Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Октябрь 2006, 7

Вне области людей

(Александр Климов-Южин. Чернава).*

Александр Климов-Южин. Чернава. Стихотворения. –

М.: Б.С.Г.-ПРЕСС, 2005.

Поэзия А. Климова-Южина сильна именно своею традиционностью: тем, что сейчас с удовольствием отмечается, однако мало ценится критиком, и тем, что читатель, уставший от чистого самовыражения, встречает с настороженной радостью: кого этот – новый – поэт признает, чьи мотивы подхватывает, какую тему ведет? Из самых ярких, наиболее узнаваемых, реминисценций в чести Бродский, Рубцов, Мандельштам, чьи традиции носят в себе оттенок и топонимический – оттенок, который Климов-Южин, по собственному его заявлению, постарался сделать ведущим в “Чернаве” – новой книге стихов.

Корни его поэзии распространяются в почве литературы и глубже, и шире. На одном конце этой творческой тайнописи – Державин, “Жизнь Званская”, то есть вполне конкретный, снабженный внешними приметами и деталями locus, на другом – прарусский деревенский миф недавно ушедшего из жизни Ю. Кузнецова. Тут и загадка: где в сдержанном, ироническом эпосе Климова-Южина проходит граница между историческим фактом и преданием, легендой, между реальностью и мифологией?

Здесь волость целая была,
Надсадно мельница скрипела,
И жизнь, как в майский день пчела,
В цветке гудела…

– замкнутые границы пространства обеспечивают растяжимость времени; принадлежность лирического героя к определенной, обозначенной территории дает ему право на странствие по землям духовным – на то, что в конце XVIII века называлось путешествием по лабиринту собственной души. В целом вся композиция книги Климова-Южина на то и направлена, чтобы высветить разные грани личности – и мира, преломленного через призму той или иной человеческой ипостаси. Здесь есть место быту; есть – бытию. Вечное то и дело проступает в секунде. “Кто в эти яблони входил” и в каком это веке – XX-м ли, бесчеловечном, или же в XIX-м, когда кавалеры с “лощеными щеками” торопились ангажировать дам? Нет, глубже, гораздо глубже: чаще всего на свет выступает Русь исконная, Русь изначальная, и, несмотря на то, что сам Климов-Южин редко обнажает почву до первых слоев, эти глубинные пласты неизменно чувствуются читателем как фундамент его поэзии. Без такой подспудной памяти не было бы лирического героя; она, присутствуя в его характере неотъемлемой составляющей, определяет ход мыслей и слов. “Привязанность поэзии к топониму” – дань традиции ровно настолько, насколько и отклик собственной памяти на летопись места. И вот Чернава, формально оставаясь Чернавой, на деле меняется вместе с образом – гранью сущности – лирического героя: если на первой странице она не более чем очередная эманация гончаровской Обломовки, то в следующие же минуты способна повернуться новой, далекой от безмятежности своей стороной:

Там пчелы черный мед к летку несут
И черные собаки в спину лают,
Там бабки земноокие живут
И девки после сглаза не рожают…

Нет перебора оттенков: чернота – сплошь. Пахнет мифом. Не всегда удается ясно понять, сам ли поэт его конструирует или воспроизводит ранее отмеченное другими, странствуя, рассказывает о вселенной, которую до него пересек не один известный поэт. Впрочем, совпадение их впечатлений только доказывает истинность этого самого чернавского мира и мифа. “Они жили по этим берегам – // И все умерли. // И рыба плавала в этой воде – // И умерла. // И те, кто помнил о них, // Умерли тоже…” Это Тарковский, конечно, Тарковский: “Тот жил и умер, та жила // И умерла, и эти жили // И умерли: к одной могиле // Другая тесно прилегла…” Но здесь налицо никак не повторение мысли, а именно трагедия сути, трагедия, как она есть, могущая быть обрисованной только подобною констатацией факта. В таком случае что такое приведенные строки? Летопись жизни души. Что такое Чернава? Вся Русь, символ всякой земли, данной в надел человеку при жизни. Существа, населяющие эту мифическую территорию, в особенности женские ее сущности, тоже кочуют из одной поэтической вселенной в другую, оставаясь везде в пределах своего мира: неуловимый образ взрослеющей девочки из стихотворения Климова-Южина “Давно, должно быть, это было…” хранит в себе черты умирающей и возрождающейся героини стихов Ю. Кузнецова, только – сорвана “синяя косынка”, покрывавшая растрепанные косы ребенка, выгоревшие волосы девушки и седину старухи. У Кузнецова символичность прослеживается яснее: “она – Россия”. Человеческий век, равно как и движение жизни, замкнут в кольцо, перед нами – единая цепь, единый круг бытия. Основная же черта образов Климова-Южина – зыбкость, неуловимость. Примета тайны. “Ангел, незримо присевший у краешка, крылья склонил над тобой”. Зыбкость облика, голоса, граней. Девическое лицо не удерживается на поверхности, тает, дробится в глазах: “Даже подобия загара // На теле не было у той. // Та никогда не станет старой – // Не будет эта молодой…”

Все, что лирический герой книги “Чернава” на пути оставляет, – он оставляет навеки. Тому виною еще одна его ипостась, существующая наряду с бытовою и родовою, то есть наряду с узнаваемым образом шукшинского чудика и хранителя памяти поколения: ипостась отшельника, странника. Говоря проще – душа, приготовленная к постоянным скитаниям по земле прошлой, настоящей и будущей. Доставшийся ему в наследство “красный материк” поэт покидает точно так же, как семейный приют, Дом с большой буквы, где “девы юны и стервозны”, где “женственность спасает дом, ладошки горячи и десны младенцев пахнут молоком”. Это предназначение если и не осознано, то по крайней мере прочувствовано с самого детства – из параллельного мифического пространства являются за маленьким мальчиком гости, торопящиеся увести его за собой. Мальчик цепляется за реальность, зовет маму: “Цыганка опять!” Пока еще мама способна спасти, но и годы проходят, и вопросы, смущавшие детское сознание, встают резче, отчетливее, надежды на ответ повзрослевшему лирическому герою не оставляя:

Снятого табора пыль по дороге.
Чей же я, господи, сын?
Ведь все равно остаемся в итоге
С ночью один на один.
Знал бы – вцепился в цыганку-разлуку,
В нищенку крепче, чем в мать.
Может, тогда и постиг бы науку,
Как никого не терять…

Очевидно, и такие, невольные, уроки не пропали для Климова-Южина даром: лица людей, более ли, менее ли близких поэту, в “Чернаве” распределены странным образом. Чем случайнее прохожий, тем четче обозначена его линия – будь то деревенский дурачок Грын, покойный Гарик Хрустальный либо “турецкий носатый сегодняшний грек”, утративший память о тех временах своей – своей! – родины, “где даже гетеры, и те – гениальны”. Чуть только сокращается расстояние между лирическим героем и возможным адресатом стихотворения, расплываются, распыляются и черты последнего (исключение – пронзительно нежная “Колыбельная”, обращенная к дочери). Странник выбирает одиночество, путник по дороге к земле, “где нет ни гнева, ни печали, лишь радость и покой”, ищет отчетливости, Божьего прикосновения вокруг, а не в людях, древнегреческое “все полно богов” предельно реализуется в его творчестве. “Между кладбищенских оград // закат привычно догорает, // и пастухов привычный мат // дух мертвецов не возмущает…” Боговдохновенное противопоставляется рукотворному: как такового вопроса о Боге для Климова-Южина не существует, для него актуальнее проблема истинности и ложности сотворенного мира. В последнем случае лучше отвернуться, не вступать в движение фальшивого круговорота встреч и разлук, в первом же – Богом пропитана каждая минута жизни и каждый фрагмент окружающего бытия: “дух от гриба, гриб-сын и гриб-отец” – вот она, ересь, перемешанная с “неслыханной простотой”, вот она, третья, духовная, ипостась лирического героя.

На пути к пониманию Голгофы Климов-Южин расходится с Пастернаком; для него человеческое в человеке перетягивает божественное. Жалость и память о людской боли сильнее ощущения предначертанности, жизнь явственнее и непреложней, чем смерть, и Христос воспринимается прежде всего как мученик, а не как судья и вседержитель будущего вселенского царства. “Не от боли не спится: // Погружаюсь в покой, // все мне, юному, мнится // белый дом над рекой. // Дышит детское темя, // жжет терновый венец – // предназначил же время // беспощадный Отец. // В мышце старческой сила, // все торопится быть… // Каково Ему было // в эти дни уходить”…

Лирический герой стихов Климова-Южина не прорезает земную жизнь – и землю – насквозь, но обходит ее по кругу, и от этого путь его кажется бесконечным. На кольцевой линии много следов; поэтому не стоит удивляться чувству традиции Климова-Южина, стоит почувствовать меру его поэзии, которая, вобрав в себя отзвуки стольких чужих голосов и мотивов, тем не менее осталась для читателя одновременно и самоценной, и самоцельной.

 

Кирилл КОБРИН

Версия для печати