски из дерева, с большими глазами, но без рта. Смех глухо из-под них долетал. Я поняла, что мы попали на праздник, быть может, по случаю удачной охоты: ляжка оленя пеклась над костром, когда подвели нас к нему. Одна из дев поднялась, нас встречая, и мы, приветствовав огонь, встали все перед ней. Она зачерпнула из деревянного ведерка сквашенное молоко, поднесла сначала каждой из нас, потом двумя пальцами нарисовала нам на лбу месяц. Девы вокруг запели.

Старшая дева велела каждой из нас отдать что-либо из своих вещей Луноликой в дар. И указала на сложенные в стороне вещи. А сама села на войлоке и запела, сзывая духов.

Духи скоро стали собираться – я ясно видела их. Наши – мой царь, рысь Очи и младенец Ак-Дирьи с бычьей головой – поодаль сидели. А как собрались все, последним пришел черный козел с золотыми рогами. Я подумала было – это тот самый живой козел, которого девы на праздник весны в тележку запрягают. Но это был ээ. Спокойно, как добрый хозяин, он прошел к блюду с дарами и стал смотреть на вещи, скосив глаз, – совсем как делают обычные, живые козлы. Он смотрел так долго, что во мне, сначала спокойной, зашевелилась вдруг тревога, а потом стало смешно – так забавно он осматривал и обнюхивал дары, как будто решал, съедобны ли они. Я заулыбалась, сдерживая смех, но тут он поднял глаза и посмотрел на меня по-над блюдом. Его глаза были и равнодушные, и пустые, и жестокие одновременно, – таких нет у животных, но лишь у духов бывают. Он посмотрел на меня пристально – и отошел от даров. Я вздрогнула, а он уже скрылся, и все другие духи за ним растворились в ночи.

Старшая дева остановила свое бормотание. Какая-то волна прошла по всем, сидящим вокруг огня. Мы сидели, не шелохнувшись, чувство чего-то свершившегося и непоправимого нахлынуло на меня.

Старшая дева поднялась и сняла маску, все остальные сделали то же.

– Вам надо уйти отсюда, девы, – произнесла старшая. – Духи не приняли вас в чертог.

– Почему? Им не по нраву наши дары? – спросила я, хотя уже знала: любой вопрос бессмыслен, наша доля решилась.

– По дарам духи читают ваше место в стане. Ваши дары не отличались от других, что приносили до вас. Нет, они просто не увидели вас здесь. Ваше место среди людей, вот что значит это.

Мы молчали, до конца не осознавая свершившееся. Слишком быстро сменилась наша дорога, и я, еще миг назад готовая никогда больше не увидеть отца и братьев, не знала теперь, хорошо ли не жить в чертоге с девами.

– Иногда случается такой выбор духов, но редко, – послышался голос в стороне. – Вы останетесь с Луноликой, но быть ей верной среди людей сложнее.

– К вам чаще люди придут за помощью, вы ближе будете, – заговорила другая дева. – Я знаю, я помню: в нашем стане одна дева жила, когда была я ребенком.

Я поняла, что они хотят нас успокоить. Но в этом не было смысла: сердце мое было тихо. Я кивнула своим девам и поднялась.

Все столпились рядом, наблюдая за нами молча. Теперь, без масок, сняв и покрывала, в простых куртках, обычными людьми они были, простыми девами. Глаза их светились любопытством и жалостью, и только серебряные пояса посвященных их отличали. Мне под их взглядом отчего-то вдруг стало весело. Верно, жалели они, что не будем мы с ними жить вместе, не будем в танцах и обрядах участвовать, не будем дары богатые от людей получать. Но мне все это вдруг безразлично стало. Теперь я знала, что только такая доля могла быть у меня, что там, в людях, больше нужна я, чем здесь, затворницей. <…>

 

Глава 5. Страна озер

Три года спокойна и тиха жизнь моя была. Как простой пастух, я жила. Два лета с царскими табунами кочевала, год с оленями на холодные пастбища поднималась. Братья мои нарадоваться на меня не могли: дельный работник ты – говорили. Их жены с телег не сходили, у костров пищу варили, а я с седла не слезала, всю работу сама делала, помощи ни от кого не ждала.

В те годы сблизились мы с Талаем, совсем как брат и сестра с ним стали, сердца открытыми друг для друга держали. Он все лето по кочевьям и пастбищам разъезжал, кто где кочует, лучше всех знал. Но к нам чаще всего наведывался, коней смотрел, лечил, а если лошадь в табуне родить готова была, так по несколько дней оставался, пока жеребенка не встретит.

Счастливое было то время. Ночами сидели мы с ним у костра, говорили – наговориться не могли, молчали – не могли намолчаться. Ни людей, ни молвы уже не боялась я. Смешно становилось, как вспоминала те мысли. А если долго не заезжал он к нам, я тосковать начинала и томиться, хотя сама этого не понимала. Работа из рук валилась, все по далям глядела и не знала, чего ищу. Лишь когда опять к нам приезжал, я оживала.

И говорить бы не стоило о том времени и о чувствах моих, если бы тогда не открылись нам земли Оуйхога – страны озер и Талай не помог в этом.

То было в третий, последний год моего пастушества. Засуха несколько лет уже мучила наши земли. Внизу пастбища выгорали, скот страдал, пастухам приходилось гнать их на зимние пастбища, другие же резать стали овец и коз, стада уменьшая.

Как велел мой отец земли новые под пастбища искать, Талай вспомнил рассказы о прекрасных выпасах в стране озер где-то на юго-востоке – Оуйхог, так эту землю называли. Наши люди не знали о ней ничего, одно только слышали – земли те охраняют Чу. Талай три дня ехал вверх по Чистому Ару, пока не дошел до устья, где молочная река в него впадала, окрашивая воды. Выше Ар прозрачен, здесь же мешался и становился таким, как мы его знаем, – белым. Молочные воды с высоких гор идут, решил Талай и повернул вверх по молочной реке.

– Я должен был догадаться и пойти по правому берегу, но не было хорошего брода на Аре, – рассказывал мне Талай. – Лишь ниже устья нашел переход, где мой конь не оступался. Так и пошел. Думал сначала: выше переправлюсь, – да забыл. Лишь тогда и вспомнил, как первый дом Чу показался. Велик он – как холм в высоту и ширины небывалой, я не видал таких, хоть к Чу и захаживал. Перед домом каменные столбы стоят, пять в ряд на восток от дома. Такие, как мы или темные ставят, чтобы ход солнца тенью определять. Как воины, эти столбы дом охраняют. Четыре невысоких и один – в рост всадника на коне. Я его издали увидел и понял: переходить надо. Сумерки уже собирались. Было бы другое место, на левой стороне ночевал бы, там лес хороший, но возле Чу я не решился спать, погнал коня в воду.

С удивлением я слушала этот рассказ. Малодушным Талай никогда не был, я знала, и если оберегался от чего-либо, то была настоящая опасность. Но мне тогда неведомы были Чу.

– На правой стороне там – безлесые сопки. Травы хорошие. Чуть дальше впадает в молочную другая река, небольшая и чистая, там кусты растут, устье же, узкое, меж двух скал, заболочено. Наломал я хвороста, не хотелось по соседству с Чу без огня сидеть, разложил огонь да все на другой берег смотрел. Видел их тени. Всю ночь ходили, но не видели меня. Костер потух, а я так и смотрел до утра, как молчаливые, огромные по ту сторону бродят Чу.

– Что же они бродят?

– Того люди не знают.

– Никто не пытался заговорить с ними?

– Есть, говорят, камы, кто с ними пытался вести разговор, но не отвечают Чу. Слишком горды. То былое племя, племя царей, говорят. Раньше я думал, что только на нашей реке стоят их дома, теперь знаю: настоящий их стан – это долина молочно-белой реки. Весь левый берег застроен их каменными холмами!

– Ты вновь перебрался туда?

– Да, через день. Там и есть Оуйхог, царевна, страна озер. Деревьев там мало, они растут только вдоль реки, зато какие там травы, какие выпасы! По левому берегу, за плоским отлогом, холмы открытые и пустые, на долгие переходы. Белые стены на севере не видны, так далеко они лежат. В холмах же мне встречалось множество разных птиц, я не знал голода. Подножья многих холмов создают чаши, где спокойно лежат все лето и не пересыхают чистые озера. Самые большие питаются родниками и реками и разливаются широко, в них есть рыба, я понял, но у меня не было с собой снасти. Обильная трава, мхи для оленей, охота, рыба – в тех местах есть все, чтобы там жить. Одно только мешает – Чу.

Он замолчал, и мы слушали треск огня.

– Спасибо, Талай. Я поеду туда. Если с Чу можно договориться, эти пастбища помогут нам, пусть только и на одну зиму, если потом братья велят уходить. Ты проведешь меня?

Мы отправились в путь через день.

Так далеко наш выпас был тогда, что три дня мы только спускались. Все это время думали, заехать ли в царский стан, рассказать ли отцу или сначала разведать самим все. Талай настаивал, чтобы я первой там побывала. Меня удивляло это.

– Я не пастух, – говорила, – что смогу там понять? Ты больше знаешь про Оуйхог, расскажешь отцу. Я нового не добавлю. Потом поедем туда вместе с воинами и пастухами.

– Нет, царевна, тебе не до конца еще ясно: только Чу – забота тех мест. Пастбища я сам уже высоко оценил, а еще выше – мой конь: видишь, как шкура его лоснится. Но Чу – это не сорняк и не овод. Кому, если не Луноликой матери деве, оценить земли, где живут они? Если не сумеешь с ними договориться, закроем те земли и дорогу туда забудем.

– Но я не Камка, – упорствовала я. – Давай позовем ее и поедем вместе…

Переход к Ару высокий и безлесый, гольцами, но им пользуются наши пастухи. Однако Талай, поднявшись на перевал, сказал, что тропа эта выведет не на Ар, а на его приток, и нам лучше свернуть на запад, огибая хребет, спуститься возле устья этого притока, так мы скорее попадем к нужной реке. Я знала те места, но плохо.

Мы пошли по хребту. Духи не зря селятся в таких местах и на перевалах – там редко человек бывает и быстро минует их. От высоты кровь глухо шумит в ушах и глаза наполняются тьмой, конь быстро идти не может, медленно, как в воде, пробирается он. Высокие эти хребты и равнины низкорослыми березами поросли, под ними камни белые сокрыты. На северных склонах и гольцах, на осыпях лежали темные языки нестаявшего снега. Мхи под ногами коней проседали, чуть не по колено уходили они, и копыта потом блестели – под мхами была вода. Небольшие речки то и дело появляются в таких местах, кое-где озерца поблескивают, но трав там нет, и мы спешили пройти засветло это место.

Я поняла, что мы миновали владенья духов, когда стали попадаться кедры. Сначала небольшие, после все больше и больше, и склон круче пошел под уклон. В таких местах благодатные кедрачи растут, духами хранимые. Кедр – самое благое дерево в наших горах, он и воздух вокруг себя заставляет звенеть и благоухать. Там мы решили заночевать.

Под кедрами спать – радость. Мы развели костер и пустили коней на полянку поодаль. В кедрач, бывает, заходят медведи, поэтому привязывать коней не стали, лишь бубенчики привесили на узду. Я смочила кожаный бурдюк и наполнила его водой, положила туда трав, прогоняющих усталость, завязала и подвесила над огнем греться. Талай принес шишек, мы обжарили их в огне, пока готовились они, поели вяленого мяса, а после сидели и провожали солнце, лакомясь сладким, молочным, теплым орехом.

Я люблю эти горы, потому что здесь родилась и всю жизнь свою провела. Будто гигантское стадо, отдыхающее на закате, лежат они и тихо дремлют. Таков был вид с того места, и солнце, садясь справа от нас, заливало всю долину рыже-алым, а облака, низко лежавшие на дальних хребтах, светились изнутри, играли и вспыхивали. Мы молчали с Талаем, и восторгом одинаково полнились наши сердца. Даже говорить не было нам нужды, чтобы знать: мы чуем эту даль, эту красу и этот закат одинаково.

Солнце село, и сумерки быстро заполнили воздух. По лесу внизу забродили духи, но кедрач всегда пуст и от них храним – даже алчные зимой его избегают. Ветер, проносясь с гор, гудел в ветках, а после все стихло до звона в ушах.

Внизу коротко пролаял самец косули – совсем недалеко, верно, нас почуяв. Крупный заяц выскочил из кустов прямо перед нами, спокойно посмотрел, пожевал усами и не торопясь, то и дело садясь и оглядываясь, ушел в темноту. Мы с улыбкой провожали его глазами, а Талай сказал:

– Они чуют, что наша доля – не охота. Те, погоди, был бы на моем месте мой брат! – бросил вдогонку зайцу и рассмеялся. – Уж он ни одного ушастого не упустит.

– Или Очи на моем, – пошутила я тоже. – Ее стрелы вокруг нее сами летают, когда едет по лесу.

И в тот момент я почувствовала, что чьи-то глаза смотрят на нас из темноты. Тут же вскочила и за горитом потянулась, внимательно всматриваясь меж кедров – не шевельнется ли ветка. Талай насторожился: “Что?” Я пожала плечами, но чувство мое только усилилось: теперь твердо я знала, что кто-то глядит на нас из-за кедров.

Было полное безветрие и мертвая, звенящая тишина. Лишь свет костра мешал мне видеть в глубь леса и выдавал нас. Я показала Талаю – он раскидал поленья, свет быстро исчез. Мы скользнули с ним в стороны, чтобы уйти с открытого места.

Кто и где наблюдал за нами, я не знала и двигалась наудачу. Ощутив, что сама перестала быть живой целью, вздохнула свободней и зорче вгляделась в темноту меж кедров. Воздух был спокоен, становилось прохладно. Ни шороха, ни вздоха. Бесшумно я добежала до старого, разбитого молнией кедра. Одна его половина была живая, другая – обугленная и мертвая. Большая, прочная ветка висела почти над землей. Я подтянулась, залезла по стволу выше и, утвердившись на развилке, раскрыла свой горит, достала лук и стрелу.

Подо мной открывалась небольшая тропинка от кедров до того пятачка, где недавно с Талаем мы сидели. Угли все еще краснели в темноте. Меж стволов было темно, а отсюда я видела все яснее, будто воздух редел.

Никто не двинулся и не шелохнулся, но мое чутье говорило ясно, что за деревом, что было шагах в десяти от меня, притаился человек. Я натянула тетиву и ждала только движения.

– Спусти тетиву, сестра, – раздался тут голос, и рука моя опустилась: это была Очи. – Я узнала тебя. – Она вышла из-за дерева. Ее куртка, небольшая фигура, мягкие сапоги стянуты на лодыжках кожаными шнурками и топорщатся, делая весь вид смешным и немножко не нашим. Очи убрала лук и стрелу в горит. Я опустила лук и спрыгнула. Мы приветствовали друг друга и обнялись.

Очи быстрыми и привычными движениями освежевала дневную добычу – небольшую косулю, разделила мясо: сладкие внутренности сложила в желудок, а горькие сразу закопала в стороне. Ребра мы стали жарить на углях, а остальное мясо она, пересыпав золой, завернула в шкуру и повесила на кедре. В желудок мы нарезали дикий лук, добавили пряностей, залили немного воды, туго стянули сырым обрезком кожи, обернули крупными лопухами, что росли неподалеку, и зарыли все в угли. Отрезанную голову положили в огонь обжигать, но сначала Очи вырвала из нее язык и бросила в темноту.

– Я всегда отдаю это своему ээ-помощнику, – сказала она.

Я ею восхищалась. Видела, какой искусной и ловкой охотницей стала она за эти годы. Мы с ней встречались нечасто, больше слухи доходили до меня. Я радовалась теперь за нее. Талай тоже, видела я, был восхищен.

– Удача с тобой, охотник, – сказал он. – У меня язык легкий, не бойся этих слов, – добавил потом. – С такой, как ты, в переходах не пропадешь – всегда будешь с мясом.

– Куда идете вы? – спросила Очи. – Раз едите мною добытую дичь, рассказывайте правду.

– Мы не скрываемся от тебя, дева, – ответил Талай. – Но будешь ли до поры молчать перед другими людьми? Я бы поостерегся и духам говорить об этом.

– Хорошо, я зашью рот, – пообещала Очи и укусила себя за большой палец правой руки, подтверждая обещанье. – Говорите.

И Талай рассказал ей все про Оуйхог и его странных жителей. После этого Очи заявила, что пойдет с нами.

– Ты знаешь про Чу? Или ты их уже встречала? – удивился Талай.

– Нет, но я хочу узнать их. По тому, что рассказываешь ты, я думаю, что это духи, и они сродни алчным. Я хочу видеть их и приручить.

Талай расхохотался и согласился взять Очи с нами.

– Чу не духи, и вряд ли их можно приручить, – сказал он. – Но нам пригодится твой боевой дух – и охотничье везенье.

– Скажите, вы не говорили про это Камке? – вдруг с тревогой спросила Очи.

– Мы никому не говорили и не хотим, до поры, – ответил Талай.

– Хе! – обрадовалась она. – Это хорошо! Значит, мне первой повезет узнать новых ээ.

Только тут от мысли, что мы едем одни, без опыта и мудрости Камки, к неизвестным созданиям, во мне проснулась тревога. Но Очи была полна решимости, и я не стала ничего говорить.

Мы легли спать под кедрами, ночь была спокойной и теплой.

По Чистому Ару шли мы три дня, а потом повернули на его молочный приток. Талай показал хороший брод, и мы перешли небольшую бело-мутную реку задолго до первого дома Чу с охранительными столбами.

Их мы увидели, когда поднялись еще выше по реке. Был ясный, безоблачный день, и мы без тревоги смотрели на них – пять столбов из красного, сколотого камня, они тянулись цепочкой к большому холму, насыпанному из крупных речных камней, потемневших от лишайников. Ни трава, ни кусты не покрывали тот холм. Он был велик, как дом моего отца. Оградка из невысоких камней окружала его. В отдалении пересвистывались сурки и суслики, другой жизни не было видно.

– Это их дом? Что ж необычного? В степи у подножья седых гор множество таких, и по берегу пенной реки их я встречала, – сказала Очи. – Ничего особого не замечала, даже духи не кружат вокруг них, как обычно бывает, если место странное.

– А приходилось ли тебе ночевать возле такого дома? – спросил Талай.

– Зачем? Ночь в лесу мне милее. Не суслик я, чтобы спать меж камней.

Мы рассмеялись. Холм не вызывал страха. В нем не было ничего такого, что пугало в рассказах Талая. Я смотрела пристально, как учила нас Камка, и не видела ничего. Камни, просто камни, которые сложили в кучу. Огромного труда, верно, стоила такая работа, и неизвестно, с какой целью ее совершили.

Место же, куда мы пришли, было прекрасно. На левом берегу, после прибрежной равнины, поднимались невысокие скалы, поросшие лиственницами и кустами, с каменистыми открытыми обрывами. Далее река поворачивала и разливалась на протоки, равнина становилась больше, а скалы сменялись холмами. Далеко впереди возвышалась цепь иссиня-белых, кипучих вершин – настоящих великанов. Позади нас тоже были высоты и сопки, но голые, без деревьев, как и рассказывал Талай.

И по воздуху, и по всем травам, что росли здесь, мы понимали, что место это очень высокое, но не было тут ни ветров, ни зябкости, как на перевалах и вершинах. По-степному теплый ветер дул с холмов, и травы были тоже степные, сочные. Стадам привольно будет пастись тут.

Облака низко плыли над холмами и казались сами стадами, разбредшимися по выпасу.

– Отец будет счастлив, если мы откроем эти земли ему, – сказала я. – Это благие угодья бело-синего.

– Те, сестра, – усмехнулась Очи. – Это вышнее пастбище! Смотри: молочная река, бесконечные выпасы, теплые, пряные ветры. Не сюда ли отправляются души нашего люда?

Я вздрогнула от этой шутливой мысли Очи, но, и правда, открывшаяся нам земля так походила на пастбище бело-синего, где ждут нас деды, где заканчиваются наши кочевья, что мне стало невольно холодно. Талай отвлек меня, сказав:

– Весь люд будет счастлив этой земле. Особенно если она не занята.

– Нам ли бояться приходить на земли, где уже живут люди! Так случалось не раз. Места хватит всем, – говорила Очи.

– Мы узнаем это сегодня.

– Что узнавать? – недоумевала Очи. – Я не вижу причин скрывать это место от люда. Сразу звали бы сюда пастухов, раз засуха душит стада.

– Подожди сумерек, воин-дева, – спокойно ответил Талай и спрыгнул с коня.

– Ты хочешь остаться здесь? – удивилась Очи. – Но тут открытое место. Не лучше ли ночевать на другом берегу, где деревья растут: можно сложить и костер, и постели.

– Людям не стоит ходить ночью к Чу.

– Но я не вижу никаких Чу! – уже гневалась Очи. – Брось, надо перейти реку и завтра исследовать холмы и степь. Я видела летящих туда чаек, там должна быть большая вода.

– Успокойся, воин-дева, – говорил Талай. – Я не пущу вас на левую сторону после заката. Вы не видели того, что видел я, и мне не хочется быть виной вашей гибели.

– Те, о чем ты! – вспыхнула Очи и так сжала коню бока, что тот встал на дыбы. Она осадила его, и он заходил вокруг Талая. – Мы Луноликой матери девы. Нет воина среди людей, кто бы мог убить нас в открытом бою. Нет ээ в тонких мирах, кто не подчинился бы нашей воле. Как можешь говорить ты, что черные голыши способны причинить нам гибель?

Талай схватил за узду коня Очи и остановил его силой. Глаза ее горели. Он же оставался спокоен.

– Никому не известна сила Чу, – сказал он. – Я не знаю ее тоже, дева, но не хочу зря рисковать. Останься здесь и смотри, что будет ночью.

– Россказни! – крикнула Очи, выдернула поводья из рук Талая и отъехала к реке. – Я еду туда и, если кто-то действительно покидает после заката насыпи, встречу его, как воин. Ты едешь со мной, сестра? – крикнула она, глядя на меня с вызовом. – Или будешь слушать этого мужчину, чье сердце не в горите, а в сапогах?

Мне не нравилось все, что происходило, и к этому выбору – Талай или Очи – я не была готова. Я верила коннику больше, чем брату. Но мои глаза и все мое чутье говорили, что сейчас насыпь безопасна.

– Я верю Талаю, сестра, – ответила я, но тут же добавила, опередив злую реплику: – Но сейчас я поеду с тобой, чтобы осмотреть насыпь. Однако если в сумерках мы поймем, что холмы излучают опасность, то переедем реку обратно и не будем ждать, пока Чу покинут свой дом. Я хочу, чтобы ты обещала мне это.

Очи смотрела на меня некоторое время, потом кивнула. Мы отправились с ней искать брод.

Перешли реку. Насыпь по-прежнему оставалась пуста и тиха. Мы пустили коней в гору и скоро набрали хвороста и желтянки для постелей, вернулись на берег, сложили все там и разъехались, чтобы исследовать место.

Я не поехала далеко. Лишь повернула вместе с рекой и дошла туда, где скалы подходили близко к воде, оставляя узкий перешеек. Две ровные террасы возвышались в этом месте, чуть далее скалы отступали и берег расширялся, начинались холмы, как гигантские волны. Все, как рассказывал Талай. Мой глаз уже оценивал эту землю: где лучше будет пасти скот зимой, а где – летом, где поставить стоянки, где – сторожевые посты, а где потом может возникнуть стан. Вот здесь, у перешейка, на верхней террасе, самое место постам: лучник увидит и реку далеко за поворотом, и оба берега, а чужак не пройдет в узком месте… Я замечталась, но вспомнила о Чу. Солнце было еще высоко, все же я повернула к их дому.

Очи не было там, а Талай сидел на другом берегу у самой воды. Его конь не распряженный пасся в стороне. Я спешилась, так же, не распрягая, пустила Учкту, а сама села на землю перед домом Чу.

Так мы сидели с Талаем друг напротив друга, разделенные рекой, и смотрели больше в глаза, чем на дом Чу между нами. Камни спали. Но в то же время, чем дольше, в тишине и спокойствии сердца сидела я рядом с ними, тем яснее становилось мне, что это не простая насыпь. Иная сила была в ней, но я не знала ее и не знала, стоит ли ее бояться. Мне оставалось только ждать и смотреть, что будет дальше.

Прошло много времени, и солнце уже склонилось к холмам. Очи вернулась и так же молча села вместе со мной, созерцая камни. Но ей скоро наскучило это, и она пошла исследовать их ближе. Она вошла в огороженный круг и залезла на саму насыпь, ходила там, присаживалась и брала в руки пегие камни, клала на место, шла дальше. Я хотела напомнить ей об осторожности, но мне не хотелось нарушать ту особую тишину, что нас окружала. Странная, дремотная лень сковала меня. Я продолжала сидеть, но уже не созерцала, а лениво плыла в потоке неспешных, обыденных мыслей, убаюканная закатом.

Я очнулась от свиста Талая. К этому свисту конники приучают всех наших коней, они сходятся в табун, заслышав его. Я встрепенулась: Талай поднялся на ноги и смотрел на меня. Его конь подходил к нему. Моя Учкту и Очишкина лошадь тоже спускались с холма. Я стала искать взглядом Очи, но она скрылась за насыпью. Все по-прежнему было спокойно, но я ощутила тревогу.

Закат заливал холмы охрой, облака пылали, как петушиные перья. Лесистые горы за моей спиной потемнели. Взгляд вяз в сумерках, уже не разбирая деталей. Только река белела теперь ярче, чем днем.

Очи подошла из-за насыпи.

– Зачем он свистел? – спросила она. – Все еще хочет, чтобы мы воротились? Неужели он трус? Здесь так хорошо и спокойно. Давай сложим постели и разведем огонь. А он пусть переходит к нам или остается без ужина – все мясо у моего седла. Или ты не согласна?

Я не знала, что ей сказать. Алый цвет уже вышел из воздуха, солнце скрылось за горы, осталась лишь серость. На востоке забелел почти прозрачный серп растущей луны. Высь была синей, но цвет мутнел ближе к земле и становился прозрачным, дымчатым, как туман, сбегая на землю, к кургану…

– Что так белеет, Очи? – тихо спросила я. Вид был настолько смутный, что я не разбирала, не кажется ли мне это.

– Туман с реки, – пожала она плечами.

Молочная дымка все более явно собиралась у подножья насыпи, росла, постепенно поднимаясь вверх по камням. Я выпустила дыхание из открытого рта. Оно не стало паром.

– Воздух сух, Очи. Берег не низок и не болотист. Это не река дышит так.

Очи тоже поняла это и стала приглядываться к туману. Он нарастал, но не уходил дальше ограды вокруг насыпи. Тут ветер потянул холодом с гор, растрепал нашу одежду, но туман не тронул. И тогда мы различили в нем фигуры высоких людей.

– Чу! – выдохнули мы с Очи вместе.

– Уходим, – сказала я и хотела бежать к Учкту.

– Погоди, они же не делают дурного! – крикнула Очи. – Я хочу понять, кто это.

– Очи, ты дала слово! Мы будем говорить с ними из-за реки. Идем!

– Чего ты боишься?

– Разве ты не видишь сама? Это не духи, это иные созданья.

– Так давай же узнаем их!

– Очи, ты дала слово, сдержи его. Мы должны уходить.

Между тем тени двигались вместе с туманом. И силу, странную, нечеловеческую, уже ощущала я. Новый свист с правого берега заставил нас двигаться. Я оседлала Учкту, подъехала к воде, спешилась, чтобы собрать наши ветки, обернулась – Очи, уже в седле, все медлила, а туман подползал к ногам ее коня.

– Очи! – я крикнула и послала Учкту назад. Но конь моей безрассудной девы умнее был и сам поспешил к реке. Я схватила его под уздцы, и так мы перешли реку. Очи не сопротивлялась.

На другом берегу мы спешились. Даже в темноте были ясно видны огромные тени, заполнившие весь левый берег.

– Я разведу огонь, – сказал Талай.

Много хвороста, как оказалось, мы потеряли на переправе, но нам хватило на ужин. Мы провели его в молчании, не сводя глаз с берега Чу.

– Я не понимаю, кто это, – сказала потом Очи, и ее шепот нам показался громким. – Я послала своего ээ на ту сторону, чтобы узнал, но он отказался. Сказал, что они сделают его своим, и мне не удастся его вернуть.

– Это Чу, – сказал Талай. – Первые жители этих земель, древние люди, не знающие для себя невозможного. Так темные говорят.

– Они живые? Или это их мертвые тени? – спросила я. – Расскажи все, что ты знаешь.

– Темные считают их живыми. Они говорят: это был люд камов, они только полжизни жили в солнечном мире, а полжизни – у тонких ээ.

– Так не живут даже камы, – фыркнула Очи. – Мать говорила, что это опасно: если много времени проводить в тонких мирах, тело истончится и умрет.

– Для Чу было не так, – сказал Талай. – Или темные ошибаются. Но Чу не были людьми. Темные говорят, что однажды они все вместе решили уйти к ээ. Построили себе шалаши из огромных лиственниц, а крыши нагрузили камнями. Собрались все вместе и подрубили столбы. Камни погребли их, но они остались живы. Они в землю ушли. Так темные говорят. Но темные не знают духов и боятся их. Я не вижу, чтобы из мира ээ выходили эти тени. Они иные.

Наш костер потух, но Чу на том берегу были видны все так же ясно: черные, они не сливались с темнотой ночи.

– Что они делают там? – заговорила я шепотом. – Чего-то ждут? Ищут? Строят?

– Наутро все будет, как прежде, – ответил Талай. – Вы Луноликой матери девы, вам больше других открыто, вам это и узнавать. Темные избегают Чу, оставляют жертвы перед насыпями, но скот выпасают в степях у их домов. Можно ли это и нам делать? Или можно даже жить на том берегу, в отдалении от них? Вот что надо узнать.

– Камка говорила, – сказала я, – когда сталкиваешься с неизвестным и видишь, что оно сильнее тебя, успокойся, наполни дух дружелюбием и отпусти его познать суть неизвестного.

– Фе, – фыркнула Очи, – Камка всегда спокойна, как вода, и она все делает долго. Я по-другому сделаю то, что надо.

Она поднялась, подстегнутая некой мыслью, подошла к воде и крикнула, сложив руки у рта:

– Хей! Хей! Я вижу вас! Я здесь! Хей! Кто вы, покажитесь!

Но тени не изменили своего движения и никак не показали, слышат ли Очи. Она продолжала кричать, а потом села и стала смотреть на них. А я поднялась на ближайший холм, села там, подогнув плащ, успокоила дух, наполнив его дружелюбием, и отпустила на другой берег, пытаясь познать Чу.

Сон не сходил ко мне, но приятное, расслабленное оцепенение охватило все тело. Сквозь полуприкрытые веки я видела серебристое сияние молочной реки и темноту берегов. Луна заходила за дальние холмы, становилось совсем темно и холодно, пять звезд небесной повозки сияли высоко в небе, тогда как ее оглоблю скрывали размазанные тучки. Наши кони, Очи у воды, Талай возле костра – все живое казалось ярким, светящимся в темноте. Я поняла, что вижу суть, как учила Камка, и обратилась к левому берегу.

Меня поразило то, что я увидела: вместо темных теней бледно-синие, огромные языки пламени двигались там. Чу не были людьми, пусть даже древними камами: все люди светятся подобно солнцу. Они не были духами: те имеют тяжелые, темные цвета. Их природа была иной, как у огня, что, говорят, вырывается из-под земли. Отец рассказывал мне, он бывал давно, в детстве, в таком месте: из щели в скалах выходил огонь, и был он почти прозрачен, с голубыми языками и не гас никогда. Ни дерева, ничего не нужно было ему, сама скала рождала это пламя, и люди, жившие в тех местах, почитали, и оберегали и пламя, и скалу, и кидали в щель живых людей – жертв священному огню… Но я зря отвлеклась в своих мыслях от Чу: их природа померкла для меня, и вновь темные тени бродили на том берегу.

Я снова погрузилась как бы в дремоту и направила свой дух в их сторону. Образ странной, призрачной земли проявился передо мной. Это не было то место, где мы находились, и это не был мир тонких ээ – в то время я уже хорошо разбиралась в них. Но это был мир Чу, созданный их собственной волей. “Вот куда ушли жить они”, – поняла я. Свободная, широкая местность мне предстала. Ни деревьев, ни трав не было в этом странном, пустом месте, лишь отдельные камни лежали, огромные, размером с повозку. Дома с круглыми крышами, без дверей, как шатры, были разбросаны там, но сделаны эти дома были будто из глины. Ни светила, ни огней не было, но все заливал тот же голубоватый свет. И только река была там – такая же, как молочная. И через нее был перекинут мост, но я знала, что ведет он не на противоположный берег, как бывает всегда, а к нам – в солнечный, живой мир.

У правого колена я ощутила своего царя-ээ. Мы вместе созерцали с ним этот сотворенный мир. Но никто не ходил среди домов. Он был пуст.

– Они все перешли по мосту и ходят сейчас здесь, вокруг насыпи? – спросила я.

– Я не могу ответить тебе, я не знаю их, – сказал царь. – Я вижу лишь то, что и ты.

– Почему ты не знаешь их? Не может быть, чтобы даже ээ не знали их.

– Ты хочешь, чтобы я узнал все?

– Да, я хочу.

И мой царь скрылся, а я осталась одна созерцать мир Чу. Но он оставался пуст, и большого труда стоило удерживать видение, пока я не увидела, как вереница голубоватых огней возвращается по мосту. Первый из них нес чашу с солнечными нитями огня, они походили на расплавленное золото. Чу перешли все и окружили эту чашу, припав к ней. Они пили. И тут странная дрожь прошла по всему видению, как рябь по спокойной воде, – или же это мое тело трясло. Я очнулась и на негнущихся ногах отправилась вниз с холма.

Рассвет был холодный. Я куталась в войлочный плащ с головой, поджимала ноги, но сон не шел. Наконец я скинула накидку с себя и вскочила, принялась двигаться, согреваясь. Талай уже развел огонь и жарил мясо. Из-под своего плаща высунула голову заспанная Очишка с взлохмаченными косами. Хмуро оглядела нас, после прошла к реке и умыла лицо холодной водой. Вернувшись и принявшись за волосы, она спросила Талая:

– Ты был уже на том берегу?

– Да, на рассвете. Там пусто и тихо.

Очи смотрела хмуро. Талай протянул ей теплой воды, но она не приняла.

– Ты что-то знаешь о Чу, что еще не сказал нам? – спросила она.

– Я думал, вы будете знать больше и скажете мне. – Талай улыбался. – Все, что известно мне, – это рассказы темных. В них много страха, не всему можно верить.

– Говори все! – приказала Очи.

– Я рассказал почти все. Темные боятся их и приносят им жертвы. Но при этом они не наступают на насыпь и не подходят к ней близко.

– Почему?

– Они говорят, что человеку станет плохо, он теряет силы и долго болеет, если подойдет к дому Чу.

– Но я вчера ходила там и ничего не почувствовала, – возразила Очи.

– Ты Луноликой матери дева. Расскажите вы, что открыли.

И я рассказала, что видела ночью, а после рассказала Очи: она тоже увидела мост, но попыталась пройти по нему.

– Очи, зачем тебе это? – Я даже руками всплеснула, как моя старая мамушка. – Ты хочешь остаться там?

– Нет, – спокойно отвечала она. – Не волнуйся, сестра: я знаю, что делаю. Я хочу поговорить с Чу. Я упрошу их принять нас на этой земле и не трогать.

– Темные всегда пасли скот вблизи домов Чу, – сказал Талай. – Я привел вас, лишь чтобы разузнать…

– Мы поняли тебя, поняли, – перебила его Очи. – Но разве есть другой путь? Мы не темные, мы тоже камы, пусть же древние камы станут с нами говорить.

Очи было не переспорить. После трапезы мы оседлали коней и перешли реку, чтобы лучше исследовать холмы. Доехали до небольшого и чистого притока молочной реки – холмы справа были близко к воде и шли стеной, – и Очи решила подняться по нему вверх: там плавала хорошая рыба и вода была теплая, она подумала, что приток бежит из большого озера. Мы с Талаем отправились дальше.

Сколь прекрасные открылись нам места! И впрямь это оказалась страна озер: малые и большие, они лежали в чашах холмов повсюду, и птицы – чайки, горные утки – парили над ними. Больше всего уток жило на двух больших озерах, что лежали дальше, так близко к молочной реке, будто были порожденными ею близнецами. Река там уходила на запад, и урочище с озерами, окруженными со всех сторон холмами, было многотравным и теплым. Мы с Талаем радовались этим местам, радовались и наши кони. Но когда мы повернули назад и пошли не вдоль воды, а чуть подальше, множество домов Чу обнаружили на больших береговых террасах. Все эти дома были меньше, без сторожевых камней, лишь с оградами вокруг.

– Это их земли, – сказал Талай. – Весь их люд здесь.

– Я не вижу причин, отчего нам не прийти сюда тоже, – сказала я. – Земля пуста. Темные пасут скот у их домов, ты сам говорил. Мы бы устроили станы на правом берегу, а стоянки – на левом, в холмах, где Чу нет. Мы бы запретили людям подходить к насыпям ночами. Мы бы выставили на высотах стражу, чтобы не пускали никого. Эти земли нам помогли бы. Они много лет могут кормить люд, здесь прекрасные зимние выпасы, ты видишь сам, Талай.

– Ты права, царевна, и все же я не стал бы торопиться. Но, видно, придется решать твоему отцу, раз вы не можете разрешить это сами.

– Но, если не трогать Чу, они тоже не тронут. Или не только это тяготит тебя?

Он посмотрел на меня и погладил холку коня.

– Ты царского рода, Ал-Аштара. Разве нет у тебя тяжелого предчувствия, когда видишь ты эти насыпи? Твой отец может предрекать войны и заранее готовить к ним люд, все наши цари обладали таким даром. Я не верю, что тебя бело-синий лишил его, или ты так слушаешь свою подругу, что не слышишь голос предчувствия?

Я ощутила, как лицо загорелось до корней волос, и прикрыла рот косой, как девчонка.

– Зачем ты ругаешь меня, Талай? С самого первого мига, как ты рассказал мне про Чу, сердце мое ноет при мысли о них. Но я не вижу причин. Когда отец готовит людей к войне, он твердо знает, откуда дует ветер. Я не чую его дующим от этих курганов, а другой стороны не вижу вовсе.

– Хорошо, царевна, я покажу тебе другую сторону. Видела ли ты бурых лэмо, что хоронят людей в земле?

– Да, я видела их на празднике весны.

– Они хоронят людей весной и осенью. Знаешь ли ты, кто они такие и что делают?

– Нет, я не знаю про них. Думаю, отец знает.

– Пусть так. Я не знаю про них также, хотя видел, но те, чьих родных положили они уже в землю, немного знают про них. Они говорят, что идут из дальних земель и провожают людей после смерти в счастливые миры к подземным духам.

Я растерялась.

– Твои глаза сейчас будут на лбу, царевна, – усмехнулся Талай без веселья. – Я знаю, о чем ты думаешь: под землей нет духов. Но пастухи из дальних станов не знают того. Лэмо говорят им, что камы лгут и не пускают людей после смерти в прекрасные миры, где те будут в блаженстве и радости. Что они развеивают по ветру тело, а заодно и душу. Они много говорят, а пастухи верят.

– Почему?

– Потому что такая сила у лэмо. Ты не об этом спроси, царевна. Ты узнай, что делают они с человеком.

– Что?

– Осенью и весной, говорят они, духи открывают двери в свои миры, и надо именно тогда провожать туда людей. Но человек умирает, когда решит бело-синий, не обязательно весной или осенью. Тех, кто умер в это время, лэмо называют блаженными. Других же они потрошат и делают из них чучело, набивают травой, а кожу смазывают воском, чтобы она не ссыхалась. Эта кукла живет в семье, и лэмо не отступают от нее, а всем домочадцам говорят, что человек не умер, что он жив. Он сидит вместе со всеми за трапезой, спит в постели с супругой и даже ездит верхом на пастбища – родные возят его.

– Я не верю! – воскликнула я. – Это сказки темных.

– Это не темные, царевна, это наш люд! – сказал Талай, и голос его был жесток, он звенел, как молот, опускающийся на раскаленное железо. – Ты лучше узнай, что делают они потом. Что делают, чтоб проводить человека под землю.

– Что? – выдохнула я слабо.

– Осенью и весной они собираются под рев своих труб, везут эту куклу в повозке. Они провозят ее по всем родственникам, и те дарят ей что-нибудь. Они собирают скарб и еду и строят дом из четырех стен.

– Четырех? – не поняла я.

– Да, не удивляйся, царевна: они знают, что четыре – это число смерти. Поэтому и делают так. Иногда они строят дом, разбирая старый, в котором умерший жил. Все это они везут к кургану Чу. Разбирают насыпь и находят там огромную яму. Камни лежат на перекладинах из досок, темные в чем-то правы. В яму они опускают дом, и еду, и сруб, и лошадей умершего, а после кладут саму куклу, а иногда – и его жену, если та согласилась пойти с мужем в мир духов…

– Живую? – ужаснулась я.

– Нет. Как и коням, ей пробивают голову. Или душат. Они делают это заранее и набивают живот ее травой, как и мужу. После все это они накрывают перекладинами, зарывают и заваливают камнями. Наверное, делают что-то еще, но я никогда не дожидался конца.

– Ты все это видел?

– Да, видел, – ответил он хмуро. – Уже во многих станах люди отдают своих мертвых лэмо.

– Зачем?

– Ты лучше ответь мне, царевна: почему Чу, столь страшные и жестокие к живым, равнодушны к мертвым и позволяют лэмо разбирать свои дома, хотя других не подпускают и близко?

Он замолчал и смотрел на меня горько. Я была опустошена его словами и тоже молчала. Но тут страшная догадка родилась во мне.

– Лэмо провожают людей к Чу?

– Ты видела их мир, царевна. Тебе это знать, – ответил Талай.

Но я в тот миг ощущала себя так, будто не уверена ни в чем. Все эти слова были для меня как кинжалы. Я не могла думать спокойно. Что-то непонятное происходило с моим людом, такое, чего не было ранее. А отец – разве не знает он о том?

– Почему ты говоришь это мне, а не отцу?

– Я говорил, царевна, и не только я. Он знает и видел лэмо сам. Но наш люд свободен, и не твоему отцу приказывать, во что верить. Он сказал мне: везде, где проходил люд Золотой реки, новые боги и духи тех мест приходили к нему, и мудрость царя – не трогать их, позволяя людям выбрать тех, кто ближе. Народ останется народом, а время оставит лишь тех богов, что нужны. И тех духов, что удобны.

– Но он не знает про Чу! – воскликнула я. – Ведь в этом есть что-то страшное! Он должен знать, вдруг он поймет!

– А что я скажу ему, царевна, если сам несу в голове больше вопросов, чем ответов? Я за этим привел тебя в эти земли. Я думал, ответ дашь ты.

При этих словах дрожь вдруг отпустила мое тело. Я ощутила откуда-то силы и спокойствие и яснее, чем прежде, странную тревогу от имени Чу. Я положила руку на холку коня Талая, завершая наш разговор, и мы рысью пустились обратно, к большой насыпи.

Очи была там, когда мы подъехали, и яростно, с остервенением резала кусты и хворост на склоне, а потом бегом спускалась и складывала огромный костер перед домом Чу, в двадцати шагах от ограды со стороны холмов. Увидав нас, она не остановилась, бросила очередную охапку и побежала обратно. Я поняла ее намерение, но оно мне не понравилось.

– Очи! – Я спрыгнула с коня и бегом пустилась за ней. – Очи, подумай: это не духи, чтобы подчинить их. Эти существа много сильней, не стоит лезть к ним, Очи. Ты можешь погибнуть!

– Я не ребенок, царевна, и не девушка из твоего дома, чьими поступками тебе дано управлять. Я знаю свою дорогу, не становись перед моим конем.

– Что ты говоришь? Да, ты свободна, но это не тот случай, когда стоит испытывать свою силу.

– Почему ты так хочешь меня остановить? – спросила она, перестав резать ветки. – Ты боишься?

– Во мне нет страха, ты знаешь, – ответила я.

Мы заговорили неожиданно тихо.

– Я не лезу, они меня звали, – сказала Очи почти шепотом.

– Куда?

– Они звали меня вчера к себе, я слышала. Они обещали мне безграничную власть.

– Над чем? – не поняла я.

Очи не ответила. Подхватила очередную охапку и стала спускаться. Я поспешила за ней.

– Скажи, что тебе говорили?

– Никто не может попасть к ним без проводника. Сегодня они пришлют его. Он проведет меня по мосту.

– Что ты будешь делать потом?

– Откуда я знаю? Я знаю только, что это камы, равных которым нет. Я стану такой же.

Что было еще говорить! Моя Очишка оставалась собой, и никто бы не смог остановить ее. Впрочем, я не знала, верно ли останавливать, ведь ее доля – быть камкой, а для них другие законы, то, что запрещено людям, камам доступно. Я знала это. Но и моя доля – быть вождем – давала мне право оберегать ее. Мы решили, что я останусь с ней ночью на левом берегу.

Талаю не понравилась эта мысль, но он смолчал. Мы поели на правом берегу, после чего вместе с Очи перебрели реку. Солнцерог спускался к горизонту, но еще не смеркалось. Талай велел нам не распрягать лошадей, сам не снял чепрак с коня и опять сел у воды. Я видела, что он расчехлил лук и положил по правую руку вместе с тремя стрелами – как прекрасный стрелок, он умел пускать три стрелы подряд и только потом тянуться вновь к гориту.

Мы перешли реку и спешились. Очи веселилась и шутила, но я видела ее напряженность. Пока было светло, она сняла куртку, вывернула и надела ее швами наружу, распустила волосы и испачкала лицо глиной с берега. У нее были с собой небольшие железные ножички, меньше зубца стрелы, они нанизаны были на толстую красную нить – это камские талисманы, – она связала их и надела на шею. Три ножичка, чуть побольше, повесила себе на пояс вместе с зеркалом – это должно было стать ее особым оружием. После, осмотрев себя, она со смехом обратилась ко мне:

– Как, я похожа на мать? Нет, скажи: я лучше ее? О, я чую, сегодня все местные духи соберутся на мой зов, Чу будут окружены! – И она захохотала, запрыгала и стала кружиться волчком, так что ее волосы гуляли гривой, а талисманы звенели, как настоящие клинки.

Она была неистова, рядом с ней нельзя было стоять, волны возбуждения били во все стороны. Я отошла и села поодаль, достала зеркало и стала рассеянно взглядывать на него, ожидая своего ээ-царя. Очи продолжала кружиться, а после упала ничком и лежала, как будто без сил. Я заметила первых ээ, собравшихся на ее зов. Медленно они приближались со стороны реки.

– Это древние существа, они жили задолго до первых людей, – услышала я голос своего ээ. – Их история много больше, чем помните себя вы, и они достигли намного больше, чем можете вы себе помыслить. В их роду все умели то, на что способны лишь некоторые из вас, они все знали то, чему у вас учат лишь самых мудрых. Это племя царей.

– Они были правда камы?

– Нет, они были больше: их суть была в том, на что у вас способны лишь немногие камы. Целые воинства ээ служили им; когда они воевали друг с другом, гибли не люди, а миры. Когда они творили, возникали не дома или повозки, как у вас, а тоже миры, и они умели не повторяться в творениях. В их силах было просить ээ Торзы, чтобы те достали новые земли со дна моря, повернули реки, разрушили или воздвигли горы.

Он говорил спокойно и тихо, как будто о чудесной сказке вел речь, и мне вспомнился сказ певца из рода торговцев, слышанный на празднике весны за три года до того. Во мне не было ни страха, ни волнения.

– Но их время кончилось, – сказал ээ. – Их власть истекла. Теперь они – тени, что живут на оборотной стороне мира. Они здесь, но как бы в тени. Они сами сделали так, и теперь все, что им нужно, чтобы жить, – это солнце. Поэтому они ищут выход в солнечный мир. Я говорил с теми ээ, кто служит им до сих пор. Они рассказывают, что Чу не знают людей и не хотят знать их, считая за животных. Они нуждаются в силах солнечного мира, чтобы сохранить то, что создали, и свои вечные жизни. В этом они страшней алчных духов: те – хищники, которые охотятся, но знают, что жертва может уйти, она имеет право на жизнь, если отобьет ее; эти не оставляют такого права тем, кто подходит к ним близко, они опустошают все вокруг себя.

– Но почему скот они не трогают? Я видела, что сурки без боязни подходят к их домам и прячутся меж камнями.

– Им нужна сила ветра, солнца и земли. И еще – ваше, людское сознание. Это особая сила, которую они научились брать, как вы берете молоко у кобылиц и овец. Большего я не знаю.

Солнце скрылось, и сумерки наступили плотные, красные, обещая день завтра душный и знойный. Очи принялась высекать огонь. Белесый туман уже зародился меж камней насыпи.

Сухой хворост занялся быстро. Я видела, как Очи заглядывала в зеркало, желая разглядеть духов за своей спиной, но они не подходили близко, а стояли поодаль и ждали.

– Они не станут помогать ей, – сказал мой царь. – Лишь тот, кто предан ей, подойдет. Ээ-тоги не хотят теперь служить Чу.

– Отчего?

– Мир изменился, – сказал он.

Я продолжала наблюдать, но что-то вдруг затрепетало во мне, как предчувствие обмана. Туман нарастал, как и вчера, и уже опутал облаком всю насыпь, и тогда появились тени. Очи бросила много хвороста сразу, огонь вспыхнул ярче, а она вышла перед ним и стала ждать. Я попыталась вновь отпустить свой дух так, чтобы видеть мир Чу, но не получилось – тревога не отпускала меня, дух мой был зыбок, как озеро под ветром. Я пыталась сосредоточиться, но все было тщетно. Тогда я обратилась к тому, что волновало меня, и догадка меня поразила.

– Что может дать тот, кто сам ничего не имеет? Если их время прошло и даже ээ не ищут встречи с ними, откуда у них власть, чтобы поделиться ею с Очи? Они обманывают ее! Они хотят ее заманить к себе!

Мне казалось, что я кричу. Но мой царь был спокоен.

Мне рассказывали о людях, что служили Чу не хуже ээ. Иногда они и правда давали им власть и особые способности. За это люди отдавали им силу, или же Чу через них получали силу из солнечного мира. Быть может, они хотят поступить так же с ней.

Я вспомнила Орантоя, сказителя из рода торговцев. Санталай говорил, что духи забрали у него мужественность, за это общаются с ним. Он же рассказывал, что с ним говорят Чу. Вот что получили они в обмен на свои истории!

– Свободный кам свободного люда не может служить древним камам, – упрямилась я. – Она не поняла этого. Я должна сказать ей.

Но как сделать это, когда Очи наполовину уже была там и созерцала мост на сторону Чу? Я подбежала к костру, но не решалась кричать. Тени медленно приближались, и я испытывала ужас от них, а Очи стояла по-прежнему, запрокинув голову, и ждала.

– Очи, – позвала я негромко. – Очи.

Я понимала, что это ничего не даст. Тогда моя любовь пересилила страх, я бросила в огонь остатки хвороста и подбежала к ней вплотную.

– Очи, они не дадут тебе того, что обещали. Не ходи к ним, они возьмут твою силу или заставят служить себе. Очи, ты слышишь?

Но она стояла, как кукла. Я взяла ее за руку – ладонь была холодной и безвольной.

– Очи! – Я с силой встряхнула ее, так что зазвенели ножички на груди. Она не откликнулась и не пошевелилась.

Они подошли совсем близко и остановились. Я смотрела на них, и мой страх был сравним лишь с тем, что чувствуешь при виде ээ-борзы. Но я не давала ему волю. Вся сжавшись, я держала в левой руке ладонь моей глупой Очишки, а в правой – бесполезный против духов кинжал.

Одна из теней вышла вперед. Очи качнулась в ее сторону, но я с силой сжала ладонь. Ни мысли, ни чувства больше не было во мне.

Тут тень сделала еще шаг и как бы охватила мою Очи. Она качнулась, будто готова была упасть, а после сделала шаг и стала уходить. Медленно, она будто плыла, затененная этой тьмой, а я провожала ее взглядом. Они переходили мост, который мне не был виден. Солнечный, красок и жизни полный мир оставался у нее за спиной. Мир внутри мира, голая равнина, полная только гордости этих древних царей Чу, открывалась ей. А я смотрела и провожала ее…

Вторая тень отделилась от группы и двинулась по мосту. Когда они поровнялись и та не остановилась, а продолжила свое движение, я поняла: она идет за мной.

– Прочь, Кадын! – услышала я голос своего царя и обернулась: весь ощерившись, как настоящий барс, с прижатыми ушами и горящими глазами, он был страшен. – Уходи! – И тут я поняла, что надо делать мне – вождю, который бросил своего человека.

Одним прыжком я оказалась у костра, выхватила горящую палку и кинулась на мост. Я не видела его, но точно знала: вот я ступила на прозрачный его настил, вот бегу над пустотой, отделяющей мир от его тени. Мост был узок, лишь один человек мог легко стоять на нем. Тот, кто шел за мной, хотел схватить меня, но я махнула перед собой горящей палкой – и он отступил и попятился. Моя решительность гнала его дальше, и вот я увидела Очи – она почти ступила на ту, пустую землю. Я схватила ее за руку и потянула что было сил. Тень, окутывавшая ее, зашевелилась и сделала движение ко мне, но я опять испугала ее огнем и стала отступать, не выпуская Очи. Она не хотела идти, стала тяжелой, как срубленное дерево. Я поняла: силы покидают ее, – и поспешила, но тут она оступилась и стала падать. Тогда я метнула догоравшую палку в Чу, взвалила Очи на плечо и пошла скорее.

Я не видела моста, но поняла, что спустилась с него, когда услыхала сзади голос Талая. Он подскакал ко мне, и оба наши коня были с ним. Вместе мы взвалили Очи на мою Учкту, я села сзади, Очишкиного коня взяли под уздцы и пустились через реку. Мы уже были на другом берегу, когда я услышала, что и Талай переходит реку. Полыхающий пояс раскинулся у воды.

– Ты не погубишь их огнем, – сказала я, когда он подъехал.

– Я знаю. Но это сдержит их гнев.

– Мы не будем здесь ночевать, – сказала я. Талай согласился, и мы с безжизненным телом Очи пустились быстрым шагом вниз по реке.

Мы ехали до рассветных сумерек, потом спали, кинув плащи и не распрягая коней, до света, а после ехали целый день. Дым от пожара затягивал небо на востоке. Мы смотрели и жалели ту степь, что теряли с этим пожаром, – мы были уверены, что в тайгу огонь не поднимется, выгорит только трава, так дул ветер. Очи не приходила в себя, у нее начались жар и бред, она кричала, звала своего ээ и плакала.

– Ты можешь помочь ей? – спрашивала я Талая.

– Я лечу кости, а не душу, – говорил он.

Талай был лекарь, хотя лечил больше коней, но и людям он исправлял вывихи, сращивал переломанные кости, однажды открыл череп и достал опухоль, после чего человек остался жив. В наших станах были лекари, кому духи дали это как долю, были камы, кто излечивал бесплодие и лихорадку, но, когда ребенок падал с коня, когда охотник побывал под медведем, когда лесоруб попадал себе по руке, люди шли к Талаю. Я сама просила его помочь, когда болела спина от долгой езды, и он избавлял меня от боли, казалось, лишь коснувшись поясницы.

Нужных для Очи трав у нас не было, и они не росли в тех местах, где мы ехали. К вечеру ей стало хуже, и мы остановились на ночлег. Она металась и стонала. Мы сварили мясо, и я пыталась поить ее отваром. Она расплескала чашу, не глотнув ни капли. Ее лицо горело, а пальцы были холодные, как лед.

– Ее надо раздеть, – сказал Талай. Я смутилась, представив, что сделает со мной Очи, узнав, что я разрешила увидеть мужчине ее наготу, когда она была без памяти. Талай понял мои мысли и сказал:

– Когда я лечу, то не разбираю, мужчина передо мной, женщина или лошадь.

Мы сняли с Очи одежду, убрали волосы, смочили в реке шерстяной плащ и обернули ее. Ладони и ступни, такие же холодные, Талай велел мне растирать докрасна, а сам стал массировать ей спину и грудь. Плащ быстро нагрелся, но жар не прошел, и мы смочили его снова. Так мы делали всю ночь. Талай достал из своей сумы можжевельник и жег его, чтоб придать Очи сил. Ничего больше у нас не было. Но жар не спадал, и тогда Талай вскрыл кинжалом кровеносный канал Очи пониже локтя, сцедил кровь в чашу, а рану плотно замотал. Собранную кровь отдал духам – своему, моему и Очи.

Через некоторое время ей стало лучше, она даже открыла глаза, окинула нас мутным, беспамятным взглядом. Мы дали ей мясного отвара. Она выпила, откинула голову и забылась. Была последняя четверть ночи. Мы с Талаем молча сидели над ней, а потом я тоже задремала.

Проснулась на рассвете. Солнце встало уже высоко, но дым стоял на востоке, и оно светило мутно, как пустой зрачок в невидящем глазу. Талай сидел с Очи рядом, все так же без сна, лишь закутался в плащ от утренней прохлады.

– Ээ Торзы гонят дождь на Оуйхог, – сказал он и показал на тучу на севере, что спускалась с гор. Ветер, и правда, переменился. Туча шла быстро. – Мы успеем спуститься сегодня за перевал и не попадем под дождь, – пообещал Талай. Но мне было все равно. Я чувствовала себя уставшей, от малого сна глаза болели. Я посмотрела на Очи. Она спала, но жар не отпустил ее полностью. Талай прикрыл ее чепраком своего коня.

– Ей надо лучшего лекаря, чем я, – сказал он. – Ее надо отвезти к Камке.

– Ее надо везти в чертог дев, – сказала я.

Талай посмотрел на меня с удивлением, а потом кивнул. Мы соорудили для Очи из веток подобие люльки и закрепили на спине ее коня, она лежала там, как ребенок, прикрытая плащом. Правда, это не позволяло нам ехать быстро, но мы спешили, как могли, останавливаясь на ночлег в полной темноте и поднимаясь на рассвете. На четвертый день мы попали в родные леса и, не доезжая отцовского стана, свернули к чертогу дев.

Я не удивилась, когда ворота отворились раньше, чем мы приблизились к ним. Девы вышли встречать нас. Несколько дев стали перерезать веревки и ремни, которыми крепилась люлька, потом подставили плечи и унесли ее. Другие окружили Учкту, стали помогать мне спускаться, и когда я упала на их добрые руки, мне показалось, что я вернулась домой, где не была несколько лет. Неожиданная слабость поразила меня, и нежность ко всем девам, радость охватили. Я готова была разреветься. Опираясь на старшую деву, я прошла в открытые двери чертога, куда уже вводили Учкту и коня Очи, где лаяли собаки и висела туша оленя, – девы ждали гостей. Но в тот момент, когда двери уже закрывались, я вспомнила про Талая и обернулась: он склонился к шее коня и смотрел на меня.

– Не волнуйся, о нем тоже позаботятся, – услышала я голос старшей девы. – Но мужчинам нельзя в чертог. <…>

Глава 6. Имена войны

Зима быстро спускалась в тот год на наши земли. Стада уходили на зимние пастбища, многие семьи снялись и откочевали на Оуйхог, в страну озер. Охотники потянулись к первому снегу в тайгу, бить зверей в теплой шубе. От них первых и дошли до нас нежданные вести о встреченных на пути степняках.

Царь Атсур, властитель степских, ехал к нам с миром. Десять вооруженных воинов вели трех коней с поклажей и верблюда с дарами. Пока же царь передал с гонцом бронзовое зеркало. Он велел сказать, что дар – это его знак мира, и просил преподнести его царевне, если она не замужем.

Я с удивлением взяла в руки дар. Зеркало было круглое, небольшое, на ручке, с выпуклым изображением деревьев, коня с поклажей и двух пеших людей, по одежде – из земель желтолицых. Но заглянуть в него я не решилась: если сокрыт в даре враждебный ээ, то именно так сможет он выкрасть душу или наслать болезнь. Я не верила этой вещи.

– Зеркало как знак мира, – задумчиво произнес отец. – Или он забыл наши знаки?

Мы молчали с Санталаем, коротко переглядываясь. Зеркало, личный предмет, связывающий человека с его ээ, не дарили у нас, если только не знали, что в семье ждут нового человека. Атсур, мальчик из степи, проведший детство у нас в плену, сын степного царя, не прошел нашего посвящения и не имел своего зеркала. Он мог и не помнить такого.

Степские приехали на утро третьего дня. Ночью падал снег, была пурга, но гордость молодого царя не дала ему приехать к нам ночью. Они ночевали в дороге и, верно, не спали. Кони были в снегу, люди злые и замерзшие, с красными глазами, только сам Атсур бодро подъехал на своем мохнатом коньке к золотой отцовой коновязи.

– Легок ли ветер? – с седла приветствовал он отца, вышедшего встречать к порогу. Наши слова легко слетали у него с языка. Мы с Санталаем стояли у отца за спиной.

С рассвета ждали мы гостей, нарядные надели шубы. Гости же наши были в простых, огромных шубах, подпоясанные широкими поясами с тяжелыми застежками. Богато убран был Атсуров конь, другие же простую упряжь имели. Были они при полном оружии, что сразу в глаза бросилось: с длинными пиками, колчан у каждого на плече висел, и лук за спиной, большие плоские мечи на поясах без ножен, в простых кожаных чехлах.

Хоть встречала я уже степских, не ожидала, что оторопею, увидав сразу одиннадцать мужчин, таких больших, совершенно чужих, глядящих на мир сквозь узкие щели глаз, словно бы за ними скрываясь. Как красные волки, которые стаей могут легко задрать большого оленя и сожрать даже кости, оставив одни рога.

– Легок ли ветер? – отвечал мой отец. – Не забыл ты наш стан, Атсур, не забыл и слова люда, что тебя вырастил.

– В вашем стане без перемен, – говорил молодой царь, спешившись. – Приехал бы такой высокий гость, как ты, ко мне, сейчас бы тридцать слуг твоего коня под уздцы вели, пятьдесят слуг под ноги тебе кидались, чтобы спустился по их спинам ты. Здесь же все, как и раньше было.

Он приблизился к отцу, и несколько мгновений они смотрели друг другу глаза в глаза, будто бы изучали, – два царя, молодой, с гладким, сухим лицом, и старый, с седой бородой. Только после положили правые руки на плечи друг другу, приветствуя.

– У меня найдутся люди, чтобы взять заботу о твоих лошадях и спутниках, – отец сказал.

– У них с собой шатры, они поставят их там, где ты им укажешь, царь.

– Пусть так, сейчас же проходите все вместе в дом, к трапезе.

Мы посторонились с Санталаем, давая царям пройти. Атсур, пригибаясь при входе, взгляд на меня кинул – как плеткой прижег меня этот взгляд. Мы с братом зашли следом. Слуги уводили коней и верблюда за дом, люди Атсура внутрь втягивались, а от подножья холма, видела я, приближались старшие братья.

Цари уже у очага сидели. Старая мамушка ставила столики перед ними, служанки вылавливали куски мяса из котла. Атсур говорил:

– Я вижу, даже слуги в доме твоем те же, эту женщину я помню еще с зубами.

– Добрых коней кто меняет? – отец отвечал. – А в степи новые порядки не ты ли завел? Слышал я, крепкие бои с братьями держать тебе приходилось.

Быстрый взгляд метнул Атсур – и опять спокойный сидел.

– Мой меч знал сражения, то правда. Но где твои дети? Или те возмужалые воины, кого я заметил здесь, твои младшие?

Он вел себя, как равный с отцом и по возрасту, и по силе. Мне не нравилось то. Но отец кивнул, и мы с Санталаем приблизились к очагу. Он нас представил. Мы стояли молча, как положено младшим, Атсур же не сводил с меня своих глаз. Я не отводила взгляда.

Вскоре пришли другие братья, а люди Атсура молчаливой громоздкой бурой массой расселись на гостевой половине дома. Всем достались мясо и хмельное молоко. Гости брали еду обеими руками, ели быстро и жадно. Мы не спешили. Мне неприятно было на них смотреть.

– Кто едет в гости зимой, за долгим разговором едет, – начал отец. – Но и то еще знает, что в голодную дорогу он едет, – или будет жить до весны.

Атсур на это расхохотался:

– О том я не думал, как обратно поеду, ты прав, – сказал. – Но в наших степях нет большого снега, суметь бы выйти из ваших лесов. Я же за важным делом к тебе приехал, оно одно меня в дорогу толкало. Только позволь сначала о другом речь повести, разговор же большой до того часа оставить, когда все нас покинут.

– Мои дети – это я сам, – отец отвечал. – Только твои люди здесь лишние, распорядись ими и говори.

– Нет, добрый царь, не время сейчас, – Атсур настаивал. – Давай веселиться, а остальное оставим на вечер. Я с миром приехал и дружбой, закрыть хочу все старые розни. Прими от меня дары.

Он крикнул на своем языке, и три его человека, выплюнув недоеденные куски, бросились вон из дома, вытирая руки о шубы. Атсур пил хмельное молоко, на меня все тяжелее и дольше глядя. У него были резкие черты, широкие скулы, загнутый книзу нос и кожа красная, словно от ветра. Я решила совсем не смотреть на него.

Наконец те трое вернулись, неся три тюка. Положили их перед очагом. Сперва разрезали узлы на самом большом. Там были отрезы шерстяных тонких тканей желтого и белого цветов, широкие бронзовые пряжки на пояса и войлочные, яркие, цветами разрисованные чепраки. Все это слуги разложили по шести кучам.

– Я помнил, что шесть сынов боги послали тебе, царь, – молвил Атсур. – Эти дары твоим сыновьям и их прекрасным женам.

Люди стали обносить братьев, те благодарили Атсура кивками и поднимали чаши. Разрезали веревки на втором тюке. Там лежал широкий пояс из бронзовых пластин с выбитыми узорами из точек и кругов, на толстой кожаной основе, с такой же большой пряжкой, на ней птица была с глазами из красных каменьев. На поясе висели богато украшенные камнями и тонкими пластинками серебра ножны, из них торчала рукоятка меча, по размерам схожего с нашим, тоже богато украшенная. Еще в том тюке было бронзовое плоское блюдо с рисунками овец и козлов и дорогой чепрак из шерстяной ткани, крашенной пурпуром, с рисунком золотой нитью. По бокам чепрака висели кисти из красных нитей, три такие же были на ремне на грудь коню.

– Эти дары для тебя, царь, – сказал Атсур, и слуга поднес все отцу. – Не хмурься, что не дарю тебе золота, как подобает такому владыке. Эти вещи принадлежали моему отцу, а он был великий царь, ты знаешь. Лишь эти ножны и рукоять изготовили по моему приказу. Я велел не делать только клинка. Я не знаю размера твоей руки и побоялся оскорбить тебя, если сделали бы меньше. Велишь своим кузнецам вбить тот клинок, какой тебе подойдет.

Атсур лукавил, мы все поняли это: его земли были бедны на железо, и хороших кузнецов он не имел. Атсур не хотел показать свою слабость в этом. Отец с хмурым лицом принял дар, – чтобы не оскорбить гостя. Атсур не мог не заметить того, но не подал вида. Слуги уже развязали третий, малый сверток, и молодой царь неожиданно поднялся с места и сам подошел к нему.

– Я вез подарки для женщин этого дома, – сказал он и взял в руки деревянную чашу с точеной крышкой, размером с крупное яйцо. Он извлек оттуда бусы с прозрачными зеленоватыми камешками нефрита. – Но я вижу, царь не взял себе новой жены, значит, эти бусы я подношу твоей дочери, прекрасной лицом и черной бровями. Также я подношу ей и этот дар, в надежде, что не буду отвергнут. – И он достал крохотные серьги.

Кровь прилила к моему лицу: серег было две, а у нас две серьги дарит мужчина той деве, которую хочет взять женой к себе в дом. После свадьбы одну носит муж, другую – жена.

Я не знала, как поступить. Обернулась к отцу – тот смотрел на Атсура. Все братья тоже тяжело, с угрозой уставились на него. Гость же взял подарки и подошел ко мне, протягивая их.

– Я думаю, в ваших краях этот дар не имеет такого значения, как у нас, царь. Иначе я не знаю, как мне на это смотреть, – молвила я наконец, поняв, что отец ждет моего слова.

– Я помню ваши обычаи, царевна, – учтиво ответил гость, и кровь с новой силой бросилась мне в лицо.

– Значит ли это, что такова цель твоего приезда? – спросил отец.

– Когда я ехал, я не знал, сбрила ли Ал-Аштара свои девичьи волосы, – сказал степской царь. – Твои люди, встретившие меня в дороге, вселили в меня добрую надежду, и я стал торопить коней, чтобы скорей увидать цветок твоего рода. Но когда я приехал, то испугался за свои глаза: слишком легко ослепнуть от такой красоты.

Как по озеру проходит рябь от ветра, так прошла она среди моих братьев. Атсур не повел бровью. Я ощущала в себе слабость, ладони мои вспотели и похолодели, я не могла прямо смотреть ни на кого. Но все молчали, как если бы сказана была бестактность и люди не знали, как исправить это, не нанеся бóльшую обиду. Атсур взял серьги двумя пальцами и поднес к моему лицу. Я подняла глаза. Помню, тогда я отметила, что ногти его были сильно грязны.

– Я не могу принять этот дар, – как девица, тихо сказала я. Тут же сердце мое вернулось на место, и твердость вернулась. – Я не могу это принять, не мне носить одну серьгу в ухе, – повторила я громче.

Гладкое лицо гостя не изменилось. Все его чувства скрывались за щелями глаз. Он продолжал стоять передо мной, будто я ничего не сказала.

– Ты не все наши обычаи помнишь, царь, или не знаешь, – вступил отец. – Не сочти за оскорбление отказ, и мы не сочтем за оскорбление твое сватовство. Но моя дочь – дева-воин, она посвятила себя Луноликой матери нашей, ее удел – быть хранительницей силы люда, а замужество и материнство не станут ее тропой. Такой обет дала она при посвящении.

– Давно это было? – почему-то спросил Атсур, все еще не сводя с меня глаз.

– С лишним три года назад, – ответил отец.

– Я опоздал на три года, – сказал степской, сжал тонкие серьги в кулаке и опустился на место подле отца. Его лицо стало совсем похоже на маску. Все молчали, степские сворачивали мешки от даров и доедали угощение, стараясь не чавкать в тишине.

– Если это то, ради чего ты приехал, вот ты и сделал все, не прошло и дня, – сказал отец. – Как у нас говорят: соболь нанизан, хоть полон колчан. Но оставайся гостем в нашем доме, сколько захочешь, твои люди и кони всегда будут сыты. Можешь охотой тешить себя с моими сынами или заниматься другим, чем пожелаешь.

Атсур молчал. Подперев лицо кулаком, не мигая, смотрел в огонь. Полено в очаге обвалилось. Гость обернулся к отцу и тихо произнес:

– Это не все, добрый царь, что я приехал сказать тебе. Дары подарены. Давай же останемся с глазу на глаз, чтобы никто не мешал нашему разговору.

Отец нахмурился:

– Этот дом – также Санталая и дочери моей дом. Если старшим не в обиду будет покинуть наш праздник, то изгонять тех, кто по праву живет в этих стенах, я не стану.

– Зачем изгонять, царь? Я привез охотничьих соколов. Со мной мой лучший сокольник. Пусть сыны твои и дочь седлают коней и едут в поле гонять лис и зайцев. Мы же пока с тобой поговорим.

И он громко сказал что-то своим людям, один из них поднялся, сняв шапку и прижав ее к своей груди, поклонился и сказал что-то нам, жестом приглашая за собой. Другие люди Атсура стали покидать дом, разбирая сложенное при входе оружие. Братья смотрели на отца, ждали знака. Он думал, а после кивнул головой. Братья поднялись и вышли. Я пошла с ними, после меня поспешили покинуть дом служанки, последней мамушка вышла.

Сухой колодой у стены дома она опустилась. Я смотрела, как братья разбирают коней, как выезжают степские, у троих сидели крапчатые соколы на больших кожаных рукавицах. Яркими шапочками были прикрыты головы птиц. Мы не держали соколов для охоты, немного у нас для того просторов, но я слышала, что это большая забава. Но как ни любопытно было мне посмотреть, сердце мое было неспокойно, и чуяла я, что нельзя мне уехать. Обо мне собирался Атсур с отцом говорить.

– Что, мамушка, накликала сватов? – я старой сказала. Она с детской улыбкой подняла на меня бесцветные свои глаза.

– Степушка тебе – что брат: помню я, как драла его, когда сухие ягоды таскал из ларя. Не жених он тебе, Ал-Аштара.

Не хотела я об этом говорить со старой, дурное все виделось мне в том и мысли сорные. Махнула ей и пошла за дом, к клетям, принялась посуду из заготовок резать.

Атсур же в это время невеселую беседу с отцом моим вел. Как к родному отцу он приехал к нему, так говорил. Своего родителя он не застал живым, вернувшись домой. Дом его был разорен, братья, сочтя его мертвым, власть над степью делили. Как шершни в улье, все разоряли, племена разные друг с другом стравливали, простые пастухи, все побросав, в чужие земли бежали. Крови и сил стоило ему собрать людей, братьев своих усмирить, степь успокоить. Но люди ему верили, ведь был он старший сын отца от первой жены – старше его братья не от жен родились, а от пленниц – и один на власть право имел. Так говорил он, и губы его дрожали от злобы на братьев.

Недолго он правил мирно. После свободы все племена быть хотят сами себе хозяева, его не признают. Хотя его племя большое, других, меньших, много. До поры они боялись его, но с каждым днем все хуже на него смотрят, разговоры стороной ведут, повиноваться отказываются.

– Был сбор у нас, – говорил Атсур, – куда съехались всех войск, всех племен старшины. И говорили мне так: “Ты молод, царь. Что делаешь ты для нас? Хоть мы все из одного гнезда вышли и еще помним общие корни, силы у нас ныне достаточно, чтобы своими кочевьями жить, самим войны вести и торги с желтолицыми. Ты нам не нужен”. Еле успокоил я их, крикунов, призывая вспомнить старые законы, иначе бы к коню меня привязали и по степи протащили.

Так говорил он отцу. Сказали тогда ему старшины: нас много, а золота у нас мало. В соседних землях золото из земли люди руками берут, к ним желтолицые ездить любят, они в шелках ходят, шелком коней укрывают. Мы нищие по сравнению с ними. Если хочешь править нами, возьми нас и веди на те земли. Тогда только примем тебя.

Так говорил Атсур, и глаза его слезно блестели. Не мог он решиться на войну с нами. “Пять лет провел я у ачжунов, они меня вырастили и были ко мне добры, – говорил он старейшинам, называя нас на манер желтолицых. – Если нападу на них, шакалом сам себя посчитаю”. Но старшины кричали и хотели разорвать его лошадьми.

Он замолчал и закрыл глаза, словно каждое слово с трудом ему давалось. После так продолжал:

– Я ушел в степь и молился бело-синему, как вы меня приучили. И он сказал за помощью обратиться к тебе. Твои земли священны для меня, как ступлю на них конями, неся на стрелах войну? И во сне я увидел дочь твою, Ал-Аштару. Ее девочкой я запомнил. Так понял: вот всему разрешение! Женщина нежной рукой задушит войну. И сказал старшинам: подождите до весны. Они согласились. Тогда еще объявил я, что еду на зиму на дальние охотничьи места, буду соколами лисиц гонять, сказал, чтобы меня не искали. А сам с верными людьми собрался и тайными тропами поехал к тебе.

Так говорил Атсур. Я не слышала этого, тонким ножом ручку на чаше вырезáла. И вдруг за спиной прозвучало:

– Знал, что неподалеку тебя найду. – Обернулась: степской царь, улыбаясь, сзади стоял. – Хоть и воин, а все же ты дева: ни одна не ушла бы на охоту, когда гость с отцом о сватовстве разговоры ведет.

Он так смотрел на меня и так улыбался, словно бы мы с ним были заодно. Мне не понравился этот взгляд. Ничего не ответила я, нож в дерево воткнула. Атсур заметил мой жест.

– Пойдем в дом, царевна, не все дары я тебе отдал.

– С меня довольно. Луноликой матери дева многого не имеет.

– Нет, все же пойдем. Я хочу, чтобы ты посмотрела. К слову, передал ли гонец тебе зеркало от меня?

– Да, его получила.

– Оно чистое, как твоя красота. Хочу, чтобы чаще ты в него заглядывала и собой любовалась.

– Не говори таких слов мне, царь. Луноликой матери дева не может их слушать.

– Отчего же? Что с нею случится? Ведь и самой луне поем мы песни, а она не померкла, смущаясь.

На его языке был мед, а слова наши знал он так, будто с ними не расставался. Я же неумело ему отвечала. Все же пошла с ним в дом.

Отец мрачен мне показался, как вошли мы. Огонь в очаге почти догорал, светильников не зажигали, но уже смеркалось, и света мало падало с крыши. Я подкинула дров, стала доставать светильники, но Атсур остановил меня:

– Оставь это дело служанкам, царевна. Сядь на мягкую подушку, позволь тебя порадовать подарком.

Я села. Он развернул передо мною очередной свой сверток – там лежала большая рубаха тонкого шелка с красной оторочкой по рукавам и горлу. Цвет у нее был, как у топленого молока. Желтые за такую рубаху могли просить не одного нашего коня.

– Не смотри, что нет украшений и золотые нити не вплетены в ткань, – сказал Атсур. – Эта рубаха ткалась и шилась в далеких, влажных горах; там женщины смуглы и полны, а нити они берут прямо с дерева. Это нити света луны и солнца, они плетут их в день солнцестояния – только тогда они имеют равную длину и ткань получает такой драгоценный цвет.

– Ты повторяешь красивые сказки желтых купцов, – отвечала я. – Можешь не трудиться: я знаю цену и этой вещи, и этим пышным словам.

Атсур как будто споткнулся и замолчал. Но нашелся, поднося мне вновь те же бусы из нефрита:

– Их холодный свет отгоняет злых духов и продлевает дни жизни, – он сказал.

– Злых духов я сама сумею прогнать и призвать, если надо, – я отвечала. – А про свойство нефрита мне много известно.

– Скажи же: ты принимаешь мои дары?

Я задумалась. В этих вещах не было того смысла, что имелся у серег. Но я думала, прилично ли взять подарки после того, что случилось. Алчности не было во мне, но в тот момент я не знала всего, что Атсур моему отцу рассказал, и решила, что не стоит вновь обижать раз обиженного гостя. Я кивнула и положила на подарки ладонь.

– Ты даришь мне солнце, – сказал Атсур растроганно. – Теперь же могу и последний свой дар тебе дать, но с тем, чтоб ты не отказывалась от него сразу, а подумала в течение этой луны.

И он извлек вновь те же сережки.

Как будто меня обожгло кипятком, я вскочила. На отца гневно взглянула – мрачен он на месте сидел.

– Что происходит здесь?! Или гость решил, что я стойбищенская девка, которую можно задобрить дарами? Тебе сказали, кто я такая! Отчего мне терпеть оскорбление в доме отца? Отец! Царь! Отчего ты молчишь и позволяешь такое?

На стене отцовская плетка висела, языкастая, с золоченой рукоятью. В гневе ее я схватила и хлестнула в воздухе, на степняка надвигаясь. Он отскочил. Отец поднялся, мой гнев видя.

– Дочь, мы должны поговорить с тобой прежде, чем ты окончательный ответ дашь, – сказал он, и я среди врагов себя ощутила.

– Какой ответ может быть у меня, кроме этого?! Вот мой пояс – это один ответ, который я приняла на всю жизнь! Лишь со смертью его я сниму. Но до смерти о нем не пожалею.

– Царевна, мне не нужен брак такой ценой. Я с миром пришел, хочу вечного мира с вашими очагами. Ты можешь стать тому в помощь!

– Вороной конь не станет белой кобылой, – я отвечала. – Забери серьги и дари их другой деве, на ком не увидишь знака служения Луноликой.

– Дочь, успокой гнев свой, сядь и выслушай, – сказал тут отец, и в его громком, твердом голосе была власть царя, а не родителя. Я опустила плетку. – А ты, гость, выйди теперь, отправляйся к своим соколам и дай нам говорить долго.

Атсур снял шапку перед отцом и вышел. Я без сил повалилась на пол.

– Отец, кто этот человек? Или он колдун? Или он одурманил здесь всех? Почему он приказы отдает в твоем доме? Почему дважды оскорбил меня сватовством? Почему ты молчишь, а братья его не прогнали?

– Твой гнев понятен и справедлив, дочь. Но послушай, с чем он приехал. Я расскажу тебе все, и ты поймешь, отчего я позволил ему поднести тебе серьги снова.

И он рассказал мне то, что от Атсура услышал. Голова моя склонилась к концу его речи. Глубокая, холодная топь под моими ногами открылась, и спасения не видела я.

– Я не верю ему, отец, – сказала я, когда он закончил. – Он говорит много, и он говорит слишком складно. Он хитер, как голодная псина. Но я не верю ему. Он не тот человек, который бы не мог удержать старшин в своем кулаке. И ему не за что так любить нас, как он говорит.

– Ты права, дочь, но я услышал в его словах другое, – так сказал мой отец, и я поняла в тот раз, что его ум – как утка: со дна темного озера он доставал суть, тогда как у других ум скользил по поверхности, как глупая чайка. – Атсур приехал к нам, чтоб объявить нам войну. Он не сделал это прямо, потому что у него нет сейчас большого войска. Он не царь над племенами степными, как он сам говорит. Слишком много племен сейчас по степи кочуют. Заметь, дочка: он подарил мне и братьям твоим только то, что изготовили его люди. Это добротные, но простые вещи, у него нет золота, чтобы дарить, золото нужно ему, чтобы держать своих людей. Самые дорогие дары, что он привез, куплены у желтолицых. Ты знаешь, что он сказал мне этим? Что ему нужны пути караванов, ему нужны наши земли, наши кузни и наш красный цветок для получения золота. Он пришел с войной, но людей сейчас у него нет. Старшины не с ним, но, если он объявит поход на нас, они будут с ним и придут сюда всей степью. Но он не хочет делиться и не хочет тратить на войну то, что у него есть. Вот что сказал он мне, говоря, как ему неприятна мысль о войне с нами. Он хитер, ты права, но еще и находчив. Когда он ехал сюда, не знал, что здесь встретит. Потому брал разные дары – для разных женщин. Но до конца понял, как сможет получить все, что хочет, только тогда, когда твои братья сказали ему, что ты не замужем.

Отец замолчал. Я ждала, что он скажет дальше. Стало совсем темно. Отец зажег два светильника и поставил между нами. В круг света попали серьги и бусы, лежащие на молочной рубахе. Мне хотелось бросить серьги в огонь.

– Почему же ты хочешь, чтобы я о чем-то подумала? Почему сам не отказал Атсуру, если видишь, какой он лжец?

– Дочь, для спасения своего люда Луноликой матери дева может отречься от обета. Это древний закон.

Он сказал это, и я похолодела. Потому что он думал об этом серьезно. Он видел опасность для люда в войне.

– Отец… Это не тот случай.

– В законе не говорят, какой должен быть случай.

Его голос опять был голосом царя. Так он судил на судах. И я испугалась, что он присудит мне этот брак. “Тогда сама шагну в бело-синее”, – так тогда я решила.

– Войны все равно не избежать, – сказала я глухо. – Ты понимаешь это, царь? Не сейчас – так позже. И нам ли, воинам, в вечном кочевье закаленным, бояться этого?

Я не знала тогда того, что ему задолго было известно: что эта война станет для нашего люда последней. Отец тоже страдал, сердце его было во мраке, видя, что сбывалось все предсказанное и предугаданное, но он еще боялся сам признать то. Только я не видела этого, в собственном горе потонув.

– Я понимаю это, дочь. Но не сейчас. Не в год засухи и падежа скота. А к тому часу мы все уйдем. Я защищаю свой люд, но не землю, на которой он живет. Когда мы все забираем с места, мы снимаемся и уходим. Эта земля так богата, что мы не взяли всего до сих пор, и, быть может, нам не удастся это еще долго. Но братья Торзы не оставят нас здесь, я верю. И тогда мы уйдем. Нам нечего защищать и не за что с ними сражаться. Мы ищем то, что оставили предки.

Глубокое горе сглотнуло меня при его словах. Я словно уже видела себя в повозке, женой, увозимой в чужие станы, к чужим очагам, а мой легкий люд снимался и шел, удаляясь от меня, в кочевье – великое кочевье к Золотой реке. То самое, о котором я с детства мечтала.

Отец будто понял меня. Взгляд его становился мягким. Он понял, что во мне происходило в тот миг, и мне захотелось заплакать.

– Дочка, в тебе царская кровь. – Он положил руку на мою голову. – Это значит, что своей не имеешь ты жизни. Царь отдан своему люду, как заложник. Всегда так было: если гневались духи, люди им отдавали царя. Я сказал Атсуру, что дам тебе время – одну луну. Пусть живет в нашем доме, а ты думай. Через луну ты скажешь нам свое слово, и, каким бы ни стало оно, я не буду тебя неволить. Мои люди свободны.

– Позови служанок, – сказал он потом, поднимаясь и разминая затекшие ноги. – Пусть зажгут свет, а после возьмут подарки, что Атсур мне подарил, и закопают подальше от дома. Через десять дней их можно будет откопать, и тогда я решу, кому из родни их отправить.

– Почему, отец? – Даже в тех мыслях, что меня поглощали, я сумела этому удивиться.

– Он сказал, что эти вещи принадлежали его отцу, только ножны без клинка сделали по его приказу. Его отец погиб от предательства, а нож без клинка – какая сила в нем? Он хотел передать мне судьбу своего отца и лишить силы. Он хитрее, чем голодная псина, Ал-Аштара. Ему помогают колдуны из степи.

Ум моего отца сделал новый нырок. Я пошла звать служанок, недоумевая, зачем привечать такого гостя.

Потянулись тяжелые, мрачные дни той зимней луны, самой долгой в моей жизни. Я чувствовала себя в неволе в доме отца. Золотые серьги все дни лежали в открытой шкатулке возле матери Табити, на почетном месте дома, и все делали вид, что не замечают их. Всем было известно, под каким камнем я живу, но все отводили глаза. Люди вели себя, как всегда, приезжали к отцу судиться, братья ездили на охоту, спрашивали меня о бодрости духа. Мне казалось, что я болею и все знают о том, но не говорят мне, чтоб не тревожить. Мне казалось, что нет уже человека на сотни стрел во все стороны, кто бы не знал о предательстве, которое вынуждали меня совершить. Я не спала ночами, я убегала на дальние горы, до седьмого пота гоняла коня по продутым лугам, но боль и обида не покидали меня.

Я искала помощи, но ни в ком не находила ее. Я искала совета, но никто не мог мне его дать. Царь мой не отвечал. Я приехала в чертог говорить со старшей девой, но она приказала мне молчать, стоило начать открывать ей думы, что носила я в голове:

– Ты рассуждаешь, как девица из темных, которая думает, идти ли ей замуж за нашего воина или остаться в своем племени. Первое позволит ей жить безбедно, второе даст детей, которые будут говорить с ней на одном языке. У тебя нет выбора, Ал-Аштара, у тебя – только долг. Долг перед Луноликой.

– Но отец хочет сохранить люд без войны, он считает, что люд наш ослаблен засухой.

– Ты пришла сюда, чтобы я успокоила тебя и разрешила снять пояс? Ты пришла сюда, чтобы псы совести не грызли тебя, когда будешь уходить царицей в бескрайнюю степь? Ты не туда пришла, обратилась бы к девам на становищницких посиделках. Мое слово может быть лишь Луноликой матери девы словом. Если ты сделаешь другой шаг, мне уже не говорить с тобой.

Я ушла от нее ни с чем, но, погоняя коня через пургу, что разыгралась в долине, я поняла: она права, потому что держится своего долга. Ей легко держаться его: ее жизнь проста, и, если будет война, она с радостью поведет дев в битву. Только если после войны люд станет мал – только тогда Луноликой матери дева может снять пояс для брака, стать женой и матерью, восстановить люд. Вот что знает старшая дева, знание ее просто и прочно. Но что мне мешает иметь столь же простую жизнь? Отчего я – не она, не живу спокойно в чертоге, не имея общения с людом, не храню нашу суть отдельно от всех? Отчего иную дорогу открыл для меня бело-синий?

Мое сердце сжалось в отчаянии, и я стала кричать в пургу. Я кричала, чтобы он не мучил меня, чтоб отпустил, чтобы сделал все ясно и просто. Говорила, что не хочу выбирать между долгом крови и долгом обета. Я плакала, а моя верная Учкту кидалась из стороны в сторону, не зная, куда я ее понукаю.

Много думала я с тех пор: была ли у той дороги объездная тропа? Все ли, как могла, сделала я тогда, так сделала, чтоб самой себя не потерять и люд свой сберечь? Когда при родах гибнут и мать, и дитя, спасают дитя – таков древний закон. Так ли я поступила, не оставила ли мать, позволив погибнуть ребенку? Ведь я – мать-хранительница своего люда была, большого и сильного люда. Много о том я внутри себя мыслей гоняла, но не видела обхода: на отвесный обрыв с конем меня тогда загнали, попробуй выберись сам и коня сбереги…

Как-то днем возвращалась со своей опушки и услыхала крики и визг со стороны нашего дома. Хлестнув Учкту, вмиг подлетела я и увидела, как степской слуга Атсуров хватает нашу девушку из темных за руки и плечи и привлекает к себе, она же отбивается, визжит и неумело бьет его, но не может освободиться.

Я налетела на него и ударила плеткой. Отшатнулся степской, алый след прочетрил щеку. Ошалелыми глазами уставился он на меня, но не смел и слова сказать.

– Прочь, пес! Убирайся в свой шатер и сиди там, пока твой хозяин не явится, – не заботясь, поймет ли он меня, я сказала. Учкту повернула, направилась к коновязи, а служанка с плачем побежала за мной, пытаясь ухватить ногу и обнять в благодарность.

– Шагу не ступить от них, если в доме господ нет, – слышала я через прерывистые рыдания. – Точно собаки, как дома ведут себя. И в лари лазили, я сама видела, да что с ними делать?

– Много таскали?

– Я не знаю, госпожа. Один раз сказала ему – он так на меня рыкнул, как зверь. Боюсь их, злых.

– Что никому из семьи не сказала? Ни мне, ни отцу, ни брату?

– Боимся, боимся…

– Другие как же?

Еще в большие слезы пустилась она, и тогда только я узнала, что одну служанку, самую из всех тихую и слабую, двое степских подстерегли вечером и завалили в конской клети. Уже несколько дней к нам не приходила она, отцу сказали, что заболела, он велел сушеных ягод ей дать из наших запасов.

Мое сердце забилось гневом.

– Овцы вы! Куропатки безмозглые! Да как молчать о таком могли?! Я сейчас же найду их царя, пусть он прибьет этих собак!

Влетела я в дом, как ветер с горы. На улице уже стемнело, Очи и Атсур раньше меня прискакали и сидели у очага. Как ни в чем не бывало сидели и ели похлебку, отец мой с Атсуром беседу вел, больше и не было людей в доме, кроме мамушки. На меня подняли они глаза, и я, опускаясь к очагу, сама не знала, как взгляну на них, какие слова скажу.

– Как будто алчного духа ты увидала, дочь, – сказал отец. – Что случилось, откуда летишь?

Я приветствовала очаг и, уже руку от носа отнимая, сказала вдруг так:

– Мать Табити! Как же, молчаливая, спокойно ты смотришь на все, что без нас в этом доме творится? Почему не лопнула ты со стыда и обиды, видя тот позор, что здесь происходит? Или мало маслом мажем тебе бока? Или обиду на нас имеешь? Почему терпишь все и не скажешь?

Из самого моего сердца те слова прозвучали, и все от них встрепенулись, обратились ко мне. Тогда только поднялась я и гневно на Атсура с Очи посмотрела. Не изменилось лицо ее. Отец же спросил:

– О чем говоришь, Ал-Аштара? О чем жалуешься огню?

– Жалуюсь и огню, и вам, царям, на людей из степи, что силой у нашей служанки женское взяли. Где ваша защита, цари?

Нахмурился Атсур – и во мне радость запела, как это я увидала. Отец мрачен и страшен стал:

– Верно то знаешь?

– Верно. Сегодня сама видела, как другой степняк темной девушке заступил дорогу, но моя плетка остановила его. Девушка мне все потом рассказала. Не ходит та служанка к нам второй день, сказавшись больной, ты помнишь об этом, отец.

– Знаешь ли, кто сделал то? – Атсур спросил.

– Я твоих людей не разбираю. Лицо того мерзавца моя плетка сегодня отметила. Других же сам суди.

– В наших землях за такое убит может быть мужчина родными девы или ею самой в поединке, – отец Атсуру сказал. Тот же не взглянул на него. – Но темные – стыдливы и тихи, за судом они ко мне не пойдут. Ты сам суди, твои это люди.

Молча продолжал сидеть Атсур, и лицо его было прежним, хотя видела я сокрытый в нем гнев. Потом поднялся резко и вышел. Как морозом, сковало нас всех. В недобрых думах каждый пребывал.

Красным с холода вошел в дом Атсур, и в руках его как бы обрубки конских хвостов висели.

Он подошел к отцу и присел перед ним на одно колено:

– Царь, я свершил свой суд над теми, кто оскорбил твоих слуг. Я не мог убить их, я мало взял с собою людей, чтобы их убивать. Но я узнал виноватых и велел высечь их, а хвосты с их голов я приношу тебе.

Он положил перед отцом отрезанные с макушек черные волосы.

– Для вас это ничто не значит, – Атсур продолжал, – но домой они вернутся с позором, как воины, бежавшие с поля боя.

– По нашим законам труса раздирают конями, – я сказала, к очагу возвращаясь.

Атсур ко мне обернулся:

– Ваши законы суровы, я их запомню. Но мы не имеем столько воинов, как вы. К тому же трус в этом бою может богатырем стать в следующем.

– Только если это будет бой с его женой, – пошутил Санталай, и мужчины расхохотались.

– А какой суд был бы над ними дома, в степи? – я спросила. – Какие у вас законы?

– У нас не было бы суда над ними, царевна, – так отвечал Атсур. <…>

Стан проснулся уже, курился дымами весело, вверх уходили они, как только в морозные, ясные дни бывает. Я улыбнулась, это заметив: то бело-синего благодать, нас, земных, за дымы к себе он привязывает. Добрым знаком мне показалось это. Легко стало, будто всю луну тяжелую ношу носила и вот только скинула. Так легко и просто все было, так просто и ясно.

Словно от некой власти, меня придавившей, освободилась я. Ясно мне стало, как день, что войны не избежать, как бы ни желал этого отец. У степских гнилые сердца, моя жертва не помогла бы люду: и с войной пришли бы они к нам, и со свадьбами, свою кровь с нашей мешая, и мы бы растворились, погибли, той самой волей подавленные, которую я на себе в ту луну испытала. Потому радостно было сердце мое, потому и свободно дышала, что сбросила этот гнет.

Подбежала я к дому. Степские, все эти дни станом из двух шатров ниже стоявшие, вещи уже уложили, черные дыры, где были шатры, как раны, зияли. Они же, собрав и коней, и верблюда, не навьючив только тюки, жгли последние костры, туда мусор кидая. Темный, тяжелый дым поднимался вверх. Я понимала: так велел им Атсур, ведь, что бы я ему ни сказала сегодня, обещал в степь уехать.

Отец стоял возле дома, когда я прибежала. Словно меня он и ждал, такая радость по его лицу скользнула.

– Пусто в доме, – сказал, – и мой дух не на месте. Ты Атсура видела? С ним говорила?

– Нет, при тебе хочу говорить.

Он зорче в меня вгляделся. Его дар предвидения не мог оставаться глух, я понимала. Но мои глаза счастьем сияли.

– Что ты скажешь, дочь, то будет волей бело-синего, – так он сказал мне. Я улыбнулась:

– В тайге мне сейчас царь-барс показался. Я знаю, мое слово будет верным.

Отец кивнул и ушел в дом. Я отцепила лыжи, прислонила к стене у двери. Только успела сделать это, вижу – едет Атсур.

Ярый, на разгоряченном коне, он подскакал и крикнул что-то своим людям. Те побросали все, забегали, кинулись к нему, помогая спуститься, другие поднесли чашу с каким-то питьем. Атсур выпил и слушал, как что-то ему говорили. Меня, стоящую у дверей, он уже приметил, глаз не сводил. Коротко ответив, взял под уздцы одну из своих кобыл и пошел ко мне.

Он подошел близко, в упор, молча, как господин, смотрел на меня – и глаза его были темные. Он будто не сомневался, что приму я его своим мужем. Нежданную робость ощутила в себе я, но это был лишь миг. “То чары прежние степских колдунов, – себе я сказала. – Теперь от них я свободна”. И тут же смелее на него посмотрела.

– Кобыла моя не доена, – сказал степской царь. – Будь доброй, царевна, подои мне кобылу.

Понурая лохматая лошаденка за ним стояла. Я пожала плечами. Ничего дурного в том не увидела. Достала походную чашу из-под пояса, подошла к кобыле. Она выглядела смирной, но все же задние ноги и длинный растрепанный хвост я ей связала веревкой. Потом размяла в ладонях снег, ведь масла не было, присела и одной рукой, другой чашу держа, схватилась за кобылин сосок. Будто каменный был он, с трудом мне поддался, ни капли молока не сцедилось. Я снова и снова его потянула, большим пальцем поджимая, но было то же. Кобыла стояла, как будто ничего не происходило. Что не было жеребенка с собой у степских, не смутило меня: его еще по дороге могли они съесть. Но тут что-то громко и весело крикнул Атсур своим людям, и те расхохотались, как от непристойности. Вскинула я на Атсура глаза:

– Что сказал им?

– Что у моей невесты сильные руки, – зло и весело глядя, он ответил. – Перед свадьбой в степи делают так: дают деве кобылу, и, если подоит легко и быстро, сильные у нее пальцы, счастлив с ней спать будет муж, так же его доить сможет.

Огнем бросилась кровь мне в лицо. Но я промолчала, наклонилась вновь, словно дою. Потом спокойно Атсуру сказала:

– Кобылица твоя больна, ни жеребенка не будет у нее больше, ни молока. Подойди, царь, верный я покажу тебе признак.

И Атсур, узду бросив, ко мне подошел, у кобылицы склонился, а я, одним движением нож из-за пояса вынув, по рукоятку кобыле в брюхо вонзила выше сосца и вспорола. Кобылица упала на бок, крича, забила ногами. Глаза большие у нее стали.

– Отец! – закричала я что было духу, но кобыла визжала неистово, я перерезала ей горло. – Выйди, отец, при тебе хочу ответ дать царю степскому!

Первым выскочил Санталай, распахнул дверь, как был, босой и без шапки, и повис на двери, увидав нас и мертвую лошадь. Отец степенно за ним появился, посторонился брат, он вышел и все оглядел. Я знала уже, что он все, что скажу я, понял.

– У нас на свадьбу режут кобылу, Атсур, но эта падаль плохим была бы подношением. Потому не будет никакой свадьбы у нас. Долго ты здесь жил и не смог понять, что мы видим больше, чем нам показывают, слышим больше, чем нам говорят. Колдовством ты хотел Луноликой матери деву взять, но не бывать тому. Насилием ты хотел людей наших взять, но не бывать тому. Вы ездите на плохих лошадях и никогда не догоните люд Золотой реки. Ты приехал сюда женихом и был встречен гостем, нынче же я тебя изгоняю, как пастуха дрянных кляч, которым нечего делать близко от наших табунов. Езжай в степь к своим пяти женам, с ними сидеть тебе подобает, а не у нас, где и жены, и девы – свободные и не считают хозяевами вас.

Я это выпалила, хватило дыхания, и все замерли. Потемнели у Атсура глаза, Санталай испуганный из-за отца выглядывал, отец же спокоен стоял и тверд.

Степской царь не тронулся с места. Он молча продолжал глядеть на меня так, словно все не верил или думал, что слов моих не понял. Потом повернулся и громко крикнул что-то своим людям, те бросились к тюкам, а один, схватив Атсурова жеребца, побежал к Атсуру.

– Пять лет меня вы в плену держали, и я поклялся в своем сердце, что вернусь и отомщу. Но думал месть устроить тихую, думал увезти с собой царскую дочь и в степи подвергнуть ее позору – пустить по своим воинам, чтобы каждый имел ее себе девкой и каждого она ублажала, а через пять лет отпустить ее – пусть идет, куда хочет. Но вы хотите войны. Будь же по-вашему: пусть много истечет крови, пока весь ваш люд не сгинет с земли. Вот, вы слышите меня, теперь я не в сердце, а вслух говорю: я вернусь и убью барса!

Он прокричал последние слова, уже сидя в седле, а потом развернулся и пустился галопом. Достигнув своих суетящихся слуг, он кричал на них и бил плеткой, а после поскакал дальше, вон из стана. Слуги торопились с тюками, кричали друг на друга и один за другим пускались следом.

– Отец, позволь, я убью его! – сказал Санталай, пока еще был Атсур виден. – Я уверен, стрела его и сейчас настигнет.

– Не надо. Один волк стаи не стоит. Они все равно вернутся войною.

Вечером я лежала в постели и горячими глазами смотрела на потолочные балки, на ковры, укрывавшие стены. Моя кожа горела, мои губы спеклись, и кровь вытекала из трещин, когда я говорила. Горячие, алые витали образы надо мною, и сквозь них, сквозь трясучую лихорадку я слышала голос отца и ему отвечала.

Так мы говорили:

– Он нам лгал, – твердила я. – Он полон к нам ненависти. Он хотел мне позора. У него много жен в степи.

– Я не виню тебя, дочь. Как воин, ты поступила.

– Их люди не знают добра в сердце, они жестоки и бьют коней по глазам.

– Степь полна людьми, дочь. Им не хватает мяса и пастбищ. Они придут сюда все, и многих мы по именам не дозовемся после боя.

– Я знаю, отец. Но мы будем свободны. Мы будем биться за то, что есть мы сами, люд Золотой реки. Если б не война, степские все равно пришли бы сюда и без боя нас взяли. Они сделали бы своими женами наших дев, а своих дочерей нашим воинам отдавали бы в жены. В степи море людей, и оно поглотило бы нас своим жадным ртом, потопило бы своей дурной кровью, мы растворились бы в их серых людях и исчезли. Исчезла бы сама память о Золотой реке. Так было бы, стань я Атсуру женой.

– Духи давно войну предвещали. Но что толку, если останется после войны мало нашего люда? Мы так же исчезнем, растворимся среди темных, оставим свой путь и память о Золотой реке. Такое будущее я вижу.

– Нам надо уже сейчас уходить, отец. Собирай глав родов и назначай день. Говори: люд Золотой реки снимает зимние станы и уходит в кочевье.

– Духи молчат, дочь. Духи хотят, чтобы были мы здесь.

– Они хотят нашей смерти?

– Они хотят сильный люд на сильной земле.

– Но я не хочу гибели люда! Ты слышишь, отец? Пусть слышат и духи! Мы уходим к нашей Золотой реке! Зови глав всех родов, зови вождей линий воинов, зови охотников с дальних гор, пастухов с дальних выпасов, людей с Оуйхога! Скажи всем: мы уходим! Уходим! Уходим!

– Тише, тише, Ал-Аштара. – Чьи-то холодные руки нежно гладили мои щеки. Я открывала глаза и опять видела потолочные балки. Надо мною склонялась старшая дева в маске, я узнавала ее по глазам. – Дыму! – оборачивалась она в глубь комнаты, и чья-то встревоженная тень скользила, и меня обволакивало густым, терпким можжевеловым духом, а в рот текло горькое горячее травное варево. Моя голова безвольно падала, но я продолжала твердить:

– Позови отца. Скажи, чтобы звал всех. Пусть всем скажет, что мы уходим. Пусть просит у духов пути и направления. Мы идем к Золотой реке.

И опять меня накрывало горячей, алой волной, и вновь спор я вела с отцом, и жарко просила его о кочевье, и грезился мне уже скрип груженых повозок, рев погоняемого скота и зарево подожженных, оставленных наших домов… Когда в следующий раз я открыла глаза, Санталай сидел рядом.

– Брат, где мы? Далеко ли уехали? Хорошо ли идут наши стада и табуны?

– Усни, Ал-Аштара. Тебе мнится.

И я понимала, что брежу и мы никуда не идем, мы остались на месте, и от этого горько плакала. Жар спал с меня. Вся тяжесть угрозы, пришедшей в мой люд, вновь на меня легла.

– Ах, Санталай! Санталай! Что же я сделала! Что теперь будет?

– Спи, сестра. Девы, лечившие тебя, разогнали зло, что вокруг тебя кружилось.

Но сон уводил меня, и я видела своего барса-царя на голубом блистающем камне, и Золотая река текла из-под него, струей, ручейком начинаясь, а потом превращалась в широкий, сияющий солнцем поток. И я счастливо плакала, и смеялась, и ээ своего вопрошала:

– Скажи мне, где она протекает? Укажи мне дорогу, и мы снимемся с людом моим и уйдем к ней навсегда!

Но дух молчал, а я слышала вместо ответа голос моей старой мамушки:

– Спи, Аштара. Не кричи, золотое дитя.

Утром и впрямь я очнулась как ни в чем не бывало. Ни жара, ни лихорадки – все зло отступило. Был уже день, солнце ярко светило в потолочную щель, и в доме было пусто, одна мамушка у очага. Я, как и вчера, в одежде и шубе лежала, и было мне жарко. Расстегнула ее, стащила с себя, села и весело оглядела дом. Хорошо было мне, легко и свободно, будто заново на все я глядела, будто новыми войлоками пол устлали, новыми коврами стены завесили.

– Что, мамушка, миновала печаль? – сказала я ей. – Жених ускакал.

– Атсурка тебе не жених, – как всегда, она отвечала. Я махнула рукой – что говорить со старой – и вышла из дома.

Странное зрелище увидала с горы, от порога: внизу, в стане, большая была сходка людей, толпились и мужчины, и женщины, и семейные, и свободные воины под холмом на пути к нашему дому. Как костер, яркие, цветастые шубы под небом горели. Кто-то, верно, в кругу этом говорил, сначала все слушали, а потом зашумели. Тут из-под холма поднялся на коне Санталай и, увидев меня, сжал коню бока – вмиг оказался рядом.

– Хе, сестренка, в лице цвет появился! Не такая ты лежала вчера.

– Что происходит там, брат? О чем говорят люди?

– Или не догадываешься? На весь стан вчера ты кричала: уходим, уходим! Вот отец и пустил весть обсуждать. С утра гонцы во все роды умчались, на все дальние стоянки, как ты говорила. Пусть думают люди, раз ээ Торзы молчат.

– Как странно. А отец где?

– Он там, среди них. Говорит сейчас с ними.

– И что люди?

– Волнуются, думают разное. Но отец не торопит. Как соберутся главы всех родов, так будем решать, здесь ли войну принять или на запад идти.

Я до сих пор не знаю, верно ли, что с отцом в ту ночь говорила, или была это марежь. Однако все так и случилось: через пол-луны собрались все главы родов с младшими сыновьями. В пышных, праздничных шубах приехали все, но невесел был тот совет. Я сидела наравне с отцом и братом, и на меня с удивлением гости смотрели. Но отец сказал: “Она больше всех нас право имеет об этой войне решать”, – и они промолчали.

Собравшись, все, конечно же, знали, зачем звал их отец, но он снова все повторил. Все знали также и ответ, что им передали их люди и что сами имели в сердцах, но нахмурились все и задумались, как если бы впервые новость ту услыхали. Я в нетерпении на людей смотрела. Не верила я, что умер совсем в них зов кочевой, что не тянет уйти по первому теплу в кочевье.

– Скажи, царь, – заговорил наконец Зонтала, – спрашивал ли сам ты у духов разрешения сняться? Или они тебе то подсказали? И направление кто подсказал? Всегда у духов Торзы наш люд испрашивал себе дорогу.

– Нет, – сказал отец. – Я спрашивал направление, но знака они мне не давали.

– Зачем же смущаешь ты люд? – тогда говорил Зонтала. – Раз не давали братья Торзы знака, они не хотят нашей дороги. Милы мы им на этой земле. Или страхом полно твое сердце? Или людей своих за пугливых овец ты считаешь? Давно ли люд Золотой реки бояться войны начал?

Отец молча и тяжело глядел на Зонталу. Другие с опасением ждали, чем обернутся эти дерзкие слова. Но отец не отвечал, и тогда заговорил Аной:

– Царь, позволь и мне сказать свое слово. Все в нашем роду, кому духи молот или кирку дали, свою долю исполняют верно. Как упали однажды три предмета с вышней выси: острый клевец, изогнутый плуг и тяжелая наковальня, и как все это поделили наши люди по своей доле – явилась новая доля кузнеца и хлебопашца, а воины получили клевец, которого другие народы не знали. Я не сказитель, чтобы все это в собрании вам рассказывать, я лишь напомнить хочу, что никакие горы не были столь богаты на руды, как эти, и труд наш никогда еще не был столь весел, как здесь. И с этим оружием боятся нас не только местные люди, но и другие, за сотни дней пути, заговорили о нас. Нам ли покинуть эти богатые горы? Нам ли лишить себя богатства и защиты? Найдем ли достойную замену? Нет, царь, сердце мне говорит, что без тех волчьих зубов, что имеем сейчас, проиграем любую войну, с ними же и горы, их породившие, защищая стяжаем победу.

Тихая волна меж мужчин пробежала. С веским словом Аноя кто согласился, кто нет, но всякий глубоко себе в ум его принял. Отец смотрел в огонь, и мрачным было его лицо, будто тяжелое будущее наше ему все яснее было. Видел он, как и я видела, что отделяется сильный род – и не один. И чем будет наш люд без них?

Во мне же все кипело тогда. Тяжелое молчание легло между мужчин, и я заговорила:

– Странно мне разговоры ваши слушать! Словно не нашего люда мужчины здесь собрались. Раз о сказаниях брат Аной завел речь, первый сказ я напомню и то, как покинули наши предки Золотой реки берега. Или, скажете, это уже позабыли? А завет, что отец двум своим сынам дал? Ждет нас, ждет где-то нас Золотая река, и к ней возвратиться каждый заветной мечтой в сердце иметь должен. Или не нашего люда вы! А если верными быть доле своей хотите, положитесь на духов, вам ее давших: они позаботятся, чтобы всюду легко исполнять могли вы ее. Или иную вам долю дадут – разве то страшно? Засиделись мы в этих горах! Мы, дети отцов, пришедших сюда, не помним уже скрипа кочевых кибиток. Вечно стремящийся, вечно изменчивый, все земли в себя вбирающий и их изменяющий – ты ли передо мной, люд Золотой реки? Это у вас, мужчины, я – Луноликой матери дева – спрашиваю.

Зашумели все снова, не желали они таких слов от меня слушать. Один лишь Талай с улыбкой смотрел на меня.

Тогда мой отец глаза на всех поднял и сказал:

– Хорошо, люди, я выслушал ваши мысли. Раз нет в вас единства, а все вы – свободные люди одного народа, не можем мы сняться, пока все не будут желать того. Я защищаю люд, но не землю, не горы. И если люд наш ослаблен суровым летом, уйти от войны – вот лучшее, что я для него вижу. Но я принимаю то, что говорите вы. Прав и кузнец, видящий нашу силу в волчьих зубах, и прав конник, кому дороги легкие, бегущие кони. Но все мы – один люд, и в нашем единстве наша вечная сила. Ни конник один, ни лучник один не выстоят в битве со степью, не выдержат и кочевья. Потому единство народа для меня важнее попытки избегнуть войны.

На этом все разошлись из дома отца. Словно тяжелый труд совершил, так опустился он на подушки своего ложа. Велел мамушке воскурить благовонных трав, а мне сказал, как к нему подошла, желая все обсудить:

– Молчи, Ал-Аштара. Знаю и вижу все, что говорить хочешь, и заранее отвечаю: ты права. Но мне поверь сейчас: единство важнее для нас, чем распри в такое время. Если б духи толкали нас сняться, с чистым сердцем оставил бы я эти роды их судьбе. Но у нас нынче другое – так не могу. <…>

Как на праздник луны, со всех концов потянулись люди к Зубцовым горам. Мужчины, женщины, юные и зрелые, старики, не снявшие еще пояс, и самые крепкие воины, не покидающие сутками конской спины. Лишь детей до посвящения и некоторых женщин оставили со стадами, и они уходили дальше в леса и горы.

Мы долго гоняли коней, строясь. Места те были открытые. Зубцовые горы в лете двух стрел виднелись, если не дальше, а по степи протекала мутная холодная река. Она и стала границей: на западной стороне мы стояли, с восточной Атсурову силу ждали.

На третий вечер отец припал к земле ухом, а поднявшись, сказал одно слово:

– Идут.

И оно облетело все наши линии, все костры и шатры: люди обернулись к реке, будто уже вот-вот увидеть врагов ждали. Однако никто не явился, солнце село, а восточный берег был пуст. Только когда ночь пошла за половину, загорелась первая красная точка в степи, потом еще и еще, и скоро правый берег так же светился, как наш, левый, словно был его отражением.

Когда солнце разогнало туман утра, вся степь, и ближайшие склоны, и дальше-дальше – все было полно людьми. И еще на горизонте пылили, верно, не все войско сошлось. Отец, я и все мои братья, а также главы родов с младшими сыновьями подъехали к берегу и ждали. Но ни Атсур, ни его вожди не явились. День разгорался, день шел к полудню, воины с обеих сторон подходили к реке за водой, они были так близко, что могли потрогать друг друга руками, но ничего не менялось, и степь как будто застыла. К вечеру вдоль всего берега в десяти шагах друг от друга были выставлены дозорные, они должны были сменяться всю ночь, но степские спали, никто даже не смотрел на наш берег.

Весь следующий день прошел так же. Первую четверть ночи я сама пошла в дозор, и в десяти шагах от меня встал Талай. Степские бродили без дела, а мы смотрели на вечернюю жизнь их лагеря. Солнце догорало за нашими спинами, тени мешались в сгущающихся сумерках. Наши люди тоже расслабились, кто-то сел на войлок, кто-то переговаривался. Словно бы в глубине каждого жило чувство, что войны не будет, что все обойдется вот так, только постоим.

– Талай! – окликнули из ряда.

– Что? – отозвался он.

– Талай, седло скатай, – сказал шутник и сам рассмеялся. Другие воины засмеялись тоже, лениво, лишь бы над чем. Талай, видимо, привыкший, только ухмыльнулся на это.

– Анри? – продолжали в линии так же. – Анри, нос утри.

Тихо было в лагере, когда мы уходили из дозора, только сказители допевали затянувшиеся сказы у редких огней. Сухой ветер сползал с холма, струился у земли, овевал тело. Мне хотелось вобрать и запомнить все, что было в тот момент вокруг, что чуяло тело и было живо в моем сердце. Но страшное спокойствие, тяжелое, равнодушное, заполнило меня. Где было мое безумие воина? Где решимость и ярость? Все спало в степи, спали и мои чувства.

Талай, верно, видел, что творится во мне, и сам чувствовал все так же. Мы молча стояли и даже не смотрели друг на друга. Вот мы прощаемся, текли мысли во мне, и, может, завтра кто-то из нас шагнет в бело-синее, но нет сил сказать то, что знает и ждет каждый из нас. Отчего так? Или не стоит ничего говорить? Свободным легче в битве, а слова ничего не изменят.

– Спи крепко, царевна, – сказал наконец Талай и сжал мою руку у локтя.

– И ты, конник. Доброго ветра. – Я положила ладонь ему на плечо.

Теплой волной, почти жаром вдруг обдало меня с головы до ног. Все мускулы подтянулись, и я глубоко вздохнула, не в силах сдержать себя. Талай отпустил мою руку, развернулся и ушел к своему шатру.

Немногими битвами наградил меня бело-синий, но та была самой большой. Не во многих боях мелькал мой чекан и стрелы свистали, но в той руки разили без перерыва, мышцы болью жгло и слепли от крови глаза. Быть может, на высшем пастбище повторится такое сражение и будет радо сердце мое силе и победам. Тогда же все было так странно и страшно, что не хочется говорить. Только помню ясно, как в расплавленном от жара, белесом небе вдруг появилось неисчислимое воинство и боролось вместе с моим людом, за него. Верно, сам бело-синий открыл тогда мне видеть свой вышний чертог, где наши ушедшие деды достали свое оружие и вместе с нами сражались. Те предки, кто по землям неведомым и далеким водил наш народ, в тот миг все собрались на его защиту.

Отец учил меня никогда не говорить о бое, который прошел. Доброму воину сказать о нем нечего – его руки рубились, а сердце было холодным. А худой воин скажет много, но все соврет: его руки дрожали, а сердце трепетало. Мои руки рубились, мое сердце забыло себя и смотрело на смерть. Но как рассказать о тех победах и страданиях, что видела я вокруг, о тех, кто лег у подножия Зубцовых гор и уже о себе не скажет ни доброго, ни дурного?

Шесть братьев было у меня. Шесть старших братьев. Все ушли в бело-синее, поймав смерть на конце стрелы.

Двенадцать родов было у моего люда, и полны были эти горы человеческим говором, а долины – ревом скота. Опустели после той битвы горы, наш люд стал мелок в сравнении с тем морем, что до войны жило. Чертог бело-синего полон теперь, и в счастье на спокойных пастбищах проводят время там мои люди, кого видела я и помню.

Раннее утро, теплое, занялось в тот день. Степь пахла пряно, саранча сухо трещала, разлетаясь из-под ног. До рассвета отец поднял наших воинов и построил, и, когда сошла рассветная муть, ряды предстали в боевом строе. Солнце сияло в золоте зверьков на шапках и нашивках одежды. Солнце играло на сбруе коней. Как на праздник, одеты были все воины, начистили узду, обновили щиты. Как на празднике весны, легко и весело перед собой смотрели.

Степские не так собирались, не так предстали. Тяжелой, бурой волной поднялись они разом и двинулись к нашему берегу. Отец выехал вперед и стал вызывать Атсура. Если выходит открытая битва, люд к люду, враг к врагу, сначала один на один драться зовут вожди. Но Атсур не явился к отцу. На холме гарцевал он, вдали от берега. Это видели и наши воины, видели и его люди. Трижды позвал его отец, но он не спускался. В теплеющем воздухе тяжелым было молчание такого множества людей, как натянутый конский волос гудит на ветру, так, казалось, гудел сам воздух, и со звоном готово было что-то порваться.

Первая стрела, тяжелая и словно нерешительная, вылетела со стороны степских, шаркнув о воздух, плашмя упала к ногам коней первой линии. Ни движения, ни звука не последовало за ней. Степские не хотели воевать, мы видели то. Наши люди не хотели нападать.

И тогда отец в последний раз позвал Атсура, а после вернулся в линию и занял свое место. С десяток стрел вылетели в тихом безветрии с правого берега. Так было открыто начало боя, так двинулась на нас степь.

Крик “Айа!” сотряс воздух, и все линии двинулись, а лучники из средних и первых рядов пустили стрелы. Я не видела первого боя. Моя линия стояла в стороне на холме. Луноликой матери девы в открытом бою не держат своей линии. Сила их, сила всего люда, должна среди людей быть, ободряя и вперед ведя. По одной деве в каждых трех линиях были в нашем войске. У нас распущены были для боя волосы, чтобы издалека узнавали люди, щиты были украшены бордовым войлоком, серебряные пояса поверх шуб, которые были скинуты с плеч, чтобы все звери и знаки Луноликой видны были. У многих наших воинов синей краской крашены лица, у дев – синей и черной.

Моя линия воинов была отведена для подмоги. Мы стояли на холме и смотрели на бой, но не двигались с места. Река давно была позади наших воинов, далеко на берег степских зашли они. Наши гориты горели от жажды боя, наши кони рыли в нетерпении землю, но мы ждали и не двигались с места, не получив от отца сигнал.

Время было мучительно, время тянуло болью в желудке, солнце будто застыло на небе. Мы ждали сигнала или вести, мы уже не видели войны, от напряжения у нас темнело в глазах.

Я плохо помню весь день, но невыносимое ожидание запомнилось навсегда. Я хотела мчаться к реке, но сдерживала и себя, и Учкту. Духи моего люда, духи воинов, окружавших меня, клубились и летали вокруг.

Я не помню, где замерло солнце, когда мимо нас с криком и гиканьем промчались мальчишки-воины, и Кам, гнавший их ряд, вдруг осек коня передо мною. Конь поднялся на дыбы и заходил. Глаза Кама были страшны, весь облик грозен, он прокричал, глядя мне в самое сердце:

– Что стоишь, царевна? Или не видишь ты алчных духов, что летят на пир? Или не открыто тебе больше, чтобы быть вождем?

– Сигнала не было от отца. Я жду сигнала!

– Твой отец не видит солнца в битве, а ты ждешь знака?! Сердце твое спит!

И Кам-воин умчался, а я ощутила боль в сердце, и словно бы из самой моей сути раздался крик к бою:

– Айа!!!

Учкту сама понесла вперед, а топот боевых коней, настигавших меня, говорил, что вся линия сорвалась и, свободная, несется к реке.

Если есть в мире сила большая, чем сила огня, то это единство люда и сила ярости. Я ощутила ее, как бурную воду, в которую пускалась в половодье, и вновь безумие воина Луноликой охватило меня. Мои руки разили, но я не чуяла их, мой лук стрелял, но словно не я держала его.

– Айа, воины, айа! Путь в бело-синее открыт вам!

– Бейтесь, воины, бейтесь! Кровь солнцу подобна, и солнце во всех вас!

– Вперед, конники, мчитесь! Земля бесконечна, и она ваша вся!

– Люд Золотой реки! В бою все вы – на ее берегу!

Люди и кони мелькали передо мной, духи, алчные духи заполнили воздух. Мне казалось – или я видела – старшая дева, как дух войны, металась среди степских, безумие воина владело ею, ее чекан был бур от крови, алчные духи, ей подвластные, окружали ее сонмом, и тем страшней был ее удар, яростней взгляд. Шапки на ней не было, темная кровь стекала по виску из раны в голове, но дева не унимала боя. Я тоже звала духов и вкладывала их в стрелы, но то были легкие ээ-тай – забава ветра.

Мое стремление было направлено к тому холму, где гарцевал Атсур. Я прорывалась туда через ряды, и моя линия шла за мной. Я чуяла помощь своих воинов и тем сильнее, яростней рвалась. Я найти хотела Атсура, убить хотела его, лишь тогда обретут отмщение все воины, павшие сегодня.

Но мне не суждено было дойти до холма. Степские сдавили нас, и в какой-то миг мы поняли, что отрезаны от наших воинов. Я дала рогом сигнал, и мы собрались защищенным клином, мы бились уже в обороне, но степские сжимали. В разгар боя я увидела, как один мой воин соскочил с коня и с криком кинулся вперед. Я думала, он обезумел, но после увидела, что делал он: ловким ножом вспарывал брюхо степским коням, чеканом клал всадников, а малый щит, годный для прикрытия на коне, положил себе на спину, укрывшись от ударов сзади.

И я увидела брата, любимого, светлого Санталая, в тот миг, когда копье вонзилось ему меж лопаток, и тело его, прогнувшись в последней судороге дыхания, замерло на коне. Для того лишь расступились воины, для того лишь разошлась тьма битвы и духов, чтобы мне увидеть его убитым. Я услышала крик, исходящий из глубины моего естества. Я прорываться стала к нему, и враги были как камни, попавшие моему коню под ноги.

Я успела в тот момент, когда брат уже скатился с седла. Уложив его на бок, я обняла его голову и выла. Мое тело чуяло судороги его мышц, мое сердце вбирало последние токи его жизни. Когда я взглянула ему в лицо, глаза были уже пусты, но он улыбался, как всегда, светло, беззаботно, открыто – так лишь он один улыбаться умел из всех моих братьев, будто всегда видел чистое небо. Жизнь излетела из его приоткрытого рта.

Воин не может лежать лицом вниз, и я освободила его тело от копья, я положила его на спину, и трава стала алой вокруг него. Смотри в небо, брат, иди в чертог бело-синего, я провожу тебя. Дай кончить бой, дай обтереть клинки…

Я разрезала себе ладонь и призвала алчных духов. Теперь они направляли мое оружие в бой, они пожирали разум врагов и получали их жизни. Я впервые тогда пошла на это. И больше не бывало битвы, когда бы я делала так. Взяв копье, я направила его на врага, лишившего Санталая света жизни. Своим же копьем был он убит, и духи пожрали его вмиг. В вихре тьмы, в вихре смерти я продолжала свой бой…

– Аракспай!

– Торуг!

– Талай!

– Ситор!

– Илисай!

– Аксай!

– Интик! Интик! Интик!

В сумерках ходили по степи люди, звали близких, друзей, окликали по именам воинов. Я, упав от бессилия, лежала на теплой земле. Голоса летали птицами в сумерках, я слушала, а мне слышалось – теплым ветром, сухим шелестом выжженной травы, мирными шутками отзывались воины, уходя в вышний чертог:

– Аксай, коня дай…

Но люди не слышали того, а павшие молчали. Одни искавшие откликались другим, и обнимались, и роднились тут же, в разбитой степи. Даже если не тот был, кого звали, найдя друг друга, родными становились навеки – таков обычай.

Я собралась с духом и села. Тело горело, раны жгло болью, но всего сильнее была усталость – не тела, а сердца. Степские были разбиты. Со стоном поднимались раненые, живых и здоровых врагов не было. Только наши воины собирали павших, степь бросила их, бежав. Весть о гибели Атсура, как говорили потом, остановила и развернула их. Без царя кто даст обещанное? На месте царя не возникло преемника сразу – и степь бежала, оставив нам своих мертвых, оставив нам свою скорбь. Кто убил Атсура, я не знаю и ныне. Не я, не отец, не Талай. Как случилось это, я тоже не знаю. Вернее всего, чья-то стрела пронзила его с дальнего лета, случайная, и мы не узнаем имени того, кто послал ее, никогда.

Качаясь, я дошла до реки, упала в нее лицом и пила, как лошадь, долго и тяжело. Лишь после этого разум мой прояснился, и голоса воинов, отходящих в вышний чертог, отдалились. Только живых слышала я теперь. Тогда поднялась и стала вместе с ними ходить и окликать всех, кого могла вспомнить:

– Санталай!

– Бортай!

– Велехор!

– Истай!

– Стибор!

– Астарай!

Все мои братья были мертвы, ни один не откликнулся.

– Талай!

Мы встретились и не узнали друг друга. Я плакала, глядя в его почерневшее лицо. Он опустился на колено и коснулся моих ног.

– Мы живы, царевна. Отчего ты плачешь по живым, но не плачешь по мертвым?

Я опустилась рядом с ним и взяла его за руки. После мы пошли вместе, и звали родных, и собирали павших, относя их к стану, за реку.

– Царь мой!

Отец был жив. Он сидел, укрывшись теплой шубой, у своего шатра. Всех братьев мы принесли к нему. Мне было страшно взглянуть в его сухое, постаревшее лицо. Мне стыдно было, что не я, а Санталай, сын-наследник, пал в этой битве.

– Очи!

– Согдай!

– Ак-Дирьи!

– Ильдаза!

– Таргатай!

Старшая дева была жива, и тяжелая рана в голову не остановила ее. Девы залечат эту рану, я знала. Но из всего чертога осталось, кроме нее, только одиннадцать дев.

– Их доля прекрасна, – скажет потом мне старшая дева. – Их доля светла и завидна. Я же не знаю, зачем оставил меня бело-синий в этом мире. Я не хочу жить и стареть.

Согдай я нашла среди мертвых, но глаза ее еще были живы. Я заглянула в них – она меня не узнала. Земля под ней пропиталась кровью, но сердце билось и дыхание исходило. Талай, склонившись над сестрой, поднялся и сказал:

– Ей не жить. Отпусти ее, царевна. Пусть идет в бело-синее. Она не имеет вины перед тобой.

– Она никогда не имела вины, конник. Только любовь к ней живет в моем сердце, только свет – в памяти. Это не я распорядилась ее долей.

Я наклонилась над ней и положила ладонь на ее теплые, еще живые глаза. Мягкая улыбка коснулась красивых губ моей доброй сестры-воина, так улыбаются, когда видят хорошие сны. С ней она и ушла в бело-синее.

Очи была среди живых. Она была с Камкой. Из всех только они никого не искали по полю, не собирали имен. Камка сидела на земле, закрыв глаза и запрокинув тяжелую голову. Ее уши полны были голосов и криков, ее сердце – печали, она провожала павших и не обернулась, когда я подошла. Я не стала тревожить ее. Очи осталась с ней рядом, мы с Талаем ушли.

Еще долго ходили люди, собирали тела мертвых, находили живых, и все шли на наш берег. Уже и растущий месяц нырнул за гору, и теплая наступила ночь, а голоса все не прекращались, имена летали над степью. Потом один за другим вспыхивать стали прощальные костры, и плач поплыл. Один за другим уходили воины в бело-синее, и мы отпускали их с миром. Лишь те, у кого оставались в чертоге родные, с кем проститься еще не успели, были сложены в повозки и отправлены к станам. Люди не хотели медлить, люди не хотели оставаться в этом месте. Степские ушли, и наши уходили тоже. Где же тогда была победа? В чем была наша победа, спрашивала я себя. И сердце не знало ответа.

– Где царь? – услышала я вдруг знакомый голос. Мы сидели с отцом в шатре и молчали, глядя в слабый огонь. Царь не тронулся с места. Я поднялась сама и вышла.

Конник на пегом Камкином коньке подскакал к шатру. За ним спешили еще несколько темных всадников.

– Царевна, – сказал первый, спрыгнул с коня и опустился на колено передо мной. Это был Эвмей, чужеземец, принявший в эту весну наше посвящение. – Царевна, моя линия взяла большую добычу, – сбивая дыхание, говорил уставший Эвмей. Но его речи были полны радости, это никак не походило на ту скорбь, что разлилась в ночи. – Мы преследовали отступающих и отбили много коней и скота. Там есть и оружие, и пленные. Одна повозка полна вещей, мы не смотрели, что там.

– Я знала, друг, что тобой можно будет гордиться в первом же бою, – сказала я. И он услышал мой глухой голос, все понял и затих сам. – Спроси у людей, они покажут тебе место, где мы собираем добытое. Оставь там обозы, оружие и скот. А пленных поделите между собой с воинами вашей линии и еще возьмите себе по коню.

Он хотел поклониться снова, но я остановила его:

– Иди отдыхать сейчас, друг, а утром приходи на поминальную трапезу: мы станем провожать моих братьев. Ты знал Санталая.

Он кивнул и удалился. А я вернулась в шатер, и ночь мы провели с отцом без сна, почти все время в молчании, лишь порой вспоминая братьев и говоря о них.

Наутро сложили костры. Только среднего, Велехора, увезли в стан, там были его жена и дети, кто не простился с ним. Родные всех других братьев согласились проводить их прямо здесь, не возвращаясь к домам. Они собрались, зарезали трех молодых кобыл и коз и варили их мясо. Красных петухов принесли и пустили ходить на войлоке, кидая им крошки. На костры положили к братьям их коней, оружие, одежду, вареное мясо и хлеб на блюдах, сосуды с хмельным молоком – все то немногое, что мы могли дать им прямо в походе.

Все родные прощались молча, только жена Бортая рыдала и бесновалась. Так не принято у нас, если воин погиб в бою, а не дома умер. На нее было тяжело глядеть, и отец велел увести женщину, когда пришло время зажигать костры. Когда ее проводили, упирающуюся, мимо меня, она обернулась и закричала неистово:

– Ты! Это все ты! Ты! Ты! Лучше б тебе было мертвой родиться!

Я не ответила ей, тяжкой болью мое сердце заныло.

Отец последним обошел сыновей, заглядывая каждому в лицо. Возле Санталая он стоял дольше других, словно говорил ему в сердце прощальное слово, и мне страшно было от его молчания, от его взгляда. Мне хотелось самой лечь на костер.

По сухим веткам пламя быстро побежало, затрещало лапами смолистого кедрача, и скоро тел уже не было видно, улетали в вышнее мои братья и духом, и телом – с дымом, с пеплом.

– Санталай! Бортай! Стибор! Истай! Астарай!

Я закрыла глаза и молча глотала слезы.

В тот же день я нашла Ак-Дирьи.

Стан еще был полон людьми, но все больше обозов тянулось к домам. Отец занялся дележом всего добытого. Мы с Очи взялись объехать стоянки и созвать воинов и вождей линий к отцу. Все раненые были в одном месте, чтобы их легче было найти лекарям. Мы возвращались оттуда, и вдруг Очи присвистнула:

– Смотри-ка, царевна! Не знакома ли тебе эта дева?

Я обернулась и увидела Ак-Дирьи: в женской одежде, в огромной юбке вылезала она из шатра. Увидела нас и вдруг вприпрыжку, подхватив юбку, кинулась наутек. Мы хлестнули коней и вмиг догнали ее, окружили.

– Куда ты бежишь, сестричка? – смеялась Очи недобрым смехом. – Те, смотри-ка, какое брюхо! А где же твой добрый муж? Оставалась бы в стане, матушка, зачем ты здесь нужна добрым воинам? Даже за ляжку тебя не пощипать!

Она хохотала и издевалась грязно, по-мужски, гарцуя вокруг убитой страхом Ак-Дирьи. Мне же было не до шуток. Я видела труса перед собой, труса из Луноликой матери дев, и мне хотелось ей плюнуть в лицо, растоптать конем. Я достала нож и полоснула по ее круглому животу – из подложенной под юбку подушки вывернулась сухая трава. Ак-Дирьи завизжала истошно, будто ее и вправду зарезали.

– Вырядилась беременной! Тварь! Мерзавка! Блевотина люда! Думала укрыться от боя?! Вместо твоей жирной спины стрела нашла честного воина. Зачем ты осталась жива? Зачем не легла сама на свой меч?

Она завыла по-песьи и повалилась наземь, стала орать и кататься. Наши кони шарахались и не желали стоять рядом с ней.

Я хотела убить ее тут же, но Очи остановила:

– Пусть Камка судит.

Мы подняли ее с земли и плетками заставили идти вперед. Камке даже не пришлось ничего объяснять, она сразу все поняла. Ак-Дирьи застыла от взгляда Камки, вся жизнь, казалось, оборвалась в ней. А та закинула голову и стала спрашивать духов, после чего произнесла одно только слово, направив его, как удар, в грудь Ак-Дирьи. Это было ее тайное имя, и, услышав его, она завизжала, закричала, упала на землю, стала кататься в пыли, выть и царапать себе лицо – духи принялись пожирать ее, лишенную имени, открывшую доступ к сердцу.

– Казните ее как предателя, – сказала Камка и отвернулась.

Орущую, безумную девицу без имени отвели за стан и разорвали конями. Ее останки не отдали огню, ее не проводили в бело-синее.

Еще несколько дней мы с отцом жили у Зубцовых гор, завершая все, расставляя дозорные стойбища по границе со степью, деля полученное добро между людьми, одаряя героев, распоряжаясь ранеными. Все это время шатер Камки рядом с нашим шатром стоял, и часто с глазу на глаз они беседу вели: царь, вождь люда, и Кам, вождь духа. Когда же все стало ясно и доделано, так же вместе двинулись мы в царский стан, и в нашем доме не я, а Камка зажгла очаг от походной чаши-Табити. Она и Очи остались у нас тогда.

Наутро отец отправил вестников за главами родов, желая собрать их для совета, а после отпустил всех служанок, кроме мамушки, из дому, велел не пускать просителей, которых много съехалось в стан, ожидая отца, подозвал меня, и Очи, и Камку, и стал говорить так:

– Мое время подошло, и время того люда, который я привел в эти горы, кончается тоже. После этой войны люд не сможет быть прежним. Много лет назад мне сказали то духи, и вот все сбылось. Из всех моих детей бело-синий оставил мне лишь дочерей. Я повинуюсь его воле, я оставляю Ал-Аштару своей наследницей.

– Царь, зачем ты говоришь это сейчас, зачем прощаешься? – перебила я его. – Твои силы еще с тобой, твои люди ждут от тебя решений и благодарят за то, что ты остался жив после этого боя.

– Я остался, чтобы не было споров между наследниками. Силы мои ушли уже в бело-синее вместе с моими сынами. Пустой бочонок мертвым грузом лежит за домом, кому это надо, дочь?

– Скажи ей, царь, все, – сказала вдруг Камка. – Она не понимает.

Отец кивнул.

– Тебя последней, Ал-Аштара, послал мне бело-синий прежде, чем умерла твоя мать. Я не стал брать в дом новую женщину и решил уже не иметь больше детей. Но скоро после этого пришла она, – он указал рукою на Камку, с закрытыми глазами слушавшую его. – Она – настоящая мать всего нашего люда, потому что она дает имя и защиту, а другие женщины – только жизнь. И она сказала то, что ей стало известно от духов, что свершается сейчас перед нами: она сказала о великой силе, идущей со степи, о сильнейшем ветре, который унесет в бело-синее не только всех моих сынов, но и большую часть люда, а другую изменит так, что прежними им не быть.

– Эта сила только зреет в степи, – промолвила Камка. – Та битва, что случилась сегодня, лишь ненадолго ее остановит. Наступит день, и река, переполнившись, покинет свои берега, и тогда понесется на запад, сметая люд, неся перед собой осколки целых народов. Все перемешаются в этой реке, и, когда отступит вода, осядут новые люди на новых землях. Но это нескоро будет. Наших потомков в то время уже давно поглотит бело-синий.

– Ты видишь дальше, чем доступно уму, – сказал отец. – Мой же разум сейчас притупился.

– Продолжай, царь.

– Я не мог не верить ей и тогда так же, как сейчас. Она сказала, что моя дочь станет царем после меня, а ее дочь будет после нее камом и вождем духа. Она попросила у меня эту дочь, и я дал ей то, что она хотела. Нынче сбывается все, и вам наследовать нам.

Мы молчали с Очи. Слов не было в наших сердцах. После Камка поднялась и сказала:

– Как сменяются звери в лесу, никто не замечает того. Вам объявлять обо всем людям, а нам раствориться в горах. Осенью Камка снова придет за девочками, давать посвящение. А ты, дочь, – обратилась она вдруг ко мне, и сердце мое сжалось от ее слов, – помни, что ээ Торзы любит тебя, и не бойся его, когда позовет. Остальное все тебе легко дастся.

И она вышла вместе с Очишкой из дому. Дверь хлопнула, мы остались с отцом вдвоем.

Когда уходит кам, никто об этом не знает. Он растворяется в лесу, улетает с духами и птицами. Без оружия и коня уходит один в тайгу, и его след теряется: он исчезает.

Мы же с отцом жили еще три дня вместе, ни на миг не оставляя друг друга. Я не верила, что он скоро покинет меня. Он же молчал об этом. За это время приехали главы родов, а отец успел передать мне все, чего еще не было в моей голове и сердце. Он успел решить те просьбы, с которыми его ждали люди, и в каждом слове его, в каждом решении была особая забота и мудрость – потому что он был близок тогда к бело-синему.

Когда же собрались главы, он объявил им о том, как поступает. Почти все сменились главы тогда: кто погиб в бою, кто лежал с ранами, вместо них пришли младшие сыновья или средние, если и младших не стало. Талай занял место своего отца, умершего от тяжелых ран. Все эти мужчины молча слушали царя и глядели на меня так, что я испугалась: зачем дает бело-синий власть мне? Отчего не оставил меня простым воином?

Отец снял с себя шапку, на которой барс выпускает изо рта оленя, и сам надел ее мне на голову. Я ощутила, сколь тяжела и велика она мне. После он поднялся и пересел в один ряд с мужчинами. Поколебавшись, я села на его место, и тогда все главы родов стали подходить ко мне и припадать на колено, приветствуя нового царя. Отец сделал так же, последним в ряду. Служанки принесли свежего молока, медовых орехов и конской крови, и все мы по очереди отпили из сосуда и съели орехов – так подтверждали передачу власти и верность ей.

А когда ушли все главы, отец попрощался со мной, развязал пояс и перестал носить в себе свет жизни. Мое сердце рыдало, когда уходил он из дома. Только верного коня взял он с собой, с ним и шагнул в бело-синее.

Те, кто сам распустил пояс, уходят неслышно, сколько бы ни прожили с того момента на свете. Их уже все равно что нет, по ним не устроят поминки, не заплачут дети. Они уходят, шагнув с кручи или исчезнув в реке. Они растворяются в мире, оставив по себе только память. Так сделал и мой отец.

Много горя было в те дни, но последнему еще суждено было свершиться.

Вечером, когда не стало отца и я сидела одна в доме, подавленная тяжестью царской шапки и пустой тишиной вокруг, вдруг вошел Талай. Я поднялась, хотела подбежать к нему, но он вошел так нерешительно, так странно на меня глянул, что я остановилась.

– Легок ли ветер, царь?

– Легок ли ветер, конник Талай?

Он приблизился, поклонился огню и сел, глядя на меня по-прежнему странно.

– Я не знаю, как говорить с тобой, – сказал он потом. – Я шел не к царю, а к его дочери, и верно был должен прийти раньше, но я опоздал. Твой отец уже отдал шапку. Я не знаю, что делать теперь с моими словами, но они меня жгут.

– Для тебя я всегда останусь другом, а не царем, Талай. Я Ал-Аштара для тебя, девочка, которую ты обучал скачкам.

Он закрыл вдруг глаза и счастливо улыбнулся:

– Как хорошо, что ты сказала это! Ведь именно ту девочку я мечтал взять женою в свой дом, и так больно мне было видеть сияние ее пояса Луноликой.

Он посмотрел мне в глаза – я не знала, что ответить. Гордость и закон Луноликой матери дев велели выгнать его, но мое сердце полно было нежности, и я молчала.

– Мой отец умер, и я стал нынче главой нашего рода. Мне надо брать жену в дом, но я пришел к тебе, чтобы взглянуть на тебя в последний раз. Не бойся, Ал-Аштара, я помню, кем ты была и кем стала. Но то, что живет во мне, гораздо сильнее меня.

– Это живет во мне тоже, но сильнее меня пояс и эта вот шапка, – сказала я как можно спокойней, но что-то во мне задрожало. – Талай, скажи, что же мне делать? Это доля, это не я, не я! Но где я?

Я знала, что не стоило говорить так из дружбы к нему, из любви. Но никогда я не чуяла большей тяги к нему, чем в тот раз, больше слабости, жалости, нежности. Мне хотелось обнять его, как любимого, брата, как того одного родного, что остался у меня после войны. Но мы сидели оба, застывшие, оцепеневшие от своих слов, и не двигались.

– По закону Луноликой матери дева может снять пояс для люда, – молвил он тихо.

– Этот пояс со мною сросся, Талай. Я уже не сняла его, чем погубила и люд, и семью. Теперь мой пояс не спасет люд.

– Но кто будет наследовать тебе, царь? Как ты восстановишь свой род? – спросил он.

– Найди себе добрую жену, – сказала я. – Нашему люду нужны хорошие воины. А меня только на людях называй царем.

Он закрыл глаза, как если бы я его ударила по лицу, сидел и качался, словно терпел боль. А после взял мою руку и поцеловал в ладонь, в ту самую рану, кровью из которой я вызывала алчных духов.

– Кадын, прощай, – сказал он и вышел.

Как несчастный ребенок, я рыдала в ту ночь, ревела, захлебываясь, – по всему, по всему, по всему. А наутро поднялась другим человеком, владыкой, царем. И с того дня до сих самых пор сердце мое сухо. Все истекло из меня в те дни, все горе, какое могло, тогда и случилось.

Я объявила праздник по случаю победы и смены царя. Люди должны были забыть невзгоды, забыть запах поминальных костров. К полнолунию я узнала о свадьбе Талая и послала ему в дар кусок шелка золотого цвета с красными тонкими цветами по всей ширине.

 

Глава 7. На вышнее пастбище

Кто принял на себя унижение страны –

становится государем,

и кто принял на себя несчастье страны –

становится властителем.

Дао дэ цзин

Восемь лет прошло с тех пор – а мне кажется, нечего сказать о том времени. Прав был отец: царь жизни своей не имеет, весь без остатка принадлежит он люду; царь – заложник люда перед всеми силами мира, духами ли, бело-синим ли, гневом ли самого люда. Царь не по воле своей или сердца живет, а лишь по закону. Я сама так жила, поступки мои не моими как будто были, не из сердца исходили они, а из знания, как дóлжно. Вот охотники, уделы делящие; вот пастухи, новых желающие пастбищ; вот степские пришли в набег; вот караваны желтолицых идут с товарами, слухами, скрытыми мыслями против нас, – и царь знает, как дóлжно ему поступить, и поступает только так, иначе не может.

Восемь лет я жила так и все думала: а как отец жил? То кажется мне: так же. То: нет, был он мудрей и свободней. Теперь же, когда все кончилось, не знаю ответа.

Как говорить обо всем, что я сделала в годы своей власти? Шесть лет, как один год, для меня прошли, а два последних – как два дня. Начать вспоминать все – времени мне не хватит; не вспомнить ничего – пустотой оборвать рассказ. Поведаю я тебе главное, мать Табити, о чем, быть может, после и люди вспомнят в сказаньях и воспоют.

А что было главным? То ли, как бились мы каждый год со степью, мелкие, упрямые, назойливые, как оводы, набеги отбивая? Как сделала из рассеянного, напуганного после большого боя народа сильных воинов, способных отпор дать всей степи? Мой люд привычен стал к войне. С первой осени, как приняла я царскую шапку, так я главам родов сказала: “Вы назвали эту землю своей, будьте готовы за нее умирать”. И все делать стала, чтобы защищен был мой люд.

Еще мой отец начал устраивать склады для хлеба. За два года до войны он стал делать так, когда засуха уже кусала и наши поля, и наши стада. Я же объявила то обязательным: устроили хранилища для хлеба, собрали скот в общее стадо, охраняли его люди нашего рода, и никто не мог взять ни от хлеба, ни от стада, пока не разрешу я. Как недовольны были и люди, и главы, все считали, что я их граблю! Но той же зимой, когда съели свои припасы, обратились к общим – и так выжили. Скот, не отогнанный на Оуйхог, на лучших пастбищах царского рода был и близкий, и в жире, а хлеб делили поровну. Но, конечно, сначала люди не понимали, шумели, являлись ко мне, говорили о грабежах и нечестности воинов, кто собирал дань. Только я уже тогда, в первый год, научилась не слушать смутьянов и трусов.

Теперь же слышала я, так поют люди о тех годах после большой битвы: что был голод зимой, но будто бы вышла я к скале, ударила плеткой, и разверзлась скала, и выехали оттуда обозы с хлебом, круторогими запряженные быками, вышли пышные стада и отары, и люди разделили это между собой, и все были сыты… Смешно мне – и горько над этим смеяться. Не помнят ничего люди, забыли. Только пусть бы всегда дурное забывалось быстро.

С первого года стала собирать я вокруг себя верных воинов, без которых немыслимо было мое царство. Отец мог обходиться без таких людей, я – нет. Отец не имел врагов среди глав родов, мне же один конник Талай оставался верен, все другие иначе, чем я, дышали. И нужны были потому мне верные люди.

Сначала Эвмей и Каспай – его первый друг после посвящения, не по возрасту рослый и крепкий мальчик, а потому смешной своей силой, которой он применения сразу не знал, как медвежонок, – моими помощниками стали. Потом их прибывало и прибывало. Наконец, они стали большой силой, и боялись их, не любили главы родов, потому что были мои воины зорки, когда приезжали смотреть, как те или иные мои приказы в станах исполняют, были тверды, когда собирали доли хлеба и скота для общего котла, были неумолимы, когда разбирали тяжбы. Я не оставляла в одних и тех же станах одних и тех же воинов надолго, постоянно сменялись они, были моими вестниками, легкими и быстрыми, и потому неподкупны были и для глав, и для простого люда. Мне же все они были верны, и я защиту свою чуяла в них, и когда объезжали мы станы и дальние стоянки, и когда вместе, одним клином, летели в бой.

Первые два года власти для меня – суета и усталость, скорбь по погибшим, тревоги новых нашествий. Мне нужен был сильный люд, только так я могла защитить его. В первую же осень я сказала главам родов:

– Наши предки войной жили, от нас же это ушло, как талая вода. Наши тела стали мягкими, наши женщины сгорбились над очагами и иглами. Объявите им, что теперь всякая женщина нашего люда, будь хоть пятеро детей у нее, но если нет чада во чреве или на груди, – такая женщина считается воином и должна быть готова идти в бой. Мужчина останется в стане во время войны, только если он при смерти или с переломом. От каждого рода на случай походов даваться будут двадцать семей, в случае нападения на наши земли – все люди. Лишь по одной семье, дети до посвящения, немощные и беременные остаться смогут со скотом. Кто же останется сверх этих, будет считаться предателем. Ему одна смерть – быть разорванным лошадьми.

Я запретила зимние посиделки, и первые два года этот запрет был строг, провинившихся могли высечь прилюдно или лишить коня на целую луну. В каждом стане были назначены воины, кто учил других бою, в том числе детей накануне посвящения, чтобы легче давались им тяжелые боевые клевцы. Роптал люд сначала, столь дурное слышала я о себе, что уши чернели. Со злостью, помню, прозвали меня вдовьим царем. Это за то, что вдов освободила я от обязательства идти жить в дом к мужним братьям, вновь свободными воинами сделала их.

Старшая дева сама обучала дев военным приемам, некогда только Луноликой матери девам открытым, и была очень этим новым воинством горда.

– Ты понимаешь, что переступить волю Луноликой и бело-синего нам не дано, – помню, говорила я ей. – Не бывать этим девам теми, кем вы были когда-то.

– Не бывать, но они к тому и не стремятся. Не станут они хранить ту силу люда, что мы хранили, но разве лишней будет одна сильная линия в твоем войске? – отвечала мне старшая дева. Я видела: то была для нее радостная игра на склоне ее лет, и не противилась этому.

– Сила нашего люда с нами уйдет в бело-синее, – говорила я с грустью.

– Нужна ли она этим людям, что живут нынче в наших горах? – спрашивала старшая дева, и я не знала, что ей ответить.

Люд менялся. Это видела я, видели девы, Очи видела – но только не сами люди. Становясь другими, думая уже о другом, они не оборачивались назад. Я понимала, что власть мне дана над людом в момент перемен, но не знала, что за бабочка вылетит из темного кокона.

Вскоре было у меня новое, крепкое воинство. Из года в год все легче отбивали мы мелкие набеги. От пленных я узнавала, что нет в степи власти, бегут оттуда люди. Меняются там цари и выгоняют не только своего брата-предшественника, но и весь его род. Куда бежать им, все земли поделены, везде война – бегут к нам. И я говорила так своим людям:

– Вы защищаете себя и землю, на которой живете. Степские же ничего не имеют, без цели бегут они, за случайной добычей и смутной судьбою. Вас хранят ээ Торзы, хозяева этих гор. За их же спинами только ветер.

И яростней дрались мои люди, а через несколько лет прекратились набеги. Потом сами мы двинулись на север, легко заняли прекрасные земли, отличные пастбища и охотничьи места, изгнав живших там людей.

Но все это было позже, и не мне о том говорить. Я чую уже: воздух пахнет рассветом. Пора завершать мне свой рассказ, что не успела поведать, уйдет пусть со мною. Время, о котором поведу теперь речь, волной подносит меня к дому невесты, к этому порогу и этой ночи, у которой уже виден конец. История царя – это история люда, и о ней сказания будут память хранить. А моя жизнь, девы-воина, Ал-Аштары царевны, закончилась с возложением царской шапки. Одна последняя битва оставалась мне на все эти восемь лет, о ней одной поведаю, – и кто скажет, победила я в ней или нет?

Все эти годы один бой я держала – бой со своим людом и главами родов за вечное наше кочевье. Зов кочевой крови из года в год слышала я все сильней и уже не могла ничего другого слышать, кроме шума ветра в ушах, кроме тяги в кочевье. Первые два года не трогала я глав, не задавала им вопросов о том, чтобы сняться. Думала я: наберутся сил мои люди, восстановят стада, вот тогда и снимемся мы все разом и, свободные, сильные, двинемся к Золотой реке. Но время шло, а люд только больше врастал в горы. Все чаще называли они своей эту землю, все реже вспоминали о движении.

Видела я, что не селится больше в сердцах у люда дух кочевой. Никого не звал ветер весной в дорогу, никто не видел снов наших предков, не пел их песен, не кружилась ни у кого голова от запаха с дальних холмов. Мое же сердце томилось.

Было шестое лето моего царства, когда содрогнулись горы и помутнели реки.

Земля вздыбилась, как кобылица, и пошла волнами. Я в доме была и видела, как заходили бревна, затрещали балки. Сильный гул прошел по горам. Я выскочила за дверь, все мои слуги тоже. Люди в стане покинули дома и смотрели, как ходит земля, будто озеро под ветром. Тяжелые лари прыгали, словно сайгаки, за домами, кони носились и ржали, дети ревели. Но странная радость вмиг пробудилась в моем сердце, будто случилось то, чего я ждала.

Вот оно, началось, – подумала я тогда.

Земля не унималась весь день, и люди спали вне дома, потому что боялись. Охотники спустились в станы, говорили об обвалах, об ужасе диких зверей, идущих в долины. Горы дрожали. Горы гнали нас со своих спин. Я разослала вестников к главам родов, и скоро все они в моем собрались доме.

– Вот вы видите знак старших братьев, – глядя в хмурые лица мужчин, я говорила. – Даже глухой теперь не может его не услышать. Ээ Торзы, хозяева, велят нам сниматься и уходить. Собирайте своих людей. Мы уйдем до первого снега.

Но загудели, зароптали мужчины. Нахмурили лбы, потупили очи. На меня не смотрели.

– Наши кони всегда готовы в путь, – ответил спокойно один Талай, а другие все зашумели.

– Мы ничем станем без этих гор! – говорил кузнец. – Отсюда мы берем и волчьи зубы, и сбрую, и красный цветок, и само золото.

– Как оставим мы караваны? – говорил племянник Зонталы, вместо него ездивший тогда на сборы. Сам Зонтала уже давно у меня не бывал. – Мы потеряем все, что имеем сейчас.

– Где найдем лучшие горы, богатые дичью? – говорили охотники. – Ты дала нам много земель, зачем же сниматься сейчас?

И так все они одно продолжали говорить, что и каждый год от них я слыхала, что и отец успел услышать. Мое сердце наполнилось гневом, заболела голова, шум в ушах поднялся.

– Собаки! Верблюды! Скоты! До того говорили, что не имеете знака, но вот, получив, дрожите за подачку, что бросили к вашим ногам! Это ли люд Золотой реки? Или то мычание безрогих телят? Не слышать духов преступно! Вас же погубят они! Собирайтесь, собирайте народ, а если не хочет кто, на свою долю вас здесь оставим. Завтра скажите мне о решенье люда.

И разогнала их всех, но наутро только один Талай снова сказал, что готовы уйти его люди. Другие упрямо, как в сговоре, на меня смотрели, пока не осмелился кто-то один сказать мне последнее слово люда:

– Не пойдем мы с этой земли, нынче наша родня в этих горах лежит.

Я опешила:

– О тех ли говорите вы куклах, которых сами бурым лэмо отдали, чтобы в землю зарыть? Так отступники поступили, пусть и остаются их семьи, раз забыли они о Золотой реке!

– Да есть ли эта река? – крикнул вдруг кто-то. – А если есть, не здесь ли она протекает? Много золота мы с этих рек берем.

– Ты же сама, Кадын, положила в этой земле своих братьев! Теперь покинуть их хочешь? Не уйдет отсюда люд!

– Мои братья с ветром кочуют! – закричала я гневно. – Кто сказал такое?!

– Сама не знаешь, царь. Велехора положили на левом берегу мутной реки, в степном кургане.

Ни с чем отпустила я глав. Оседлала коня и отправилась в дом к вдове Велехора.

Она жила в нашем стане, хотя была из рода торговцев, но не ушла после боя жить обратно к родне. Спросила ее о брате, и все она подтвердила: что положили его в ту же осень после битвы под одну из каменных насыпей в степи, где темные жили.

– Богато его опустили, – говорила женщина, пряча от меня глаза, обведенные черной краской так жирно, что и неприлично для вдовы. – Хорошо и богато, счастливо будет жить в счастливом мире, все есть у него: и кони, и оружие, и еда. Все-все, что нужно, сама собирала.

Она говорила быстро и очень меня боялась. Она боялась меня всегда, хотя часто являлась ко мне в дом, приводя своего единственного сына, подставляя мне его под глаза. Был он младшим в нашем роду, единственным моим племянником, а потому один мог бы после меня право на власть иметь. Но мне не нравился этот мягкотелый мальчик, не нравилась и мать его, с тупым сердцем овцы. Повинуясь моим законам, она пыталась снова стать воином, но не выходило у нее. Замуж тоже не шла, видно, крепко любила сына и желала видеть его царем, а появись другие дети, не получилось бы уже того, к другому роду принадлежать бы они стали.

– Ты не довольна, Кадын, что не сказали тебе? Что не позвали на проводы? – заговорила она снова, теряясь от моего молчания. – Но ты была занята, боялись мы тревожить тебя.

– Кто занимался этим? Лэмо?

– Да, они и мои старшие братья, в своем стане они уже давно отправляют покойников в счастливый мир, это у нас только не знают о нем непосвященные люди…

– Того, что я знаю, мне достаточно, – сказала я, поднимаясь и не принимая ее пищи. – Не думала я, что принесет кто-то эту заразу в наш стан. Под землей только корни и червяки. Хорошенькое счастье! Или, может, ты себе такого же хочешь? Чего же ждешь? Давай, прикажу сегодня зарыть тебя! Много ли счастья от того ты получишь?

Она побледнела, руки ее безвольно опустились вдоль тела. О моих быстрых судах в то время уже всем было известно, и все боялись их. Такие слова не простой угрозой могли стать. Но я не имела столь сильного гнева, чтобы убить дуру. Я поднялась и покинула ее дом.

С бурыми лэмо я познакомилась в первую же осень свой власти. Только ушли тогда караваны. Мы возвращались в стан после торгов и проезжали по одному из станов рода торговцев. Трубный звук и звон медных тарелок послышались где-то в дальнем конце, и вдруг истошные, безумные женские крики и рев младенца поднялись за ними. И трубы, и звоны говорили мне, что бредут там бурые лэмо, но было то мне тогда неинтересно. А что за женщина голосила, не поминально, а с ужасом смертным? Я остановила Эвмея и Каспая, ехавших со мной рядом, развернула коней и поскакала на крики.

Мы подлетели в тот миг, когда женщину повалили на землю и четверо мужчин в бурых отрепьях хотели надеть ей на шею удавку. Она сопротивлялась, как могла, но безуспешно, не то от ужаса, не то от слабости после родов – совсем малого младенца держали на руках люди, и он пищал. Люди же все, наши люди из рода торговцев, стояли поодаль и молча на это глядели.

Мне взгляда одного хватило, чтобы понять: творится здесь зло. Налетели мы на бурых мужчин, плетками остановили, конями от женщины отстранили. Отскочили они к своей повозке, те, кто звенел и трубил, смолкли и стали смотреть на нас – без страха, тупо и молча, как телята, которых от сена свежего отгоняешь, но они подождут, пока ты уйдешь, и вернутся снова.

Впервые я видела тогда лэмо близко. Худые, изможденные были их лица, замазанные красной глиной, без волос, плоские и гладкие, лишь белки глаз светились на них. Странно схожи были они все. И одежда дурная, рванье, и на ногах – одни только подошвы тонкие, кожаными ремешками перевязанные. И даже как будто вонь шла от них или от той глины, которой они были перемазаны. Лица же их не были ни раскосы, ни плосконосы, не такие, как у нас, или желтолицых, или даже Эвмея: широкие, плоские лица, большие уши на бритой голове – гладкие, безволосые, словно из дерева вырезанные статуи, а не люди. У меня от омерзения невольно вздыбилась кожа. И взгляд их тупой, недоверчивый, как у осиротелых детей, не понравился мне.

А та женщина, которую отбили мы, пришла в себя, веревку сняла и кинулась к моей лошади, принялась обнимать колено и рыдать, захлебываясь:

– Аштара! Кадын! Царица, спаси, спаси меня! Убить хотят, убить меня все они хотяааат! И Анука моего, мальчика моего, моего! Отдайте! – взвизгнула она вдруг, как кошка, бросилась к ребенку, вырвала из рук и прижала к себе. Он заверещал еще громче, и она принялась что-то причитать, а потом опять подбежала ко мне. – Ал-Аштара! Защити!

Она заглядывала мне в глаза, размазывая грязь по зареванному, красному лицу, и я с трудом, как через пелену, узнала Ильдазу. Красы ее прежней совсем не осталось, ни больших глаз, ни крупных губ, ни цвета лица, как рассвет. Была передо мной до смерти перепуганная, толстая баба. Я не ожидала увидеть ее и не думала увидеть такой, и от всего этого, от памяти моей, в которой совсем другой Ильдаза жива была, сжалось сердце.

– Замолчи, сорока! Голова от тебя кругом! – вскрикнула я в смятении, и она замолчала, только все жалась к моему коню и плакала в его шкуру. – Толком скажите, что тут происходит.

Я обратилась ко всем людям, по-прежнему молча, как мертвые, на все глядящим, но они не ответили. А лэмо даже не изменились в лице, словно ничего не происходило.

– И что вы замолкли все? Звери! Царя испугались! Вот, нашлась на вас правда! – завопила опять Ильдаза, торжествуя. – Говорите, чего уж скрывать теперь. Мужа моего здесь хоронят, так, чтобы живым в земле он лежал. И меня, меня с ним положить хотели. Потому что вторая ему я жена, а сына родить сумела! Младшего сына!

– Убить тебя хотели? – не поняла я.

– Да, убить, удавить, как собаку! Посмотри, Кадын-царица, вот собаки похуже степских! Те хоть только жизни наших воинов лишают, а эти еще и спокойствия после смерти!

Тут все люди заволновались и принялись кричать:

– Неверно это! Не понимает она! Бестолочь! Мерзавка!

– Для жены счастье – мужа всюду сопровождать!

– Вот и ложилась бы с ним сама, старуха! Тебя он и живой уже на ложе не брал, может, мертвой захочет! – отвечала Ильдаза первой жене со злым смехом.

– Замолчите все! – крикнула я и щелкнула плеткой в воздухе. Мои воины защелкали тоже, пошли на людей конями и быстро их угомонили. – Один пусть говорит кто-то. А ты молчи, Ильдазка, тебя я уже слышала.

– Урушан, скажи ты! – закричал кто-то из толпы, обращаясь к лэмо. – Скажи, царь правда ничего не знает.

Я обернулась к бурым людям. Один из них сделал вперед шаг и заговорил неожиданно высоко для взрослого мужчины. Он один, как я узнала позже, знал наш язык, другие не понимали его вовсе. Свой язык столь странен у лэмо, как птицы или змеи, они шипят и прищелкивают, потому другим словам с трудом обучаются.

– Ты царь? Новый царь? – спросил он меня, все так же тупо глядя прозрачными глазами.

– Я царь. Ты кто?

– Я вестник счастливого мира в этих краях, – ответил он своим писклявым, будто бы таким же гладким и скользким голосом, как сам весь.

– И где же такой мир?

– Он рядом, о царь. Он здесь. Но мы не можем ни видеть его, ни осязать, пока маемся в теле. Лишь после смерти способны мы в этот мир попасть. Тогда вечное наступит блаженство и счастье для человека.

– Я лучше маяться еще лет тридцать буду, собака! – прокричала Ильдаза. Урушан даже не взглянул на нее.

– Зачем тебе эта женщина? – спросила я.

– Мы даем человеку в счастливый мир все, что он любил при жизни. Чтобы все его радовало и ничто не огорчало.

– И жену для того надо убить?

– Смерти нет, о царь. Ты находишься в неведении, если считаешь верным существование смерти. Жена идет с мужем в жизни, спуститься с ним в счастливый мир – для нее и везенье, и радость.

– Я не знаю, откуда ты явился со своими людьми, но у нас здесь другие мысли о смерти, – ответила я. – И все люди свободны, никто не может заставить кого-то делать так, как не желает он.

– Царь живет далеко, – отвечал лэмо так же спокойно. – Ты не знаешь уже, что думают о счастье твои люди, живущие под тобой.

– Вот как? Не ты ли переубедил их?

– Мы пришли рассказать о счастье, которое все люди желают иметь. Вечное счастье и спокойствие. Люди видят нашу правду, о царь.

– Я не вижу правду, если лишить хотите человека жизни!

– Такова была воля семьи этого мужа, который ждет терпеливо своего счастья.

И он махнул рукой, другие лэмо расступились, и я увидала двухколесную повозку, в которой сидел высохший, почерневший, но отчего-то целый, без тления, труп мужа Ильдазы. Он был одет, сидел прямо в повозке, свесив ноги, и выглядел бы издалека, как живой. Но безвольность фигуры, неестественный излом головы, отчего он как бы косился все время в бело-синюю высь, пустые глазницы и пук сухой травы, торчавший меж черных губ, – все это говорило о смерти яснее даже, чем тлен или запах. Меня передернуло, под Эвмеем заржал и заходил конь, Каспай сплюнул и тихо выругался.

– Я не знаю, что передо мной, но это не человек, – сказала я, сдерживаясь.

– Мы привыкли к нашим телам, и для счастья они нужны нам в том мире, – ответил лэмо.

– Вы можете делать, что хотите, с этой куклой, но женщину отпустите, – сказала я.

– Ты обидишь этим и воина, который был тебе верен, и его семью.

– Мой воин ушел в бело-синее, а этой кукле все равно.

– Ты ошибаешься, царь, – сказал лэмо и покачал головой, впервые показав, что он недоволен. – Но это лишь от незнания. Пойдем с нами, и ты увидишь уход человека в счастье. Ты будешь знать больше, и, кто знает, может, захочешь сама пойти по этому пути.

Я задумалась. Рассказ Талая о бурых лэмо тогда еще был жив во мне. Кроме него, думала я тогда, никто в царском стане не знал о них, потому что не дошли до нас. Но станы торговцев, кузнецов и некоторые семьи, жившие близко либо родство с ними имевшие, общались с лэмо. Царь должен знать, о чем его люд думает, так решила я и ответила:

– Я пойду с вами. – Потом обернулась к воинам: – Возьмите ее и везите в мой стан. Если не нагоню вас, оставьте в моем доме, пусть сидит пока там, после с ней все решим.

– Кадын, – подъехал ко мне Эвмей. – Не ходи с этими людьми.

– Я не боюсь их, друг, – ответила я и кивнула лэмо: – Поехали.

– Люди ходят пешком в тот мир, – сказал Урушан. – Тебе надо спешиться, как и всем.

Я соскочила с коня.

– Царь! – хотел что-то сказать Эвмей, но не подобрал слов. – Разреши ехать с тобой, – сказал он тогда.

– Возьми моего коня и будь близко, – сказала я ему. – Но мне нечего опасаться.

Ильдаза с сыном села сзади Каспая, и я отпустила их. Люди проводили ее тяжелыми взглядами, но не сказали ни слова. Все выстроились вновь позади повозки и медленно потянулись из стана. Впереди шли лэмо, трубили и ударяли в медь. На музыку этот грохот не походил. Мне неприятно было, я пошла позади всех.

Так неспешно мы дошли до конца стана и тропою отправились в горы. Дорога была крутая, шли люди тяжело и неспешно. Кукла дважды падала с повозки, ее сажали снова и держали на подъеме. Я запыхалась не столько от долгой ходьбы, сколько от неспешности и той толпы, что была передо мной. Одна я давно была бы на месте и даже не сбила бы дыхания, но все шли, как могли, и я чувствовала себя так, словно толкаю вверх непосильный камень.

Наконец мы вышли на поляну, большую, ровную, как стол, окруженную лиственницами. Она оказалась как бы нависавшей над той высотой, из-под которой мы поднимались. С нее открывался далекий и прекрасный вид: тайга разливалась, как бесконечная река, а вдали белели головы горных хребтов. Это было тихое место, несколько каменных насыпей, одна больше другой, были на ней.

Мы подошли к самой малой и крайней, уже раскопанной насыпи. Небольшой с четырьмя углами сруб стоял рядом с ней, связанные, в стороне виднелись шесть коней в полной сбруе, два прекрасных, солнечно-желтых подседельных коня, а другие похуже и помельче, но тоже рыжие, боевые, не кормовые. Там же валялся тес, много нарубленных кустов желтянки, лиственничная кора, собраны были войлоки, шкуры.

К стене была приставлена лесенка, и лэмо, ловко подхватив куклу, залезли с ней в дом, а Урушан встал рядом и стал, как гостеприимный хозяин, приглашать внутрь. Люди забирались по лесенке и спускались внутрь сруба. Я залезла последней, за мной – Урушан, он сел верхом на стене и затащил лесенку внутрь.

Это был как бы дом, узкий и тесный, но без крыши и двери. А еще – всего в четыре стены, знак смерти, конца. Мне было жутко находиться в таком доме, пусть даже огонь горел в центре и войлоки лежали на полу, а стены были укрыты прекрасными коврами. Мне хотелось уйти, но я опять вспомнила рассказ Талая. Ведь он знал все, сам видел это и присутствовал. Я представила, как он был бы сейчас здесь, вместе со мной, как бы смотрел на все с хмурой усмешкой, – и осталась. Я тогда еще жила воспоминаниями о нем и нашей дружбе.

Все было готово к трапезе. На искусных блюдах лежали мясо, хлеб, была вода для рук, в костяных сосудах – хмельное молоко. Все расселись на полу, куклу же усадили на большую колоду у южной стены этого жуткого дома.

– Вы в гостях у счастливого человека, – сказал Урушан своим пронзительным голосом. – Вы в последний раз видите его, и он смотрит в последний раз на тех, кого любил. Но он будет счастлив в том мире и будет ждать всех вас. Время ожидания покажется ему малым, и ничто не омрачит его счастье. Давайте же радостно простимся с уходящим странником и пообещаем встречу.

И все стали пить и есть, при этом разговаривали весело, с семейными шутками, и обращались к мертвой кукле, как если бы это был живой человек. Меня чуть не стошнило за таким столом, ничего более мерзкого я не видала. Я поняла, почему Талай, по его словам, не досиживал до конца действа.

А люди словно ничего не понимали. Первая жена, старуха, села рядом с куклой, как с мужем, и несколько раз даже поцеловала его в плечо и щеку, словно и правда провожала в дорогу.

Рядом со мной был молодой воин, верно, младший сын. Он один был мрачен и смотрел на меня с враждебностью. Я поняла, что это из-за ребенка Ильдазы, который теперь остался жив и был младше его, а значит, получал все наследство. Вернее, не он сам, а Ильдаза, пока сын ее мал и не принял посвящение.

Но он был единственный, с кем я могла бы говорить, и я обратилась к нему:

– Мне странно видеть то, что здесь происходит. Или правда верите вы, что кукла будет счастлива под землей?

Юноша глянул на меня неприязненно и, верно, отвернулся бы, не будь царской гривны на мне.

– Ты, царь, мало знаешь лэмо. Потому говоришь так. Они не простые места выбирают, куда людей провожать. Эти холмы из камней – дома древних людей, древних и сильных. Те уже давно в мир ушли, где только счастье, и дорогу туда проложили. Если этой дорогой идти, то туда попадешь, это верно. Как иначе?

– Наши воины в бело-синее идут, зачем им Чу? – сказала я с удивлением, поняв, о чем говорит юноша.

– Шеш, царь! – зашипел он на меня, и глаза выразили испуг. – Не называй имени древних, когда мы так близко к ним. – Он оглянулся, чтобы не услыхали лэмо.

– На вышнем пастбище никто не обещал счастья, – заговорил он потом. – Что там, кто знает? Никто не спускался оттуда и не рассказывал. А вдруг там та же война и надо отбивать стада, сражаясь с врагами? Вдруг все лучшие земли поделены уже, ведь сколько ушло туда люда! Нет, в этот мир уйти вернее, там хоть немного еще наших, успеть хорошо устроиться и семью подождать можно.

Я смотрела на него с изумлением. Откуда такие дикие мысли были в этом юнце, немногими годами меня младше? Давно ли и многие ли люди думают так же? И как это случилось? Я смотрела на него и не находила ответа.

В те ранние годы власти я хотела еще быть мягкой, я понять старалась свой люд. Сейчас, окажись я там, разгромила бы этот нечестивый праздник, ногами бы раскидала огонь, чтобы не очернили его священное пламя в этом безумном действии. Я бы расстреляла своими стрелами лэмо, а людей гнала бы плетками вниз, в стан, а потом переселила в другие места, рассеяла, запретив жить вместе с родичами... Я бы отняла у них малых детей, чтобы не засеяли их умы сорными мыслями, как дурной травой. Я бы сил не пожалела, чтобы истребить эту порчу и мор в духе моего люда. Но это теперь. Теперь, когда поздно, и мои руки бессильны, и мой горит прибит к стене дома невесты. Все, что я сделала, было либо поздно, либо мало. Слишком глубоко дали корни эти дурные травы, слишком мягки цари нашего люда.

Тогда же я только сказала:

– Кто же знает о том подземном мире? Или кто-то явился оттуда?

– Лэмо оттуда пришли, – просто ответил воин.

– Лэмо? – Я засмеялась, не заботясь, что они слышат и уже смотрят на меня. – Воин, да ты веришь ли сам в это?

– Зачем верить, если это ясно, царь? Лэмо жили в этих холмах и вышли, когда мы пришли в эти земли. Если б это было не так, из каких земель были бы они? И где живут зимой и летом? Домов их в лесах нет, уж это мы точно знаем, эти леса я сам изъездил в детстве. Нет, они поднимаются к нам из-под земли, они вестники и жители счастливого мира.

Я опешила, не находя слов. Эти нищие в бурых одеждах были все-таки люди, а не духи, чтобы жить без дома. Но ведь и правда не имели домов! А в этих тряпках, без оружия, как бы выжили они в наших суровых зимах? Это не складывалось в моей голове, и сердце было в сомнении. Я только и смогла, что усмехнуться:

– Хорошее же будет соседство с этими безволосыми уродцами!

А воин продолжал, не заботясь о том, как я оцениваю его слова и мысли:

– Они говорят, что разные места, где стоят холмы древних, разное имеют счастье и ценность. Вот эти, на нашей поляне, принадлежат их царям, древним царям. Здесь быть очень почетно. Но их все уже разделили.

– Как так?

– Мать отдала лэмо много золота и шкур, чтобы получить место хотя бы в этом, небольшом холме. Другие давали гораздо больше. Но самый большой уже отдан Зонтале, туда он после смерти ляжет.

Зонтала болел уже тогда, почти не ходил, не сидел в седле. Он не был в битве, и другой на его месте давно развязал бы пояс. Но он был слишком труслив и жаден для этого. Кроме того, его младший сын еще не получил посвящения. Верно, Зонтала боялся, что у мальчика все отнимут, если рано уйдет он.

Воин рассказывал мне с гордостью, как о богатсве семьи. Я же услышала то, чего и сам не понимал он: лэмо не могли быть духами из-под земли, духи ничего не имеют.

– Как они сделали эту куклу? – спросила я. – Когда успели, если недавно вышли из-под земли? Ведь твой отец погиб в эту войну, прошло две луны, от него остался бы только смрад, если б его не сделали куклой.

– Отец не умер в ту битву, – ответил юноша, и взгляд его стал вдруг странный – и хрупкий, и холодный, как весенний лед, и высокомерие в нем появилось, будто не юноша-воин глядел на меня, а тот, кто знал больше и глубже об этой жизни. – Отец не умер и не умрет вообще, только тот, кто не знает, так думает. Он уходит в счастливый мир сейчас, а до этого жил с нами, как живой, ел за столом, спал за занавесью с женами.

Меня продрало, как ознобом.

– Как это возможно? Что говоришь ты, воин?

– Это так, – отвечал он, словно бредил. – И мы все были счастливы. Смерти нет. Когда вы все вокруг рыдали и кидали своих близких в огонь, как бревна, мы жили с отцом, будто не было войны. Мы были счастливы, и он тоже, – повторил воин.

Меня мутило. Мое собственное горе, еще близкое, еще живое, всколыхнулось во мне, и странное, жуткое смятение поднялось волной: вдруг, вдруг, вдруг – в этом правда? и смерти нет? и все – ошибка?.. Я как живых вспомнила отца и Санталая, и больно мне было думать о них: а если ошиблись мы, и если нет ни вышнего пастбища, ни бездумного блаженства росы на его бесконечных полях, а вот здесь, в этой безжизненной – бессмертной – вечности метвого тела под землей и есть избавление от смерти?.. Голова моя шла кругом. Я представила, как мертвец сидит в доме, за столом с семьей и гостями, как его поят, кормят, желают легкого ветра, одевают и раздевают, кладут за занавес с женами… И если бы так сделала я сама с теми, кого любила, если бы так же сидели в доме отец и Санталай, была бы счастлива я рядом с ними, живыми считала бы, несмотря на безжизенность тел? И думала бы, что смерти нет?..

Мое сердце возмутилось, и я поднялась, негодуя. Страшная ложь была в этом. Смерть неизживаема из мира, ложь не заставит ее исчезнуть. Но именно в этом законе и заложена нескончаемость жизни в мире. Нам страшно и тяжело терять то, что мы любим, а жизнь мы любим больше всего, потому нам так страшно думать о смерти. Барс пожирает козу, и жизнь козы переходит в барса; жизнь козы кончается, жизнь вообще – нет. Коза не боится барса. Воин не боится смерти. Но это сейчас я знаю, сейчас спокойно и ясно могу произнести это, хотя сердце мое замирает, обращаясь внутренним взором за порог дома невесты. Тогда же я смущена была всем, что видела, и не могла сказать просто эту короткую правду, которую все они забыть старались. Одного желала я – поскорее уйти из этого злого дома. Я пошла к лестнице.

– Царь уходит? – окликнул меня Урушан своим тоненьким голоском. – Царь не дождется конца пира? Он хочет оскорбить нашего друга и его семью?

– Царь имеет больше забот, чем закапывать кукол в сусличьи норы, – ответила я и вылезла наружу.

Мне показалось, что я вылезла из-под земли. Еще четверо лэмо копошились рядом со срубом, они перетаскивали в яму кусты желтянки. Все лошади были уже заколоты и лежали мертвой кучей, мухи вились над ними. Мне стало жалко этих красивых, здоровых животных, убитых даже не ради еды, и я бегом пустилась вниз. На полдороге к стану я встретила Эвмея с моим конем, села, и мы галопом отправились к дому. До самого перевала я не могла говорить, столь тяжело было у меня на сердце.

Это случилось в первый год моей власти, но как же мало я сделала с того дня, чтобы остановить лэмо! Сама думала раньше и не понимала, отчего бездействовал мой отец, почему, зная о них, не изгнал из наших земель? Теперь не знаю и о себе: почему в тот же год не изгнала их, не казнила, не вытравила из голов моего люда эти дурные мысли?

Отец учил меня, что люд наш свободен и в выборе того, во что верит, свободен также. У царя слишком много забот, о том, во что верит его люд, он не печется, то кама дело, не успевает за всем царь… Вот и я не успела. Как в ту осень, так и весной, так и несколько лет подряд не думала я о лэмо, даже если приходилось слышать их трубы. И продолжали они жить рядом, смущая мой люд.

Одно сделала я сразу. В ту же зиму, как вернулись девочки с посвящения, я отправилась в лес и нашла Камку. Я сказала ей:

– Люди плохо понимают и мало знают, потому так легко обмануть их. Учи их не только бою. Учи их тому, что есть бело-синий, расскажи им о смерти, о высшем пастбище расскажи, о мирах духов и о том, что ни один из них не лежит у нас под ногами.

Очи задумалась. Став Камкой, суровой и строгой была она. Подумав, так отвечала:

– Ты просишь о том, чего нельзя делать. Разве говорила о бело-синем нам мать? Разве учила тому, что придет после смерти, чтобы воины не боялись? И если начну говорить о трех мирах я всем подряд людям, что это даст? Не смешается ли все в их головах? Сейчас все просто и ясно для них, и духи все обитают в видимом мире. Не станет ли больше смуты, если скажу я, что это не так?

– Мы должны что-то делать, сестра! Лэмо говорят людям, что смерти нет вовсе, что человек никуда не исчезнет, а станет жить в счастливом мире Чу. Люди трусливы, они верят.

– Скажи им, что это все ложь, и дело с концом, – поморщилась она, как, бывало, маленькая Очишка делала в нетерпении.

– Но что дать им взамен? Слишком удобно не думать о смерти, не расставаться с любимыми, верить в спокойное счастье под землей, когда боевые рога все время трубят в окрестных лесах и женщины с плачем всречают убитых воинов с боя.

– Если в их головах нет бело-синего, как я его туда поселю? Это дело духа каждого, сестра.

– Говори о нем. Пусть помнят и знают. У тех, кто не знает, есть страх и слепая вера.

– Но что я могу сказать им про смерть?

– Когда барс убивает козу, он получает ее жизнь, и жизнь поэтому не прекращается. Когда умирает человек, бело-синий берет его жизнь, и жизнь на этом не прекращается также. Жизнь бело-синего – но не жизнь человека.

Очишка задумалась и молчала. А после сказала мне тихо:

– Ты знаешь это, царь, а я тебе только верю. А те, кому расскажу это, не будут ни знать, ни верить и останутся в смятении большем, чем сейчас.

– Но разве ты не знаешь того же? – поразилась этим словам я.

– Нет, Ал-Аштара. Я не так часто ищу свое отражение в бело-синем, как ты, – сказала она и усмехнулась.

Я не могла убедить ее, мне оставалось только приказать ей говорить об этом людям. Потому что к ней они приходили за посвящением и слушали ее больше, чем меня. Очи согласилась, хотя это было впервые, когда мы не поняли друг друга и расстались недовольные.

Но, как содрогнулась земля, вдруг сама явилась Камка ко мне на порог.

Лето кончалось, но еще не приходили караваны, не собирала Камка еще девочек на посвящение. Без стука, спокойно зашла она ко мне в дом и сказала так, словно никогда не было ссоры меж нами:

– Поднимись, Ал-Аштара, в горы. Довольно тебе сидеть в доме, когда гневный брат ищет тебя.

Я встала, и мы отправились с ней вместе в тайгу. Она завела меня на утес, с которого далеко была видна наша долина, и показала:

– Видишь ли эти холмы, возникшие на пастбищах? Будто огромные сурки роют норы из-под земли. Так стало после того, как содрогнулись горы. А теперь, если ты поедешь к гольцам, то увидишь, что ни одного козла не осталось там. Все звери уходят вместе: косули, и барсы, и медведи, и маралы – все спускаются вниз. Это значит, снова тряска будет.

– Спасибо, сестра, – поблагодарила я ее, положила руку ей на плечо и улыбнулась. Сердце мое забыло уже злость и обиду, и рада была я, что сама вернулась она ко мне. А она уже тогда поняла, что сочтены бело-синим наши дни, и тоже забыла ссору.

– В этом году я не пойду с девочками на закрытое озеро, как обычно. Там еще летом летали камни величиной с дом. Мы будем стоять ниже, ближе к пенной реке. И скажи всем охотникам, чтобы не лезли высоко в горы, – так она сказала и удалилась.

Я вернулась в стан и разослала вестников, предупредив о беде. Люди не верили, но уже на исходе той луны она случилась. Земля плясала люто и долго. Если летом остались целы все дома, то теперь они разлетались, и люди были без крова.

Я не стала сзывать глав родов. Вместо того отправила верных мне воинов в станы, чтобы узнали, готовы ли люди сниматься. Сам ко мне пришел только Талай, и мы долго говорили с ним, оставшись вдвоем.

– Если наш род уйдет, пойдем вместе с нами, царь, – говорил он.

Но я понимала, что не смогу сделать этого.

– Род – это ветка, а не все дерево. Царь привязан к дереву, как конь к родной коновязи. Я не смогу уйти.

Тогда еще верила я и ждала, что люди снимутся сами, что страх победит в них леность. Но воины мои вернулись с жуткой вестью: люди не хотят уходить. Уже и страх есть в их сердцах, и алчность, казалось бы, отступила, и разрушены их дома. Но они говорят о могилах родных, которых боятся оставить теперь в чужой земле.

Руки мои опустились. Бурые лэмо камнем ложились нам под ноги. Надо было выкинуть их с пути, пока хотя бы тропа оставалась от большой дороги.

Еще гудели трубы бурых лэмо в станах, и я отправила своих воинов тайно разузнать, куда уходят на зиму лэмо, кто же они такие, люди или духи, и для чего нужны им трупы в каменных насыпях.

Но прежде, чем поведать, как же все вышло с лэмо, должна рассказать я о даре мне от бело-синего, в последние годы мне данного. Без этого неясен будет дальше рассказ.

Это было тем же летом. Я объезжала выпасы и нижние станы. Я любила совершать эти летние объезды и долго могла не появляться в царском стане. Если нужна была я людям своим, то они сами пускались за мной в путь, отыскивая меня для решения срочных дел.

Было то время, когда мальчики возвращались с посвящения. В один день увидала я: пылит всадник, ко мне подлетает. Мы с моими верными воинами ехали тогда от одного стана к другому, прямо в дороге меня он поймал. Решила я: спешное очень дело имеет. Подлетел – и узнала его: был то младший сын Зонталы, юный мальчик, только что прошедший посвящение. На сборе глав родов всегда видела я его, но даже имени не знала, он молчал всегда, права голоса не имея.

– Царь! – без приветствия, сразу начал он срывающимся голосом юнца, ничуть не смущаясь моих воинов, с неприязнью на него уставившихся. – Царь, хочу я говорить с тобой!

– Да кто же ты, хоть назовись сначала, – я сказала, придерживая коня и на шаг от мальчика отъезжая, так он наскакивал своим конем на меня.

– Я Алатай, сын Зонталы. Ты знаешь меня.

– Шеш, что же шумишь? Если спешное дело, рассказывай.

– Спешное, – ответил он и вдруг залился такой пунцовой краской, что чуть слезы не выступили у него на глазах. Мне смешно стало глядеть на него, а он собрался с духом и выпалил: – Хочу вызвать тебя на поединок, царь! Драться хочу я с тобой, испытать силу Луноликой матери девы хочу!

Его последние слова потонули в хохоте. Смеялись все мои воины, смеялась и я, от сердца. Он же переждал это и снова сказал, что вызвать хочет меня на бой.

– Трясогузка! – крикнул кто-то из воинов, и все опять залились хохотом. Говорят у нас, однажды поспорила трясогузка с орлом, что будет драться с хозяином реки и победит его, полетела на берег, ходит, хорохорится, хозяина реки зовет, а тот не идет, только смеется: куда тебе, слабой, я тебя раздавлю – не замечу, лети домой. Но она не улетает, только все больше себя распаляет и уже от гордости и нетерпения хвостом трясет, думает, что боится ее хозяин реки, потому не выходит.

Мальчик же не смутился, крикнул:

– Шутник! И с тобой я сражусь, если захочешь! Лучше не задирай меня, не ради тебя я приехал!

Но тут я вмешалась, не хотелось мне ссоры воинов.

– Шеш, что же ты такой ярый? И зачем тебе бой этот нужен? Или любопытство одно?

Он опять покраснел; в глаза мне не смотрел, как заметила я – мельком лишь взглянет и отвернется.

– Много о силе Луноликой матери дев говорят. Хочу узнать ее на себе. Да еще вот что мне говорили… – Он совсем замялся, метнул на меня взгляд странный и выкрикнул вдруг: – Говорят, если кто в бою победит Луноликой матери деву, возьмет ее себе в жены!

На этот раз мы хохотали так, что чуть не сползли с коней, воины друг за друга хватались, себя за запястья кусали, чтобы смех унять. С трудом я вымолвила наконец:

– Те, и правда трясогузка! А говорили ли тебе люди, что Луноликой матери дева убить такого жениха может в бою? Не боишься?

– Я своему клевцу верю.

– Хорошо тогда, – сказала я как можно строже, и воины мои притихли. – Сейчас прямо хочешь биться или доедем до стана?

– Сейчас! – крикнул мальчик и тут же спрыгнул с коня. Отцепил войлочную накидку, что поверх куртки носил, выхватил клевец – хороший, новый. Да и все было у него добротное, прочное, видно сразу: любимый сын в доме был он.

– Расступитесь! – велела я воинам, показав сделать вокруг нас круг. Спрыгнула сама с коня, куртку скинула также, обнажив руки с рисунками и пояс Луноликой, которым рубаха стянута была. Клевец взяла, а меч отложила – не на смерть бой вести собиралась, жалко мне было убивать задиру. Шапку снимать и распускать косы для боя не стала тоже, хоть девы так сражаются, но чуяла я, что наша схватка будет недолгой.

Чуть больше года назад это случилось. Крепким воином я уже стала, не сравнить с тем, какой на первую войну со степскими шла. Сила моих мышц с мужской силой равняется, а ловкостью и владением мечом и клевцом иных мужчин опережаю я. Лишь из лука несколько хуже стреляю, Очишка тут непременно первой была. В поединках для забавы, в рукопашном бою всегда побеждала я, разве что старшая дева одна могла меня повалить. Но кем был в сравнении со мной этот мальчик, посвящение только что принявший? Хоть для ребенка и крепок казался он, и рослым был, а все же дитя – его бы и худший воин из тех, кого я сама обучала, победить мог.

Но как встала я напротив него, спокойно, готовая к бою, шепнул мне мой ээ-царь, что мысли тайные мальчик этот в голове имеет. Странны слова его, и поступок для ребенка был странен. Не иначе, кто-то его надоумил так сделать. Не иначе, что-то с собой он имел, чтобы не силой одной победить меня.

И вот, думая так, пустилась я в бой, близко его не подпуская, осторожно за всеми движениями его следя. Он бился верно, но слабо. Пытался метить клевцом в мякоть руки или ноги – бой не до смерти у нас был, до падения или первой крови. И все старался еще так сделать, чтобы с левой стороны приблизилась я. Но я заметила это и отстранялась.

Так мы крутились, будто бы не решаясь серьезно биться, словно чего-то опасались оба. Мои воины, видя со стороны это, принялись в нетерпении покрикивать:

– Не жалей его, госпожа! Бей! Что сосунка бережешь? Выскочка! Какой это воин, если на ногах еще стоять не умеет! Не береги его!

Тут я заметила, что в левой руке Алатай что-то скрывает: кулак не расслаблял он, хотя надобности в том для боя не было. Уже и костяшки побелели от напряжения. Надо было раскрыть его хитрость. И вот, прыгнув на него прямо, я приняла удар его клевца на свой, отвела в сторону и всем телом подалась вперед, будто хочу повалить. Тут он замахнулся рукой мне в лицо, но я только того и ждала: в последний момент отпрыгнула вправо и руку его с клевцом заломила. Мальчишка вскрикнул от боли, извернулся и скорчился. Мои воины закричали, Эвмей спрыгнул с коня и схватил мальчика за левую руку, разжал кулак: на ладони налип ярко-красный едкий порошок, который с желтыми караванами нам привозят, очень дорогой и редкий, его добавляют в мясо, чтобы жгучесть огня придать. Эвмей выхватил свой меч – больше и острее наших коротких кинжалов был он у него.

– Я отрублю ему руку, царь! Он нечестно биться хотел!

– Те, трясогузка, – спокойно, с укором сказала я, глядя на стоявшего на коленях, поверженного мальчика. Эвмей все еще держал его руку высоко. – Осмеять вздумал меня. Зачем же при всех решил биться или думал, мои воины дали бы тебе после уйти живым?

Алатай молчал. Лицо его неожиданно твердым стало, спокойным – лицо сильного воина. Это понравилось мне.

– Отпусти его, – приказала Эвмею. – Добрые воины нам нужны. Что, Алатай, хочешь ли быть в моей линии? Поставлю тебя младшим конником, пеший бой тебе хорошо известен, как я погляжу: все правильно ты рассчитал, да просто я похитрее. Будешь моим воином?

Воины вокруг зашумели, недовольные этим. Алатай поднялся с колен, потирая запястье. Мне он не отвечал и не смотрел в глаза.

– Те, думай. Поезжай пока с нами, вечером скажешь свое слово.

И я, повернувшись к нему спиной, хотела взять своего коня, как тут сзади закричали, зашумели – я обернулась только, чтобы увидеть, как Эвмей и еще один воин повалили Алатая на землю и скрутили руки, отбирая клевец.

– Неужто сзади убить хотел меня? – От гнева у меня горло перехватило.

Но воины мне отвечали:

– Не тебя, царь, в себя метил клевец. Уж больно резв.

– Да что ты такое? – удивилась я. – Что ты хочешь, воин?

– Зачем мне жить теперь? Зачем… без тебя… – хрипел Алатай, извиваясь и выкручиваясь, но его держали крепко.

Э, поняла я, здесь что-то неладно.

– Берите его на коня. Да держите крепче, чтоб не свалился и не убился о камни дорогой. Мы с тобой вечером поговорим, трясогузка.

Пока доехали мы до дальнего стана, пока остановились рядом с ним лагерем да принимали просителей, настало позднее время. Пришла я в свой шатер, там меня ждала трапеза, с вождем стана и его семьей, а также с Эвмеем и Каспаем мы вместе поели – и лишь тогда вспомнила я про мальчика. Гости уже разошлись, ночь первую треть миновала, я вышла из шатра и окликнула дозорных:

– Шеш! Спит ли трясогузка, что днем отловили?

– Не знаем, царь. В общем шатре положили его связанным.

– Ведите сюда, если еще не уснул. А уснул, так не трогайте.

Но мальчик не спал. Когда вошел он ко мне, другим человеком казался: строгость была на лице, и в глаза смотреть не боялся больше, а во взгляде странное что-то было, взрослое – и гордость, и боль, и тоска, и какое-то спокойствие и решимость.

– Развяжите его, он не пленник, – сказала я воинам, и, как отпустили ему руки, велела: – Идите сами.

Они мешкали.

– Те, идите. Или думаете, не справлюсь одна с этой птицей?

Как ушли они, долго в глаза я ему молча смотрела: понять хотела, откуда же это все к нему, юному, вдруг пришло.

– Будешь есть? С трапезы мясо осталось.

– Нет. – Он помотал головой. – Меня покормили.

– Ты сын Зонталы. Скажи, ты пришел сегодня отомстить мне за братьев, отцом моим казненных?

Он вскинул глаза на меня – а потом упрямо помотал головой.

– Нет, царь. Мой отец долго хотел этого и учил меня разному, как убить тебя, когда стану я воином. Но я всегда знал – не смогу.

Его голос дрогнул и стих к концу слов. Я подивилась:

– Ты это говоришь об отце – мне? Почему?

– Что мне скрывать? Ты читаешь в сердцах, уверен, что знаешь, как отец тебя ненавидит.

– А ты?

– Я? – Снова краска залила его тонкое лицо, его белую, веснушчатую кожу. – Нет… – И он потупился неожиданно, словно дева.

Все больше и больше дивилась я и не могла понять его.

– Что же, ты бился и хотел хитростью победить меня не для мести?

– Нет, царь.

– Но для чего же тогда? Или… – Тут мне стало смешно. – Или правда ты думал взять меня в жены?

Он снова не смотрел на меня и так, не глядя, еле заметно кивнул.

– Мальчик! – не сдержалась я от обидного слова, но нежданная нежность плеснула в сердце. – Ты слушал в детстве костровые сказки. Луноликой матери дева не станет женой никому, а кто победит ее, убить ее только сможет. Брака нет для таких дев, в одних лишь сказках деву-воительницу берет победитель в жены.

Он посмотрел на меня в изумлении. Он как будто не верил, что это правда. Его глаза были готовы пустить слезы.

– Те, что ты, воин! – Я смутилась и похлопала его по руке. Он не одернул руку. – Не такие бывают обманы.

– Я этого дня ждал всю жизнь, – сказал он вдруг странным, хрупким голосом. – Как стану воином, как смогу победить тебя, царь, и жениться…

– Разве не жив уже старый Зонтала?

– Жив. – Он потупился.

– Так что ж ты поторопился? – Я улыбнулась.

– Я посвятился только вот-вот. А красный порошок купил у желтолицых на прошлом торге. Я отдал очень много! Я знал, что не смогу победить тебя, царь, силой, хотя очень старался и тренировался всегда. Хитростью думал я сделать это.

– Нечестная битва не приносит добра.

– Это неправда. Если желаешь добра, то приносит.

– Кому же ты желал добра, собираясь такое свершить?

– Тебе, царь, – сказал он вдруг. – И себе. Ведь ты… совсем… совсем одинока! А я всем сердцем к тебе… – Но он сам успел зажать себе рот, опомнившись вовремя и не дав вылететь признанию, которое ничего бы не изменило.

Но мне и того хватило. Как будто в мороз меня студеной облили водой – так продрало все тело холодом сперва, а потом нестерпимым жаром вспыхнуло все, и уши загорелись, зарделись, и щеки. Не думала я, что слова любви когда-нибудь еще от мужчины услышу. Да какого мужчины! Я смотрела на этого хрупкого рыжего мальчика и себя ощущала старухой, пусть и крепки были мои мышцы, и целы зубы. Но после войны, став царем, не думала я о себе, как о деве, все будто умерло во мне, состарившись, а как женился Талай, сердце мое глубоко уснуло.

Я не знала, что сказать мне в ответ, но видела ясно: он говорил правду. И для меня чудом показалось тогда: как удалось явиться любви в таком юном, неопытном сердце, которое с детства воспитывали в ненависти ко мне? Но слишком чист, порывист, честен был Алатай. И я такую нежность вдруг к нему ощутила, как к брату, как к одному Санталаю питала.

– Отпусти меня, царь, – вдруг сказал Алатай горько. – Я убью себя. Зачем жить мне, если ты будешь отдельно от меня жить? Видеть тебя на собраниях каждую зиму?

– Те, трясогузка! – улыбнулась я. – Глупая ты трясогузка. Раз уж зовешь меня царем, вот тебе мой приказ: забудь думать о смерти, время твое еще не пришло. Будешь младшим конником в моей линии. Будешь посыльным в чужих станах. У моих воинов много забот, мечтать им времени не хватает. А биться хорошо я сама тебя обучу, жгучий порошок не станет нужен.

Он смотрел на меня нерешительно. А потом поверил, и такая радость, такой порыв вдруг в его глазах засветились, что я думала: кинется мне сейчас на шею, как дитя.

– Мясо будешь есть? – спросила я тогда. – Голодный воин и коня не поборет.

– Да, царь, – кивнул он, довольный и красный от счастья.

– Меня зовут Ал-Аштара, – улыбнулась я.

Мой юный друг, мой добрый, верный воин! Алатай стал радостью последних моих лет. Порывистый, он столько раз смешил и меня, и всех воинов линии. Но он был открытый и честный, его чутье справедливости было таким сильным, что он со всеми и со мной готов был вступить в бой, если что-то решалось не по его представлениям. Мечтательный, он знал множество сказок и преданий, но даром сказителя его обделили духи – не пел, а рассказывал он нам, бывало, истории об охотниках, духах, прекрасных девах и смелых воинах, которых наслушался в детстве от мамушек и тетушек. Об отце мало говорил, мать его умерла рано, а желтолицая дева, ставшая женой Зонталы, не могла стать ни женой, ни мачехой, ведь не понимала ни языка, ни наших обычаев.

После он рассказал мне, когда осмелел, что я была для него такой же девой из сказки, прекрасной, недоступной, справедливой, сильной и доброй. Еще с детства он стал мечтать, что будет верным мне воином, а после рассказал ему кто-то, что, победив, можно взять воина-деву в жены, и более ни о чем не мечтал он так сильно, как об этом дне.

Мне и смешно, и лестно было это чувство юного воина. Он поселился в нашем стане и все дни был со мною, и я рада даже была, что жив еще дряхлый Зонтала, что не надо уезжать Алатаю в свой стан, управлять своим родом, что жену ему брать в дом не надо. <…>

Праздник весны в том году был в урочище сизых камней, эта земля рода кузнецов, там и правда большие сизые стоят камни, будто кто-то накидал их с неба. А недалеко, чуть выше в горах находилась поляна, на которой Чу свои насыпи оставили. Но тогда я не знала о том.

Как закончился праздник, у меня были дела в роде кузнецов, в их стан я приехала и несколько дней там жила со своими верными воинами. О лэмо помнила, но дела не пускали поехать в стан к торговцам, послушать, где гудят медные трубы. Наконец, как закончили все, выехали и не к дому поскакали, а в станы рода Зонталы. Торопясь, поспешили мы короткой дорогой – по горам, выше праздничной поляны и дальше, тайгой по хребту. Так можно было полдня сберечь, лишь одну ночь ночуя в пути.

Мы гнали до темноты и остановились на ночь возле реки. Пустили коней на первую зелень, а сами стали жечь костер, мясо вяленое и твердый сыр греть. Совсем собралась ночь, мои воины спать укладывались, кинув потники, а мне не спалось. Луна близка была к своей полноте, и от этого, как всегда, и сладко, и тревожно мне становилось и боль в голову вернулась.

Мой ээ неожиданно у самой воды появился. Все годы, как стала я царствовать, общаться с ним нечасто мне доводилось. Но если являлся он сам, непременно слушала его. Потому, лишь завидев его, я поднялась и пошла за ним следом.

Мы шли быстро, но осторожно. Он парил, земли не касаясь, я же следила, куда в темноте ступаю. И вот, пройдя лесом, удалившись от ночлега настолько, что не стало слышно шума реки, мы вдруг замерли в кустах, и мой царь приказал слушать. Я прислушалась – будто бы землю копали, такой шел звук. Тогда осторожно я развела перед собой ветки.

Я была на поляне с тремя насыпями Чу. Пятеро лэмо суетились, оттаскивая землю от одной из них, недавно, по всей видимости, заново сложенной. Рядом с камнями, на краю насыпи, была яма, глубокая настолько, что человека на дне не было видно, лишь землю поднимали снизу и оттаскивали. Тумана не было на поляне, ни теней, ни самих Чу. Это меня удивило.

– Где Чу? – спросила я у царя.

– Спят, пока заняты лэмо. Бродят, когда их нет. Осенью и весной спят они. Потому и приходят лэмо. Открываются ворота, легкий путь в мир Чу. Смотри же, Кадын.

И я увидела больше: из подкопа под свежую насыпь стали доставать лэмо вещи – одежду, гривны, золоченые чаши, железные волчьи зубы и стрелы с ними, пояса, обувь… Все то, что люди собирали любимым в дорогу, они доставали теперь и складывали в кожаные мешки. Они по очереди прыгали в яму, долго их не было видно, а потом появлялись с поклажей. Верно, лаз под насыпью был оставлен заранее, стоило только вырыть вертикальный ход.

Я онемела. Мне хотелось кинуться и остановить грабеж, перебить их всех. Я знала, что справлюсь одна с этими тонкими ящерицами, но царь остановил меня:

– Как после ты людям докажешь, что не просто так напала на лэмо, по ненависти сердца? Нет, Кадын, твои люди им верят, они не поймут убийства без суда. Видишь, крайняя насыпь еще только готовится стать домом для человека? Сруб стоит в стороне, и кора для крыши. Завтра они понесут сюда покойника. Пусть твой суд будет прилюдным, а не творится в ночи.

Я согласилась. Я была гневливой в последние годы, но тут согласилась с ним.

– Зачем им все это?

– Им не нужны вещи. Даже золото. Им нужны эмоции, что сохранили эти вещи. Одежду вы носите всю жизнь, и она пропитывается вашими чувствами. Оружие и стрелы готовите для войны, и они хранят вашу воинственность, вашу смелость. Они питаются чувствами, как коровы травой.

Я не стала дожидаться, когда уйдут с добычей лэмо. Так же осторожно я отошла к реке и рассказала обо всем своим воинам. Не отдохнув, мы собрались и поехали ближе к стану, там, вблизи крайних домов, дождались рассвета.

Наутро заревели трубы на краю стана, мы вскочили на коней и быстро догнали процессию. На сей раз не одну, а несколько кукол везли они, причем одна – детская, мальчик до посвящения. Увидав нас, все остановились. Я подъехала к лэмо и, не слезая с коня, обратилась к одному из них – для меня они все на одно лицо были:

– Куда вы идете?

Эти странные твари защелкали между собой языками, и ответил мне не тот, к кому я обращалась. Был ли то Урушан, которого за несколько лет до того я видела, или другой лэмо, я не поняла, говорил он тем же голоском, а лицом и одеждой был, как все.

– Мы идем к северным воротам в счастливый мир. Хочет ли царь отправиться с нами?

– Нет, царь хочет задать тебе вопросы и узнать правду.

– До северных ворот долго, мы не управимся до вечера, если не станем идти. Пусть царь идет с нами и побеседует по дороге.

– Те! – усмехнулась я. – Куда вы будете топать весь день, я на коне долечу за миг. Только мертвые не торопятся, а мне нет резона идти с вами пешком. Ответь мне сейчас: из каких земель вы пришли, кто ваши хозяева и куда вы деваете все добро, что отдают вам люди?

Лэмо опять защелкали и зашипели между собой. Потом подхватили оглобли повозки, затрубили и хотели дальше идти.

– Наше время гонит нас, царь, – сказал один, и процессия двинулась. Но я не дала им ступить:

– Ты смеешь не слушать меня! Отвечай на вопросы, или моя плетка с тобой разговор вести станет!

Лэмо что-то крикнул, и все остановились, гул стих.

– Царь, мы не твои люди, мы не слушаем тебя. Отпусти нас. Мы никому не делаем зла.

– Ты живешь на моей земле, и хоть другой крови, а должен меня слушать, как и темные слушают. Отвечай же, где вы проводите зиму?

– Мы живем в счастливом мире. И это твой люд пришел на землю древних, а не наоборот.

– Ты слуга Чу? – спросила тогда я и увидела, как их лица исказились, как все они содрогнулись, будто на них плеснули кипятку.

– Молчи! – взвизгнул лэмо мерзко.

– Почему? Я знаю их, я видела их.

– Никто не видел древних!

– Но я видела и говорила с ними.

– Живой не может говорить с ними!

– Значит, ты сам не живой, если из их мира вылез? – сказала я, и лэмо снова защелкали, засуетились и забегали.

Люди в процессии взволновано загудели:

– Царь, не держи нас! У нас долгий путь, – кричали они, но я уже была в гневе, голова моя уже наполнялась болью, и я чуяла, как перестаю управлять собой, словно поводья из рук теряю.

– Молчать! – крикнула я громко, и все примолкли. – Вы не пойдете никуда. Я знаю то, что казнить мне этих людей дает право. Я судить их при вас хочу. Кто эти люди? Почему вы верите им, а не мне, своему царю? Я хочу это знать!

И люди смолкли: все боялись меня, зная тяжелый и резкий нрав.

– Царь, ты сейчас обманываешь людей, – сказал лэмо. – Ты говоришь, что видела древних и говорила с ними. Но этого не бывает.

– Я не желаю вести разговор с тобой, я желаю, чтобы ты отвечал. Или ты хочешь посидеть в клети за моим домом? Тогда ты быстро расскажешь, откуда пришел и зачем тебе наше золото!

И я замахнулась плеткой, мои воины подъехали к лэмо и хотели взять его, но он вдруг заверещал так неистово и высоко, что кони вздыбились и отскочили, а у людей заложило уши.

Это привело меня в неистовый гнев. Меня трясло, границы миров стали прозрачными, и духи, окружавшие нас, стали видны мне ясно, как если бы я их всех звала. Я видела своего ээ и помощников всех моих людей, но, когда я перевела взгляд на лэмо, с ужасом не увидела ничего: ни духа, ни человека, была тьма, будто мертвое дерево лежало передо мной.

– Это не люди! – крикнула я тогда. – Смотрите, перед вами не люди, а твари из-под земли, которых вы сами кормите и которым отдаете своих любимых мертвых! Вместо крови у них – золото, которое вы им отдали, вместо сердец – ваша любовь к близким людям. Как вы не видите этого?! Пойдите сейчас на холм, где закопали мертвых несколько дней назад, раскопайте насыпь и посмотрите, что осталось там от того, что вы положили туда, от всего вашего богатства, что сохраняли и положили вы в дорогу покойнику. Они грабят вас! Они забирают у вас все – и ваше добро, и вашу любовь, тепло ваших сердец, и вашу свободную дорогу к Золотой реке и бело-синему они уже украли у вас! А вы верите этим собакам! Воины, схватите их! Они не сделают вам ничего, наши духи сильнее тех, что не имеют прибежища!

Лэмо завизжали и бросились врассыпную, как зайцы. Я сама стала бить их стрелами, а воины настигли того, кто говорил со мной, и связали. Остальных перебили. Люди были в смятении, они кричали, плакали, не понимали, что я творю, но боялись меня. Пойманный лэмо вдруг стал как зверь, он рычал, огрызался, от его вида мне стало совсем дурно, и сквозь гнев, муть, боль в голове я пыталась увидеть, так ли все, верно ли передо мною не человек. Но не видела ничего.

– Порвите его! – велела я воинам, и они отъехали вместе с ревущей тварью, а люди бросились ко мне, уговаривая его отпустить. Мне было противно.

Чуть не падая с коня от дурноты и видений, я отогнала людей.

– Ты ли это, люд Золотой реки? Ты ли, свободный, вольный и чтящий одно бело-синее небо над головой, что дает нам простор, дождь и ветер? – Люди замерли от моих слов, хотя я не кричала, а говорила почти тихо, силы покидали меня, я держалась за прядь в гриве коня, чтобы не упасть. – Я не верю тому, что вижу тебя. Я не верю, что ты мог так предаться страху. Эти гниды грабили вас все годы, но вам легче было платить им, чем оставаться прежними, ярыми воинами, не знавшими страха, как ваши предки.

– Я изгоняю лэмо! – крикнула я потом так громко, как хватило голоса. – Если явится кто-либо из них, с ним будет то же, что с этими. И если кто-то из наших людей посмеет укрыть лэмо, его ждет та же участь.

Я развернула коня и отправилась шагом. Эвмей догнал меня, сообщив, что все сделано. Я кивнула и, как могла, улыбнулась ему.

– Спасибо, друг. Поедем домой.

Весь последний год передо мной проходит, как кони на скачках: летят они мимо, стремительные, и глаз не хватает за всеми уследить. Рвано все, быстро и неизбежно, как будто летит под обрыв, летит, кувыркается в воздухе и падает – что? камень ли? живая ли светло-чалая лошадь, в солнцерога-оленя облаченная?

Это так было: летом вновь заходила земля под ногами, яро, долго, несколько дней не могла угомониться, и потом еще ее толчки мы ощущали, будто лезли алчные духи. И тогда я стала звать свой люд собираться в дальнее кочевье. Клич пустила такой по всем землям – а они велики уже стали, за много дней быстрого бега не доехать от крайних стоянок, за пол-луны не обежать всех людей. Но я ждать не собиралась, велела в дорогу готовым всем быть, и сама принялась табуны свои собирать, обозы готовить, стада отбирать: кого гнать, кого сразу резать.

Только чуяла я: не хотят люди кочевья, по-прежнему не хотят. Как упрямые быки, мотают башками и не движутся с места, так люди мои слушали меня – и не делали ничего.

И вот явились ко мне главы родов. Сами, без моего зова. Явились и стали говорить так:

– Ты нас в кочевье зовешь, но не пойдут люди, царь. Здесь их предки теперь лежат, с этой землей сердце срослось.

– Как же вы не слышите духов?

– Мы слышим, царь, – мне они отвечали. – Но это наши земли. Здесь родились, здесь умирать. Так мы хотим сказать духам. Пусть оставляют нас здесь. Мы плату дать им хотим, пусть назовут цену, чтобы остаться здесь нам жить.

Тогда поднялся Талай и говорить стал о Золотой реке, о зове предков, о вечном кочевье.

– Или решили вы, что Золотая река та, где золото по берегу лежит? – говорил он, резкий, яростный. – Нет! Из бело-синего она вытекает и течет в наших сердцах, пока ищем ее, пока движемся к ней! Как не поймете вы этого, люди? Как забыли?

– Если нет настоящей этой реки, с водою и берегами, так подавно нам идти некуда, – отвечали на это главы в слепоте сердец.

Шум стоял, крик. Алатай один, видела я, сомневался, но молчал, сидел красный, едва не плакал. Он все делать готов был, что я скажу, но куда было ему, малому, спорить с другими главами. Талай же разругался с ними вмиг, чуть не дошло до драки. Я прекратила крик и сказала спокойно, хотя голова гудела болью и сама своих слов я почти не слышала:

– Братья, такой спор уже был в нашем люде. Если не хватает вам знаков от духов, пусть сами они нам скажут, что хотят от нас. Если прогонят, уйдем. Если иное им надо, сделаем, как хотят, и останемся.

И все согласились. Я позвала Камку. Через три дня мы звали ээ Торзы, хозяина, и спрашивали.

Мужчины смеялись, кричали и плакали, видя грозного грифа. А Камка сказала потом, как отпустил всех дурман:

– Хозяин оставит нас на этой земле, если самое дорогое, что есть у нашего люда, мы принесем ему.

Мужчины опять зашумели, решая, что б это могло быть. Тогда поднялся Талай и сказал:

– Если решаете вы, как остаться, то я не помощник в этом деле. Мой род уходит. Пойдем и ты с нами, царь, оставь этих людей их доле.

Мне стало страшно от его слов. Говорила ему, что не смогу поступить так, зачем же при людях разговор такой он завел?

– Царь принадлежит люду, – сказала я. – Если весь люд не согласен уйти, он не может идти против его воли.

– Ты знаешь закон, Кадын: если исчезнет царь и Луноликой матери девы, исчезнет весь люд. Но если исчезнет люд, а царь и девы останутся, они восстановят народ, – сказал тут Талай. – Люд в тебе и девах твоих, а не в этих трусливых, жадных псах, что сидят с тобой рядом.

Как болело мое сердце! Как кружилась тогда голова! Он прав был, но что я могла ему ответить? Знала я без него: уходят Луноликой матери девы, уходит люд Золотой реки. Но я была царем тех, кто был передо мной, хотела я того или нет, и без меня, знала я, исчез бы и этот народ, смела бы его степь, поглотили бы горы, растворился он в море народов.

– Царь – заложник своего люда. Судьбы своей он не имеет, – только и сказала я ему тихо.

– Я не хочу пленить тебя, если так, – ответил Талай. – Отпусти, царь, – сказал и встал передо мной на колено. – Мой род снимется и уйдет на запад. Там есть прекрасные степи для наших коней, духи мне о том давно говорили. Там свободно жить будем, статных коней плодя.

Так суждено мне было проститься навек с Талаем – на людях, царем. Ни слова ему не сказала от сердца, отпустила, доле его доверив.

Как уходил он, думала, не смогу больше дышать, – но сидела, и дышала, и говорила с главами, словно ничего не случилось. Только поймала вдруг на себе взгляд юного моего Алатая – как духа увидев, так сидел он, обмерев, и смотрел на меня, словно бы все мое горе один понял, и поверить не мог, что такому стал он свидетель.

Уже с началом новой луны снялся род конников, многолюдный и многостадный, и ушел на юго-запад, через Оуйхог и белые горы, к своей Золотой реке. Царские табуны на других конников остались. Выпасы его рода меж соседями я поделила. На пепелищах их станов новые стали строить дома люди. Как рана, зарастало быстро пустое место.

Но это потом все было. А тогда, как покинул совет Талай, главы стали гадать, что отдать хозяину.

– Золото, – говорили одни. – Это богатство, что мы имеем.

– Умелых мастериц, – предлагали другие. – Ни один люд вокруг не делает то, что умеют они.

– Скот, – третьи говорили. – Эти земли тучные нам дают стада.

Так спорили, а я молчала, в сердце своем несказанную имея печаль. Потом отвлеклась и сказала:

– Братья! То, что имеем мы ценного, – наш вольный дух. Его как отдать? Давайте подарим старшему брату лучших наших коней. Их растит он на лучших травах, в спокойных долинах. За ними и желтолицые через горы к нам ходят. Золото горы дают, скот есть везде, а мастерицы ээ Торзы не нужны.

И все со мной согласились.

Отобрали тогда из царского табуна трех молодых кобылиц, самой светлой, солнечной масти, самых гибких шеями, тонких ногами, летучих, как ветер, узды не знавших. Обрядили их в маски – солнцерогами сделали их. Гривы убрали, перевязав тонкими веревочками, хвосты заплели в косу и отвели бесседельных на три белые вершины, где отдыхать ээ Торзы хозяин любит. В один день, в полнолуние, скинули их с обрывов в ущелье, чтобы ушли к хозяину, как к бело-синему наши цари и камы уходят.

На одной из вершин и я была. Как кричала кобылица – эхо стояло в горах. Темно было на сердце моем. В тот же миг сказало мне оно, что не того хотел ээ Торзы-брат, другого, о чем и помыслить тогда не могла.

Вернувшись с горы, к девам в чертог я поехала и просила рисунок мне сделать на плече: лошадь в маске солнцерога, с растрепанной гривой и сплетенным хвостом, закрученная, изломленная, в смертельном полете – в паденьи к хозяину гор.

Все лето горы неспокойны были, земля, как в горячке, сотрясалась и тяжко дышала. Люди уже не отстраивали покосившихся домов, как на выпасах, ставили шатры и так жили.

Мне же все лето жизни не было. Тяжелое предчувствие беды окружило меня и душило, но я не видела, откуда ее ждать. Сердце мое было словно в тумане, тяжелые боли в голове не отпускали уже, а после каждого сотрясения гор звало меня, и томило, и душило – вперед, вперед, пока не поздно, беги, царь, к Золотой реке.

До того тяжело было мне, что трижды решалась я, как трус, убежать от своей доли, бросив царскую шапку, народ свой оставив, уйти одной. Уже жалела, что не пошла с Талаем. И убегала, и гнала коня, ветер со слезами глотая, – но сама же не верила, что сбежать удастся, и, как достигала первой реки, как поила коня, понимала: царь – заложник и слуга своего люда, не убежать ему. Так возвращалась я дважды.

А на третий раз, чуя только нестерпимую боль в голове, до помрачения, решила так: не стану останавливаться, буду гнать и гнать, пока не приду к чужой земле, пусть конь падет, ногами пойду – и пустилась вперед. Но остановил меня бело-синий: попала в яму нога у коня, на полном скаку оступился и сломал ногу. Я сама, улетев, не сразу в себя пришла, а после чуть не лопнули уши от конского крика. Верный, хороший был у меня тогда конь, я содрогалась, его жизнь обрывая, но выхода не было: сама его погубила, опять долю свою решив обойти.

Хоть к дальним стоянкам откочуй, а она тебя отыщет.

Хоть на край земли, к чужим людям уйди, найдет доля тебя.

Без коня, пешком в стан свой я воротилась. Там же словно не заметил никто, что не было меня весь день: своей жизнью жили люди, дымились очаги, ржали кони, перекрикивались дети. Один мой верный Эвмей искал меня и, найдя, спрашивал, не будет ли для них приказов, вестей. Встревожен он был и недоумевал, меня без коня видя. Я улыбнулась, в светлое его лицо глядя.

– Да, – сказала ему. – Приходи завтра на рассвете ко мне. Хочу с тобой вместе поехать с древними разговор держать. Хочу знать, зачем ему мои люди на этой земле.

Чужеземец только кивнул.

Как пришло это мне – ехать к Чу – я не знаю. Почему позвала Эвмея с собой, не знаю тоже, верно, ээ мой шепнул, без него и не вернулась бы я тогда.

Ночью спала плохо. Вдруг проснулась и, решив, что рассвет близко, выскочила из дома. Но Большая повозка высоко еще стояла на небе. Ночь стояла. Совсем немного я поспала. Вернулась обратно в дом.

Хлопнула дверью – пошевелилась тень мамушки у очага. Уже несколько лет слепа была она, лишь на шорохи поднимала голову.

– Ал-Аштара? Ты ли это, золотое дитя? – спросила она.

– Я, старая. Спи, – так ей сказала и хотела ложиться снова, но она спросила опять:

– Пусто в доме?

– Пусто, мамушка. Только я. Ночь стоит. Спи.

– Значит, снилось мне то: отец твой да брат, помнишь брата, Санталая? Будто в дом вошли и ходят по дому, а тебя нет, тебя ждут.

Я вздрогнула. Не сразу ответила:

– Нехороший твой сон. Знаешь же сама, нет их давно под солнцем.

– Знаю я, золотое дитя, да все забываю. Все мерещится, что приходят они сюда. Дом их здесь, куда им еще идти.

– На вышнем пастбище они сейчас отдыхают. Ничего не оставили здесь. Незачем и приходить. Тебе грезится, дымом ты надышалась. Спи, старая.

И я снова хотела лечь. Но она остановила меня.

– Посиди с трухлявой, Ал-Аштара, – позвала она меня слабым голосом, и мне почудился в нем страх. – Сколько ночей я сторожила огонь, посиди со мной рядом, скоро к предкам своим я уйду. В каменной лодке спустят меня по реке смерти, и там уже не увидимся мы – сама говоришь, есть у вас небесное пастбище, места другие. А ты знаешь, как сердце это к тебе шелковой ниткой привязано.

Я подошла к ней и села рядом. Никогда не говорила со мной мамушка о своей смерти, давно не ласкала меня. Я села, взяла веретено, что у ног ее лежало, и стала прясть, а она продолжила шепотом говорить мне что-то. Я почти не слушала, в мыслях своих тревожных обитая, пока одно слово не сказала она, как за нить мое внимание притянула.

– …Колодцы эти ведут в такие места, где нет людей, только счастливые духи-призраки тех, кто покинул горы под солнцем, – рассказывала она. – Там тоже есть горы, тоже есть леса, но для тех, кто жил добром под солнцем, там все доступно без труда. Мы же – хозяева тех мест. Здесь, под солнцем, дома свои держим. А кто будет охранять наши дома, пока внизу мы живем? И предки мои сказали: мы будем, если потом всех нас, и наших детей, и детей их детей, и так без счета, в те ворота счастливые проведете. Храните же, – каменные великаны сказали. А провести в ворота можно будет только тех, кто горы под солнцем покинет. Делайте тогда каменную лодку и под землю по счастливой реке спускайте…

– Подожди! – остановила я ее в волнении. – Скажи-ка: великанов тех не Чу называют?

Мамушка даже обернула на меня свои слепые глаза:

– Шеш, молчи! Пеплом рот набей. Кто ж ночью имя их вспоминает? Вот разверзнется земля, и здесь будут они! Одно спасает тебя – не наших ты кровей.

– Не злись, старая. – Я взяла ее сухую ладошку и стала гладить. – Ты мне все получше расскажи. Так что же, ваши люди их дома берегут? А за это они их по колодцам в землю провожают?

– Нет, не по колодцам. Колодцы эти – из их домов в подземное царство идут. Там сами они обитают. А мы на лодках через реку смерти к ним спускаемся. А стеречь обещали и никому из нашего люда подходить к домам не даем. За это нас к себе они и берут.

– А что-то еще они просили у вас?

– Нет, им много не надо: чтобы только жили на этом месте и за домами смотрели.

– За домами смотрели… на месте жили… – как эхо, я повторила. – Знаешь ли ты, мамушка, что ты старейшая из своих людей? Сколько с ними я ни говорила, не знал никто о домах великанов такого, что ты знаешь. И объяснить мне не мог.

– Забывать люди стали. А как вы на землю эту пришли, так мы все за вами живем, себя не помним и как будто все, чем здесь мы были, вам переходит.

– Нам переходит… Как же ты права во всем, старая! Как же я раньше не думала у тебя узнать! И правда, все переходит: вы их хранили, нынче нас своей охраной поставить хотят, к земле прибить, тяжелее железа, прибить хотят… Но скажи, мамушка, знаешь ли ты что про лэмо? К вам не они ли приходили от великанов, чтобы туда звать?

– Лэмо? – она протянула, задумавшись. – Нет, о них мне не известно. Да и то: много всего в мире живого бывает. То птица прилетит, какая никогда не летала, то рыба приплывет, какая никогда здесь не водилась…

Больше ничего она мне не сказала. Но и того было мне достаточно: как окошко во льду я вдруг разглядела, через него вниз посмотрела: множество рыб ходит в замерзшем озере. А я-то считала, мертво здесь все, нет объяснения.

Я поспала еще немного. Проснулась до света и, поев, склонилась к огню, просила помощи у матери Табити.

Призрачная, рассветная хмарь стояла, влажный туман поднимался из стана. Мамушка была за домом, лицом на восток стояла, гладила тощие свои косы и кланялась солнцу. Я увидела ее со спины, и прозрачной, как желтый лист, она показалась мне.

– Что, старая, солнце встречаешь? – спросила я ее ласково, подойдя ближе.

– Это ты, золотое дитя? Не встречаю – прощаюсь. Мне ли его встречать!

– Или смерть чуешь?

– Я не чую, кости мои уже по ней плачут. Сколько живу, никто не живет. Всех уже проводила, кто со мной начинал жить, и тех, кто родился, когда уже сама давно жила, – и тех тоже.

Она замолчала. Лицо ее было тогда, как сухой гриб. Моя голова в тот рассветный миг чистой была, не болела, что нечасто тогда случалось, и чувства были ясными: поняла я, что, вернувшись, в доме мамушки уже не увижу. Склонилась тогда над ней и поцеловала сухое лицо туда, где когда-то краснели губы.

– Прощай же, – сказала ей и ушла. Коня еще собрать надо было до того, как приедет Эвмей.

Мы отравились в степь, где положили Велехора в землю, как рассказала его вдова.

Странная это степь, небольшая и почти круглая, как блюдо, меж гор лежит. Белая цепь у нее на юге, на севере – таежные горы и перевал к стану торговцев, на западе от нее мы живем, а к востоку начинаются земли, уходящие в степь, – все ровнее и суше. Мутная река по ней течет, ее разделяя. На одном берегу темные живут, на другом Чу, и живые на тот берег не ходят.

От нашего стана до степи два дня пути. После полудня второго дня мы были там. По тени столбов у тропы, какие и мы, и темные ставим, чтобы путь солнца отмечать и знать, сколько дню осталось, поняла я, что сумерки нас застигнуть могут на переходе реки, и погонять мы стали коней. Где брод, темные нам указали, и с молчаливым любопытством проводили глазами, как отправились на запретный берег.

На той стороне степь неровная. Не только насыпи камней – стоят там скалы, невысокие, в ряду три на юго-запад протянулись. Постояла я возле курганов, не зная, в какой положили брата, посмотрела на их спящие булыжники и отправилась к первой скале, темно-зеленого камня. Коней связали, внизу оставили и по уступам вскарабкались наверх.

Вид на всю степь оттуда открывался. Прямо под нами насыпи Чу лежали, цепочками по всей степи расходясь. Надо было торопиться, солнце уже за горы ныряло. Тут же текла небольшая болотистая речушка, у которой оставили мы коней, по ее берегам росли лиственницы и тальник. Быстро мы с Эвмеем спустились, набрали хвороста для костра, чтоб всю ночь с огнем быть, и уже сели спокойно на скале, закат ожидая.

Солнце быстро село. Уходящий месяц тогда был, выйдет нескоро. Только звезды рассыпались по выси, и теплый ветер потянулся наверх, с остывающей степи, к нам. Наш одинокий костер, верно, издалека был хорошо виден, но этого я и хотела. Велев Эвмею держать огонь, я отошла на край скалы, откуда насыпи открывались, села на одежду и стала ждать.

Это пришло быстро, почти так, как и на Оуйхоге: вдруг появился туман, сначала неясный, потом все плотнее, и скоро вся степь была словно бы под водой, туман ее поглотил. Я смотрела туда и звала знакомые тени древних жителей этой земли, духов, людей ли, того не знала.

Они появились, и так же, как было много лет назад, ужас наполнил мое сердце. Но я удержала себя и заговорила с ними:

– Чу! Это я, царь люда Золотой реки, Ал-Аштара! Я с вами пришла говорить, ответьте: зачем вам люд мой? Зачем оставить на этой земле решили вы нас? Уже и братья гонят нас в кочевье, вы же не пускаете, сердцами людей завладев. Не достало ли вам еще воинов, что в ваших домах легли? Отпустите нас! Отпустите, или мало еще вам отдали?

Они услышали меня – я это почуяла – и потянулись все к скале. Как сердце ночи, тьма, что ночь порождает, так стали они вокруг. Но молчали, и несказанная гордость, презрение шли от них. Я была для них как корова или овца – жертва, приведенная к ним, скотина. Это всем существом своим я поняла.

– Чу! – закричала я. – Вы цари этих земель! У вас достаточно слуг, и люди, что живут с вами давно, вас почитают! Мы же не знаем вас! Мы не с этих земель! В нас свободный ветер живет, к вечному кочевью нас понукает. Дайте моим людям сняться, отпустите! Или алчность живет не только в духах и людях, но и в древних царях?!

Моя голова полна была болью, а уши – неясным гулом. Ветер подул снизу сильнее, и тени как будто заволновались. Но не отвечали они мне, все так же презрением было полно их молчание, нечеловеческой гордостью.

– Чу! Чу! Чу! – вновь и вновь я взывала, но все было тщетно. Тут поняла я, что они растут, ко мне приближаясь. Вот ближе, ближе, на скалу поднимались они, и тогда поняла я, что будет со мной то же, что с Очи однажды случилось, отшатнулась и успела крикнуть: “Огня!”

В этот момент снова содрогнулась земля, и гул по степи прокатился. Я на ногах не устояла, упала на камни, но верный Эвмей подскочил с горящей палкой, освещая ночь надо мной.

Кто спас меня, я не знаю – чужеземец ли, старший ли брат, содрогнувший землю. Спрятались Чу, не стало тумана. Мы с Эвмеем до утра оставались на скале, и далеко, как сигнал, был виден наш костер в степи.

– Я слышал, как царь говорил с теми, кого глаза мои не различали, – сказал мой Эвмей. – Ответили тебе древние цари?

– Нет.

– Твое сердце в печали от того?

– Нет. Зачем грустить над тем, что нельзя изменить?

– Как мне успокоить тебя, Кадын?

– Спой песню своего народа, друг.

Он задумался. Потом улыбнулся:

– Я знаю, чем порадовать тебя, царь. У нас рассказывают певцы предание о мореходе, двадцать лет искавшем дорогу к дому с войны. Я не помню всего сказания, но одну песню помню и спою тебе, царь. Это гневная песня про то, как, вернувшись, мореход нашел в доме жены множество женихов, неволивших ее стать им супругой, и убил их всех.

– Один?

– Да. Боги ему помогали. Еще слуги и повзрослевший без него сын. Эта песня – про битву.

– Пой, друг.

И он пел на своем странном, как вода, певучем языке, пока не взошел месяц и не осветил степь предутренним светом. Тогда мы затушили огонь, спустились, нашли коней и отправились в обратную дорогу.

Что было дальше? Немного осталось мне рассказать.

Осенью стали чинить люди свои дома, хотя не прекратилась земная тряска. Не все имели хорошие шатры, чтобы зимой в них жить. Реки пошли мутные, с гор сходили камни. Олени ушли в другие горы, в осеннюю охоту мало взяли мяса охотники. Волки резать принялись стада. Медведи не легли с первыми холодами в неспокойную землю. К зиме тяжелей люду стало. Скот теряли, охота не шла. Троих охотников за первую луну зимы задрали медведи, близко они ходили вокруг станов, воровали коров и коней. Сдвинулось все в мире, дурно стало.

Я не звала глав родов, для меня все это об уходе говорило, они же по-прежнему упрямились. Сами ко мне пришли они.

– Помоги, царь! – так они со мной заговорили. – Люду тяжко, чего хотят духи, скажи!

– Верно, о дороге вы и не помышляете, – ответила я. – О чем же спрашивать мне духов?

– Не то дали хозяину, что он хотел. Пусть скажет сам, что ценного есть у нас, что себе платой он хочет за нашу жизнь на его земле.

И я согласилась. Опять звала Камку, и, как пришла она, собрались снова все вместе, звали грифона-хозяина, курили травы.

А как задали вопрос, я сама ответ его увидала. Увидала – но не смогла в то поверить. Не поверила – и будто не поняла.

А он, представ на горе, вопрос услыхав, ко мне обернулся. Раскрыл крылья и бросился на меня со скалы. Сердце мое сжалось – и виденье пропало.

Камка же яснее ответ ээ Торзы услыхала, но, как закончили мы курить и отошли от дурмана, не сразу ответила она и не смотрела мне в глаза.

– Нашего царя себе забрать хочет хозяин, – сказала моя Очи. – Ал-Аштару женой своей, в свой чертог увести хочет. Тогда успокоит землю. Пока будет с ним Ал-Аштара, не тронет людей на этих горах.

Мужчины молчали, как мертвые. Как бы ни относились они ко мне, смерти моей никто из них не желал, знала я это.

А я закрыла глаза и впервые за долгие луны ощутила, как отошло мое тяжелое предчувствие беды, отпустило сердце и перестала болеть голова. Все вспомнилось мне: и слова Камки, и закон Луноликой матери девы. И отцовские вспомнились слова: когда гневаются духи, им всегда отдавали царя. Царь – заложник люда перед всеми силами мира.

Я открыла глаза и сказала спокойно:

– Путь так будет.

И распустила совет.

Всю последнюю луну я легка и свободна, спокойно мне, как давно не бывало. Не царем – снова девой простой себя ощущаю. Пояс еще не сняв, царских знаков не сняв, самою собой в эти дни была. Оставалось одно мне решить за эту луну: кто станет царем после меня. Иначе распался бы люд, начались бы смуты.

Очи наследницы не имела. Кама не оставив, в бело-синее она шагнула. Со мной лишь проститься пришла.

– Отчего ты так решила? – ее я спросила. – Не звал тебя Торзы-хозяин.

– Два брата начало нашему люду положили, а две сестры его закрывают, – сказала она. – Без тебя незачем будет мне с людом быть, да и не смогу я оставить тебя, сестра. Вместе мы жили, вместе нам и землю эту теперь охранять. Воин уходить должен собственой волей. В чертоге брата тебя я дождусь.

И простилась, и растворилась в горах.

Я же не могла так просто уйти. Ходила за мной по пятам вдова Велехора, сына своего под глаза подставляя. Посвящение он уже принял, летом женился, был толстым юношей и верил лэмо, как и мать его. Не лежало мое сердце к нему. Тяготило меня: что же будет, если этот разиня станет царем? А больше не было никого в прямом родстве у меня.

Счастливая мысль в ум мой упала, но не сразу приняла ее. Все хорошо оглядела, как выйдет: крепок ли этот воин, не убьют ли его недруги, станут ли верными ему мои близкие воины?

Но решила я: нет лучшего рядом со мной. И позвала к себе Алатая.

Как вошел он, последнее сомнение мое отступило. Стал он крепким и рослым воином: все дети после посвящения за год мужают. Не мальчик уже был передо мной. Хоть усы не пробивались еще на лице, взгляд его был тверд, голову прямо держал, и лишь тоска была в глазах его. Сердце его было мягко, сердце его продолжало любить меня, видела я это. И тем тверже уверилась я в том, что сделать хотела, и тем старше, старухою себя рядом с ним ощутила.

– Подойди, – я сказала. – Вот, видишь ли этот сосуд? – указала на прекрасный кувшин из рога, с золотыми накладками, высокий и тонкий. – Все цари нашего рода пили из него, когда был особый случай, когда собиралось кочевье или провожали царя. Отец пил, своего отца в бело-синее отправляя, я пила, отправляя отца.

Он тяжело молчал, не понимая, к чему клоню я.

– Сегодня хочу с тобой из него пить.

– Царь! – прервал он меня, и в голосе его прежний, светлый и добрый мальчик был. – Зачем рвешь мне сердце? Еще не истекла луна, еще не пришло твое время.

Его голос дрожал. Я поднялась, подошла к нему, держа сосуд в руках.

– Я не хочу прощаться, Алатай. Я хочу приветствовать нового царя. Ты помнишь ли, что когда-то твой род царствовал над нашим людом? Пока не случилось то же, что и сейчас: люд остаться хотел, братья спорили, потеряв отца, что им делать. Твой предок хотел остаться, но духи тогда решили иначе, и младший брат царствовать стал, и закрепилось то за его родом.

– Зачем говоришь об этом, Кадын? Мой отец с детства внушал мне ненависть к твоему роду тем, что легенду эту изо дня в день повторял. Только любовь к тебе сильнее была. Я забыл эту легенду ради тебя.

– А я нынче вспомнила. Народ остановился, и ему теперь нужен царь другого рода. Бело-синий забрал моих братьев, меня не наградил сыновьями. Я хочу тебя назвать младшим братом, и тогда примешь ты царскую гривну из моих рук, когда придет мое время.

Он побледнел, мой мальчик, но не смог отказаться. Видела я: то, что пытался вложить в него старый Зонтала, погибло в нем. И тем спокойней была: не врагу, а верному другу власть отдам.

Мы рассекли запястья, сцедили кровь в чашу с молоком и по очереди выпили. Так стал он моим братом. А после позвала умельца, и он нарисовал ему на руке солнцерога и барса – знак царского рода.

Об этом я после объявила всему люду, и главам, и своим воинам. Вдова Велехора рыдала, слез своих не стесняясь, а воины сразу поклялись ему в верности – они знали и любили Алатая. Потом собралась я в свое кочевье, сняла гривну, надела Алатаю на голову царскую шапку, оставила ему дом свой, скот и народ – и ушла к своему жениху.

Последнее кочевье мое – из царского стана сюда, на бескрайний, ветра рождающий Оуйхог. Суровая выдалась зима, носятся бурные ветры, скрежет когтей ээ Торзы-грифона слышен в скалах у молочной реки. Девы, что сопровождают меня, девы, что волосы остригли мои и в одежды невесты меня облачили, страдали и плакали здесь, на Оуйхоге. А мне хорошо. Свободной себя я здесь ощущаю.

Невеста дурная из меня вышла – что принесу жениху? Пустая иду, сама как есть. Женской одежды всю жизнь я не носила, и странно сейчас быть мне в ней. Юбка да волосы невесты, с накосниками, со всеми зверьками, золотокрылыми птичками, – всю эту красу, от матери моей оставшуюся, я нашла, столько лет пролежало в сундуках в доме, и вот меня дождалось! Рубаху ту самую надела, что подарил Атсур, цвета топленого молока, нежного шелка, с красной нитью по горлу и рукавам. И смешно самой, и печально: не думала я, что достану ее когда-либо, не думала, что мне ее носить. Да шуба моя любимая, охотничья, старая, черная. Вот все, в чем перед братом предстану. Хороша ли невеста? – спрошу. Хороша…

Кто я теперь, мать Табити? Я, невеста без жениха, сидящая возле умирающего огня. Я ли царь люда Золотой реки? Или я царь того, еще не названного, не имеющего своей истории и доли люда, что зародился из моего здесь, в этих горах? Начало я или конец, принесла спокойствие или оставила людей здесь на исчезновение? Старая Камка говорила, что я стану царем, а мой люд – истоком огромной реки. Одна река пересохла, из нее вытекает другая, а я стою в том месте, где устье стало истоком, мне не видно ни великого прошлого, ни большого будущего – только неясность и мутная вода.

Кто я, мать Табити? Я ли дева-воин, оставившая себя ради доли, счастливая тем, что силу всего люда носит в себе? Я ли несчастная дева, упустившая любимого воина и идущая замуж по воле родных? Мне смешно думать об этом, но кто сказал, что это не так?

Кто я, мать Табити? Мне казалось, что жизнь моя полна событий, боя, что хватило бы на сто человек, но вот я рассказала тебе все и осталась пуста, как сосуд, из которого вылили молоко до капли.

Мой жених с золотой шкурой уже ждет за дверью. К нему я иду, чистая, словно только что посвященная, словно дева из дома родителей, не знавшая ни тревог, ни сражений, не знавшая власти, жестокости, судов и казней. Собой ли я буду тогда, мать Табити? Такой ли он меня ждет?

Но рассвет наступает – или это свет золотой гривы моего жениха освещает горы и степь. Вот сейчас он войдет, и меня не станет. Вместе с ним в духа гор обращусь я.

Вот сейчас он войдет, и я исчезну, но слова мои, весь моей жизни рассказ будет звучать здесь, в этой степи, на этом пастбище, так близко лежащем к вышнему. И кто сможет – я знаю – тот услышит и разберет. Кто сможет, тот услышит и скажет всем, как если бы говорила я сама.

Так говорила:

Меня зовут Ал-Аштара. Это потому, что я родилась на рассвете. Еще по-разному люди зовут, только я не слушаю, и не слушайте вы.

Меня зовут Ал-Аштара.

 

Послесловие

В 165 г. до н. э., по китайским хроникам, племя юэчжи, с которым некоторые исследователи соотносят пазырыкцев, было полностью побеждено своими исконными врагами – хунну. Есть версии, что часть племени отошла к тому моменту на север или запад от Алтайских гор.