Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Октябрь 2009, 2

Улица Советская

Рассказы

Дом №1, или Померяться пи

Женщины здесь не бывают и не живут. Последних видели с полгода назад: из подъезда, медленно ступая по выгибающимся доскам мостков, вышла Валя по прозвищу Селедка. На лице ее, перетянутом крест-накрест путами сбившихся волос, засыхали змейки кровяных струек. Под локоть ее поддерживала мать.

– Вот и выходи замуж так, – повторяла она с успокаивающей скорее самое себя, чем дочь, интонацией, дергая в разные стороны полу вытертого халата. – Вот и выходи замуж так.

Вслед им из окна третьего этажа летели скомканные газеты, сувенирные блюдца и не поддающийся определению мелкий мусор. Метанием занимался Вова по прозвищу Клепа, с неделю как – Валин муж. Он был неаккуратно подшофе и силился что-то сказать, но лишь вывешивался по пояс из окна и болтался, как собачий язык на жаре, рискуя упасть вниз, в самое глубокое место огромной черной лужи. От падения спасал Сергей, Вовин брат-близнец, одной рукой державший того за майку, а второй – двигавший сигарету во рту, не меняя выражения лица.

Лужа эта была местной достопримечательностью. Она не высыхала летом и не замерзала зимой. Появилась она незаметно, в одну из ночей, и с той поры не отдала ни пяди земли. По ее поверхности от центра к краям ходили, пузырясь, тяжелые волны, разгоняя и крутя бутылки, щепки и желто-серые комки слизи. Однажды дворники высыпали в лужу две тонны песка, но там, внутри, только чавкнуло, как чавкает бездонный кисель Востока на все попытки Запада что-то предпринять.

А потом и дворники перестали здесь бывать. Город устал пугаться дому-развалюхе, и чувство это стало взаимным. И, как часто бывает с уставшими ужасаться, сталкиваясь ежедневно нос к носу, они перестали замечать друг друга, скинули со счетов и вычеркнули из полей зрения. Дом внесли в план на снос, но сносить не спешили, рассудив крепко, по-хозяйски: чего суетиться, сам упадет. А, между прочим, домов таких больше во всей области не найти: трехэтажный, по квартире на этаже, с одним подъездом. Нет таких больше.

Когда-то здесь жила не одна семья, человек двадцать. Но кто-то умер, кто-то уехал навсегда, а кто успел и вовремя переселиться, устроиться, почуяв, к чему все идет. Так крысы бегут с тонущего корабля, так из треснутого ореха выпадет-то одна пустая труха да дрянь, а останется – самое ядро.

Ядро составляют близнецы – третий этаж, Максим Петрович – второй и Алек – первый. Нельзя сказать, что многое их объединяет. Разве что вот сквозная дыра метр на метр в ванной – по всем этажам – дала им повод для общения.

Первый их разговор посредством дыры был короток:

– Господа, – сказал Вова в дыру, стоя в своей ванной на коленях. – Господа, а не завести ли нам жирафа?

Похохотали да разошлись.

Близнецовость братьев все воспринимают номинально, столь они непохожи. Вова – стройный, как тень от ноги цапли на закате солнца, а Сергей – основателен, устойчив и пирамидален. Вова – порывист и несдержан, жестикулируя, частенько рвет карманы и рукава, а Сергей – в сложные минуты лишь сереет лицом да быстрее на четверть такта водит рукой, куря.

Жить друг без друга, однако, они не могут. Пришла однажды весна, и била весна ключом, да по голове притом, и ключ тот был, по эффекту судя, разводной, и захотелось Вове немедленно жениться. И стал Вова делать предложения руки и сердца первым, вторым, третьим и далее всем попавшимся на пути барышням.

– Экий вы, молодой человек, на колено падучий, – отвечали барышни, безусловно оценивая происходящее и – вдруг – вспоминая о срочных делах, приболевших бабушках и невыключенных утюгах.

А потом появилась Валя. Валя была доброй, отзывчивой девушкой, что и привело отчасти к бросанию мелким мусором из окна и легким телесным повреждениям. Природа явила братьев на свет вместе и видеть, очевидно, хотела вместе, всегда. Так отдельны друг от друга небо и вода, но на далекой линии морского горизонта они сливаются в одно, нераздельное.

Наверное, по плану то был один человек, гармоничный и самодостаточный, да спутались карты. А ведь забавно понаблюдать за ними: понимают они друг друга не с полуслова даже, а с четверти. Читают они, например, свежие газеты, а Сергей и говорит Вове, не отрываясь от чтения:

– Я тут подумал…

– Не стоит, – отвечает Вова.

– Почему?

– Как сказать…

– Не к лицу?

– Да.

И они вновь склоняются над газетами.

Тем временем этажом ниже Максим Петрович, интеллектуал, умница, мошенник, вор, а ныне – никто, смотрит в затянутый паутиной угол. Пять раз переливчато отбивают часы: пора пить чай. По заведенному обычаю, и даже скорее ритуалу, Максим Петрович со вздохом встает из глубокого кресла с гнутыми ножками, идет к часам, достает ключик из кармана жилетки и заводит, считая обороты:

– Девять, десять…

Бронзовые старинные часы стоят на каминной полке. Форма их – сюжетна: ангел, сжигающий бабочку в жертвенном огне. Благородная патина темнеет в углублениях; прекрасные часы. Циферблат чист и не расколот, стрелки родные, идут – точно.

А вот с камином неприятность случилась. Сосед сверху сначала дал добро трубу провести, а потом вдруг заартачился. Долго торговались. Упрямец требовал фантастические суммы. А в довершение опрокинул в трубу мусорное ведерко. Пришлось ее разобрать. Так и стоит сложенный камин, тяготясь декоративной ролью.

Любовно оглядывает Максим Петрович обстановку комнаты: раздвижной стол красного дерева, немецкий кабинетный рояль, тесно сгрудившиеся на стенах иконы, продавленные кресла в английском стиле, ряд самоваров на полке вдоль стены. Коллекция самоваров – особая его гордость, все они разные: репкой, луковкой, тыковкой, рюмкой, цилиндром. Рядом с каждым предметом в комнате парят невидимые ценники, которые, впрочем, Максим Петрович видит прекрасно, получая в сумме их бесконечно приятную величину. Меж тем это довольно странно – жить в квартире, что стоит в несколько раз меньше ее содержимого.

Максим Петрович подходит к стеклянной горке и, открыв створку, удовлетворенно отмечая отсутствие скрипа, выбирает чайные приборы. Сегодня выбор падает на незамысловатую кузнецовскую пару. Уже три часа Максим Петрович распивает разные чаи и бьется над конструированием новой схемы: лучшей своей схемы, неслыханной, чистый бриллиант в оправе. Он ждет, пока она сложится в его голове полностью, четко и стройно, и она сложится – так было всегда; а пока Максим Петрович истово стучит серебряной ложечкой с вензелем “А.В.”, расплескивая чай, и даже вибрирует весь в ожидании озарения.

Вспоминая свои прошлые комбинации, он тоненько хихикает, а иногда и хохочет во весь голос. Особенно ему памятен старинный гарнитур, сделанный из одного стула знакомым мебельщиком-умельцем, дай ему Бог здоровья: куда ножку, куда спинку, куда перекладинку – и вот тебе цельный гарнитур. Вспоминается также и швейцарский хронометр, долго-долго ходивший по рукам местных антикваров, увеличиваясь в цене. Только через ловкие руки Максима Петровича хронометр проскочил четыре раза, оставляя в пальцах крупицы золотого песка. На пятый раз Максим Петрович вывел хронометр на орбиту высшего порядка, на аукцион в Москву, и получил в несколько раз больше, чем все – до того.

– Но на этот раз все будет по-другому, – говорит Максим Петрович и гладит себя по колену.

Взгляд его падает на латунный канделябр первой половины девятнадцатого века, и вот тут-то все и становится ясно, от начала и до самого конца, во всех мелочах, до самого финала.

– Так! Так! Так! – вскрикивает он и роняет кресло.

Расстилает на столе лист ватмана, выписывает имена, обводит, соединяет стрелочками, прикидывает – получится ли? Спустя час на обратной стороне схема отрисована набело, в виде замкнутого кольца.

– Итак, – размышляет Максим Петрович, грызя колпачок маркера. – Я звоню Гришке-Наркоману: Гришаня, есть у меня канделябр, нужна пара к нему, денег дают хорошо за пару, не обижу. Даю ему фото. Он, конечно, пойдет к Ване-Китайцу. Ваня-Китаец – к Проскову, Просков – к Валкину, Валкин – к Шуре-Ложечке…

Так перечисляются имена, фамилии и прозвища, складываясь в причудливое кружево, в ловкую паучью сеть.

– …ну а Матвеев канделябрик сей у меня видел, прибежит покупать. А я-то продам, конечно. Почему не продать, если тройную цену дают? И пойдет канделябр обратно, опять ко мне. Третьего дня у меня будет, зуб даю. А я руками только разведу: слился заказ, Гриша, спекся клиент, скуксился…

Не откладывая, Максим Петрович звонит Грише и приглашает почаевничать. Затем кладет трубку, хлопает громко, до эха, в ладоши, заворачивает канделябр в чистую тряпку и идет прятать. Вернувшись и поразмыслив, заворачивает в тряпицу часы с каминной полки и несет прятать тоже.

А на первом этаже, услышав сверху мелодичный перезвон сквозь треск и поскрипывание пружин, Алек плюнул в потолок изящной торпедой. Потолок достойно принял удар, а затем, призвав в союзники закон тяготения, ответил симметрично, буквально тем же, метя в глаза.

– А мы утремся, не впервой, – сказал Алек и действительно утерся краем полотенца.

Алек лежал в ванне. В ванне лежала вода. На воде лежала пена. Каждые семнадцать секунд из захватанного длинного крана на пену беззвучно падала капля воды. Щурясь, Алек смотрел на большой палец ноги, торчащий из воды, и представлял себе то всплытие-погружение подводной лодки, то морское чудище, на манер лох-несского. Алек обладал тем самым зрением, что будит фантазию и заставляет получать информацию от внешнего мира через другие источники. Тем самым зрением, при котором постричь ногти на ногах и не покалечиться возможно, лишь надев очки и вытянув в напряжении шею. Тем самым зрением, при котором женщину бессмысленно смотреть: надо щупать, как щупают отрез ткани при покупке.

– Алек! – крикнули с третьего этажа.

В сквозной дыре торчала Вовина голова. Очевидно, он хотел поделиться очередным своим открытием в познании мира, так часто бывало.

– Оу? – отозвался Алек, садясь в корыте.

– Я вчера узнал, как ток идет по проводам.

– Так, – сказал Алек и приготовился запоминать дословно. Он любил запоминать Вовины интерпретации дословно.

– По первому проводу идет потенциал, а по второму фаза острым углом вперед.

– Почему же непременно острым вперед? – спросил Алек после паузы.

– Ну а как она тупым-то пойдет? Как?

Вова сделал ладонь “уточкой” и показал, что тупым углом вперед – решительно невозможно. И тут же предложил:

– Померяемся пи?

То была обычная их забава.

– Три, четырнадцать, пятнадцать, девяносто два, шестьсот пятьдесят три, пятьдесят восемь…

– Девяносто семь, девяносто три, двадцать три! – торжествующе продолжил Вова, подмигнул и исчез.

Алек вздохнул и откинулся назад, погружаясь в коричневатую теплую воду. Сегодня Алек искал здесь успокоения, он с утра находился в расстроенных чувствах. Намедни он нашел на антресолях пластинку камерного оркестра Хайфы и слушал ее целый день, все прибавляя и прибавляя громкость. Особенно ему понравилась композиция “Мазл тов!”, на ней он выкрутил громкость на максимум.

И в тот самый момент, когда звуки скрипки заставляют сердце сжиматься и трепетать, как птичку; когда по щекам, как лыжники с горы, готовы соскользнуть жемчужины слез; когда в горле щекочет и свербит; когда из груди готов вырваться к небесам подвлажненный мучительный стон, – в тот самый и никакой другой момент в окно к нему влетела, трактуя как пустую никчемность все на своем пути, крышка канализационного люка. И в этом, положим, не было ничего удивительного: несдержан местный народ в изъявлениях.

Удивительное настигло наутро: пришел участковый, прошел на кухню, сел боком к столу, крутанул золотую печатку на пальце и потребовал вернуть на место похищенное городское имущество. Алек провел его в комнату. В комнате президентствовал хаос. Окно было заткнуто подушкой. Наволочка на ней была несвежа и протерта. Под ногами поскрипывали стекла. На стенах шевелились истлевшие запятнанные газетные вырезки.

– Да уж, – сказал участковый, подхватил, крякнув, крышку и ушел, изрядно наследив в коридоре.

Алек оглядел комнату, махнул досадливо рукой и задумался: почему мы не слышим других, когда надо, а когда не надо, очень даже слышим? Он привычно поставил таймер на кухонной плите и уделил этой мысли двадцать минут, но до четкого ответа не додумался. Так он и оказался в ванне, полной воды, с головой, полной мыслей.

“А вот качество акустической системы проверяют на низкой громкости – в этом-то все и дело, – думал Алек. – Вот так и можно проверить себя: не кричать о помощи, нет, но – прошептать. Прошептать…”.

Повод прошептать о помощи появился незамедлительно. Из-под прогнивших труб вылезла крыса и уставилась на Алека, склонив мордочку. Алек боялся крыс.

– Помогите, – прошептал Алек.

Что-то объемное и тяжелое просвистело в густом воздухе, и крысы под этим видно не стало и не стало вообще. Сверху свесилось искаженное лицо Максима Петровича.

– Что это? – спросил Алек.

– Часы, – сокрушенно выдохнул Максим Петрович.

– С ангелочком?

– Да.

– А я думал, время – лечит, – сказал Алек.

– Когда как, – через силу улыбнулся Максим Петрович. – По-разному бывает.

Повисла пауза, долгая и непонятная. И тут Максим Петрович – интеллектуал, умница, мошенник, вор, а ныне – никто, спросил:

– Что ж, померяемся пи?

Они померялись, и Алек впервые выиграл.

 

Дом №3, или Черный день

Кв.1, Полушкин

Полушкин был убежденным холостяком.

– Бабы – это дело такое, – говорил он, делая неопределенный жест.

Выпив же, пускался в рассуждение о дискредитации мифа о двух половинках:

– Это что же получается? Кто-то там развеял половинки по всему белу свету, а женимся мы на ком? Да кто в нашем городе живет, на тех и женимся. Я уж и про деревни не говорю, там вообще – берут, что есть, а то и этого не будет. Да и, опять же, продукт скоропортящийся – понять можно, логика есть…

– За логику! – восторженно восклицал кто-то. Мужики, дернув головами, швыряли в себя водку.

– Это как в книжке, – продолжал Полушкин. – “Приключения Гекльберри Финна” называется. Там ребята спектакль устроили – полный атас: пьяный дед голый на сцене танцевал, еще что-то… И они потом зрителям говорят… говорят…

Тут Полушкин терял и мысль, и желание ее выражать.

– За театр! – нетерпеливо и убежденно поддерживали справа.

Блестели лысины, клацали зубы, стекленели глаза. Вспыхивали светлячки дешевых сигарет.

– Контрольная, – говорили слева и твердой рукой ровно делили остаток на пятерых, не доливая.

Тускло звякает стеклянное, шуршат истертые добела пакеты, помятыми ватагами тянутся мужики домой...

Работал Полушкин в лимонадном цехе. Вся его обязанность состояла в полуавтоматическом движении туловища влево-вправо с интервалом в три с половиной секунды: указательным и большим пальцами обеих рук Полушкин брал из коробки две заготовки пластиковых бутылок, ставил в автомат, нажимал ногой педаль и доставал готовые полуторалитровые емкости.

Так у него точно все получалось, бессбойно, – начальник любоваться приходил.

– Ты мне нравишься, – говорил он Полушкину. – Ты напоминаешь мне молодого меня. Хотя не такого молодого, а скорее – старого.

Полушкин смущался и прятал за спину руки с каменными мозолями на четырех пальцах.

Коллектив цеха подобрался хороший, честный, не вороватый; но честность эта – вынужденная, ибо нести с работы, кроме бутылок, было нечего. Как самый опытный работник, Полушкин позволял себе лишь одну маленькую вольность: стирку носков. Каждую вторую пятницу, в обеденный перерыв, в одиночестве, он приносил из раздевалки пакет с носками и деревянные длинные щипцы. Посередине цеха стоял чан обогащения питьевой воды кислородом. Отодвинув с натугой люк, Полушкин опускал в бурлящее носки – парами. Отстирывалось – в момент.

С работы Полушкин шел пешком, и чем ближе подходил к дому, тем кислее ему становилось.

“Мельчают дома, мельчают люди, – думал Полушкин, проходя мимо стройки. – И придет все к этакому сверхлогичному пространству метр на два: слева будет что-то связанное с едой, справа с работой, снизу со справлением нужд, а сверху – низкий, но не слишком, потолок: для души или чего уж там останется”.

Сам Полушкин жил в двухэтажном одноподъездном доме барачного типа, рядом с рынком.

– Рынок этот – ненастоящий, невсамделишный, северный. Цены у всех оговорочно одинаковы, да и торговаться не принято, – отмечал Полушкин, проходя по рядам.

Сегодня, отрешенно глядя вперед, Полушкин прошел мимо торговок, натягивающих рукава свитеров на белые пальцы, и вышел к ларьку у центрального входа.

Когда-то тут продавали пиво на разлив. Очередь собиралась загодя, за час, а то и за два, звеня бидонами и банками. Вспомнилось Полушкину, как однажды пиво привезли с опозданием. Очередь напряглась, забубнила, зашаталась из стороны в сторону. И тут из узкого оконца высунулась круглая голова:

– Предупреждаю: привезли поздно, разбавить не успела, – сказала голова. – Поэтому буду недоливать.

Вспомнил Полушкин – и как-то сразу все уравновесилось, самообъяснилось: и все не так плохо и даже скорее сносно, можно жить – да и интересно, что там дальше будет и как закончится, да и люди кругом чем-то живы и не собираются прекращать.

Кв.2, Сойкин

Коле Сойкину в наследство досталась старинная пивная кружка. Дед привез трофеем с войны. Толстостенная, основательная, с эмалированной крышкой в металлическом ободе. На крышке тонко выведен геральдический герб: корона, щит с крестом и два печальных полумесяца. Внутри, на крышке, написано: посуда сия подарена графом Генрихом фон Вайсштейном графу Гансу фон Хейнерсдорфу в 1908 году.

Кружка стояла в серванте, посреди сервиза на шесть персон. Изредка Коля с дивана бросал на нее взгляд, исполненный нереализованностью мечтаний. Сидевшая рядом жена, Света, взгляд строго пресекала, направляя куда надо: в лучшем случае – в телевизор, а то могла и на мелкие хозяйственные хлопоты.

Мыслей Коля не оставлял, но не знал, с чего начать. В успехе он не сомневался, ну разве что самую капельку.

“Война, разве что? – думал Коля. И сам себе возражал: – А чего им война-то?”

Приставка “фон” указывала на аристократичность рода и на, пожалуй, неплохие шансы. Всем сердцем Коля полюбил эти три буковки, безмерно уважая их и преклоняясь.

В 97-м Коля узнал про Интернет и сразу, в отличие от многих, понял, как его применить. Коля нанес визит двоюродному брату-студенту, ввел его в курс дела и даже пообещал что-то сгоряча в случае успеха.

Искали недолго, род оказался на редкость шустрым. Коля только и успевал выписывать: Мария фон Вайсштейн, помощник министра транспорта, Канада; Томас фон Вайсштейн, профессор, Англия; Кристиан фон Вайсштейн, пластический хирург, Германия; и так далее – двадцать пять человек.

Оживленно перекурили и тут же, на ломаном английском, набросали письмо и отправили всем из списка по электронной почте. Оставалось ждать, а это получалось хуже всего: за три дня Коля потерял процентов пять в росте, десять – в массе, прибавив только неопределенный процент в количестве седины. Ответил только один, руководитель отдела логистики Фольксвагена. Коля прикрыл глаза и явственно увидел равноценный обмен кружки на новенький автомобиль. Между тем немец интересовался фотографиями кружки. С этим сейчас просто, написал он: сделайте цифровое фото покрупнее и высылайте, так получится быстрей.

Насчет цифрового Коля понял, а вот насчет побыстрей – не совсем, так как в их городе такой фотоаппарат был, пожалуй, только у фотографа местной газеты. Не откладывая, Коля сбегал в редакцию и там ему наговорили много разного, до головной боли. Понятно было только, что фотограф то ли на больничном, то ли в отпуске за свой счет; что, впрочем, в любом случае означало запой, темный и неподвластный кому-либо.

Сойкин обзвонил друзей и знакомых, но так ничего и не нашел. Вечером он написал заждавшемуся немцу: “Погоди, майн фройнд, я не могу найти цифровую камеру”. Ответ пришел моментально: “Ничего страшного, я тоже часто дома теряю свои вещи”.

И вот тогда Сойкин пришел домой, оглядел свою квартиру и понял бесполезность ее: содержания ее, и себя – внешне и внутренне. Надломилось что-то внутри, засвербило.

Но прежде всего начатое нужно довести до конца. Коля проявил чудеса дипломатии и убедил немца приехать в Санкт-Петербург, где и обменял реликвию на доллары, по курсу один к десяти тысячам; замечательный был курс.

А уже вернувшись домой, ударился в удивительные самому себе мероприятия. По воскресеньям он снимал со стены в коридоре большой таз и тащил его на кухню. Там с упоением, неосознанно радуясь чему-то, варил кашу. Натянув фартук поверх куртки, с тазом и черпаком в одной руке и со стопкой эмалированных мисок и тяжелой связкой ложек – в другой, выходил во двор. Его уже ждали, сидя прямо на земле, подчас неразличимые; покуривая по папиросе на троих.

Сойкин ставил таз на скамью и быстро раздавал дымящиеся миски. Нельзя сказать, что он любил этих людей. Он смотрел на них и видел только липкие щели ртов, сосульки волос, прилипшие ко лбам, дикость повадок и движений.

Потом он собирал миски и шел домой, навстречу жене, стоящей в дверном проеме в позе сахарницы. Профилактическая ссора вспыхивала каждое воскресенье. Коля хотел все объяснить, но и сам не понимал происходящее. Он говорил, говорил горячо и все же не верил своим словам. Спустя час пересохшая гортань издавала все больше не звук, а запах; тогда Коля отпивал из чайника, махал рукой и запирался в туалете. Два часа сквозь дверь, низом, просачивались табачный дым и такое же густое ворчание.

 

Кв.3, Войтек

Семья Войтек была неполной. Стефан Войтек, чех, был командирован сюда, на местный комбинат, как ценный и узкий специалист. Узкий специалист быстро освоился и явил свою широту в других сферах, как то: выпить, закусить, поговорить о России и, пожалуй, снова выпить и закусить.

Жених он был не столь завидный, сколько статусный, и на неожиданной его свадьбе с табельщицей Галей Стефан плюсом к роли жениха исполнял роль свадебного генерала, в чем и преуспел едва ли не более.

Но как-то быстро он ее бросил, увлекающимся оказался молодой человек, и остались от него лишь фамилия, тапочки да запах заграницы, вытесненный вскоре более привычными и простыми.

Молодая держалась стойко, виду не казала, не отреклась внутренне, не прокляла: любила. Но вот здоровье – сказалось всё: слаба стала ногами, не могла ходить; дали ей инвалидность. С комбината пришлось уйти. Ушла недалеко, в Дом офицеров, что напротив, – билетершей кинозала. И сразу в декрет. Не подкачал чех. Вот уж не было печали.

Сына назвала Степаном. И ясно, и неясно – почему, да и кто поймет, так там все хитро в голове у женщины устроено.

Степка рос быстро, соображал будь здоров, но тихий был, медленный, вялый. На детсад Галя не тратилась, брала с собой. А Степке нравилось: по пять военных фильмов успевал за день посмотреть.

Странности потом всплыли, в школе. На учителей бросался, фашисты ему везде грезились, о чем он и сообщал истерично несколько раз на дню ко всеобщему недоумению. Увезли Степку лечить, да что-то не заладилось у них там, и вернулся он только через одиннадцать лет, аккурат на совершеннолетие.

Приехал Степа не с пустыми руками, с подарком от благотворительного фонда. В мягком чехле, за пазухой, Степа привез диктофон. Вот забава была: разные звуки записывать. А когда звуки кончились, начал экспериментировать с телевизором и радио. Включал одновременно на разной громкости музыкальные передачи и записывал внахлест. Интересно получалось.

На соседские стуки сверху Степа внимания не обращал, не знал, что это значит. Весь второй этаж снимали торговцы с рынка под склад. Стучат и стучат, что с того. Может, ящики какие двигают.

Однажды его подкараулили в подъезде, где он старательно записывал на диктофон скрип ступеней.

– Слышишь, ты, – сказали ему. – Ну-ка включи, чего у тебя там.

Степа перевернул кассету, мотнул, включил. Струясь, потекла чуждая и непонятная музыка. Такая чуждая и непонятная, что Степу без разговоров, мягко, но настойчиво поколотили. И стал он совсем не от мира сего, смурной какой-то и блаженный. Увезли снова лечиться, на полгода.

Вылечили – на славу, снова он тихий стал, медленный и вялый. Сидит теперь всё больше дома и забавляется тем, что режет линейкой воздух комнаты на небольшие, сантиметров по десяти, кубы. Затем аккуратно складирует на подоконнике. В ящике тумбочки держит самый старый кубик, трехлетней выдержки. Иногда он его достает и, встряхнув, сбивая пыль, дает понюхать матери:

– В тот день борщ варили, чуешь – немного кислит?

А на бытовом уровне и не заметишь сразу. Ну, улыбается без меры. Ну, спиной лучше к нему не вставать. Так и что? У нас местами и временами к любому боязно так повернуться – что ж теперь.

 

Скопом

Многое может объединять людей. Жильцов дома номер 3 по улице Советской объединяла общая тайна.

Неизвестно по чьей прихоти рядом с их домом, на пустыре, поставили памятник Кирову. Небольшой, близко к натуральной величине, Киров заглядывал в окна кухонь и буквально портил аппетит.

В июне 92-го, рано, еще до дневного зноя, к памятнику на грузовике подъехал с десяток бодрых ребят. Ребята разбили постамент, свалили памятник на землю, но не забрали с собой, а, вырыв яму, столкнули вниз, наскоро забросав землей. И были таковы.

Выходя на работу, Полушкин, Сойкин и Галя случайно столкнулись на крыльце и затоптались нерешительно, поглядывая друг на друга искоса, с мыслями об одном и том же.

– Это нам на черный день, – не выдержал накала Полушкин. Сказанное отвечало духу момента: соседи, заговорщически покивав, разбежались по работам.

...Эх, да сложить бы все, на черный день отложенное, да потратить, надеть, съесть – где же он черный? Белый он, и даже желтый, мандариновый скорее – радостный, яркий, сочный…

Спустя пятнадцать с лишним лет тот же состав, с другими, но опять безошибочно общими мыслями, топтался на крыльце.

– Пора, что ли? – сказал Полушкин. – Сегодня в двенадцать сбор. Лопаты возьмите и веревку покрепче.

От серьезности и рассудительности установки Полушкина хотелось сверить часы, но часов ни у кого не было. Поэтому, наверное, еще за полчаса до полуночи все, с соблюдением мер маскировки, прижимая к себе лопаты, материализовались на крыльце, коротая время за фальшиво спокойным разговором о погоде.

– В путь? – нарушая нечаянную паузу, выдохнул Сойкин и хищно ссутулился. – С Богом!

– В путь, с Богом, – ответили нестройно.

Заговорщики сменились в лицах и, на полусогнутых, крадучись вдоль дома с лопатами наперевес, прошли на пустырь.

Место определили точно, очертили лопатой и стали копать, сменяясь. Пока копали, Галя сидела на пеньке, держа скинутые куртки, оглядываясь по сторонам на всякий случай. Время тянулось немилосердно. Полушкин без конца поправлял на голове шахтерский фонарик. Степан часто дышал, выбрасывая наверх сырую землю. Наконец внизу гулко тумкнуло металлом по металлу, стало веселей. Яму расширили, протянули веревку. Попробовали дернуть – не идет.

– Вот дерьмо, – сказал Полушкин, с досады плюнув в темноту.

– Это золотое дерьмо, маэстро, – нервно гоготнул Сойкин, утверждая ноги на мягком краю ямы.

– Бронзовое, – серьезно поправил Войтек, обматывая веревку вокруг руки. – Раз, два, взяли!..

Влажная веревка рвала кожу, скользя.

г. Северодвинск

Версия для печати