Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Октябрь 2006, 9

С грустью, с грубостью

Стихи


                                * * *

Сон не только он сам, а и то, что спит.
Вкушающее его. Безжизненное. Нагое.
В мягкой траве. Забывшее долг и стыд.
Казалось бы, спи. Но нет, не дает покоя

тело-телок. Ищет места, мыча:
тот лужок без слепней – райское лоно
матери, чтоб была его и больше ничья.
Щиплет остатки сна, озираясь сонно.

Пробуждение – дождь и короткий зной,
жалоб не принимает, цветя, будыльник.
Юг железнодорожный и север речной
ставят на ранний час заводной будильник.

Выспаться бы – до совпаденья резьбы
шестерен и колес, цифры и стрелки!
Сон вдохнуть, как озон. Выспаться бы.
Встав с алтаря, оказаться в своей тарелке.

Если не собственное, чье там было лицо,
чье это было тело, понять спросонок.
Выйти, как года в три, лет в пять, на крыльцо,
перед которым дремлет в траве теленок.


                                * * *

Cчет воронья и светил
ненумерованных кончен
к полночи. Тучами тыл
линзы небесной закопчен –
как для затменья стекло,
стершее чарой угарной
все, что пыльцой занесло
млечной, молекулярной.

Ночью без гнезд и без звезд,
воздух, ты нас удушаешь
тем, что по-школьному прост,
заперт и зренью мешаешь.
Что за стихия без нор,
за вещество без отверстий,
быт без гнездовий, простор
без мономерных созвездий!

Но оттого, что из чувств
главным выходит, что дышим,
целей должок и беспутств,
мнится, что тоже мы спишем
прошлых. Очей океан,
слепших во мраках безлунных,
вскроют, как давний туман,
весла ресниц наших юных.

Что ж, пустота, порадей
клювом, иглой излученья
ты хоть за список людей,
за имена без значенья.
Да не обуглит, как птиц,
их твое черное лоно –

к контурным картам чьих лиц
я наклонялся влюбленно.

 

                                * * *

Гримаса боли, ну же, мни и рви экран!
По щиколоткам бьют, коленям, икрам.
Матч ни которой из команд не выигран,
обеими, наоборот, проигран.
Планктон трибун не освежить новизнами.
Пронизывает снег с дождем до дрожи.
Защитники изгвазданы, замызганы,
и хавы с нападающими тоже.

– Кентавр, зачем скатал ты кудри-гривушки
в набухшие шинельной псиной гроздья?
Меркурий, где твои сандальи-крылышки,
где легкость, взлет, прозрачность где стрекозья?

– Да так-то так, но манит все ж спортивная,
изрытая без жалости, без плана,
а не благоухающая, дивная,
в цветущих асфоделиях поляна.

 

                                * * *

Зима никак не кончится,
не расплетет косиц
пурги, заядлой гонщицы
в небесный Аустерлиц.
Вы помните Болконского
Андрея на снегу
в парах дыханья конского
в железную пургу?

Вы скажете, я путаю
и глиняную в снег
смерть, как ребенка, кутаю.
О, пыль библиотек,
не то ли ты осеннее
начало декабря,
когда ему спасение
сулили лекаря?

Нет, бестолку о здравии
гиперборей бы пел
нам всем. Мы все в Моравии,
мы – тело между тел.
Пусть ледяную пыль еще
не сбросил небосклон,
вход завалил в Чистилище
сугроб Наполеон.

 

                                * * *

На побережье
всегда одно:
все мысли свежи,
как ветер, – но

тот юный – весел
и нищ и вещ
был. Этот ветер
всего лишь свеж.

При взгляде с дюны
в морскую даль
мы вечно юны,
мы вечны. Жаль,

что всех цунами
опустит там.

Придут с цветами.
Привет цветам.

 

Голубизна

1


Вы что, итальянцы, думаете, голубизна –
ваше приданое? Шелк ваш? Белила-кобальт?
А не воздушная призма и свет без дна:
то, что зрачки вселенной веками копят?

Но вы, как скворцы, приземляетесь в зону сна,
в спектральный чертог, в силки, в золотую клетку,
в галлюцинацию – даром что та грязна,
как пол, на который маг кидает таблетку.

Застиранный вами цвет, почти в запашок
сырых незабудок свернувшийся от прищура,
в почти высыпающий изморози пушок,
azzurro – стаей высвистывается – azzurro!

... А может, и правы, из кипариса, с плеча
бронзовой статуи, вставленной в шлем и стремя,
вы! – оглашая диагноз глазного врача,
что краски и яркость всего лишь пороки зренья,

что если домашними быть должны небеса,
то пусть хоть Италья поет и руками машет
тому, что они – взлетно-посадочная полоса
для то взмывающих, то садящихся душ наших.

 

2


Воздух чуть-чуть прояснился московский
(питерский, тульский, тверской и так далее).
Солнце пробилось. И тронутый оспой
снег пропотел. И запахло Италией.

Черствое – мягко, суровое – ласково
стало, хоть черство еще и сурово.
Четче пьемонтского, тверже ломбардского
выглядит смысл выживанья земного.

Время на вечность не бычится искоса,
снова к бессмертию тянется тело –
Рим на душе! А всего-то очистился
воздух. Физически, экое дело.

Да и назад уже, к дымности, к черствости,
к холоду взносит волчком Средиземья,
мира воронкой – на верх обреченности,
где зачинаются страны и семьи.

Вот и качайтесь на том, что получено,
как звонари. В беспечальную негу
из заточенья. От худшего к лучшему.
С моря лазурного – к талому снегу.

 

                                * * *

Зяблик лапкой цок по жести,
цок по дранке, цок по дну
мглы и ставит в нужном месте
на крыльце печать-плюсну.
И, что было снуло, серо,
мутно, обморочно, вновь
фокусируется. Сфера
бледных звезд разбита в кровь.

Кровь на жести, кровь на дранке,
кровь на дне домашней мглы,
на пруду и в листьях - ранки,
как от пыточной иглы.
А казалось, с неба, с поля
снят бескровно караул
и рассудок без контроля
всплыл, как окунь, из-под скул.
Птица ли рассветом, рыба
отделила от вчера
завтра – той и той спасибо,
обе красного пера.
Птица-вызов, рыба-тайна
влет и вплавь добро и зло
вновь смешали. Что брутально –
Бог с ним: грустно, что светло.

Рыба-тайна, птица-вызов,
вы одни заслон, чтоб дни
не тянулись в телевизор
вместе с мертвыми людьми
за куда поманит палец,
за раскраской нецветной –

а еще раз здесь остались
с грустью, с грубостью, со мной.

 

                                * * *

Омочив рукава в молоке и воде –
это левый, а правый – в вине и в крови,
проживи свою жизнь, как неведомо где
и неведомо кто, и в конце оторви.

Это варварски, да. Это, да, нелегко.
Но ведь ржавчиной пахнет и холодом кровь.
А что медом, губами и сном молоко,
вот рывком и покончи с морокой, угробь.

Дух вина все равно сохранится: вином
весь состав твой, как зверем и зноем, пропах.
О воде не жалей: пахнет глиной и дном.
Хватит той, что в дожде, – вместе с той, что в слезах.

 

                                * * *

Как говорит мой внук Григорий –
“Дай меч, сестра все время дразнится”.
Не делай, бормочу, историй
из чепухи, какая разница.

Ведь тут инстинкт, не порть здоровья,
не сёстры – жизнь так развлекается.
А ты его в покое, Софья,
оставь – потом чтоб меньше каяться.

К тому ж натуре благодушье
прибавит, как ни странно, удали.
Глядишь, и с жизнью – без оружья
управишься, Григорий: худо ли?

Версия для печати