Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Октябрь 2007, 6

Острова, которых нет на карте

Двухтомник Сергея Чупринина “Русская литература сегодня” (М.: Время, 2007) поражает прежде всего основательностью. Сотни имен, терминов, дат, событий, цифр, деклараций… Наверняка на один только сбор материала ушли годы и годы.

Том первый – “Большой путеводитель” – по собственному признанию автора, ориентирован не на его собственный вкус, а на “то, о чем говорят”, хотя в разделе первом, “Памятные даты”, увы, немало такого, о чем уже говорят очень мало… К сожалению. Этому разделу, пожалуй, можно было бы дать и другое название – “Первые ласточки и последние могикане”. И читать его как конспект захватывающей, хотя и грустной драмы: май 1986-го – главным редактором журнала “Новый мир” назначен Сергей Залыгин, октябрь 1986-го – отправлен на принудительное обследование в психиатрическую клинику писатель-нонконформист Дмитрий Пригов; декабрь 1986-го – ходит по рукам переписка Натана Эйдельмана и Виктора Астафьева, январь 1987-го – в Риге начинает выходить журнал “Родник” (редактор Андрей Левкин); май 1990-го – умер Венедикт Ерофеев, июль1990-го – в “Литературной газете” опубликована статья Виктора Ерофеева “Поминки по советской литературе”… Желающие могут подсчитать, чего больше окажется в этом конспекте – приобретений или потерь. Чему, чему свидетели мы были…

Имеется в томе специальная глава, посвященная литературным премиям, как громким, так и не слишком, представлены и наиболее заметные писательские союзы от Академии зауми до Союза русскоязычных писателей Израиля. Не менее полон и раздел “Периодика”, посвященный газетам, журналам и альманахам, в свою очередь посвященным литературе. Последний раздел “Русский Гиннесс” отдан всевозможным литературным рекордам, поддающимся количественной оценке. Все эти рекорды, конечно, тлен и суета, но те, кто от нее совершенно свободен, пусть первыми бросят камень в писателей, которые начнут чтение центральной главы “Писатели России” с самих себя и лишь затем перейдут к своим знакомым. Я думаю, из них (из нас) заслуживают осуждения только те, кто этим и ограничится.

В этом тоже впечатляющем списке нет признанных классиков, вроде Искандера, Распутина или Солженицына, – автор полагает, что сведения об их биографии и творчестве получить совсем нетрудно; в фокусе его внимания оказываются те литераторы, которые либо недавно дебютировали, либо именно в последнее десятилетие реализовали свой творческий потенциал (эта формула позволяет обойденным отнести себя к тем, про кого уже и так все известно). Развернутый перед нами мир индивидуальностей настолько разнообразен, что произнести о нем какое-либо обобщающее суждение чрезвычайно трудно, проще сразу перейти в мир общих идей – во второй том двухтомника “Жизнь по понятиям”.

Богатство исходного материала здесь едва ли не еще более впечатляющее – сотни статей, цитат, имен, школ, течений, направлений, тусовок, и решительно обо всем автор судит умно, ясно и почти безоценочно, в просторечии – объективно. Настолько объективно, что его собственную позицию приходится восстанавливать скорее из попутных, чаще иронических замечаний типа “мы, люди иронического склада, действительно сами себе очень нравимся” (“Ирония художественная”). Или: “разница между “просто” читателем и экспертом лишь в том, что читатель вправе не только держаться своих мнений, но и считать их единственно верными и соответственно универсальными. Тогда как эксперт, с любой степенью настойчивости отстаивающий свое понимание законов литературы, обязан все время осознавать всю условность, относительность, изменчивость и этих законов, и своего миропонимания” (“Конвенциальность в литературе”).

Поскольку автор двухтомника, несомненно, принадлежит к экспертному сообществу, то на идее конвенциальности зиждется и его “Жизнь по понятиям”, “где, как нетрудно заметить, идея конвенциальности играет смыслонесущую и смыслопорождающую роль, а эстетическая толерантность лежит в основе авторского подхода к самым различным, в том числе и глубоко неприятным для автора литературным явлениям” (“Конвенциальность в литературе”). Поэтому неприязнь его никогда не выражается в прямом осуждении, но разве лишь в стилистике: “За образец взят западный постструктурализм с его деструктивной энергетикой и птичьим языком, демонстративно обращенным к читателям, которые числят себя уже не интеллигентами, а – на европейский манер – интеллектуалами”(“Критика филологическая”). “Зрелые Юрий Лотман и Сергей Аверинцев, Михаил Гаспаров и Владимир Топоров без перевода вполне понятны всякому неленивому выпускнику средней школы…

Зато молодость – и мыслителя, и той или иной гуманитарной дисциплины – почти непременно говорит о себе на птичьем языке, где намерение вербализовать новые смыслы сплетается с особого рода интеллектуальным щегольством, со стремлением выделиться из общего ряда и чисто речевыми средствами полемически противопоставить себя и свое миропонимание мыслительной и словоупотребительной норме…

И на ум приходит предположение, во-первых, что склонность к птичьему языку есть, судя по всему, не только детская болезнь современных интеллектуалов, но и своего рода аналог аутизма, поразившего современную поэзию. А во-вторых, что мода, пережившая свой век, видимо, и в самом деле не способна вызвать ничего, кроме конфузного эффекта (“Птичий язык”).

Как бы между прочим Чупринин напоминает о “дьявольской, хотя и не всегда очевидной пропасти, отделяющей шамана от шарлатана”, возможно, даже и не до конца сознавая, насколько неочевидна эта пропасть: Н.А. Тан (Богораз), автор классической монографии “Чукчи”, отмечал, что в шаманах сочетается самая искренняя вера с самым беззастенчивым шарлатанством...

Погружаясь в “Жизнь по понятиям”, пишущий эти строки помечал те наиболее интересные страницы, которым в будущем намеревался уделить особое внимание, если дело дойдет до рецензии. Но когда число таких страниц перевалило за сотню, он понял, что метод провалился: комментарий не должен соперничать объемом с комментируемым текстом. Хотя “Жизнь по понятиям” отчетливо дает понять, что в современной культуре изощренный комментатор давно вообразил себя не только умнее, но и значительнее невежды-творца.

Творец “Жизни по понятиям” явно не одобряет этого восстания филологических масс, однако и сам против него не восстает – конвенциальность обязывает, рукотворность эстетических ценностей не допускает авторитарности – ведь они не даны нам свыше и могут доминировать лишь до тех пор, пока мы согласны их поддерживать.

И это, бесспорно, так. Но что отсюда следует? В самом ли деле, если Бога нет, то все позволено, если нет высшей Истины, то всякое сколь угодно деструктивное суждение имеет право на уважение – хотя бы в качестве новаторского?

Позволю себе обратиться к более близким мне естественным наукам. В которых заведомо нет Истин, но есть лишь гипотезы. А лично мне представляются излишними даже сами рассуждения на тему “Что есть истина?” – истина неотделима от механизма ее формирования: что создает согласие среди научного сообщества, то и есть истина этого сообщества. До тех пор, пока согласие не будет расшатано напором новых фактов и критикой новаторов.

Чью деструктивную роль я готов охотно признать – с тем существенным уточнением, что научные новаторы стремятся не просто разрушить существующее согласие, но, напротив, его усовершенствовать, найти новую форму единения, более неуязвимую для скепсиса, уже проточившего бреши в слабых местах прежней картины мира. Всякая научная революция предельно консервативна, она стремится спасти как можно больше из того, что на прежнем этапе считалось истиной, и отказывается лишь от того, что сохранить уже никак не удается, – только поэтому ей удается завоевывать сторонников. Критиков прежнего всегда хватает – ученое сообщество идет не за разрушителем, а за творцом, не за комментатором, а за чародеем, сумевшим не просто обругать, осмеять или перетолковать, но развернуть чарующую перспективу нового, пробудить надежды на новую гармонию: армию новатора создает не эпатаж, не глумление над консерваторами, не претензии на собственную исключительность, оценить которую не дано филистерам от науки, но, напротив, всеобщий соблазн, соблазн нового, более безупречного единства. Самая шокирующая обновленная картина мира не отталкивает, а, наоборот, вовлекает “филистеров” в новую парадигму.

И если бы научное сообщество хоть на миг заподозрило, что новатором движут зависть к прежним авторитетам, желание ошарашить, стремление возвести на место чужого что-то свое только потому, что оно свое, если он “прирожденный правонарушитель, которых, что называется, хлебом не корми, а дай только преступить ту или иную конвенцию” (“Конвенциальность в литературе”), если он нарцисс, “не ведающий ни самоиронии, ни самоконтроля” (“Нарциссизм в литературе”), ему могли бы простить это только в том случае, если бы без его шедевра новое согласие оказалось решительно невозможным. Если бы оставалась хоть малейшая возможность без него обойтись – без него бы обошлись. Исключительность, непонятость означали бы отверженность. Новатор в науке всегда создает единство более прочное, нежели прежнее.

Но не в этом ли заключается и главная функция культуры? В создании единой картины мира, единой системы коллективных иллюзий, позволяющих обществу обрести согласие? И если это так, то плюралистическая, “мультикультурная” культура так же невозможна, как невозможен треугольник с пятью углами, как невозможна раздробленная целостность. Вернее, доминирование такой культуры означает отсутствие культуры, означает распад общества на не связанные друг с другом социальные группы, внутри которых снова царит универсализм ничуть не менее жесткий, чем тот, против которого они восстают. Нечто подобное часто осуществляют вожди сепаратистских движений, восстающие против имперского деспотизма ради того, чтобы создать гораздо более жестокий собственный деспотизм: пламенная ненависть борцов за свободу слишком часто порождена завистью неудавшихся тиранов к удавшимся.

Но, если мы видим нечто подобное в литературе, почему из опасения уподобиться давно канувшим в Лету идеологическим тиранам мы должны закрывать глаза на цели и методы тиранов антиидеологических, то есть стремящихся поставить нас на службу не универсальным, а их личным целям? Почему мы должны добровольно предоставлять им какие-то права помимо тех, которые они сумеют урвать для себя сами, не спрашивая нашего дозволения?

С. Чупринин, насколько можно судить, не восстает против неизбежного, но и не закрывает глаза ни на “русский пиар, бессмысленный и беспощадный”, уже давно превзошедший в бесстыдстве самую лизоблюдскую советскую критику, ни на обилие “направлений”, не обеспеченных полноценными произведениями. Ведь для создания новой традиции, как в науке, так и в искусстве, существует единственный метод – соблазн, создание произведений более захватывающих, более очаровывающих, нежели прежние. А между тем во втором томе “Русской литературы сегодня” можно обнаружить изрядное количество школ и деклараций, которым никакие имена из первого тома не соответствуют: обозначено в меню, а в натуре нету. Если бы, скажем, мы имели дело с географией, это было бы странно – читать описания островов, которых нет на карте, – но для русской литературы сегодня это несоответствие констатирует чрезвычайно важную тенденцию: в русскую литературу ныне легче попасть не через произведения, а через пышные, желательно малопонятные заявления и жесты, иногда затягивающиеся до целого образа жизни, но иногда и сводящиеся к отдельным скандальным выходкам по разрушению или порче чего-либо почитаемого.

Но поскольку на шарлатанских выходках, равно как и на инфляции, успевают нажиться только те, кто первыми начинают чеканить фальшивую, не обеспеченную золотом монету (публика быстро отказывается ее принимать, начинает придерживать единственно имеющийся у нее товар – внимание), то даже и первые фальшивомонетчики скоро сталкиваются с невозможностью чем-то кого-то удивить или оскорбить – в этом отношении поразительно по искренности чистосердечное признание Ярослава Могутина (“Шок в литературе”):

Жизнь приходит и уходит бесцеремонно хватая
Меня за яйца своей шершавой заскорузлой рукой и
Озадачивая одним и тем же проклятым вопросом:
Как бы еще изъе…ся?
Ну как бы как бы как бы?

Привычка к разрушению возникает так быстро, что одним и тем же литературным деятелям приходится сначала возглавлять разрушение, чтобы потом возглавить восстановление того же самого, сначала изображать всякую искренность признаком глупости и отсталости, чтобы потом начать борьбу за новую искренность, – в духе щедринского журналиста: мне все равно, два дома ложью нажил – другие два дома буду правдой наживать.

И все-таки… Все-таки для “качественной литературы” главной опасностью является не эпатаж одноразового пользования и не наивный масскульт, в котором всегда есть место подвигу, а пошлость, то есть имитация изысканности: золото нельзя вытеснить пластмассой или грязью, но можно латунью. И сколько станков для чеканки фальшивой монеты можно разыскать в “Русской литературе сегодня” – от Москвы до Тамбова, от Нью-Йорка до Стокгольма. Но если владыкам мира дозволено посредственного с точки зрения вечности писателя причислить к кругу великих, то почему любому российскому пиарщику ( к чести русского языка, у нас нет такого слова) не причислить к кругу мировых звезд писателя, посредственного с точки зрения текущего сезона? “Книжные критики” (особая рубрика, противостоящая критикам литературным и филологическим) прежде всего “рассчитывают повлиять на объем продаж и адресуются исключительно к покупателю”. Казалось бы, чистый бизнес, ничего личного – однако “современную российскую литературу все они топят или, если угодно, створаживают с редким единодушием”. Особенно ту, которая держится у последнего своего очага – у толстых журналов. Их с особым удовольствием пытаются похоронить заживо.

С такой страстью, с какой никогда не защищают деньги, но защищают лишь самооценку. Казалось бы, если толстые журналы мертвы или умирают, а вам хочется повеселиться, зачем же плясать именно у смертного одра, неужели нет другого места? Есть, разумеется, “есть много места, лада, но наш приют тенистый затем изгадить надо, что в нем свежо и чисто”. Восставшая чернь желает вздернуть на фонарь каждого аристократа, кто хотя бы помнит, что когда-то считалось приличным содержать руки в чистоте.

И уж до какой скромности своих задач дошла, казалось бы, серьезная литература – отказалась и от жречества, и от проповедничества, и от бескорыстия – в эпохи романтические ничтожества подражают гениям – в эпохи прагматические гении подражают ничтожествам, – но, очевидно, для настоящих пигмеев мы все еще недостаточно мизерны. У литературных зазывал С. Чупринин нащупал и искренние нотки: уже не для публики, а для души, или какой там орган у них на этом месте, они хотели бы, чтобы русская литература была неотличима от американского “секонд-хенда”, чтобы русский писатель выглядел, как самый образованный иностранец. Каким, очевидно, видят себя его пастыри из гламурных органов. Высокоцивилизованные наставники, которые готовить умеют специально.

Глядишь, и нас выучат…

“Русская литература сегодня” – многообразный, но очень грустный мир. Прогуливаясь по загаженным садам российской словесности, видишь, как много у качественной, то есть у просто литературы врагов и как мало друзей. Сегодня она не дочь, но падчерица своего народа, а нелюбимые дети редко достигают больших высот…

В утешение себе серьезные писатели могут сказать, пожалуй, только одно: если бы мы действительно ничего не стоили, нас бы не изводили с таким остервенением.

Версия для печати