Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Октябрь 2008, 7

На границе традиции

(Ирина Ермакова. Улей. Стихи)

Ирина Ермакова. Улей. Стихи. – М.: Воймега, 2007.


Ирина Ермакова – поэт, одинаково хорошо владеющий и классическим стихом, и верлибром. Стихи, написанные по всем правилам пунктуации, соседствуют с теми, которые – без знаков препинания и заглавных букв. Ермакова пользуется этим приемом, лишь если он уместен. Например, когда нужно передать речь героини – взволнованную, на одном дыхании. Какие уж там запятые, точки, заглавные буквы, рифмы, когда жизнь – твоя и вокруг тебя – проистекает неостановимо и одновременно кажется застывшей, и только вдруг выбивает из привычной колеи, да еще паузы-тире, за которые цепляешься, чтобы передохнуть:

Все как всегда – я вышла из подъезда
в живую жизнь в любое в д р у г в ноябрь
в растоптанную серость сырость слякоть
в однажды-в среду где помойный голубь
с лицом ощипанного херувима
стоял у входа

Иной случай в стихотворении “Праздник”, где тот же современный прием сочетается с народными, напевными интонациями. Но это кажущаяся легкость: без надрыва, без остановок-запятых поэт рассказывает о том,

Как темно на белом свете темно
А на набережной праздник огни
Порассыпались подружки-дружки
А на набережной красный салют
Улетел в Канаду легкий Витек
А на набережной му-зыч-ка
Толик Иволгин исчез в никуда
А на набережной песни поют
Юлька скурвилась Аленка спилась
Стас в бандиты Свистопляс на иглу

Еще один характерный для современной поэзии прием: использование идиом, пословиц, цитат. У Ирины Ермаковой он органичен и неожиданен: стерто клише (так весной стирают с окон заскорузлую, въвшуюся пыль), и слово сияет словно стекло – новым, точнее старым, первозданным смыслом, из детства идущим восприятием, где были эти: “гори, гори ясно, чтобы не погасло” или “наливным яблочком по золотому блюдцу”. Стихотворение “К Языкову” все построено на игре в слова, поскольку это вовсе не игра: поиски нужного, единственного слова для поэта и есть поиски смысла существования. И поэт Языков

раздвигает ветки в поисках языка
и берет языка живьем и наверняка.
Желтоватым листом присыпан, болезнен, дик
под кустом рябины трепещет родной язык,
отбивается, хнычет, связки его дрожат,
а потом, расколовшись, все выдает подряд.
И Языков, брат мой, треплет его слегка
и готовит самое вкусное из языка.

Вот стихи о таком оглушительном одиночестве, когда собеседники – выкуренные тобой сигареты:

Ничего не думай, дыми, мой свет,
твое дело – табак, семь сигарет.
Все идет тик-так: Ява, ночь, зима.
Не звони – из провода свищет тьма.

Или – о зиме, которая “гуляет по метромосту”:

она плюет на всю темноту
с моста – и колется хлипкий хрупкий
лед – и лицом ударяя в грязь
снег горит под ее ступнями

Форма сама по себе ничего не значит. Душа лепит из нее, как из глины, свое, создает из набора привычных слов новый пазл смысла.

Индивидуальность – это характер. Плюс, конечно, мастерство, но подлинное мастерство не нуждается в том, чтобы себя демонстрировать. Читатель (и профессиональный в том числе!) прежде всего реагирует эмоционально, и лучше, когда он не понимает до конца, как это сделано, почему у одного поэта тот или иной прием работает, а у другого – нет. Шкловский называл это “энергией души”. Эйхенбаум писал, что “интонация – душа поэзии”. Но, что такое душа, еще никто не смог объяснить, хотя тысячи строк написаны о ней – на разных языках и в разные эпохи. И у Ирины Ермаковой есть об этом строки:

Лишь бы не заплывала
Телом опять душа.

Это все – цитаты из последнего стихотворного сборника Ермаковой “Улей”. Название не случайное. Так воспринимает поэт этот мир:

Полон меда яда блаженной глины
Улей Господень.

Что делает поэт? Он присваивает – зрачками, ушами, всем своим существом – “Улей Господень”. И создает свою Вселенную. Но не соревнуется с Творцом, а только пытается почувствовать, понять, ощутить себя частью этого мира, обозначить свою причастность к нему – Словом, которое тоже не изобрел, а вытянул из хаоса других слов и звуков, сделал своим. Ведь только то, что – твое, найденное, спасенное, личное, ты можешь подарить другому. Сборник завершает стихотворение, ключевое для понимания творчества Ермаковой:

Отсутствие метафор видит Бог.
Он всякое безрыбье примечает.
Листая, он скучает между строк,
А то и вовсе строк не различает.
Но если лыком шитая строка
Нечаянно прозрачно-глубока,
Ныряет Бог и говорит: “Спасибо”,
Он как Читатель ей сулит века
И понимает автора, как Рыба.

Почему именно рыба? А потому, что она – не просто бессловесна, но вообще не издает никаких звуков (так нам кажется), свойственных другим живым существам. Молчащая рыба понимает то, что за словами. Ведь слова – лишь связующее звено между двумя молчаниями: молчанием Бога и молчанием человека. Сегодня очень мало молчания и слишком много слов. Поэтому они девальвируются. Бог понимает слова, произнесенные после молчания, те, без которых не обойтись. Бог принимает те слова, автор которых помнит, вслед за Тютчевым, что “мысль изреченная – есть ложь”. Потому что поэзия – не только в словах, но и в том, что за ними, и казенное слово “контекст” не объясняет это “невесомое Нечто”.

Стремление к минимуму слов и максимуму смысла приводит Ирину Ермакову к увлечению японской поэзией. Так рождается цикл “А у нас в Японии” (“Октябрь”, 2007, №4). В подзаголовке сказано: “Из книги “Алой тушью по черному шелку”, что означает – за циклом должна последовать книга. У журнального цикла есть посвящение: “Памяти Еко Иринати”. Была ли такая поэтесса или Иринати – это и есть Ирина – неважно, поскольку это не обычная литературная мистификация. Здесь – желание соединить две непохожие национальные стихотворные традиции, в которых – национальные характеры: русская бесшабашная, безудержная словоохотливость и японская изысканная сдержанность. Соединить и найти новые формы выразительности, ведь “поэзия, – как выразился еще Михайло Ломоносов, – это сопряжение далековатых идей”. Эксперимент, по-моему, удался. Поскольку из-под маски японских танку смотрит все та же Ирина Ермакова, только несколько более ироничная и легкая: любая маска позволяет смотреть на саму себя и свои чувства несколько отстраненно. Скажем, так:

Солнечные осколки.
Легкость
после грозы.
Две золотые чашки
бесцеремонного чая.

Или:

Дрогнула земля,
камни посыпались с неба,
море вышло из себя, –
в чем же я опять провинилась,
японский бог?

Современная поэзия ищет новые формы выражения – в том числе и на территории прозы. Она отказывается от метафор, эпитетов и прочих стихотворных приемов, зато даже в коротких стихотворениях сюжетна и пристально подробна к деталям, отнюдь не поэтическим. Впрочем, и это не ново. Однако у поэта Ирины Ермаковой (вернемся к сборнику “Улей”) стремление к сюжетам, к бытописанию, к характерам и судьбам, к жесту и действию, которые динамичнее выражаются существительными и глаголами, – совсем иное, чем в прозе. Прозаик, чтобы написать о своих героях, должен от них несколько отстраниться. Ермакова, напротив, приблизилась к ним вплотную. Скрываясь за своими героями, она прячет женскую нежность, боль, сострадание за жесткими, скупыми, “мужскими” словами, за иронией и самоиронией. И это внутреннее напряжение – при внешней сдержанности – ощущается еще сильнее, еще пронзительнее. Метафорами становятся сами люди, птицы, звери, вещи – такие реальные, обыденные и такие странные, если вглядеться в них пристально, все замечая, всему сочувствуя, но в то же время – из другого пространства, из того невидимого мира, из которого этот – и реален, и абсурден одновременно. И “Счастливый человек” (так названо стихотворение) – это Толик, который “улыбается всегда”. Потому что “…вечная его улыбка – / результат обыкновенного / взрыва в цеху”.

Или маленькая Оля (стихотворение “Скамейка”), в шесть лет не умеющая говорить. Но, когда она визжит, ей и ее вечно нетрезвой маме Люде, жалующейся соседям во дворе: “Сладу, сладу с ней нет, / спать без пива – не уложишь”, сострадает не только “пожилая наша скамейка”:

– И-и-и! – визжит все –
Дерево, тротуар, сугробы, голуби, стекла, дома.
Напряженно-багровые
От солнца.


Или сосед Гога, который “в год уронен был, бубумкнулся головой”, и потому:

Абсолютно счастливый, как на работу с утра,
Принимая парад подъезда в любую погоду,
Он стоит в самом центре света, земли, двора
И глядит на дверь, привинченный взглядом к коду.

Может показаться, что для небольшого сборника этих блаженных – многовато. Однако по классической русской традиции именно отношение к юродивым определяет абсолютную степень бескорыстного сочувствия. И потому, рассказывая о том, как сострадал весь дом матери Гоги, когда ее сына случайно обварили кипятком, поэт надеется:

И когда, Господь, Ты опять соберешь всех нас,
а потом разберешь по винтику, мигу, слогу,
нам зачтется, может, юродивый этот час,
этот час избитый, пока мы любили Гогу.

Вот еще один сосед (стихотворение “Петр”) – безногий сапожник Дядьпеть, живущий “на седьмом небе (читай этаже)”, у него “желто-вострых гвоздиков полон рот”, и чинит он не только стертые каблуки, но и души. И когда Дядьпете, кричавшему от нестерпимой боли в отрезанных ногах, “наливали до смерти”, однажды метафора осуществилась:

Он теперь там – Петр а не наш Дядьпеть
иногда за день-другой до весны
он стучит беззвучно в железную Твердь
он почти достучался до тишины
забивая блеск перемерзлых звезд.

Пристальное, подробное, цепкое внимание к быту, деталям, очень личное сопереживание, когда автор практически не отделяет себя от героев, их судеб и одновременно ощущает присутствие космоса в любом месте, где “мира зданье блочно-панельный дом”. Поэт обостренно чувствует то, о чем забывают люди в повседневной суете: мы – со всеми нашими дрязгами, обидами, болями, радостями, в этом доме, этом городе, этой стране – вместе с этой планетой летим среди других звезд и планет. У Ирины Ермаковой соединение бытового и мистического, простых деталей и вселенского пространства, внутренней экспрессии и внешней сдержанности – не прием, а суть индивидуальности, то есть характера. Стихотворение “Памяти памяти” уместилось на одной странице, но оно такое густое, насыщенное – на целую пьесу хватило бы этого динамичного разговора: собрались люди помянуть знакомых, сгинувших в беспределе и обломе времени. Начинают они с воспоминаний о том же Дядьпете. И уже эта первая строчка заявляет тему: “… пил, как сапожник, сгорел, как звезда”, потому что дальше из разговора ясно, что сапожник дядя Петя “сгорел, как звезда” буквально, напившись и не погасив сигарету. И тут снова затертой метафоре возвращен ее первозданный смысл, кухня не отделена от космоса, а смерть – от жизни. Заканчивается стихотворение строчками удивительными, трагическими и светлыми одновременно, строчками, в которых поэтическое чувство неотделимо от женского, материнского:

и, как еще не рожденные дети,
мертвые, бывшие, – светятся в нас.

Это философское и одновременно очень реальное, конкретное ощущение материнской утробы как начала жизни и смерти в другом стихотворении сформулировано еще откровеннее и жестче:

Человек проснется и живет,
ничего ни в чем не понимает,
врет, смеется, бережно листает
перечень обид, а в нем растет
малютка-смерть, и на ноги встает,
и ногами изнутри пинает.

Смерть растет в нас, как ребенок. Какое бесстрашное, точное наблюдение! Но это означает только, что она – не окончательна. И мертвый друг может дозвониться Оттуда. И после первой реакции: “Ты чего, говорю, ты же умер”, героиня вдруг слышит его стихи, его живой голос и утешает – не его – саму себя:

Что ты, милый, слышу, конечно.
Это чайки, а смерти не бывает.

Жизнь, смерть, любовь – этим основным составляющим нашего житейского, телесного и экзистенциального существования посвящены тысячи строк в мировой поэзии. И сегодня надо обладать определенной человеческой и поэтической смелостью, чтобы не просто не бояться вечных тем, а суметь сказать о них по-своему. Ирине Ермаковой это удается.

Лучше, чем сам поэт, о поэте не скажешь. И потому закончить эти заметки хочется строками из стихотворения, в котором Ермакова определяет суть своих поэтических поисков:

На границе традиции и авангарда
из затоптанной почвы взошла роза
лепества дыбом винтом рожа
семь шипов веером сквозь ограду

Версия для печати