Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Октябрь 2008, 3

Возраст века

(Аркадий Штейнберг. Вторая дорога)

Аркадий Штейнберг. Вторая дорога. Стихотворения. Поэмы. Графика. /

Вступительный очерк и составление Вадима Перельмутера.

Москва-Торонто: Русский импульс –

The University of Toronto, 2008.

Когда на рубеже 80-х – 90-х годов началась широкая публикация стихов и поэм Аркадия Штейнберга (публикатором выступил Вадим Перельмутер; им же подготовлена и выпущена объемная книга стихов, переводов, биографических материалов, воспоминаний о поэте и посвящений ему: Аркадий Штейнберг. К верховьям. М., 1997), стало казаться, что мы всегда знали этого поэта.

Хотя даже для тех, кто общался с ним, публикации были открытием. Штейнберга ведь читали под другими именами: Джон Мильтон, Вильям Вордсворт, Роберт Саути, Джордж Байрон, Редьярд Киплинг, Джон Китс, Фридрих Гельдерлин, Генрих Гейне, Готфрид Келлер, Стефан Георге, Готфрид Бенн, Бертольт Брехт, Михай Эминеску, Джеорже Топырчану, Юлиан Тувим, Константы Ильдефонс Галчинский, Артюр Рембо, Ли Бо, Ван Вэй... Список далеко не полный...

Переводом Аркадий Штейнберг занимался с 30-х годов, быстро стал одним из ведущих мастеров этого цеха, а в 60-е–80-е и совсем признанным, берущимся только за то, что в этот момент близко и интересно, со своей переводческой мастерской, где собирались ученики, быстро становящиеся коллегами и друзьями, ибо общался он с ними на равных. Многие переводящие и сами пишущие понимали, конечно, что в основе искусства перевода лежит искусство поэзии, но стихи Штейнберга как будто таились до времени, чтобы выплеснуться вот так, уже после ухода его из жизни.

И незаметно подошло столетие поэта. Годы его жизни – 1907-1984, дата рождения – 11 декабря. Вот к этой дате Вадим Перельмутер, друживший со Штейнбергом два десятка лет, подгадал новую книгу, на этот раз заполненную только поэзией, как выраженной в слове, так и отраженной в графических образах. Ведь Штейнберг был еще и художником, блистательно владевшим различными техниками. Так что получилась, по сути дела, книга-альбом, где стихотворные строки перекликаются с графическими листами, иногда картинка акцентирует стихотворение, иногда наоборот. Графические листы также служат и разрядкой в слишком плотном стихотворном массиве. Плюс еще небольшой альбом фотографий в конце книги, служащий важным дополнением к основному корпусу стихов и графики, ибо облик поэта выразителен и созвучен его творениям.

Насыщенность текста нас захватывает с первого же, удачно поставленного на открытие книги стихотворения 1940-го года:


Набегают голубые тени;
День истлел. На западе темно.
В этой грусти, в этом запустеньи
Что земля, что небо – все одно.
На полянах, на проселке пыльном –
Никого; крапиве благодать.
Лишь по колеям автомобильным
Возраст века можно угадать.
Я сойду к заборам и домишкам,
К рыболовам, спящим над рекой,
К старым ивам, что полны с излишком
Гордой, человеческой тоской.
Лес миную, обогну овраги
И бегом, густую пыль клубя,
Вниз, к реке, чтоб в неподвижной влаге
Не увидеть – угадать себя.
Там, изрытый зыбкими кругами,
Сломанную ветку ухватив,
Он висит в пространстве, вверх ногами
Обращенный, словно негатив.
Но в глазах, в изборожденной коже,
В каждой капле с радужной каймой
Наобум я различаю все же
Возраст века, вечный возраст мой.

Это стихотворение можно признать своего рода примером того, как вообще строится образная система стихов Штейнберга. Он выстраивает стихи как картины: развернутые образы – соединение времен-пространств – восприятие всего в природе как вечного – “вечный возраст”. Простота высказывания здесь не отменяет высокого искусства. Но самое важное, что искусство глубинно органическое. Не просто воспитанное, но впитанное.

Об этом он прямо говорит в другом стихотворении того же 40-го года:


Не кровь отцов, не желчь безвестных дедов,
Переплавлявших камни через Нил,
Сильны во мне. Иной воды отведав,
Я каплю Волги в жилах сохранил.
И, русским хлебом вскормленный сыздетства,
С младых ногтей в себя его вобрав,
Я принял выморочное наследство
Кольцовских нив и пушкинских дубрав.
И с той поры, как я сознал впервые,
Что здешний мир мне до конца знаком,
Листва лесная, травы полевые
Моим заговорили языком...

Для поэзии Штейнберга характерно усвоение укорененной русской просодики, восходящей действительно к вышеназванным нивам и дубравам и некоторым другим, здесь не названным, но в разных текстах явленным. И не похвальба ведет здесь поэта, который дальше, в ходе стиха, растворяется в окружющем мире, всюду, “где дрогнет слово, / Хотя бы раз промолвленное мной”. “Лирический герой” этого стихотворения оживает даже в молчании. Однако слово вновь восстает в строке-надежде пушкинско-баратынского посыла: “Досужий мальчик повторит мой стих”.

Пусть я буду таким мальчиком, все-таки я моложе Аркадия Акимовича почти на полвека. И, хотя мне посчастливилось общаться с ним в последние его годы, я еще не мог “повторить его стих” в полном объеме, как он завещан и как он сейчас разворачивается в книге. Не только потому, что создатель стиха был рядом и, казалось, будет всегда, но и потому еще, что книги-то не было под рукой. В отличие от книг его друзей Семена Липкина, Арсения Тарковского, Марии Петровых. Запоздало, но их книги появились. И хотя сам Штейнберг любил говорить, что поэзия существовала и до Гутенберга, мы все-таки уже попали в период книжной культуры со всеми вытекающими отсюда последствиями. Посмотрим еще, что будет с поэзией и нами в связи с переходом на иные носители! Но пока сохраняется эта наша привязка к книге. И я пишу сейчас о поэте, но и о книге или о поэте в книге. У нас есть еще жанр рецензии. Хорошо, что не застывший, а подверженный трансформации...

Так вот, возникает крупная проблема, которую в виде прецедентной можно обозначить как “случай Штейнберга”, хотя, безусловно, это не единственный случай. Стихи Аркадия Штейнберга оказались “неначитанными”. Публикации конца 20-х – начала 30-х годов, затем середины 50-х – начала 60-х (а в этом случае наряду со знаменитыми “Тарусскими страницами” был и журнал “Октябрь”) имели, конечно, значение как для автора, так и для читателя, но время неумолимо. Позже переводы сделались совсем главным, стихи остались минимально – в устном исполнении. Книга не выходила по причине упорной борьбы вокруг поэмы “К верховьям”, которой Штейнберг придавал значение, но в какой-то момент пошел на компромисс, стал сокращать, изменять, поэма рушилась, а книга все равно не выходила. Тупик даже несколько странный для Штейнберга, находившего выход из более сложных ситуаций. Но бывают такие уж совсем тупики, происходит как бы застревание каких-то шестеренок, цепь непониманий нарастает, и лучше вообще направить энергию в другую сторону, оставить эту “теорему” нерешенной. Хотя легко говорить со стороны и постфактум, а если сам попадаешь в это застревание, то... (в общем, “у попа была собака”, дурная бесконечность и т.п.).

Так или иначе прочесть стихи Штейнберга выпало наконец “мальчикам иных веков” (говоря словами другого поэта), к сожалению, уже не досужим. В 90-е вал литературных журнальных открытий их же и закрывал или переводил в разряд отложенных. Хорошо, что тогда удалось издать книгу, хотя она попала фактически в глобальный дефолт всего. И вот новая книга к столетию снова дает нам надежду, что мы сможем прочесть ее более внимательно, чем прежде, и поймем суть возраста века. Во всяком случае, запоздалый рецензент делает такую попытку!

После выборочных чтений я решил прочитать книгу насквозь от начала. И вот что обнаружил: Штейнберг шел абсолютно с веком наравне, каждому времени он соответствовал, он это время впитывал, но очень по-своему. Скажем, комсомольские поэты в двадцатые-тридцатые выступали против мещанского уюта, за жизнь, открытую всем ветрам и т.д. У Штейнберга есть ряд стихотворений, близких этой теме, но во всех отношениях иных, никак не поддающихся однозначной трактовке. Например, совершенно удивительное стихотворение, начинающееся строчками:


Кроме женщин есть еще на свете поезда,
Кроме денег есть еще на свете соловьи.

Стихи эти выстроены зигзагами, вируозно, как бывает виртуозна игра на скрипке (Аркадий Акимович в детстве обучался игре на этом инструменте у самогу знаменитого Петра Столярского и навык сохранил до конца жизни). В этом стихотворении нет никакой комсомольской романтики, но зато в нем есть вариант преодоления тупиковой ситуации, преодоление движением (и, кажется, в этом случае и в этом стихе вполне удается):

Раствориться без остатка, сгинуть без следа,
С верхней полки озирать чужие города
Сквозь окно, заплеванное проливной луной,
Сквозь дорожный ветер ледяной...

Это концовка стихотворения. И до нее добраться почти так же сложно, как перепрыгнуть с вагона на вагон движущегося состава.

Из этого же круга стихов яркое, динамичное “Все наскоро, не достигая цели, / Все начерно – так я дышу, живу...”, которое на шестой строфе заканчивается такими строками:


И злобный бог, не знающий забвенья,
Прощает мертвых и казнит живых.

В этот период Штейнберг впитывает влияния, ищет собственный стиль на разных направлениях. Его интересуют Есенин и Маяковский, Мандельштам и Волошин, Ходасевич и Бенедикт Лившиц, он сдруживается с Эдуардом Багрицким. Штейнберг признавался, что Багрицкий оказал на него сильное влияние и что позже ему даже приходилось от этого влияния освобождаться. Действительно, и сам Багрицкий как личность, и его поэзия не могли не оказать воздействия на артистически восприимчивого молодого поэта. Энергичный, яркий стих, настрой на эпичность в духе переосмысленного Багрицким жанра “думы” так характерны для Штейнберга в 30-е годы. И в то же время ему близок образ поэта как “гуляки праздного”:


Я ж снова мальчик с карими глазами,
Играю лодками и парусами,
Играю камешками и судьбой,
Летучей рифмой и самим собой.

Так заканчивает он стихотворение (или маленькую поэму) “Взморье”. Пересказ не будет адекватным, потому что это и своего рода рассказ в стихах, но таких, что их надо читать строфу за строфой, наслаждаясь звучанием, красотой сочетания слов, образными вспышками, прорезающими поэму. Как точно пишет Вадим Перельмутер в предваряющих корпус текстов “Фрагментах о Штейнберге”: “Здесь все связано со всем, чего осознанно сделать невозможно, самые неожиданные метафоры, сравнения, эпитеты проясняются тем, что им предшествует и наследует, самим стихом, и случайных нет среди них”. То это море, которое “лопается как стакан”, то это рыбари, которые “кажутся богами, / Создавшими и запад и восток”. Тут появляется даже Ленин, в таком весьма нестандартном описании:


И лысый Ленин с календарной датой,
Прищурившись, глядит как завсегдатай,
Как верный друг животных и людей.

Это поэма о мире, который творится-сотворяется вот прямо сейчас, на глазах поэта, представляющего происходящее с трагическим восторгом.

Ко “Взморью” примыкает еще ряд мини-поэм 30-х годов, написанных на таком же высоком градусе: “Пожарище”, “Искатель кладов”, “Хребты”, “Волчья облава”. Уже только этих текстов и вообще стихов 30-х годов хватило бы для того, чтобы Аркадий Штейнберг вошел в первые ряды русской поэзии ХХ века. Однако вместо первых рядов Штейнберг в 37-м году попадает в бесконечную шеренгу хорошо охраняемых строителей социализма. По молодости лет эти два года он проводит довольно браво, выходит оправданным и, судя по всему, несломленным.

Два года тюрьмы и лагерей добавили в поэтическую палитру Штейнберга экзистенциального обострения, выраженного порой с предельной открытостью. Здесь стихи о доме, который разрушается без хозяина, но подлежит восстановлению (“Десять раз, если надо, разрушим, / Чтоб воздвигнуть как следует вновь”), здесь уже упомянутое “Не кровь отцов...”, затем “Когда под красною чертою...”, в котором поэт говорит о страдании как оправдании самого существования, далее потрясающее “Страх разрушенья, страх исчезновенья...”, написанный на одном дыхании двухчастный (13 и 12 строк) философский трактат о жизни и смерти.

Все эти стихи, включая и процитированное полностью “Набегают голубые тени...”, написаны как последние, как завещания. Стихотворение этого же периода “Еще с утра запасливые тучи...”, фетовски прозрачное и, как бы сказали в старину, “жизнеутверждающее”, тем не менее вписывается в ряд своей почти прощальностью в слиянности с природой, восторженным, но и щемящим повтором (“зовет меня”). Наконец нельзя не сказать о стихотворении “Как скучно мне влачить безлюбую / Безоблачную жизнь мою!” Даже если воспринимать эти стихи как мрачную иронию, знающие биографию поэта не могут не заметить, что здесь он просто напророчил себе вторую посадку, 1944 года, на восемь лет. Между этим были война, фронт, куда Штейнберг отправился добровольцем, дошел до Румынии уже в чине майора и на крупной должности, но по доносу, на сей раз от румынских товарищей, снова оказался за решеткой, должен был превратиться в лагерную пыль. Однако снова не сдался. Мало того, встретил в лагере именно такую любовь, по которой тосковал в своем пророческом стихотворении, и впервые написал о любви цикл стихов, выстраивающийся в стихотворный роман. Центральный мотив романа – благословение:


Весь этот непостижный произвол
Благословляю с жизнью наравне –
За то, что он меня к тебе привел,
За то, что он привел тебя ко мне.

Даже несмотря на то, что расставание неизбежно. Это было известно им обоим...

Шел 1948 год, стихи поэт писал в самодельном блокноте... После расставания новые стихи появляются только в 1950 году, но по-настоящему снова он начнет писать в 1952-м, после освобождения из лагеря Ветлосян и перехода на жительство в поселок под названием Асфальтовый рудник. Здесь он пишет прозрачное “Слово”, в том числе с отголосками из “Слова о полку Игореве”, которое с детства знал в подлиннике наизусть, поразив еще в Одесском реальном училище учителей своим чтением. И вот здесь, на Асфальтовом руднике, аукнулось:


Как живое зерно,
Что воскреснуть готово,
Ты со мной заодно,
Заповедное Слово!

Возвращение в Москву, а там и в любимую Тарусу. Подобно Николаю Заболоцкому после перенесенных испытаний Штейнберг довольно резко меняет манеру письма. Его стихи 50-х – 60-х годов в основном тяготеют к неонародничеству в новомирском ключе, хотя печатается он в 1954 году в журнале “Октябрь” (“Учительница”, “Автобус местного значения”). Как бы оправдывая эту новую для себя линию, он пишет “Напутствие”, в котором называет свой стих “затрапезным”, ставит “вровень с обиходной речью”, приравнивает его к ржаному хлебу и отдает тем, “кто хочет есть” (в скобках замечу, что совершенно не случайно позднее Штейнберг общался с лианозовцами, “программа” которых во многом была сходной, хотя реализовывали они ее иначе).

Он в самом деле ищет некую “вторую дорогу”, такой путь, на котором он мог бы реализовать свой поэтический дар. Одним из путей он, как видно, посчитал поэму “К верховьям”, впрочем, авторское определение очень точно – “заметки в стихах”. Возможно, издай он эти действительно примечательные заметки, на мой взгляд, предвосхитившие замечательную северную прозу Юрия Казакова, и открылся бы другой поворот поэтической судьбы. Этот возможный путь уже просматривался в стихотворении 1965 года “Вторая дорога”, которое заканчивалось таким устремлением в бесконечность:


В ту ночь мне открылась в видении сонном
Дорога, одетая плотным бетоном,
Дорога до Бога,
До Божьего Рая,
Дорога без срока,
Дорога вторая.

Версия для печати