Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Октябрь 2008, 9

Зощенко: от восхода до заката

Шестьдесят пять лет назад в тяжелейший год перелома в Великой Отечественной войне в двух номерах журнала “Октябрь” была напечатана большая часть повести “Перед восходом солнца” – opus magnum Михаила Зощенко. Ее публикация стала одной из самых славных страниц в долгой истории “Октября”, и она же послужила важнейшей причиной для расправы с Зощенко в послевоенные годы. Предлагаемое эссе в полемической форме призывает почтить память этого драматического факта в истории отечественной культуры.

 

Внутриутробный период

Писатель Михаил Зощенко (1895 – 1958) был вооружен и очень опасен для того общественного строя, который он искренне считал своим. С царской Россией, где он был бедствующим полусиротой и пушечным мясом, дворянин Зощенко расстался без сожаления. Подобно Маяковскому о социальном катаклизме 1917 года он мог с полным на то основанием сказать: “Моя революция”. Это она произвела его на свет как писателя и вместе с ним была методично удушена другим своим произведением – гарротой сталинского режима. Однако не сразу.

Зощенко хотел и мечтал стать писателем с детства. Его рано умерший отец (Михаилу исполнилось в тот год двенадцать лет) был земляком Гоголя – полтавским дворянином, подавшимся в художники и взявшим в жены актрису. На жизнь он зарабатывал, в частности, изготовлением мозаик в столице Российской империи. Поэтому велико было искушение Зощенко-сына слегка мифологизировать свою родословную, выводя ее от приезжих итальянских архитекторов (фамилия Зощенко якобы произошла от Зодченко, местом своего рождения писатель называл то Полтаву, то Санкт-Петербург, а годом рождения то 1895-й, то 1894-й). Как бы там ни было в действительности, врожденная элегантность была присуща облику этого печального миниатюрного и “смуглого лорда пародий”. Характерная деталь: никто из современников не помнит Зощенко смеющимся. При том что его трудовая биография дала бы фору Горькому – главному российскому пролетарию-самоучке и основоположнику советской литературы.

В 1913-м Зощенко заканчивает гимназию и год учится на юридическом факультете Санкт-Петербургского университета. Летом подрабатывает контролером на Кавказской железной дороге. С началом войны он записывается волонтером, проходит обучение в Павловском военном училище и в 1915 году отправляется на фронт в чине прапорщика (прапорщики на передовой, подобно лейтенантам четверть века спустя, гибли в течение первого месяца). Зощенко участвовал в сражениях, был ранен и отравлен газом, имел четыре или пять боевых наград, дослужился до должности командира батальона в чине штабс-капитана. После Февральской революции несколько месяцев он являлся комендантом Главпочтамта в Петрограде (того самого, с которого большевики начнут захват власти осенью). Успел также побывать: военным адъютантом в Архангельске; охотником и звероловом на Новой Земле; подмастерьем сапожника и агентом уголовного розыска в Питере; командиром пулеметной команды и полковым адъютантом в Красной Армии (записался добровольцем, через полгода отчислен по состоянию здоровья); телеграфистом пограничной охраны; милиционером на станции Лигово; инструктором по куроводству и кролиководству в Смоленской губернии; столяром; карточным игроком и актером; конторщиком и помощником бухгалтера в Петроградском военном порту. Подводя итоги, Зощенко писал: “Арестован – 6 раз, к смерти приговорен – 1 раз, ранен – 3 раза, самоубийством кончал – 2 раза, били меня – 3 раза”. И вдруг: Зощенко – знаменитый писатель! Но не сразу.

До революции он был графоманом и эпигоном, как многие. Стремился подражать символистам и реалистам одновременно. Отрезвил его отказ советской редакции опубликовать сочиненную им деревенскую повесть: “Нам нужен ржаной хлеб, а не сыр бри!”. То была настоящая пощечина, сродни той, что отвешивали послушникам для достижения “просветления” учителя дзэна. Зощенко и сам в юности составлял списки отживших понятий и умерших слов, суммировал претензии к переусложненным и манерным “властителям дум”, искал – и не находил свой путь в литературе (а бумагу начал марать еще в гимназии). Есть железная закономерность в том, что обреченное социальное устройство неизбежно и окончательно “завирается” в собственной культуре – теряет ощущение реальности, прежде чем кануть в небытие (что называется, Господь разум отнимает). Поэтому символист Блок, прежде чем погибнуть от “отсутствия воздуха”, описал траекторию спуска от Прекрасной Дамы через Незнакомку до Катьки с “керенками” в чулке, а футурист Маяковский задолго до революции горланил “во весь голос” от имени улицы, что “корчится безъязыкая”. Пройдя через фронт и великую гражданскую смуту, Зощенко осознал наконец, что старого мира и его ценностей больше не существует. Если хочешь не выживать, а научиться жить в новых условиях, придется собраться с мыслями и подучиться.

Зощенко повезло, что в Петрограде он попал сперва в литстудии толковых и в меру современных профессионалов Чуковского и Замятина, а затем в самое талантливое молодежное литобъединение того времени – группу “Серапионовы братья”, имевшую поначалу счастливый иммунитет к коммунистической пропаганде. Дюжину “серапионов” поддерживал и опекал влиятельный Горький, с ними возился и натаскивал их умница Шкловский, радикал и реформатор литературоведения ХХ века. В стране не хватало бумаги, поэтому, не имея возможности печататься, члены литобъединения на собраниях читали вслух свои рукописи. Завистники позже острили, что “серапионов” перевели и опубликовали за границей прежде, чем они успели что-либо написать. В этой остроконкурентной, голодной и хорошо разогретой творческой среде Зощенко вскоре сочинил устные “Рассказы Назара Ильича господина Синебрюхова”. Это были монологи на том невозможном ломаном языке, которым говорила улица и который точнее всего передавал состояние умов и дел в стране. Зощенко прекратил стараться писать ЛУЧШЕ и начал писать ИНАЧЕ. То был “выстрел в десятку”! С выходом первой же книжицы в 1922 году Зощенко сделался самым прославленным и любимым народным писателем совдепии. Перемолотое революцией, деклассированное и полунищенское население немедленно признало в авторе своего “братишку”, цепные псы режима и будущие гонители унюхали “чуждый элемент” и “вражескую вылазку”, а старая и новая интеллектуальные элиты восхитились точностью карикатуры на советскую действительность.

В нашей литературе издавна существовала традиция так называемого “сказа” (в русских сказках, у Лескова, Ремизова), сделавшаяся модной после революции. И похожие на зощенковских колоритнейшие персонажи неоднократно уже встречались (в творчестве Гоголя, Щедрина, Чехова). Но никогда прежде автор не сливался до полной неразличимости со своими литературными героями, авторская речь с их речью (как у Зощенко или Платонова). Читателям всегда было понятно, где кончается Гоголь – и где начинаются Рудой Панько и Селифан с Петрушкой. Чехов виртуозно передавал речь Злоумышленника или Приказчика, воспроизводил стиль малограмотных записей в “Жалобной книге”, но у него и в мыслях не было отказаться от своего собственного языка. Булгаков не хуже Зощенко умел обыграть идиотизм современной обыденной речи – но сам-то желал быть Мастером! И Маяковский издевался над своим Клопом и “совмещанами” извне.

Феномен же Зощенко состоял в том, что язык и речь своих героев он принял как единственно возможные и пользовался ими всерьез!

 

Десять тучных лет

Свой выбор и авторскую позицию Зощенко оправдывал так: “Уже никогда не будут писать и говорить тем невыносимым суконным интеллигентским языком, на котором многие еще пишут, вернее, дописывают. Дописывают так, как будто бы в стране ничего не случилось. [...] Обычно думают, что я искажаю “прекрасный русский язык”, что я ради смеха беру слова не в том значении, какое им отпущено жизнью, что я нарочно пишу ломаным языком, чтобы посмешить почтеннейшую публику. Это неверно. Я почти ничего не искажаю. Я пишу на том языке, на котором сейчас говорит и думает улица. Я сделал это (в маленьких рассказах) не ради курьезов и не для того, чтобы точнее копировать нашу жизнь. Я сделал это, чтобы заполнить хотя бы временно тот колоссальный разрыв, который произошел между литературой и улицей”. И так еще: “Я на высокую литературу не претендую!”; “Фраза у меня короткая. Доступная бедным”.

Зощенко не желал насмешничать, комизм был непроизвольным свойством химеричности послереволюционной жизни, не чуждой и самому Зощенко. Единственное преимущество автора состояло в том, что к тому времени в руках у него оказалось нечто вроде фотокамеры: он ее устанавливал, дожидался подходящей мизансцены, освещения и нажимал на спуск. Все сюжеты рассказов Зощенко 1920-х годов – это случаи из жизни, быт, документалистика. А их эстетические параметры возникают из-за многослойности и неоднозначности повествования. В первую очередь за счет умелой передачи писателем работы дремучего сознания и соответствующего речевого поведения, контраста намерения и результата – когда говорится одно, а рассказывается нечто совсем другое. Героям Зощенко всякий раз приходится изобретать с нуля способ рассказать простейшую историю. Отсюда эти заикания, повторы и непроизвольные отступления “двоечника” у классной доски, мучительно ищущего подсказку. Такой подсказкой становятся ошметки чуждой “господской” культуры, канцелярита, политической демагогии и т. п., отчего и возникает ощущение комизма – поскольку чем позорнее и гаже ситуация, тем острее нужда в ее украшательстве. Звероподобные отношения в обществе преходящи, а нужда в самоуважении неизменна, в чем и состоит метафизическое оправдание ранних зощенковских рассказов: в способости писателя сочувствовать людям, почти утратившим человеческий облик. Причем не из чувства превосходства, а из солидарности. В результате – радикальный духовный выбор речевого уподобления своим героям определил характер писательского таланта Зощенко и его судьбу.

Шкловский так запечатлел Зощенко на пике его популярности в период нэпа (к 1930 году вышло около сотни больших и малых сборников его рассказов и повестей): “Зощенко – человек небольшого роста. У него матовое, сейчас желтоватое лицо. Украинские глаза. И осторожная поступь. У него очень тихий голос. Манера человека, который хочет очень вежливо кончить большой скандал. Дышит Зощенко осторожно. На германской войне его отравили газами. Успех у читателя еще не дал Зощенко возможности поехать лечить сердце. Набраться крови. Таков Зощенко в общем плане. Это не мягкий и не ласковый человек... Зощенко читают в пивных. В трамваях. Рассказывают на верхних полках жестких вагонов. Выдают его рассказы за истиннное происшествие... Он имеет хождение не как деньги, а как вещь. Как поезд” (статья “О Зощенко и большой литературе”).

Культурный антипод Зощенко поэт Осип Мандельштам нежно любил его прозу и чуть позже писал: “Я требую памятников для Зощенки по всем городам и местечкам или, по крайней мере, как для дедушки Крылова, в Летнем саду” (неподцензурная “Четвертая проза”).

Вдова погибшего Мандельштама, напротив, задним числом причисляла Зощенко к “прапорщикам революции” и весьма жестко оценивала его значение в отечественной культуре: “Чистый и прекрасный человек, он искал связи с эпохой, верил широковещательным программам, сулившим всеобщее счастье, считал, что когда-нибудь все войдет в норму, так как проявления жестокости и дикости лишь случайность, рябь на воде, а не сущность... На войне его отравили газами, после войны – псевдофилософским варевом, материалистической настойкой для слабых душ... Кризис мысли и кризис образования” (Надежда Мандельштам. “Вторая книга”).

От себя добавим. Короткие рассказы Зощенко 1920-х годов – русский, и потому литературный эквивалент кинокомедий Чаплина. Различий больше, чем сходств, но нерв чаплинских немых лент и зощенковских рассказов един: то же желание маленького человечка обрести место в большом мире, та же несуразность ситуаций, та же борьба лирических чувств и звериных инстинктов, те же поджопники. Чаплиновское кино уничтожил приход звука и цвета, зощенковскую прозу – огосударствление литературы. Примерно десятилетие каждый из них купался в своем искусстве, как сыр в масле. Затем последовала расплата. Несправедливо, но иначе не бывает.

 

Разоружение писателя

Разоружаться писатель начал еще в двадцатые годы. То, что ему хотелось высказать, не умещалось в формат короткого рассказа и куцые монологи межеумочных персонажей. Для начала Зощенко приподнял планку, ввел нового героя – полупролетария-полумещанина-полуинтеллигента, озабоченного не только удовлетворением первичных потребностей. Но дальше умозаключений, вроде “человек – это кости и мясо... Только что живет по-выдуманному”, и этот герой не продвинулся. Так что изданные в 1927 году “Сентиментальные повести” лишь засвидетельствовали постепенную утрату автором веселости и бодрости духа не только в жизни, но и за письменным столом.

1930-е годы представляют собой совершенно другой и особый период в творчестве Михаила Зощенко. От “сентиментальных повестей” он переходит к документальной “научной” прозе. Причин тому несколько. На поверхности: все более официозная критика заклевала (Зощенко – обыватель, нашего энтузиазма не замечает и достижений не видит). В жанровом отношении: он больше не верит подобно Льву Толстому в художественную выдумку, но все еще верит фактам и дружит с учеными. На глубине: всякий крупный писатель, не чуждый сатиры, неизбежно превращается в мизантропа (издержки профессии: Свифт, Гоголь, Щедрин). В личном плане: желание соответствовать месту и времени и, поскольку времена были далеко не травоядными, стремление обзавестись “прививкой от расстрела” (по выражению Мандельштама, которому это сделать не удалось). Зощенко решает пойти дальше и заговорить от себя собственным голосом, насколько это возможно (маска-то уже приросла к лицу). Вначале он издает книгу “Возвращенная молодость”, наполовину состоящую из психофизиологических комментариев к простенькой фабуле. Затем, якобы по наущению Горького (похожим образом Гоголь кивал на Пушкина, “подарившего” ему сюжеты “Ревизора” и “Мертвых душ”), сочиняет пародийную историю человеческих страстей – в меру смешную и познавательную “Голубую книгу”. В нее он включает некоторые переписанные и “причесанные” ранние рассказы. После отправляется в составе писательской бригады на Беломорканал и публикует документальную повесть о пользе принудительного труда, стоит в почетном карауле у гроба Кирова, участвует в “пятиминутках ненависти” и подписывает письмо с призывом казнить врагов народа, получает советский орден из рук Калинина, сочиняет для детишек забавные и жутковатые “Рассказы о Ленине”.

К этому времени он живет с женой и сыном в шестикомнатной квартире, обставленной голубыми “людовиками” и всяческим антиквариатом (что в годы блокады и послевоенного остракизма сильно поможет семье), регулярно отдыхает на приморских курортах, обожает трудоемкие адюльтеры с замужними женщинами, обманывающими не только мужей, но и своих любовников, и... погибает от отвращения к жизни. Надо только учесть, что Зощенко был материалистом (почитателем психоанализа Фрейда, “косившим” под приверженца теории безусловных и условных рефлексов физиолога Павлова), а его молодость пришлась на годы неслыханной раскрепощенности нравов (товарищеский секс, теория “стакана воды” и проч.). Беда его внешне успешной литературной судьбы состояла в том, что часть ровесников Зощенко, узнававших себя в героях его ранних рассказов, выпрыгнула в “князи” и не желала теперь никаких напоминаний о той “грязи”, из которой вышла. Режим настоятельно требовал от писателя так называемого позитива, и партийной номенклатуре было наплевать, что писатель пишет не то, что хочет, а то, что может. Поэтому идейному разоружению и творческой деградации не предвиделось конца. Если не хочешь превратиться в лагерную пыль. Но они недооценили Зощенко.

 

“Повесть о разуме”

Зощенко находился только на подступах к своей главной книге. Перед войной он называл ее “Ключами счастья” (до революции был популярен женский роман Вербицкой с таким названием). Чуковский записывал в своем дневнике, что Зощенко помешался тогда на “самолечении”, так ему хотелось избавиться от душевной хандры и написать позитивную, душеполезную книгу – своеобразный аналог “Выбранных мест из переписки с друзьями” Гоголя.

Именно эта невыполненная писательская задача вынудила его согласиться сесть в самолет и покинуть блокадный Ленинград (где жена осталась стеречь квартиру, а сын воевать). Восемь килограммов багажа из двенадцати разрешенных составляли двадцать общих тетрадей без переплета (для облегчения веса). И вот в разгар страшной войны, неслыханного всемирного апокалипсиса, сидя в Алма-Ате и сочиняя бодрые “маловысокохудожественные” сценарии для “Мосфильма” и радиопередач, он пишет в промежутках свою исповедь, преображающую жанр рассудочного психотерапевтического трактата. Разбираясь в болячках, страхах и заблуждениях отдельного человека, не веря в Бога, наплевав на идейных стражей бесчеловечного режима, он старается и надеется спасти весь мир, помочь каждому человеку. Как ему кажется, пробить лучом разума сгустившийся мрак. А выходит у него вместо этого бесстрашная, откровенная, отчаянная книга. Может, поэтому Бог ему помогает.

Невозможно поверить, что в воюющей на пределе сил стране, в 1943 году, в Москве, куда перебрался Зощенко, ему удалось опубликовать в осенних номерах журнала “Октябрь” тиражом 25 тыс. экземпляров большую часть психоаналитической повести с почти библейским названием “Перед восходом солнца”. Завершает он ее в совершенном творческом угаре, несколько месяцев работая по двенадцать, а затем и шестнадцать часов в сутки.

Надзирателей за литературой бес попутал – и гром грянул со страниц главного партийного журнала “Большевик” (тираж 100 тыс. экз.), когда дело было уже почти сделано. Упреждая и отводя удар, Зощенко пишет оправдательное письмо Сталину, однако завершающая часть его повести увидит свет лишь тридцать лет спустя в злополучном для Зощенко журнале “Звезда” – какая ирония судьбы!

С Зощенко разобрались сразу после войны. Освобождая родину, люди освобождали себя. И власть должна была заставить их вновь бояться – бояться власти и бояться самих себя, не скованных властью. О трагедии не стоит говорить языком публицистики. Она этого не заслуживает.

Постановление 1946 года о журналах “Звезда” и “Ленинград” и убийственное выступление Жданова окончательно сломили дух Зощенко. Он прожил после этого еще двенадцать лет, временами пытаясь отстоять свое человеческое достоинство. Зощенко пишет покаянные письма Сталину, Жданову, Маленкову, Фадееву и другим начальникам, нечто прямо противоположное сообщает английским студентам, пытается оправдаться на собрании перед коллегами по “писательскому цеху”. Ошибка состояла в том, что писатель пытался защитить собственное достоинство, а не достоинство своего дела. Ведь потомкам почти безразлично, насколько счастливы или несчастны были их предки. В нашем жестоком мире засчитывается только одно: остался ли след? Исполнил ли человек свое назначение? И Зощенко как писатель свою миссию выполнил – вопреки всему.

Об этом свидетельствуют многие его рассказы 1920-х годов, ставшие классикой. Казалось бы, они не должны были пережить свое время и – уж во всяком случае – породивший их строй. Но этого не случилось. Vita brevis, ars longa. Так на наших глазах Ильф с Петровым растеряли половину своей привлекательности, зато совершенно неожиданным образом благодаря возврату “дикого государственного капитализма” актуализировался роман “Анна Каренина”. И Михаил Булгаков с сегодняшней колокольни выглядит куда большим “гоголем”, чем Михаил Зощенко. А как будет завтра – нам неведомо.

Многие другие сочинения Зощенко и в ХХI веке читаются с интересом и пользой, и это уже немало. Но все же главным трудом жизни писателя Михаила Зощенко представляется книга “Перед восходом солнца”. Несмотря на интеллектуальную простоватость и мировоззренческие провалы – это некая сверхлитература, которую обязан знать всякий мыслящий человек. И лучше смолоду.

Версия для печати