Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Октябрь 2008, 9

Медина

Отрывок из книги “На пути в Итаку”, готовящейся к печати в издательстве “Новое литературное обозрение”.



Кофейня на площади

Арабский в Тунисе начался для меня со слова “медина”. В переводе на русский – город. То есть город вообще, а не только имя небольшого когда-то поселения, куда бежал из Мекки Мухаммед, где создал он свою общину, свой народ (умму) и откуда ислам начал свое движение по миру. Слово это и сейчас сохраняет свое исконное значение, правда, с некоторым смысловым наращением уже и для арабов: город старый, город изначальный. Своя Медина есть в Сусе, есть в Керуане, есть в Монастире: арабский город оставляет неприкосновенным средневековый квартал, окруженный крепостной стеной. Отдаленная аналогия – Кремль (московский, казанский, новгородский, смоленский и т. д.). Туристов возят в Медину на экскурсии и на восточный базар. Или они ходят туда сами. Как я.

Для туриста Медина в Сусе начинается площадью перед старой мечетью и Рибатом (крепостью), по краям площади – сувенирные лавки и уличные кофейни. Отсюда туристы вступают в лабиринты узких улочек восточного рынка. Рынка бесконечного: для того чтобы обойти Медину снаружи, вдоль крепостной стены, я потратил не больше часа, по самой же Медине, по улочкам ее, я бродил три недели и чуть ли ни в каждый свой приход обнаруживал нехоженые места.

Базар (тоже арабское слово) – это улочки-щели, завешенные, заваленные товаром: платки, ковры, футболки, керамика, кальяны, джинсы, сверкающая всеми цветами бижутерия, серебро и золото в витринах, корзины, клетки для птиц, лампы, похожие на огромные елочные игрушки; снейдеровской мощи натюрморты из моркови, спаржи, помидоров, лука, свежей рыбы и живых кур в клетках; неподъемные слоновьи тумбы – мешки с крупами, зерном, горохом, чечевицей и пряными специями.

Проплутав часа два по улицам Медины, перенасытив глаз, ухо, обоняние, вы вернетесь на площадь, с которой начинали обход, и, расположившись под тентом уличного кафе напротив мечети, закажете себе местный кофе. Его грубоватый необычный вкус сразу как бы разочаровывает, однако послевкусие первых же двух глотков вызывает непроизвольное желание глотнуть холодной чистой воды, чтобы чуть разбавить плотность и остроту этого аромата. Вы машете официанту: “Плиз, аква колд. Вотэ!” – и ваш непроизвольный жест убеждает вас в том, что кофе великолепен, а восточный кофейный ритуал – кофе вперемежку с холодной водой, – о котором много сказано в литературе, для вас уже – не жест эпигона, но обретенный именно здесь навык, то есть вы, действительно, на востоке, в средиземноморской Африке.

Потягивая кофе, вы уже отстраненно будете наблюдать людей на площади и, как грибник, который на выходе из леса расположился для сортировки добычи, начнете разбирать свои первые впечатления.

Среди моих самых первых ощущений от Медины была какая-то обескураживающая вяловатость: да, действительно, выразительно, но уж очень похоже на то, про что читал, что видел по телевизору. Даже слишком похоже. Вот если бы все это – разом, внезапно, то, может, и пережил бы некое ошеломление, а тут обнаруживаешь себя сопоставляющим увиденное с привезенной из дома картинкой в голове. Не более того... А может, думал я, все потому, что позавчера я еще сидел в своей московской конторе, торопясь покончить с делами перед отпуском, и сейчас на Тунис смотрю оттуда, сквозь окно перед моим рабочим столом, и не вполне верю в себя сидящего в кафе на площади Медины, оттого и вынужден подстегивать себя словосочетаниями: африканское, исламское, тунисское, средиземноморское…

Нет, мне хорошо здесь, действительно, хорошо, но сама необходимость напоминать себе про это немного портит это “хорошо”...

Забегая вперед, скажу, что такое не слишком вдохновляющее переживание оказалось плодотворным. Мне пришла тогда в голову мысль (и даже не мысль, а некое предощущение, пред-мыслие ее, из-за которой и для которой, собственно, и пишется этот текст), мысль о том, что причина моего ничем не мотивированного (потому как – да вот же оно, все перед тобой, все без обмана!) разочарования как раз в самих этих словосочетаниях, которыми я пытаюсь гипнотизировать себя: “восточная экзотика”, “исламское средневековье” и прочее. Почему-то они не только не включают тебя в открывшийся перед тобой мир, но, напротив, выталкивают.

 

Медина – базар

Туристы, отдыхающие в Сусе, приходят в Медину два раза. В первые дни – на экскурсию: мечеть, Рибат, ну и небольшая прогулка по улочкам “арабик-сити”.

Второй визит сюда – если он вообще будет – турист наносит уже перед отъездом, визит сугубо функциональный – за “литл презентс фо май френдс”.

Во второй раз я пришел сюда через пару дней: испортилась вдруг погода, на море делать было нечего. И после этого начал ходить регулярно. Как говорят молодые, подсел. И не сразу понял – на что.

Собственно Медина началась для меня завораживающим воздействием утопленного в ее каменное тело фасада отеля “Медина”. В принципе, ничего необычного, но здание старое даже по здешним меркам. Туристы здесь не селятся. Для них в новом Сусе вдоль моря множество новеньких отелей, в которых все, начиная от дизайна и заканчивая самой технологией жизни, воплощает образ “современного европейца на отдыхе”. А вот это вмурованное в гудящий улей старого города здание – Дом колхозника на районном рынке, Постоялый двор, Караван-сарай, где селятся, как и сто, как и двести лет назад, – хотел написать “торговцы”, но непроизвольно выскочило архаичное “купцы”, и в момент написания я почувствовал (уже рукой), что в данном случае никакой архаики нет. Да, купцы. Те, что, скажем, привозят керамику с острова Джерма, или ковры из Керуана, или лохматые кристаллы соли из пустыни, так называемые “Розы Сахары”.

Медина – это прежде всего базар. Торжище. Тут торг – творится. Потому как никто на самом деле не знает, что чего стоит. Да, конечно, стоимость сырья, оборудования, рабочей силы, транспорта, складских помещений и прочее важны. Но есть ведь еще и другие факторы: мода, ваша усталость или, наоборот, ваш задор, спортивная торговая злость. Вещь стоит столько, сколько вы можете и готовы заплатить. То самое – “Коня! Полцарства за коня!”. Цена – это вы. Вы платите за выброс энергии культуры (истории, времени), которой одаривает вас приобретаемая вещь.

А кто может рассчитать стоимость этой энергетики? Купец.

Торг – это, конечно, работа. Торг – наука (знание технологий, основ социопсихологии, страноведения и т. д.). Но не только. Торг – это и состязание, требующее от участников скорости реакций, расчета и вдохновения, интуиции, упорства, проницательности. Особое, отчасти театрализованное действо, жанр которого включает в себя элементы драмы и комедии.

Даже нынешняя цивилизация, уже почти сделавшая явью кошмар восточного (и любого) купца – безгласную, глухую и слепую железяку, в щель которой вы просовываете банкноту, а она выплевывает в металлический контейнер товар, – даже она бессильна перед устоями этого древнего действа. Ну вот, к примеру, себестоимость той же “Шанель” – самая большая тайна производителя. Потому как здесь продается миф. Бренд. И только. Запах. То есть самый мощный сегодня бизнес – рекламный – вырос из торга, правда, с той лишь разницей, что в рекламе не выявляют потребности, а искусственно их создают.

Зацепившись за неожиданное слово “музей” в названии магазина, вы притормаживаете на секунду, и тут же, как смерч, налетает хозяин: “Дойч? Френч? Итальяно? О-о-о, рашен!!! Ай лайк рашен, ви лайк рашен, Тунис лайк рашен. Плиз, плиз, дорогой, располагайся, будь как дома!” – и вы уже внутри, вас усаживают за столик, подвигают пепельницу, несут чай, от которого нельзя отказываться – “Традишн! Традишн!”, – а хозяин, отодвинув своего продавца, уже начавшего раскатывать перед вами ковры, сам хватает рулоны, взмахивает ими в воздухе, и развернувшийся в полете ковер опадает у ваших ног: “Вайт бербер! Блу Тунис! Ред Тунис!”. Тяжелые, с плотной основой, мохнатые и ласковые, домашние на ощупь, как шкура ягненка, укладываются они слой за слоем. Протестовать глупо, нужно сидеть, расслабившись, и время от времени издавать восхищенный вздох, нужно пару раз наклониться, чтобы помять рукой лежащее у ваших ног чудо – рисунок, узор, цветовые пятна, почти всегда идеально организованные, даже самый насыщенный цвет не свистит, а узор плавно ведет глаз. И что значим мы с нашим гонором “продвинутых своим временем” перед тем уровнем древнего искусства торга, которое живет само по себе, воспроизводясь в самые разные эпохи, и дела ему нет до наших вожделений, до наших претензий? Коды этого искусства не подчиняются капризам меняющегося времени, собственно, они-то и определяют время. И вот уже вас, как говорят нынешние молодые, “пробивает” на чувства бешеной зависти и благодарности. Вы останавливаете хозяина ритуальным (и вместе с тем не вполне уже ритуальным) жестом руки, означающим полноту вашего счастливого изнеможения, он, чуть вспотевший от усилий, благодарно ждет, и на пару минут вы оба застываете перед горой ковров. Вы тычете пальцем в поражающий аскетизмом и выверенностью орнамент в углу белого берберского ковра, мычите что-то вроде “колор энд график – фантастик, олд сонг!”. Хозяин кивает и тут же, без перехода, как пушкинский импровизатор, достает калькулятор: “Вот эта штука стоит шестьсот восемьдесят, но для тебя, родной, так хорошо чувствующего и понимающего, отдам за четыреста. А если ты захочешь добавить к ней те два берберских коврика, то скидка тебе будет...” и т. д. И вот тут надо быстро и твердо возвращаться в исходное положение: “Спасибо, спасибо тебе, дорогой! Бат ай лук онли. Реалити!”. И вы лезете в задний карман за кошельком, вкладываете в руку хозяина пятидинаровую монету: “Шок хран!” И еще по динарчику продавцу и женщине, которая приносила чай и меняла пепельницу. Этого вроде как вполне достаточно, хозяин самолично ведет вас к выходу и по пути взмахивает рукой: “А ты посмотри на интерьер!”. Действительно, лепной потолок с восстановленными росписями конца XVIII века, напольные европейские часы и даже какая-то картина с европейским пейзажем. Это уже личная гордость хозяина. И вы вполне искренне охаете, а он действительно горд и благодарен вам за возможность покрасоваться еще и интерьерами. Вы расстаетесь друзьями.

А возможно, так.

Я набредаю на магазинчик, где разбираю предметы старинной городской жизни, ее осколки. Торгующий в лавке старик на прощанье вручает мне зеленую монетку, на которой можно разглядеть какой-то римский профиль. Я пытаюсь отказаться, полагая, что это дорогая античная вещь, но по ехидному взгляду старика догадываюсь: имитация. С признательностью, улыбаясь собственной наивности, принимаю подарок.

Между тем монетка эта наводит меня на мысль о все тех же “литл презентс”, и через несколько улочек в одной из сувенирных лавок я нахожу такие же россыпью лежащие на камне зеленые монеты, приседаю и начинаю перебирать. Надо мной с деликатным молчанием уже стоит продавец, парень лет тридцати.

– Месье?

– Уес-еес, – говорю я, выбрав наконец пять наиболее выразительных монет.

Ну а теперь торг:

– Ё прайс?

– Сто двадцать.

– Сорри! – трясу я головой, типа “я не ослышался?”. – Плиз, рипит ит!

– Ван хандрид твенти динарс, – со спокойным достоинством говорит продавец, но не удерживается и продолжает: – Ит-с антик. Рома.

Это он зря – слишком быстро. Я держу паузу, и он опять не выдерживает:

– Ё прайс? (твой ход).

– Ту динарс за все.

Он откидывает голову с улыбкой и разводит руками:

– Два динара за древнеримские монеты? Это шутка?

Это, так сказать, вступление, почти ритуал. Далее уже я должен убеждать: “Милай, какой Рим! При чем тут антик? Поставщики тебя надули. Это имитация. Посмотри сам. – Я снимаю очки и протягиваю ему. – Посмотри через очки, если твое зрение так ослабло”.

Торг начинается. У каждого свои аргументы. Главные из которых – это то, что он не отказывается от торга, а я не ухожу прочь. Оба мы не спешим. Мы перебираем монеты. Пьем мятный чай, взятый с подносика мальчика-официанта. Я плачу мальчику динар, продавец протестует, но я показываю на свои седины: могу я тебя как старший угостить? И мы продолжаем. Попутно он показывает мне кинжалы, стучим в барабанчик, который он поливает водой для того, чтоб лучше натянулась кожа, если я правильно понял его жест. Время от времени он отвлекается на других покупателей. Кстати, политый барабанчик купили две русские девушки, спросив у меня: “А как вы думаете, мужчина?..”. “А что тут думать: маленькие барабанчики, как и кальянчики, – это просто игрушки, они не функциональны, да и все они здесь примерно одинаковые. Чего вам голову себе трудить? Покупайте этот и идите на пляж, пока солнце”. Они купили, а мы с пареньком вернулись к нашему торгу. И наконец он машет мне рукой: ну ладно, только из уважения к тебе – тридцать. Я киваю и достаю десять: нормально? Он рычит: “Бандито!” – и берет у меня купюру. Пять монет укладываются в пластиковый мешочек. На прощанье продавец останавливает меня и говорит вполне серьезно и доброжелательно: “Вообще-то у нас тут римских монет, как грязи. Не копает только ленивый. И те, кто делает имитации, имеют много монет. Монеты лежат на столе, на полу. Мэни-мэни! – Он смешивает воображаемые монеты. – Попробуй разбери. Это нужно сравнивать, разглядывать. Ты купил, конечно, имитацию, но, кто ж его знает, бывает, что и настоящая затешется. Так что покажи дома знающему человеку. Редко, но бывает”.

– Ну спасибо тебе, дорогой.

Может, и правду говорит, а может, чтобы приятное сделать, – какая разница, все равно спасибо. Расстаемся хорошо.

Медина – мастерская

Псевдоантичные монеты я покупал для сувениров, но просто сувениры – это скучно. Знаю по себе. Они должны быть функциональны. Из монет я собирался сделать брелки для ключей. Для чего нужно было просверлить на краях монет по отверстию. И я зашел в одну из мединских мастерских.

Пожилой араб в очках, в сером грязном халате выслушал меня, кивнул. В мастерских торговаться не принято, поэтому с ценой определились быстро. Араб достал жестянку со сверлами, мы вместе выбрали сверло. Старик взял горстку монет и включил станок. В глубине ангара молодой напарник старика резал что-то автогеном. Вдоль стены на полу были сложены металлические прутья, стояли спинки железных кроватей и несколько металлических решеток. Жужжание сверлильного станка у меня за спиной, запах окалины и пыли – все это безумно знакомо, и меня на какое-то время отпускает привычное напряжение – пусть и радостное – гуляющего по чужой стране. Звуки, запахи, предметы вокруг абсолютно домашние. И уже вот из этого состояния вдруг выныривает мысль, точнее, ощущение, в котором невозможно усомниться: такая вот мастерская была в этом помещении и сто, и триста лет назад. Другие, может быть, были заказы и инструменты, но здесь всегда ковали, гнули, точили, заплетали, приваривали...

Старик тряпочкой вытер с монет налипшую после сверления металлическую пыль и протянул мне. Я быстро перебрал их – нормально – и ссыпал старику в ладонь заготовленные два динара мелочью. Тот, не пересчитывая, сбросил монетки в карман халата. “Дойч?” – спросил он. “Ноу, рашен”. “А-а, рашен”, – спокойно повторил он, в интонации не было и следа той готовности, с которой торговцы, услышав “рашен”, раскидывали руки в счастливом изнеможении: о-о-о! мы так любим, мы так любим русских!!! Нет, у старика другое ремесло. Он мастеровой. Ремонтирует кровати, делает решетки для окон и дверей, и его заказчики – мединцы, даже и не сусцы (или сусчане?).

Я уже снимал на видео здешних ремесленников: сапожника, составителя древнеримских мозаик для сувенирных панно, изготовителя барабанов, – они спокойно кивали, когда я показывал видеокамеру, и продолжали работать, как бы не замечая объектива. И я по привычке спросил у старика, но он улыбнулся устало и мотнул головой: зачем тебе? Я спрятал камеру. “Шок хран”, – сказал я ему. Он еще раз улыбнулся, сказал: “Храни тебя аллах”, – и повернулся к своей, прерванной моим приходом, работе.

 

Просто Медина

Для покупок я все же предпочитал заходить в магазины с фиксированными ценами. Рыночный азарт мне не по силам. Покружив часа два по базару, я сворачивал в пустой проулочек, потом в другой, в третий. Я погружался в Медину. Узкие (в дождь зонта не раскрыть – царапает стены) улочки заплетены, как прутья в корзинке. Очередной поворот, над головой балкончик. Потом арка. Глухие стены с зарешеченными окошками на уровне второго и даже третьего этажей. Крылечки, утопленные в нишу. Наглухо запертые двери. Выгоревшая синяя краска дерева и железных прутьев.

Вокруг ни души, и при этом за стенами живут люди. Я слышу музыку и телеголоса из окон, звон циркулярной пилы, тихий вой пылесоса. Ветерок гонит впереди меня пластиковый пакет. И шорох полиэтилена по каменной мостовой я слышу так же хорошо, как и отдаленный крик муэдзина с какого-то радиофицированного минарета. С точки зрения туристских достопримечательностей смотреть здесь словно бы и нечего. Если, разумеется, не считать самого тела средневекового восточного города, в котором ты – как жук-древоточец.

Вот ощущение, которое формируется не сразу, которое накапливается: гуляя по этому городу, ты гуляешь как бы по единому помещению. Улицей этот каменный коридорчик делает щель с небом над головой. Чужой здесь ориентироваться не может. В этих каменных сотах нужно родиться, чтобы знать все повороты и тупички, как собственное тело.

Безумно интересно: как живут за этими стенами? Какие там люди?

Обыкновенные. Входная дверь вдруг распахивается, женщина спускается по крыльцу о двух каменных ступеньках и выплескивает прямо на улицу мыльную воду из ведра, меня она видит уже с запозданием и виновато улыбается. Да нет, все нормально, меня не задело, показываю я жестом, чуть торможу, и на несколько секунд взгляд мой проваливается в прохладный сумрак за дверью: блестит желтый кафель крутой лестницы на второй этаж, кафель на стенах бледно-голубой с растительным орнаментом, на ступеньках лестницы по краям горшочки, вспенившиеся ярко-желтыми и розовыми цветами. Дверь за женщиной закрывается, и передо мной по-прежнему серо-желтая выщербленная глухая стена, испачканная какими-то арабскими граффити. На деревянной двери потемневшая медная ручка в виде опущенной ладони – “рука Фатимы”, пять пальцев которой – пять заповедей мусульманина.

По вечерам Сус светится витринами, фонарями, уличными кофейнями, белками глаз, обнаженными в улыбке зубами гуляющих по набережной, – как будто источник света спустился на землю. Тогда как в Медине – ночь.

…Снаружи на стене квартала горят два прожектора, но внутри, за стенами, они бессильны. Здесь светит луна. Я сворачиваю в узкую улочку с единственным фонарем на углу и иду, наблюдая, как удлиняется и гаснет моя тень. Пористая поверхность стен припорошена лунной пылью.

Потом впереди вроде слышатся голоса, я выхожу на перекресточек. На скамье – смутные фигуры нескольких мужчин, голоса спокойные, домашние. Возле взрослых двое малышей. Вечерний покой. А за их спинами вверх поднимается следующая улочка, мертво поблескивают металлические жалюзи, отсвечивает булыжник мостовой, далеко у поворота – фонарь. И блеск булыжника кажется сонным и зловещим. Натура для Хичкока. Идти дальше не хочется. Дело не в Хичкоке. Просто на этих улицах наступило время Медины. Она вернулась к себе после дневной работы. Мужчины, приняв душ, вышли с детьми перед сном выкурить по последней сигарете. Ну а для тебя Медину откроют утром, выложив на прилавки товар, залив в ресторанные котлы воду для кофе и тунисского мятного чая, а сейчас ты здесь лишний.

И тихо, стараясь не обнаруживать своего присутствия, я разворачиваюсь и иду назад к площади, выхожу на горящую огнями набережную, где играет музыка, мощные прожекторы высвечивают накатывающие из черной мглы сиреневые волны, светятся за стеклом фитильки свечей на ресторанных столиках, катят блестящим потоком машины, и жизнь здесь только разгорается. Средневековый же, отходящий сейчас ко сну арабский город остался там, в пористой зеленоватой мгле лунного света. Арабик-сити. Медина Суса.

 

Медина – бордель

Сюда я забрел случайно. Как бы. Сосед по отелю потрясенно рассказывал, как шел он, шел по мединским улицам и вдруг оказался в таком месте, где на тротуарах стояли голые бабы. “Ну должен сказать тебе, это...”, – дальше мужику слов не хватало. И, гуляя по Медине, я держал в голове возможность оказаться в этом квартале, но как-то не получалось. И бог с ним. Но однажды, возвращаясь из археологического музея, я решил пройти сквозь Медину. Вошел в дальние, незнакомые мне ворота, свернул налево и тут же уперся в странные ширмы, перегораживающие улицу. За ширмами все, как и перед ними: слева стена Медины, под ней пара торговцев перед разложенным на земле товаром, справа фасад дома, щегольски отделанный кафелем, с несколькими крылечками и полуоткрытыми дверьми. Щель за ними притягивала взгляд, и я разглядел там такой же белый кафель, навеивавший мысли о чистоте процедурного кабинета в медицинском учреждении. Ничего интересного. Впереди улочка сворачивала направо, и вот тут я увидел – причем даже не удивившись почти, – на углу, возле приоткрытой двери двухэтажного обычного дома, женщину только в трусиках и лифчике. Лицо у нее было абсолютно спокойное, поза непринужденная. Как если бы, только что приняв душ, она вышла в своем закрытом дворике на солнце. Но это не был закрытый дворик дома, она стояла на тротуаре оживленной улицы. Далее была еще одна дверь, распахнутая в крохотную прихожую, где стоял стул, а на стуле сидела женщина с огромной обнаженной грудью. В проеме следующей двери, точнее, не двери, а в некоей витрине со снятыми жалюзи открывалась композиция: в центре комнаты на двух стульях непринужденно застыли девушки, третья, высокая, в полурасстегнутых джинсах, с обнаженным верхом стояла прямо, как манекен. В следующей витрине – комната с интерьером гостиной из современной мыльной оперы, и она вся занята женщинами: одна полулежит на диване, вскинув длинные ноги, другая стоит у столика с радиоаппаратурой, демонстрируя обнаженные ягодицы и длинную прямую спину, третья – на софе, четвертая... и т. д. Мимо этих витрин мужчины идут так же медленно и неторопливо, как и я, искоса разглядывая их и не решаясь остановиться. Ну а перед следующей широко распахнутой дверью – очередь. Я заглянул внутрь и увидел уходящий коридор, из глубины которого шла девушка, завернувшись в желтый короткий халатик или в широкое полотенце. Играла музыка, женщина пританцовывала. Вдоль стены коридора четыре двери, за ними сейчас идет трудовой процесс. Очередь из мужчин у входа похожа на очередь в мужскую парикмахерскую, но, когда я оглядываю стоящих, они опускают глаза. Я посчитал – восемь мужиков. Ждут молча. Здесь, похоже, вообще не разговаривают. Я снова прохожу мимо демонстрационных комнат с полуголыми и голыми женщинами. Никто их не потревожил, видимо, дорого стоят.

Останавливаюсь возле группки мужиков, окруживших сидящего на улице. Сидящий раскладывает перед собой три карты. Ихний кидала. Он держит в руках десятидинаровую купюру и что-то выясняет с играющим и наблюдающими: типа, согласны ли участники игры с тем, что он по праву забирает себе эти деньги? Его слушают угрюмо, но не спорят. Стоящий передо мной невысокий худощавый араб осторожно поворачивает ко мне голову. Я чувствую его напряжение. Здесь, видимо, не принято разглядывать посетителей. Меня мучит ощущение киношной массовки из сцены “квартал борделей в восточном городе”. Присутствие на этой улочке еще и любителей азартной игры, шулера с дутым золотом на запястьях кажется кинематографическим перебором. И тем не менее все реально. Я разворачиваюсь, стараясь не слишком торопиться. Фотоаппарат, естественно, не тревожу. Не буду придуриваться крутым – в таком месте я впервые.

Ничего эротического в женщинах, которых я увидел, не было. Или хотя бы – порочного. Напротив. Поражают убогость, обыкновенность, будничность жизни этого квартала. Противоестественное ощущение порядка, заведенного не вчера и не позавчера. Так было всегда, это всего лишь такой уклад жизни. Кстати, ни одного европейца я там не увидел.

Завершил впечатление проход по соседней с этим кварталом улочке, на редкость грязной, тесной, с мокрыми тротуарчиками. Нищие кварталы ютятся рядом с “улицами греха”; тут же неподалеку, кстати, располагается здание бывшей тюрьмы – литературная традиция не нарушена.

 

Медина – мечеть

Мечети в Медине на каждом шагу, и это только поначалу кажется странным: зачем, если из любого угла Медины ходу до главной мечети пятнадцать минут максимум. Но мечеть должна быть всегда рядом, чтобы, к примеру, приняв заказ, спуститься по лестнице на десятиминутную молитву, пока клиент допьет кофе и выкурит сигаретку. Это действие почти будничное – так идущий впереди меня араб вдруг сворачивает на пустырь к двум пальмам и высоким кустам, вынимая из сумки и разворачивая крохотный половичок. Укрывшись за кустом, мужчина опускается на колени. Аллах всегда с ним. И они всегда с Ним. Так было веками. Это уже почти на уровне физиологии.

Нет, есть большие праздники, на которые собирается весь город. Я видел это – специально ездил в день пятничной молитвы в Керуан, который называют одним из четырех священных мусульманских городов и в котором стоит самая древняя и самая величественная мечеть Северной Африки.

Гуляя по лабиринту тамошней просторной и запутанной (для меня) Медины, я быстро потерял ориентацию. Мне нравилось чувствовать себя заблудившимся в плетении коридоров-улиц с неожиданными тупиками и крохотными площадями, с местными, на советские столовые похожими, кофейнями, нравилось сидеть на деревянном расшатанном стуле за единственным вынесенным на тротуар столом на абсолютно пустой площади-перекресточке, наблюдать за редкими прохожими. Нравилось все это, но расслабиться мешала мысль, что я не знаю часа, когда начнется молитва, не знаю своего местоположения по отношению к мечети. Я боялся опоздать. И зря. За полчаса до начала я увидел, как начали появляться на улицах мужчины и женщины в праздничных джаляби. И я просто пошел вслед, стараясь не упустить из виду очередного поводыря, и минут через десять уже был в потоке людей. Мы вышли на прямую, выводящую в город улочку. Она заканчивалась длинной и могучей, похожей на крепостную, стеной мечети с одной стороны и рядом магазинчиков и сувенирных лавок, обустроенных на длинной террасе, – с другой. Терраса спускалась на улицу тремя высоченными ступенями. На ступенях расселись торговцы (товар на лотках уже был накрыт марлей). Я устроился рядом. Передо мной внизу клубилась толпа: мужчины в черных и белых джаляби и просто в темных пиджаках и белых рубахах. За спиной же у нас, по верху террасы проходили женщины – они шли к дальнему входу в мечеть. Их джаляби, в отличие от мужских, были разноцветными и дополнялись накидками, платочками. Женщины проходили отдельно от толпы. Хозяевами же на этой улице были мужчины. Они здоровались торжественно и радостно, прикладываясь щеками друг к другу.

Не понимая ни слова, я просто впитывал атмосферу городского, а по ощущению, деревенского праздника. Здесь были не только и не столько, как почему-то мне ожидалось, старики. Основной костяк прихожан составляли мужчины от тридцати до сорока. Это не наш Малоярославецкий храм с двумя десятками бабушек и несколькими молодыми мамашами, принесшими крестить младенчиков.

Перед входом в мечеть толпа ожидающих – ждут, когда впереди идущие разуются. Внутри двора – я вижу это через головы в проеме ворот – черно от сидящих на циновках мужчин. Свободных мест не видно.

Из громкоговорителей над улицей раздается голос читающего суру. Сидящие внутри разом приподнимаются и встают на колени. Молитва началась. Становится тихо. Мальчики, крутившиеся вокруг меня (“Месье – профессор? Профессор, да?”), принимают терпеливые позы. Я закрываю свою книжку, куда записывал происходящее. Вынуть из рюкзачка фотоаппарат и видеокамеру не решаюсь.

Голос, заполняющий улицу, действительно, заполняет ее. Он собирает всех пришедших в одно тело. Возникает ощущение почти физического слияния. Сидящие в мечети на коленях разом сгибаются, касаясь лбом пола, выпрямляются и снова склоняются. Голос вдруг затихает, секунда тишины и неподвижности – и слышен выдох – одновременный из тысяч грудей – какого-то слова. И снова взмывает голос ведущего, руки разом – сверху вниз (умывают лица), толпа, стоящая на коленях, падает вперед, я вижу выгнутые спины. Выпрямились, замерли.

Молитва длится. Состояние завороженности, возникшее в начале службы, ослабевает. И не только у меня. Торговцы вокруг тихо переговариваются, слышны голоса мальчиков, которые отбежали подальше вглубь улицы. Хочется курить, и я спрашиваю у молодого араба, сидящего рядом: вот эти шопы у нас за спиной, все клоуз? “Проблем?” – “Нет, просто покурить хочется, а здесь неловко, никто же не курит”. “Да, – кивает он и улыбается. – Пойдем”.

Араб отпирает сувенирный магазинчик и предлагает мне стул и столик в углу, подальше от окна. Я закуриваю и рассматриваю товар. Он спокойно что-то перекладывает, то есть тоже отвлекается, однако ощущение, что он ждет меня, не проходит. Я предлагаю сигарету, он машет головой: не курю. Я понимаю, что просьба моя некстати. Тем не менее он позвал. Мог бы просто сказать: да, все закрыто. Но это восток. Есть неписаный кодекс поведения с гостем. Нравится он или нет, а – есть. Я это чувствую и – как ни стыдно – пользуюсь. Как только я тушу сигарету, он тут же закрывает бумаги, в которых рылся. “Финиш?”. “Да, спасибо”, – я лезу в карман за динарчиком – все-таки побеспокоил человека. Он укоризненно улыбается мне: “Нет-нет, это сейчас нехорошо”. – “Ну, дорогой, шок хран!”. Он кивает. Мы возвращаемся на свои места.

Еще минут десять – и раздается та самая предфинальная пауза, молящиеся в мечети встают, склоняются в поклоне. Даже здесь, на улице, уже как бы расслабившейся, все снова замирают. И сверху раздается: “Омен”, – последний раз поднимаются руки для сухого умывания. И толпа будто выдыхает что-то. Все. На крыльцо начинают выходить люди. Лица у них, как после бани.

Торговцы, сидевшие вокруг меня, уже стоят возле своих повозок и лотков, марлевые покрывала сброшены. Возле повозок толпа, торговля идет более чем бойко. Я тоже покупаю пару лепешек и достаю бутылку с минеральной водой.

Народ не торопится расходиться. Такое ощущение, что всем хочется продлить это состояние единства. Подобного я не чувствовал очень давно. Почему-то вспомнился (из отроческих еще времен) “Праздник русской зимы”, как райисполком назвал общегородские гуляния на Ивановском лугу в Малоярославце, – советский вариант Масленицы: с блинами, сжиганием соломенного чучела, катанием с горы на санях, которые, мы, пацаны, затаскивали по снегу на гору, валились в них, а потом, когда сани набирали скорость, разлетались по горе. Странное воспоминание в толпе чужих мне мусульманских мужчин в северо-африканском городе. Однако вокруг та же готовность улыбнуться знакомому и незнакомому, те же интонации внезапного братства в голосе.

У мечети кроме того продают Коран, какие-то брошюры и видеокассеты. Я рассматриваю товар через плечи стоящих вокруг и в потоке чужой речи вдруг слышу отчетливые “Талибан” и “Аль-Кайда”. И начинаю трезветь. Нет, я благодарен этим людям за то, что дали возможность и мне пережить их братание. Но я вдруг понимаю, что ничего не знаю о том содержании, которое вкладывается ими в это чувство единства. Мой праздник закончился.

 

Рибат

Сижу на площади Медины Суса, прихлебываю горький кофе, упершись взглядом в стену мечети. Чуть правее – серая громада крепости. Рибат. Она всегда здесь. В каждый мой приход сюда. Поэтому ее уже просто не видишь.

А вот сейчас зачем-то повернул голову.

Тяжелая. Громоздкая. Ничем не украшенный желто-серый пористый камень должен был бы сделать это архаичное сооружение инородным на площади, разукрашенной изразцами на стенах магазинов, пальмами, вывешенными на продажу коврами, выставленной на плиты медной (под золото) посудой, бордовыми, оранжевыми, бирюзовыми футболками туристов. Гомоном детей. Фотовспышками.

В крепость я заходил в первые дни – ничего особенного. То есть, конечно же... крепость, история, каменная мощь и так далее. Ну и что? Подъем на верхние ярусы заставляет пережить некоторое мускульное и, соответственно, сенсорное возбуждение: сверху открывается вид на крыши-террасы старинного восточного города, на море и на порт, на белые кварталы нового, двадцать лет назад построенного французами города. Красиво. Есть что поснимать. И еще один подъем – по бесконечной винтовой лестнице главной башни. Отсюда город виден с высоты птичьего полета, правда, не слишком высокого полета. Но и этого достаточно, чтобы слегка перехватило дыхание: крохотные зонтики на плоской площади внизу, зубчатый дворик далекой мечети, бело-голубой город отелей и встающее над ним почти вертикально, с дымным туманным краем море. Ну и, разумеется, вся Медина, вползающая наверх, на холм, венчающийся силуэтом Касбы, форта. Все-таки огромный город. Почти до горизонта.

Короче, крепость в первый раз – это этно-шоу, аттракцион. Но не более того.

Тем не менее сейчас не я повернул к ней голову. Голову мою повернула она.

Мурашки по спине. Словно я вдруг увидел, под кем ходил. Ходил и не видел, воспринимая ее как марево.

Уперев спинку стула в стену кофейни, щурясь от нестерпимого солнечного блеска на плоских камнях, которыми выложена площадь, я вдруг ощущаю ее архаичную мощь. Цвет ее камней – это цвет пустыни. И гигантское тело крепости вдруг кажется не сооружением, а чем-то, что, в принципе, невозможно построить. Оно из разряда того, что является готовым сразу. Нужно только это обвести чертой. Или выложить камнем. Она вот такой родилась. Породив затем Медину.

Может, думаю, это ощущение от того, что я про крепость знаю. Ну, скажем, то, что в критические моменты в ней могло укрыться все население Медины. И месяцами выживать внутри. Да, и это тоже. Но не только.

Крепость сейчас как тело самой идеи города. Города как такового. Как укрывища, как формы противостояния хаосу безбрежной пустыни и безбрежного моря. Как точки опоры человеческого в дочеловеческом.

Рибат – сердцевина Медины. Код ее. Хранимый на случай. Как хранят закваску или семена.

Это не мысль, это, можно сказать, непосредственное ощущение.

Ну а мысли все те же: вот она, Медина – абсолютно живой город. И таким был он всегда, и триста, и пятьсот лет назад: мечети, торговые лавки, караван-сараи, колодцы в камне, пекарни... На редкость точно и разумно устроенный и бесперебойно функционирующий механизм. Идеально приспособленный к человеку. Точнее, наоборот, воспроизводящий человека в каждом поколении. И не нужно морочить себе голову словами, типа “архаика” или “арабское средневековье”. Ход времени здесь не имеет значения.

Медина – это Город, в котором живем мы все.

Время в нем движется, но движется внутри. То есть особо не разделяя жизнь на прошлое и настоящее. Движение его не линейно. Как, допустим, течение времени для леса – листья распускаются и опадают, трава зеленеет и желтеет. А деревья, лес остаются. Он всегда. Какой смысл может иметь слово “время” по отношению к нему? То, что было до леса, лесом уже не назовешь. И то, что после будет (неважно что – спекшаяся ли радиоактивная корка или ледяной панцирь), тоже – не лес. То же самое и город. То есть человеческое сообщество. Это только наш зуд самоутверждения провоцирует на излишне серьезное употребление слов “современность” и “архаика”. В основе этой оппозиции всегда присутствует еще и убеждение, что, двигаясь во времени, мы как бы взбираемся на гору, то есть каждый шаг делает нас “выше”. И в каждый момент мы – самые-самые (“современные”, “продвинутые”), то есть имеющие право снисходительно оглядываться назад – с чувством превосходства и легкого сострадания к тому, как они, “бывшие раньше”, трогательно беспомощны по сравнению с нами. Ничего не знают, бедные, про мобильники, CD-диски, зубную пасту “Колгейт” и группу “Тату”.

Ну а Медине, вот этой крепости, дела нет до нашей инфантильной жажды самоутверждения. Архаичная Медина схавала (легко!) и рок-музыку, и водопровод, и мотороллеры, и китайские спортивные костюмы, и мороженое, и цифровые фотокамеры. То есть на самом-то деле Медина никогда этим атрибутам “современности” и не противостояла. Изначально. По сути, все это произведено Мединой в своих кварталах, под названием Лондон, Гамбург, Гонконг, Детройт и т. д. “Современность”, “современное” – это декор, краска на стенах. Выгорит, облупится эта – нанесут другую. Но стены как были, так и будут.

Dixi.

И я растираю потную кожу под коленом, открытым шортами, кожа зудит после укуса очередной мухи. Засмотрелся на крепость. А мухи здесь настырные.

Версия для печати