Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Октябрь 2007, 2

Обрыв мотива

(Алконостъ. Альманах. Вып.47)

Алконостъ. Альманах. Вып.47/ Ред. О.Нечаева;

творческое объединение “Алконостъ”. – М.: Воймега, 2006.

На чемпионате Москвы по поэзии “Алконостъ” называли командой Литинститута. Это и так, и не так. Как быть с теми алконостовцами, которые к Литинституту не относятся? “Алконостъ” ни в коем разе не доказывал на чемпионате преимуществ литинститутской стиховой школы. Он выступал за себя и выиграл. Время судить победителей…

К финалу чемпионата вышел сорок седьмой номер альманаха, оформленный Сергеем Трухановым в геометрическом стиле “Воймеги”.

“Алконосту” уже семнадцать лет. Солидный возраст для литобъединения. Ведь сколько довелось видеть манифестов, оказавшихся некрологами!

Еще десять лет назад “Алконостъ” был принтерным и двускрепочным. На обложке – выведенное любительским пером ангелическое личико. Структура – подборка (фамилия и имя крупно, стихи шрифтом помельче), небольшая статья, маленький сценарий. Стоический аскетизм.

Заседания редколлегии с “самым демократическим и эффективным голосованием” за подборки, при котором никто не имел права вето, могли начинаться в полуподвальной столярке вечером, а заканчиваться наутро у кого-нибудь на квартире. Оговорка кого-то из маститых, вроде Евтушенко, в одной из газет: объединение “Алконос” – эмблематична. Сейчас в “Алконосте” уже так не пьют.

Так почему именно эти ребята, а не, скажем, великие и ужасные Осумбезы?

“Алконосту” по жизни наплевать на всякие потусторонние соображения, редсовет его считается только с лирическим дарованием, дешевые эффекты презираются, благодаря чему эстетика объединения стала конфессией, а не ересью. Церковью, а не сектой.

Лирический герой “Алконоста” – неудачник, но неудачник светлый, не озлобленный на то, что ему чего-то там недодали. У нас ведь как? Если народ оскотинился, зарплату не платят, кругом черти и вообще Руси конец, такое известно, где любят. А если обсценная истерика, да верлибром с иноязычными вставками, тоже понятно, куда нести.

В “Алконосте” предпочитают традиционный русский стих. Варианты приветствуются. Нашу упрямую силлаботонику впору уже объявлять литературным жанром, в котором одинаково вольно и Чемоданову, и Анне Русс.

Сорок седьмой номер открывает Всеволод Константинов, чья православная нирвана может расправлять крылья годами. Он родом из Перми, из глубинного евразийства того пошиба, что равновелико тщательно составляет краеведческие талмуды и расписывает пустынные храмы. В этих краях глупцов видно по сорванным фальцетам: голосу нужно дать время дозреть до певчего. У Севы – бас.

Осталось то немногое,
Что вдруг важней всего,
Других сердец не трогая,
Дошло до моего.

Это о птице, “что доверила услышать песнь свою”, о жизни, что была “обещана”, а вот уже “клонится, взойдя с таким трудом”. Сева никогда не стеснялся архаики, а взращивал ее из вечной мерзлоты примороженного языка. Потому и не бегал общих мест, обретая свое. И давно обладает им. Если не имел всегда.

Анна Логвинова:

Это женщина здесь жила. У нее есть улика.

Кажется, опечатка: этА женщина.

Стихи Ани, согревающие юродством, никогда не срывающимся в мрачное голошение, высвистанные потрескавшейся окариной обериутства, акмеистически детальны. Каждая мелочь в них царственно возводится в ранг смысловой оси. Абсурд ее тонок, как подморозок ноябрьской лужи, под ним – рой неутолимых детских вопросов, которые стали бояться задавать.

А хочешь попасть в то самое,
В досамоварное время?
Туда, где мы те же самые
И даже вместе со всеми?

Хочется прокричать – да! Потому что здесь пахнет чудом.

Два недавно ушедших Сергея, Казнов и Королев…

Первый:

Когда я лягу на скамью
И стану подыхать,
То эту песенку мою
Тебе не услыхать.

Второй:

Хорошо, если вместе умрем.
Не хочу без тебя доживать.
Поседевшие стол и кровать –
Даже пыль нас запомнит вдвоем.

Казнова я не видел. Право, какого рубцовского пошива была его строка, верная, широкая. Он весь доделанный, непривычно основательный, взлетающий ломко и неопровержимо:

Только память и свет, только пение,
Только это стальное перо,
Только золото, пусть и осеннее,
Только утреннее серебро –
Вот она, моя честь и спасение,
И молитва, и зло, и добро.

Королева я шапочно знал. Он был белокожим, статным, будто бы помором, с рубленым скульптурным лицом, неловковатый, слегка сумрачный от расслышивания чего-то мешающего, назойливого. К нему неловко было обращаться: тишина словно догоняла его какой-то глухотой, за которой отверзается непритворный слух:

Миллионы одиночеств:
Чья-то кухня, свет и чай.
Ветер! ветер! к ночи, к ночи
Зыбку плача раскачай!
Буду плакать и качаться,
Таять в мире, убывать…
Никого не достучаться.
Никому не открывать.

Так и сбылось.

Срезая наносное, поэты загоняют себя в белое безмолвие.

Андрей Чемоданов:

испорченным телефоном
из крысиной норы
вылезает белка
говорит
“я хомяк”
говорит
“я солнце”
но я знаю не маша
никто не маша
кроме маши

Вера и обман. Обман и вера. Вера, которая больше самой Маши, Вера, которая больше самой Любви. Вера, что часто оставляет тех, кто принимает за Машу черт знает кого.

Не то чтобы жизнь разлюблена до конца, за которым лишь усекновение дыханья, но… как еще драться с ней, победительно глушащей своих чад по лбу полифоническими звонками, автосиренами, телевизгом, не замечающей никого на сотни верст вокруг? Не Фирса тут забыли, а каждого из нас. Перестали слышать, а неужели слышали речи наши за десять шагов?

Альманах становится сборником стихов при общем сюжете. Для сорок седьмого номера “Алконоста” всеобщ мотив обрыва мотива. Посмотрите названия последних поэтических сборников: их названия часто содержат частицу “не”… По русской поэзии в эти месяцы, может быть, проносится цунами отрицания, отъема “таинственного песенного дара” и самого слова. Отчего? Разве не вольно нам, разве не предоставлены нам права граждан, творцов своего безделья? Разве мучат нас и пытают, стесняют хоть в чем-то? А сердце шепчет – да, мучат. Предчувствия, знаки…

Александр Переверзин:

Это просто – за горе бороться.
Сквер не спит, он от страха притих.
Не пугайся, не тронут уродцы –
Монструозные девки и хлопцы.
Власти нас оградили от них.

Для поколения брежневской слякоти, горбачевского отверзания уст, ельцинских катаклизмов нынешняя расстановка интеллигента и власти относительно нова, оттого мнится какой-то безвылазный общий тупик, в котором хорошо лишь неунывающим ловкачам, а остальным тягостно и мерзко. Ну возьмут поработать во что-то, ну назначат кем-то, ну даже съездишь куда-то, а воротишься на Родину – и?.. От глянц-новостроя тянет сладковатой гнильцой, муштрой не тела, но духа, а от корпоративных гимнов брызжет хлорной фальшью неотмоленного стыда…

Анна Русс:

Ничего не хочет происходить,
Человек живет, чтоб поесть, родить,
Раздавить врага, умереть, уснуть,
Ему некого обмануть.

Анна Русс – ворожея высочайшего класса. Она гиперсвободна и тайнослышит. Когда читает со сцены, мне кажется, что ее прилюдно жгут за какую-то исконную правду, а она спешит выкрикнуть толпе то ли проклятье, то ли прощенье. Слог ее, сбивающийся с классического размера на прибауточный, – блоковский, из “Двенадцати”.

Владислав Колчигин:

Человек неловок пока он жив
Но когда захлопнутся зеркала
Как легко выходит его мотив
Из того в чем мать его родила

Нет, они точно все сговорились. У Колчигина к тому же, как всегда, чистая экзистенция. Леонардова анатомичка.

Его хотели приодеть
Но стал он так суров
Что не посмеют снять и впредь
С него его трусов

Физиология философична… К примеру, тело при старте духа в небеса может быть первой ступенью, мозги – второй. Отработали – проваливайте!

Ната Сучкова:

И можно читать меня наизусть,
Держать на ладони, пробовать вкус,
Но я не каждому в руки даюсь
И этим в себе повинна!
А что остается еще? Прозреть,
Понять: я всего лишь птенец в гнезде,
И тянется прямо к твоей земле
Небесная пуповина.

Анна Орлова:

Кто-нибудь из надежных советских людей
Не поверит как я безмятежно живу
И в опасные годы рожаю детей
И на выжженной пашне жую трын-траву

Циферблаты без стрелок в спокойных очах
Бронебойная шкура на мощных плечах
А когда этот мир раскалится дотла
Просто вспомню как я здесь давно умерла

Кто обманется? Шкуры-то как раз нет, как и кожи. Прошлое безвременье наша генерация помнит в туманном детстве теми невыразимо ясными днями, в которые нет еще ни потерь, ни бед. Безвременье настоящее, облепленное дурными вестями, сдирает шкуру вместе с костями. Но кто-то становится птицей, когда надо бы коровой. Цепкое государство мечтало бы о стаде, но люди обращаются в певчих и разлетаются кто куда от его мясных грез…

Мария Гальперина:

ты уже спишь
спрятав голову под крыло
а я не могу

ты уже больше не думаешь
о былом
а я не могу

В этом “не могу” – изрядная доля “не хочу”, с которого начинается свобода.

Алексей Тиматков:

лишь о свете буду писать скрижали
шевелясь в сердечной твоей могиле
хорошо что имя не поменяли
хорошо что имя не отменили

Хороши на Руси имена, особенно женские: Вера, Надежда, Любовь. Света. Когда перестали называть ими, словно бы не стало и того, что они обозначают. Но они еще не отменены.

Екатерина Соболева:

Эти толстые рыбы молчат на твоем языке

Уж не становится ли вся поэзия фигурой умолчания?

Может быть, сквозь годы такого молчания пробьется к людям, отвыкшим от стихов, совсем другой русский язык, способный не единить, но слышать других? Может быть, включится обратная связь, реакция чуткого и талантливого народа на все проговоренное ему за двадцать с лишним десятков лет и голоса промерзших птиц сольются в прекрасный хор? Так может думать идеалист. Так может мечтать законченный дурак. Но чудеса случаются только с дураками, и на том мы стояли веками. Что отменит нам имена? Нас учили только мечтать.

Евгений Лесин:

– Только не ешь, пожалуйста, снег, –
В детстве нам говорили.
Он же мне снился ночью во сне.
Так и не разрешили.

Жизнь пролетела. Идем домой.
Снег. И зима кончается.
Матушка трогает снег рукой,
Мешкает, улыбается.

Вот бы попробовать… Ну хоть режь!
Так и стоим тоскуя.
– Хочется снега? Давай же – ешь! –
Тихо ей говорю я.

Почему так хочется чуда? Потому что

Нам всё давно разрешено

Прямая зависимость.

Начинает свой разбег
Новый день погожий.
Вышел в город человек,
Человек хороший.
Видит: утренний туман,
Маленькие дети.
Где мы, где мы, капитан?
На какой планете?

Довыживались. Довоевались: мир кажется невозможным.

Как когда-то вещал бородатый Глоба, страна пронесется над бездной и опустится на другой край Земли. Он ничего не сказал про тех, на кого придется этот удар, кто выживет, а кого раздавит. Теперь мы знаем, кого раздавило, а кого вынесло наверх. Людской оглоушенный ком плюхнулся не на райские луга, покатился… Впереди растерянный туман. Жить и ждать. Жить и ждать. Свистать скворцом, раз остались еще в мире ореховые пироги.

Я поздравляю “Алконостъ” с целой книгой, рассказывающей нам о нас. Чуть ли не впервые без “возвышающего” обмана. И то сказать – надоело вранье.

Ау, победители! Вы свободны.

Версия для печати