Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Октябрь 2007, 5

Семидесятые

Рассказ

Джимми затянулся, осмотрел сигарету со всех сторон и, убедившись в ее низком КПД, с сожалением отбросил окурок в сторону. Ваня задумчиво вертел в руках телефонный провод. Был рабочий день, но оба никуда не торопились: торопиться было некуда.

– Сейчас, знаешь ли, уже скучно, старичок, – задумчиво пробормотал Джимми. – Никто на тебя не давит, свобода. Делаешь все, что хочешь, и даже милиция вроде все та же, а присмотришься – и меньше ее стало, и сама она стала меньше.

Он показал большим и указательным пальцами, какого размера стала милиция. “Сантиметров десять”, – подумал Ваня, пытаясь подцепить ногтем край изоляции.

– Нету задора, и какие-то мы все холодные, без огонька, – продолжал Джимми. – Вот то ли дело – семидесятые!.. Да ты не знаешь, тебе же тридцать пять всего, то ли дело – я… Хочешь, расскажу?

Ваня попробовал провод на зуб. Было ясно, что Джимми начнет рассказывать о семидесятых в любом случае.

– Ну раз хочешь, тогда слушай. Только внимательно и не отвлекайся! – наставительно произнес Джимми и начал излагать краткий курс своих воспоминаний, который и воспроизводится нами ниже — дословно, от первого лица, как и было рассказано.

Значится, дело было в Ленинграде, конечно. Это так раньше Питер назывался, ну ты знаешь, он и сейчас здесь находится, как раз там, где ты сидишь.

Почему в Ленинграде? Потому что культовый город был, не Уфа какая-нибудь, откуда, кстати, Юра Шеф в Питер приехал – сколачивать новый состав группы “ДДТ”. А все потому, что его менты ловили и на картошку отправляли чуть ли не раз в неделю. Вот возьмут, поймают и говорят: “Ну ты, Юра, попал, – да-да, именно с таким количеством запятых, – иди-ка ты на картошку, отдавай супружеский долг Родине!” А если январь, к примеру? Все равно иди, говорят; мол, главное — дисциплинарное взыскание за волосы ниже плеч и за то, что в ваш репертуар входит четыре неутвержденные, а значит ненаписанные песни “Led Zeppelin”! Ну вот, Юре и надоело это динамо, так что он наскоро собрал вещмешок да и рванул в Тибет. Но на границе его уже другие менты завернули и сказали: “Делай, что хочешь, – на волю не выпустим”. А он и сам не знал, что хотел, – так и попал в Ленинград. Только это уже в конце семидесятых было, а в начале он бы и границу Уфы не пересек, только за десятку швейцару, да-да.

Так я о семидесятых, старичок. Горячее было время! Снега, например, почти не выпадало, только зимой немного. А летом даже воду горячую отключали, потому что холодная все равно была как горячая. Пиво пили на скорость, так как оно моментом в кружке высыхало. А портвейн вообще только кипяченым продавался. Гадость, конечно, но с гвоздикой и корицей – полный умат, точно тебе говорю. В общем, так вот глинтвейн в Ленинграде и изобрели. Чего, думаешь, не в Ленинграде? Нет, старичок, ты меня не путай, все-все изобрели в Ленинграде. И часы, и лампочку электрическую, и печатные машинки. И Кремль тоже в Ленинграде стоял, это его потом уже в Москву перенесли, когда Выхино построили. Выхино зачем? Ну ты даешь! Да без Выхина Москва вообще ни разу не существовала, Выхино – это, если хочешь знать, колыбель московской цивилизации! И Кремль поэтому сейчас стоит не где-нибудь, а ровно в северо-западном Выхине.

Вот так-то, старичок, такие были семидесятые. А до них ничего-ничего не было. Ну, может, только совсем немного шестидесятых. Но очень уж мало, несущественно как-то. “Битлз”, опять же, были: пятеро и все негры, с гитарами. А еще они вели молодежь за Иисуса и ненавидели Ку-клукс-клан. Но это те “Битлз”, которые в Америке. Во Франции и Швеции были свои “Битлз”, ну в Греции немного. А больше никаких “Битлз” не было.

Некоторые, правда, говорят, что была еще какая-то Дженис Джоплин, а один крутой пельмень из Рязани встретил в туалете Казанского вокзала живого Джимми Хендрикса. Ну да, я тоже его видел. Вон он сидит, левее от тебя, в Тихвине, Господу всеблагому молится. А знаешь почему? Потому что у него там, на вокзале, не только гитара сгорела, но и взаправдашняя фотография Мартина Лютера Кинга, который ему приходится дальним родственником. Мелочь вроде бы, а все равно жалко.

Я тогда еще молодой был, в школе учился, но поскольку дважды оставался на второй год, постоянно путаю, когда начались семидесятые. Точно при Брежневе, а вот в 1967-м или 1968-м году – точно не скажу, не помню. Может, конечно, в 1969-м, но это вряд ли, потому что из школы меня тогда уже исключили. Мне тогда директор школы так и сказал: “Паша (так меня тогда звали), ты мальчик хороший, статью по тунеядке не хочешь, так что устройся-ка ты в дворники, а потом сходи в армию, если, конечно, тебя туда примут”. Так оно и повелось: встану я с утра – и вперед, на улицу, окурки собирать. Наберу банку – отдаю директору, а он на феньки меняет. Так и жили, по-людски, по-простому.

Потом я уже с другими такими же познакомился, во дворе. Они олдовые от рождения были, еще до семидесятых. Мы с ними пластинки разные слушали: румынскую эстраду, грузинские народные танцы – под “Роллинг Стоунз”, конечно. А когда мне исполнилось пятнадцать, они сказали, что уже можно, и повели на Невский.

Вот сижу я сейчас и вспоминаю: хайр у меня был во-о-от такой, клеша во-о-от такие, парусиновые, в горошек. И рубашка болгарская навыпуск – женская, конечно, чтоб моднее. А на волосы я надел настоящий ошейник для кенгуру, мне его в три года в зоопарке австралийцы подарили – знаешь, маленькие такие, черненькие, все сидят, колу пьют и клювами перышки чистят.

Невский тогда начинался от Дворцовой площади и заканчивался где-то в юго-восточном Дегунине, это его уже потом перестраивали, когда Брежнев умер. Были еще на нем московский вокзал какой-то, гостиный двор какой-то, казанский собор вообще непонятно какой и один самый настоящий Сайгон. Вот его-то я и помню лучше всего: такой большой, блестящий, похожий на большую киргиз-кайсацкую юрту, только без соломы и матюгов.

Там тогда разные люди толпились – маленькие, большие, с волосами, без волос и даже девочки. Ходил, к примеру, Юрий Морозов, постоянно музыку сочинял и ловил руками воображаемого Джорджа Хариссона. А иногда из Москвы Макаревич приезжал, чтоб ему девочки ногти стригли, сам он не умел. А Кутиков с Подгородецким тогда вообще еще не родились. Родился только Маргулис, да и тот сначала был девочкой, это он уже потом вырос.

Еще в Сайгоне продавалось пиво, двугривенный за графин, и все залезали пить его в огромный холодильник, потому что невозможно жаркое время было. Большой такой, на тысячу двести мест, самый большой в мире. Нет, еще другой был, в Лондоне на стадионе “Хайбери”, футболистов после матча остужать. Но там только четыреста человек помещалось, да и то только если бутылки раздвинуть. А милиция в то время в Ленинграде тоже ходила с длинными волосами, которые росли у нее под одеждой и снимались вместе с формой, на ночь. Им поэтому особенно жарко было, и они тоже всегда хотели в холодильник. Но на входе стоял огромный мускулистый Морозов и, если кто подходил поближе, обнимал и целовал в губы – такой у него был обычай.

Вот так приходишь в Сайгон, пива купишь и тащишься на верхней полке под “Сержанта Пеппера”. Ну а если совсем по кайфу, то зайдешь на пару минут в морозилку, ледку добавишь – и на улицу греться, в чем мать родила.

Женщины, кстати, тогда тоже ходили только голые, но не все, а только настоящие коммунистки. А поскольку таких не было, то и голых женщин на улице никто не видел – кроме тех, что специально по разнарядке финским туристам показывали. Спасу от этих финнов не было. Бывало, и улицу перекроют от них, а они все лезут и лезут, пытаются нам свои западные шмотки продать. А зачем нам это барахло, когда у нас свои западные шмотки есть?

Вот, бывало, зайдет БГ к Гребенщикову с новым фуззом, джинснёй и примочками и говорит: “Борис, потопали на сейшн!” А тот отвечает: “Не, в лом, я поэму пишу”. Но потом они договариваются и едут в Автово, которое в честь автовокзала назвали (ну он, конечно, не сохранился). Говорят, написал, опубликовал в газете “Правда”, пипл приторчал, конечно, – только теперь поэма эта утеряна, никто найти не может. Наверное, потому, что запихнули ее на последнюю страницу, а кто до нее дочитывать будет – тем более “Правду”?

А сейшена тогда были не такие, как сейчас – да сейчас никаких нет. Все прогрессивные пельмени собирались у пивной палатки, что в Стрельне, а потом по одному шли на танцы в заводской ДК, где на всю улицу играли лучшие хиты “Арабесок” и Эдуарда Хиля. А Гребенщиков там работал танцовщиком и очень сексуально раздевался на сцене. Потом всем приносили пива и включали “Битлз”, а раздевались тогда уже местные танцовщики.

Все это жутко преследовалось, потому что власти не хотели, чтобы кто-то раздевался, если он не коммунист. И у всех были неприятности от этого. Макаревича не приняли в пионеры, Морозова ни разу не опубликовали в “Правде”, а по радио передавали сплошь “Голос Америки”, потому что под него раздеваться неудобно было – голова мешала.

Вот так и жили год за годом: 1973, 1975, 1972 годы. Хорошо жили, интересно и совсем не старели, один только Маргулис вырос и забеременел Подгородецким. А в 1978 году в Ленинграде появились первые панки, и холодильник в Сайгоне пришлось достраивать. Тогда Ленсовет на специальном совещании по рекомендации БГ пригласил в прорабы Андрея Тропилло, хотя Гребенщиков был против, да и Морозов этого Тропилло не любил, потому что он не был похож на Хариссона и не хотел целоваться.

А Тропилло тогда уже исполнилось восемьдесят лет, и все думали, что он старый, а он просто рос в обратную сторону, и на самом деле ему все завидовали, что он в “Правде” постоянно публикуется, хоть и в разделе объявлений: “Меняю старые ламповые усилители на новые”. Так успешно менял, что Морозов обиделся и как-то по-тихому уехал жить в Израиль, а вместо себя в Сайгоне оставил Майка Науменко.

Майк Науменко со своим братом-близнецом Сашей Агеевым тогда писал книгу о том, как их обидели на выставке французской живописи, отказавшись показать редкий автограф Анри Волохонского. Мало кто знает, но Гребенщиков с Майком там и познакомились.

– Майк, пойдем пить чай! – говорит Гребенщиков.

– Нет, я только водку, – отвечает Майк.

А водку тогда еще не изобрели. Майк изобрел водку.

Потом, говорят, БГ за Тропиллло посадили, Гребенщиков ему в Кресты передачи носил, а их у него отбирали и отправляли голодающим детям Эфиопии. Но БГ все терпел и только ждал, когда статью отменят, потому что таких сроков, какой ему впаяли, не бывает.

А к власти тогда в Ленинграде панки пришли, и их главарь, Свинья, став председателем Ленсовета, собрал первую настоящую панк-группу – бригаду асфальтоукладчиков на Пулковском шоссе. Жгли, говорят, круто: до сих пор куски шлака валяются от Финляндского вокзала до самого аэропорта. А еще Свинья приказал снести все памятники Ленину и поставить на их месте автоматы с газированной водой. Говорят, это-то и доконало Брежнева: у него от газированной воды изжога была. Так что Свинью уволили, а вместо него председателем Ленсовета назначили какого-то директора прачечной.

Свинья от всех неприятностей поседел, забеременел и в 1979 году родил маленьких, лысеньких и смеющихся Цоя, Кинчева и Силю. Росли братья не по дням, а по часам. Кинчев в два месяца уже бас-гитару поднимал, Силя – бас-бочку, а Цой придумал обидное про своего дружка из соседнего подъезда: “Какая рыба в океане падает быстрее всех”. Это уже потом приписали БГ, который в то время в тюрьме был и песен не писал.

Узнав об аресте БГ, Гребенщиков не на шутку испугался и решил построить свой маленький Ленсовет на Охте, неподалеку от Оккервиля, только ему там Сева Гаккель очень мешал своей виолончелью, ныл под ухом. Однажды, помню, сидят они с Майком на берегу и думают: как бы это так свой Ленсовет построить? А тут подходит хитрый такой Тропилло и говорит: “Дудки, ребята! Как можно построить то, что и так уже есть?” Призадумались мужики и решили от огорчения в музыканты пойти, а Тропилло в барабанщики взять. Но все планы им испортили гастроли в СССР американской поп-звезды Саманты Смит. Это тогда редкое событие было, да только она оказалась настоящей коммунисткой, и народу ее не показали. Говорят, финские туристы в зале устроили дебош и коллективную мастурбацию, отчего их выгнали и не пускали в СССР до самой перестройки.

Когда финны уехали, ленинградцы вздохнули с облегчением, но вместо них в Питере опять завелись менты – какие-то новые, безволосые. Люди их жутко боялись и из сайгонской морозилки выбегали на улицу только в плавках, чтобы их за коммунистов не приняли. А музыкантов – тех просто так на улице хомутали. Вот и получилось, что не стали Майк с Гребенщиковым музыкантами. А то, что там записано на всяких дисках, – так это Тропилло на студии в Америке за них спел.

А Гребенщиков тогда работал на засекреченной ветке метро, ее от Смольного к Полюстрову вели, чтобы никто не догадался, куда она дальше построена. Но многие все-таки догадывались, и тогда их заменяли другими, а уволенные собирались пить водку у Михайловского замка, который из-за них в конце концов и прозвали Инженерным. Делать им было нечего, а потому их все боялись. Ну а потом, когда у них появились рогатки и многоручные ложки, все сразу поняли, что водка тут не при чем. К тому же Майк ее хоть и изобрел, но сам не пил, все ездил продавать в Москву, за что его там очень не любили – разумеется, взаимно.

Примерно в 1982 году семидесятые начали заканчиваться. Людей в Сайгоне стало так много, что они там уже не помещались. Цой себе построил кочегарку, Гребенщиков – аквариум, Майк – так и вовсе целый зоопарк воздвиг, а все остальные просто бродили по стадиону имени Кирова, и их всех из шланга поливали, чтобы хоть чуть-чуть остудить. И тогда директор прачечной под угрозой нового воцарения Свиньи приказал построить Ленинградский рок-клуб, где бы все и поместились, чтобы нежиться себе в морозилке и пить пиво. Кстати, Партия ему этого не простила, приказала вырвать ноздри и бросить их в Шлиссельбургскую крепость – но это уже потом было, в восьмидесятых.

Когда клуб закончили строить, оказалось, что он большой, как весь Ленинград. Внутри него стояли бары с пивом и тосненской текилой, официанты, замаскированные под КГБ, разносили графины по небольшим комфортабельным холодильникам. А еще в клубе никогда не заходило солнце, и всегда пели птицы. Так что, узнав о рок-клубе и его безграничных размерах, в Ленинград стали съезжаться самые прогрессивные пельмени со всей страны. Башлачев из Череповца приехал – ростом семь метров, кулаки – как прицеп от КамАЗа, а если крикнет – так вороны мертвые с небес сыплются. Шевчук из Уфы навострил лыжи (ну об этом я уже говорил), Летов из Новосибирска, Бутусов из Свердловска. Вот, бывало, соберутся они в кружок, возьмут графин текилы и играют в преферанс на Кубок страны. Хорошо получалось, душевно.

Если б не карты, то никто бы их и не трогал, но Брежнев – тот преферанс не любил, потому что всегда проигрывал и на спор новые города строил: Нижний Громыкинск, Верхний Косыгинск и Сусловск-на-Полюсе. Только все они не сохранились, как и Ленинград. Так что когда Брежневу сообщили о том, чем наши советские пельмени в рок-клубе занимаются, он так разозлился, что подавился булочкой и лично застрелил министра внутренних дел Щелокова. “Карты отобрать, клуб закрыть!” – закричал он и отправил в Ленинград Юрия Андропова, которому Тропилло и отдал карты – Тульской, Калужской и Белгородской областей, ни на одной из которых Андропов найти рок-клуб так и не смог, отчего уснул, заболел и умер. Но Брежнев все равно уже почти успокоился и даже построил город Челябинск (он сохранился), а потом вообще врубился в латино-джаз, принял католичество и стал писать статьи в американские журналы о Джобиме и Сантане под псевдонимом Гы.Миллер.

Вот тогда хитрый Тропилло и стал знаменитым. Дали ему премию Ленинского Комсомола, новую квартиру на Невском, прямо у Сайгона, и назначили директором рок-клуба. А чтобы нагнать в холодильник самых матерых пельменей со всей страны, приказала ему Партия собирать фестивали раз в год. Почесал Тропилло за ухом да и принялся за дело. А для начала поставил у входа трех демонов-привратников – Кинчева, Цоя и Силю, которые уже тогда выше Адмиралтейства были и из железнодорожных рельсов фенечки плели.

Приехало народу со всей страны несколько миллионов, а потом и еще больше. Самолеты, электрички, поезда – все виды транспорта были забиты прогрессивно мыслящими пельменями. Ну а самые завернутые перли пешком через Карелию, Коми и даже Карпаты. Некоторые города пустеть от этого стали – Магадан, Кемерово, Оренбург вымерли полностью, а в Алма-Ате осталась только съемочная группа “Казахфильма” – та самая, которая фильм “Игла” снимала с режиссером Соловьевым в главной роли.

Конечно, всю эту толпу куда-то еще девать надо было. Сайгон пришлось закрыть на капремонт, Ленинградский рок-клуб тоже переполнился, несмотря на солидные размеры и прямое сообщение с нирваной. Люди в те дни ютились везде, даже на Смоленском кладбище некуда палатку воткнуть было. Построили тогда на юго-западной окраине Обухова новый район – Москву. Но там мало, кто хотел жить, потому что тогда всех прописки насильно лишали и впаривали потом статью за это. Так что уехали туда каких-то восемь миллионов, а остальные двести девяносто так в Ленинграде и жили.

А время становилось все жарче и жарче. Как Тропилло ни старался его охладить, ничего не получалось, даже строительство Ленинградского института холодильной промышленности не помогло. Некоторые люди даже умирать стали: Брежнев и малолетний сын его Черненко, Устинов, Андропов тот же. Один Горбачев не умер, питался внутренним холодом. А к 1985 году все электростанции СССР работали только на то, чтобы Ленинград остудить.

И тогда вдруг произошла Чернобыльская катастрофа. Все электростанции взорвались, а Ленинград стал нагреваться и выкипать, потому что некому его охлаждать уже было. “Бегите, я прикрою!” – закричал Гребенщиков, и все побежали – двести девяносто миллионов человек одновременно. Ну вот бежали они, бежали, да так и расселились по всей стране. А Ленинград перегрелся и взорвался к чертовой маме вместе с семидесятыми и храбрым героем Гребенщиковым.

Потом, после взрыва, настали восьмидесятые, а с ними – холода, каких свет не видывал, и живем мы теперь от них в горе и лишениях, перегоревшие и отмороженные. На месте Ленинграда поставили Санкт-Петербург, а на месте Москвы – Москву, но уже другую, новую, с Кремлем. БГ вышел из тюрьмы по амнистии и записал памяти Гребенщикова “Русский альбом”, а Вертинский посвятил ему выставку современного искусства и песню “Под небом голубым”, где сам сыграл на всех инструментах и спел голосом своей второй жены.

Вот такое время было, старичок, такие семидесятые. Двадцать пять лет прошло, как закончились, и не вернутся они больше никогда.

…В Ваниных руках что-то хрустнуло – это едва слышно сломался на сгибе мучимый телефонный провод. Джимми испуганно посмотрел по сторонам, но ничего подозрительного в пределах видимости не обнаружил. Милиционеры, курящие в сторонке, не обращали никакого внимания на двух оборванных, грязных людей, лежащих на асфальте возле стены омского железнодорожного вокзала.

С Иртыша потянуло холодком. Ваня поежился, посмотрел в сторону примолкшего приятеля, и вдруг почувствовал тоскливую жалость к безвозвратно ушедшим временам, когда на улице было так жарко, что приходилось жить в специально построенных для этого холодильниках.

– Ы-ы-ы… – печально ответил он и перевернулся на другой бок.

Версия для печати