Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Октябрь 2008, 2

Диктанты памяти

Жизнь странника, которую веду в последние годы, имеет свои преимущества: она приучает избавляться от лишних вещей, держать перед глазами лишь самое ценное и необходимое. Книжная полка у меня одна. Для нее извлекаю из чемоданов избранное и стараюсь расставить так, чтобы книгам было не тесно и интересно друг с другом.

 

Диктанты памяти

 

Вряд ли 109 академиков, выбиравших в этом году самую “большую” книгу, в первую голову заботились о том, чтобы тройка призеров смотрелась концептуально. Выбирали лучших из лучших, наиболее актуальных (и итоги читательского голосования это подтверждают: из трех позиций в “академическом” и читательском списках совпали целых две – Улицкая и Рубина). Однако три победителя, стоящих на моей книжной полке, рифмуются в нескольких точках.

Прежде всего документализмом. С Алексеем Варламовым все очевидно: “Алексей Толстой” (М., “Молодая гвардия”, 2006), вышедшая в серии ЖЗЛ биография, отмеченная второй премией, – жизнеописание, нон-фикшн в чистом виде. Автор обстоятелен и беспристрастен, излагает факты и оставляет право оценки за читателем. Но беллетристы Людмила Улицкая в “Даниэле Штайне” (М., “ЭКСМО”, 2007) и Дина Рубина в романе “На солнечной стороне улицы” (М., “ЭКСМО”, 2007) также активно используют стилизацию под документальную прозу. У той и другой – свидетельства очевидцев, стенограммы аудиозаписей, авторские отступления. Правда, функции авторской речи – прямо противоположны. Письма Улицкой к Елене Костюкович подрывают достоверность документов, из которых скроен “Переводчик”. Они выбрасываются в финале каждой части то ли как подушка безопасности, призванная защитить книгу от остро выступающего навстречу полемического бордюра, то ли как белый флажок – знак капитуляции перед широтой и глубиной собственного замысла. Лирические интермедии Рубиной, напротив, максимально сокращают дистанцию между автором и ее героиней. Судя по итогам отбора, в век тотального избытка информации критики и серьезные читатели (пожиратели детективов не в счет) взыскуют не умножения сущностей в виде затейливо сочиненных историй, а скупого письма с опорой на факты.

И еще одну витающую в воздухе субстанцию помогает уловить “Большая книга – 2007”. Все три лауреата обращаются в своих произведениях к недавней истории. Герои трех книг живут на сломе эпох, на границах культур и сословий. Красный граф Толстой. Перешедший в католичество иудей Штайн, пытающийся примирить две выросшие из одного корня, но безнадежно отчужденные ныне одна от другой религии. Художница Вера Щиглова, силой таланта вырвавшаяся к успеху и признанию с маргинального дна, из голодного детства на задворках империи. Все эти фигуры играют роль не просто героев своего времени, но неких мостов, соединяющих конфессии, нации, поколения… Можно было бы назвать итоги премии торжеством толерантности, если бы это западное слово – актуальное, впрочем, более для нас, чем для Запада, – не было уже дискредитировано поверхностной и близорукой отечественной публицистикой. (За последние несколько лет припоминаю лишь одно произведение искусства, столь же честно и остро, как роман Улицкой, повествующее о недостатке понимания и терпимости в нашем стремительно и опасно глобализующемся мире, – фильм Хосе Гонсалеса Иньяриту “Вавилон”.)

“Большая книга” досталась Улицкой в какой-то мере как награда за смелость. Поклонники писательницы по выходе романа были ошеломлены размахом и глубиной замысла. При всем уважении к ее прежним заслугам впечатление от “Штайна” такое, как если бы прилежная ученица, исполнявшая двумя пальцами “Собачий вальс”, вдруг вдохновенно заиграла бы Первый концерт Чайковского. Вторая мировая война, холокост, вечный и больной еврейский вопрос, преследования диссидентов в СССР, церковная этика и экуменизм, однополая любовь и эвтаназия… В книге есть письма (по признанию автора, зачастую не вымышленные), каждое из которых по удельному весу и достигающему катарсиса трагизму тянет на целую повесть масштаба “Сонечки”. Кажется, весь двадцатый век поместился на пятистах страницах романа, в разноцветной косице, куда вплела автор десятки судеб.

Не сразу замечаешь погрешности в игре музыканта – неверные ноты, смазанные аккорды, удары мимо клавиш.

Событийная канва романа легко запоминается. Польская женщина, всю войну прятавшая дома еврея, которого после взяла в мужья. Одинокая коммунистка, всю жизнь отдавшая борьбе за идею, а на исходе дней принимающая христианство. Немка и араб, двадцать лет любившие друг друга на Святой земле, не имея возможности соединиться, и в конце концов бесповоротно разлученные смертью. Но вот язык – смущает. В памяти оседают судьбы – причудливые линии Божьего промысла, – но не слова. Цитировать “Штайна” желания не возникает, будто имеешь дело не с живой речью героев, а с подстрочником. (“Когда Давиду делали операцию, Вера закрыла дверь и молилась. Она так молилась, что я чувствовала это своей головой”.) Учитывая, что переписываются персонажи друг с другом и в самом деле на многих языках (иврите, английском, польском, русском, французском), понимаешь, что задача перед автором стояла та же, что и перед ее героем, – переводить. И так же, как герою, задача эта не всегда оказывалась автору по силам.

Не идеально выстроены и сюжетные линии. Как-то уж очень решительно разделалась Улицкая под занавес романа с антагонистами Даниэля – ортодоксами и фанатиками Ефимом, Федором и Гершоном. Падение каждого мгновенно, сокрушительно и, кажется, недостаточно подготовлено. Их словно карает уставшая направлять их на путь истинный рука ветхозаветного Господа.

Улицкая писала “Штайна” четырнадцать лет. Нельзя требовать от автора невозможного, но осталось впечатление, что стоило потратить на эту грандиозную книгу еще какое-то время.

Последний роман Дины Рубиной, удостоенный третьей премии, также стал неожиданностью. Рассказывая в нем о Ташкенте, городе своего детства и юности, Рубина отчасти отказалась от давно усвоенной ироничной манеры письма и напомнила себя начала 80-х – автора трогательных лирических повестей и рассказов о подростковой любви. Полагаю, выбор стиля не был осознанным – материал продиктовал.

Планами написания “ташкентского романа” Рубина делилась еще лет семь назад на встрече с читателями в Молодежном театре Узбекистана, первой за много лет. Думаю, с этой целью тогда и собралась повидаться с уже мало узнаваемым городом моя именитая землячка. Правда, с “Ташкентским романом” ее вскоре опередил другой прозаик – Сухбат Афлатуни. Впрочем, роман с Ташкентом у каждого – свой. Потрясла меня другая перекличка этих двух авторов.

Афлатуни:

Вроде все – привычной чередой:
Строятся базары и палестры.
Все на месте. Только под водой.
Под водой всему найдется место.
- - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - -
В неразъемный шар слепились дни
Погруженья нашей Атлантиды.
Только Ты, Богиня, не тони;
Не останься пеной, Афродита!

Родогуна, Девочка с веслом,
С персиками, неженка на шаре –
Как тебя, Туристку, занесло
На подводном торговать базаре?

Для чего ты с нами делишь хлеб
И сырое ложе согреваешь?
За тобой несется пенный шлейф,
Это ты, взрослея, убываешь.

Мы с тобой увидим небосвод,
Звезд восход, оливу в клюве птицы:
Материк на час еще всплывет,
Чтобы на столетья погрузиться.

Рубина: “Я ныряльщик, спасатель… Уходит под воду океана времен мой город, со всеми моими людьми, деревьями, улицами, домами… <…> Я хватаю все, что под руку подвернется. Не выбирая и не сортируя улов, а просто ныряя и ныряя из последних сил, все тяжелее всплывая на поверхность с очередным обломком мимолетной сладостной Атлантиды… <…> И нет мне дела до хронологии этого повествования, ибо не существует хронологии в том океане, куда навеки погружаются города…”

Строго говоря, “На солнечной стороне улицы” в большей степени поэма, чем роман. Ход повествования определяется причудливыми поворотами памяти, подчас иррациональной логикой припоминания.

Топос в конечном счете подминает под себя и сюжет, и главную героиню. Лирические отступления все более развернуты и протяженны, и вот уже автор, рисующий в отличие от Веры не красками, а словом, перехватывает у героини инициативу и, как будто ревнуя к ней родной город, начинает встречать те же лица, что и она, бывать в тех же местах, засматриваться на те же открытки. Энергия города, одушевлявшая сюжет, его же и испепеляет. Раздвоившуюся героиню не спасают в финале от аннигиляции даже отсылающие к бессмертному постмодернизму эпиграфы из Набокова.

Ангел-хранитель художницы Веры – Лёня – сохраняет все ее картины с лицами ташкентцев. Примерно то же самое пытается делать Рубина своим романом. Рефреном – вопрос: “Куда подевались все эти люди?”

Сверхзадача “На солнечной стороне”, как и “Даниэля Штайна”, – нащупать во времени и пространстве точку, в которой сойдутся, объединятся, примирятся друг с другом иноверцы, инородцы, иностранцы, изгнанники. Для Рубиной эта точка – послевоенный Ташкент, интернациональный, пронизанный солнцем, как новый ковчег, приемлющий всех без разбора и исключения – венгерского графа и беженца-грека, карманника-беспризорника и алкоголика-интеллигента. Устами одного из героев: “С детства варясь в нашем Вавилоне этносов, наций и народностей, мы знали, что человек может быть другим, более того: что он всегда другой, но надо, надо сосуществовать, раз некуда друг от друга деться, что важнее всего – сосуществовать, что жизнь на этом стоит. И вот это самое умение понимать другого, как выяснилось… и есть – одно из лучших качеств бл…ской человеческой натуры…” (курсив – Рубиной). Думаю, с некоторыми купюрами под этой фразой вполне мог бы подписаться и Даниэль.

Версия для печати