Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Октябрь 2006, 12

Биробиджан - Земля обетованная

История одной грезы

Новый Иерусалим

Я многие годы отказывался проявлять интерес к еврейскому вопросу, но тщетно – он упорно не желал платить мне взаимностью и всю мою жизнь неуклонно интересовался мною.

В совсем уж безмысленном детстве я был убежден, что слово “еврей” – просто одно из тех неприличных слов, которые ничего не означают и служат исключительно для того, чтобы невоспитанные люди могли поярче обнаружить свою невоспитанность. А потому я столько же оскорблялся, сколько недоумевал, почему какие-то большие мальчишки время от времени применяли это гадкое слово ко мне, и я изо всех сил старался показать, что я хороший, а потому эта бессмыслица не имеет ко мне ни малейшего отношения, – и только ощущал ее все более и более гадкой.

И в самом деле – как это омерзительно: еврей. Еврей. Еврей. Кажется, если повторять достаточно долго, это мерзкое слово обессмыслится, сделается привычным – но нет, никак. Все равно внутри что-то хоть чуточку да екает. И когда я наконец – лет уже за сорок – впервые задумался о том, что такое национальное угнетение, я понял: угнетен не тот народ, который беден, необразован, социально неуспешен, а тот, который вынужден стыдиться своего имени.

Я имею в виду народ как целое, а не груду отдельных индивидов, которые, если только плюнут на свое национальное достоинство, вполне могут почти всюду чувствовать себя как рыба в воде, а то и как сыр в масле. В северо-казахстанском рудничном поселке, где я провел детство, помимо нескольких тысяч русских и пары-тройки евреев жило еще порядочное количество “автохтонных” казахов, а также несколько сот ссыльных ингушей. При этом русские составляли большинство и во власти, и в шахте; казахов во власти тоже было довольно прилично, – зато ни евреев, ни ингушей не было вовсе. Но – вся щепотка евреев трудилась на “чистых” должностях, а ингуши выше завхоза не поднимались. Более того, они не имели права без разрешения коменданта даже сгонять на мотоцикле в соседний совхоз – за это полагался арест. И тем не менее, если в компании пацанов у кого-то нечаянно срывалось слово “казах”, все сразу же косились на какого-нибудь Айдарбека, и он, потупясь, заливался алым, словно пионерский галстук. (Про слово “еврей” я уже не говорю – оно ощущалось не бестактностью, а прямым оскорблением.) Зато ингуши могли преспокойно и препублично называть себя ингушами, хвастаться подвигами Дикой дивизии, расписывать красоты и щедроты Кавказа – и ничего, все почтительно слушали.

Так кто же в итоге был угнетен? Евреи обладали достатком выше среднего, но почти не имели возможности войти во власть; у казахов с достатком было сильно похуже, но власть для них была открыта; у ингушей же не было ни власти, ни достатка, зато была полная возможность гордиться своей национальностью. Ну и кого же в итоге можно назвать национально угнетенным? Не боюсь повториться: того, кто вынужден стыдиться своего народа. Русские в сегодняшнем Казахстане обижаются совершенно основательно: мы принесли в здешние степи современные технологии, медицину, жилье, без нас тут свободно пировали трахома и туберкулез – где же благодарность?! Ответ прост: по отдельности люди благодаря вам стали жить лучше, а народ как целое – хуже. Потешным сделался его язык, – “каля-баля”, передразнивали его даже у нас дома (не папа, конечно), – его музыка (“один палка, два струна”), его представление о красоте (из политкорректности умолчу, что говорилось о разрезе глаз и стройности ног казахских красавиц). Народ же никогда не будет благодарен тому, кто его накормит, но отнимет возможность чувствовать себя красивым и значительным, он скорее возблагодарит какого-нибудь тирана, который позволит ему гордиться собой.

И когда я, уже пережив свое акме, впервые взялся за отца российского сионизма сперва Владимира, а после Зеева Жаботинского, я уже понимал, что в основе национальной борьбы лежит прежде всего оскорбленная гордость. И не удивлялся, что в качестве первейшей задачи российских евреев Жаботинский призывал их наконец перестать стыдиться самих себя: испуганно жмущийся ортодоксальный еврей, все же не отрекающийся от своих пейсов, от своего лапсердака и своего бога, гораздо больше заслуживает уважения, чем его элегантный, европейски образованный соплеменник, стремящийся стать не отличимым от господствующего большинства (ассимиляция означает уподобление). Я уже понимал, что национальное возрождение начинается с возрождения чувства национального достоинства, быть может, и не слишком обоснованного в глазах посторонних. Наивный рационалист полагает, что чувство собственного достоинства основывается на каких-то реальных общепризнанных достижениях, но это лишь отчасти, на деле гораздо чаще бывает наоборот: именно чувство собственного достоинства толкает человека к реальным достижениям, и национальная культура никогда не вырастет там, где ее заведомо считают чем-то второсортным. А ведь на первых порах она другой и не бывает…

Да, да, национальное возрождение начинается не с осознания общих интересов (таковых просто не существует, в одиночку всегда легче и устроиться, и перекраситься), а со стремления при имени своего народа не съеживаться, а, наоборот, внутренне приосаниваться. Одна страстная сионистка рассказывала мне, чт она первым делом подумала, ступив на израильскую Землю обетованную: здесь никто не назовет еврея жидом! Понимаете? Не о знаменитой урожайности, не о высоких технологиях, не о ВВП и не о бесплатной медицине она прежде всего вспомнила, но о том, что здесь еврей не будет знать национального унижения. Других унижений окажется выше крыши, но этого не будет.

Пружина чести наш кумир… Желание ощущать себя красивым и уважаемым ничуть не слабее потребности в комфорте и безопасности, чего никак не могут понять практичные люди, пытающиеся заливать национальные обиды деньгами, квартирами и рабочими местами. Нет, главная потребность народа – возможность во всеуслышание говорить о своих предках, о своих героях, о своих достижениях спокойно и возвышенно. Если народ этой возможности лишен, бесполезно подсчитывать, какое количество колбасы, квартир и больничных коек он получил – народ, пока он остается народом, а не скопищем прагматиков, подкупить невозможно. Ибо народ создается и сохраняется не корыстью, а грезой о какой-то высокой миссии. Национальная борьба ведется прежде всего за картину мира, всегда иллюзорную, в которой народ может ощущать себя красивым и достойным, и никакой другой картины мира он никогда не примет – или, приняв, перестанет существовать.

“А может, кое-кому из особо пассионарных народов и впрямь лучше бы потихоньку исчезнуть, рассеяться, аки гунны…” – незаметно перемигнутся рассудительные люди, и возразить на это можно только одно: сами пассионарии не могут так думать. Они скорее взорвут этот мир, чем примут его вместе с признанием своей второсортности. Если для большинства людей главный страх – страх смерти, то главный страх для жизнеспособных народов – страх ничтожности. Это к вопросу о терроризме. О якобы порождающей терроризм бедности. И, в частности, об арабско-еврейском конфликте.

В сионистском движении в еще догосударственные времена тоже были люди, считавшие, что палестинские арабы помирятся с евреями, когда увидят, насколько приятнее жить в правовом, по-европейски (а не по-еврейски) устроенном государстве, и Жаботинский тогда же предрекал, что арабы не примирятся со своим положением отсталого национального меньшинства именно потому, что они народ, а не толпа сброда, остановить их может только полная физическая невозможность военным путем обрести в Земле обетованной доминирующую роль. Из этого и нужно исходить в обозримой израильско-арабской политике: создавать “железную стену” – не оставляющее надежд военное превосходство.

У такой политики есть своя слабость: надежда слишком часто умирает последней. Но в таком представлении о психологии народов неизмеримо больше понимания природы национальной вражды, чем в наивном рационализме, все сводящем к дележу “бабок”. “Бабки”, конечно, тоже никто не отменял, но на смерть за них не пойдут. Нет, борьба ведется за красоту и достоинство, – за возможность предаваться чарующей грезе, что твой народ и ты вместе с ним велик, прекрасен и бессмертен, и примирение народов возможно лишь через примирение их грез. Война наций есть прежде всего состязание грез о красоте и достоинстве – лучше в десятый раз повториться, чем остаться недопонятым. Одна нация может смириться с процветанием другой лишь в том случае, если это процветание не роняет ее в собственных глазах, а также в глазах остального мира.

Но – там, где все места для красивых и достойных уже заняты, любые попытки противопоставить им какие-то новые критерии, какие-то новые эталоны, каких-то новых арбитров требуют повышенного градуса национальной озабоченности, – без этого возрождающемуся, а тем более рождающемуся народу почти невозможно выстоять перед напором господствующих амбициозностей.

Мне же любой национальный апломб с юности претил, моим еврейским папой и русской мамой я был воспитан в твердом убеждении, что порядочные люди вообще не должны замечать национальностей (а потому оставаться безоружными перед теми, кто их национальность “замечает”). И когда в университете я впервые столкнулся с “настоящими” евреями, у которых почти и не водилось нееврейских приятелей, нееврейских родственников, я хотя и почувствовал заметное облегчение от того, что наконец-то хоть где-то могу не вздрагивать при слове “еврей”, мне показалось чрезмерным их внимание к отдельным еврейским заботам и достижениям. Мне не нужно никакой отдельной судьбы, надменно думал я, мне более чем достаточно обычного равенства перед законом, а всего остального я вполне могу добиться сам. Как добились этого десятки, сотни, тысячи еврейских ученых, инженеров, врачей, литераторов – и прочая, и прочая, и прочая.

Поэтому о еврейской культуре (“культурке”) я старался отзываться с максимальным пренебрежением – зачем мне какой-то Шолом-Алейхем, если есть Гоголь и Диккенс, какой-то Бергельсон или Маркиш, если есть Толстой, Достоевский, Чехов, Герцен, Хемингуэй, Пруст, Фолкнер, Кафка? Платонов, Булгаков, Трифонов? А за тех евреев, кто сумеет прозвучать хотя бы вполовину так же громко, как Багрицкий или Маршак, я готов взяться с превеликой охотой. Чтобы никто, а прежде всего я сам, не мог заподозрить меня в подсуживании евреям, я старался судить их с удвоенной строгостью. Но, разумеется, ни эта страусиная политика, ни половинка материнской крови не оградили меня от причитающихся еврею неприятностей и унижений – при защите диссертации, при служебном “росте”, при литературных публикациях: один полюбивший меня пожилой еврей-редактор прямо сказал мне, что, пока я не возьму русский псевдоним, публикация моего рассказа в определенных кругах будет рассматриваться как антирусская акция.

Но я старался быть выше этого. Выше мелких козней мелких людишек, прислуживающих антисемитской власти. Тогда как русский народ принимает меня столь же чистосердечно, как я люблю и принимаю его, со всеми его взлетами и паде…

Да нет, какими падениями – в разделяемой мною интеллигентской грезе Народ был всегда свят, а все зверства и безобразия от Гостомысла до наших дней творила исключительно власть, не имеющая с Народом, ну разумеется же, ничего общего. Более того, именно русский народ в первую голову становился ее жертвой, она же ни в коей мере им не порождалась, но неизменно сваливалась на него из каких-то иных миров.

Впрочем, антисемиты всегда знали, из каких, но это их знание долго скрывалось от меня в советском информационном тумане.

Туман развеяла только перестройка: с ослаблением антисемитской власти антисемитизм почему-то не только не ослабел вместе с нею, но, наоборот, невероятно окреп, обретя к тому же невиданную прежде вульгарность. Уже не власть, не ревнующие к еврейским талантам “деятели науки и культуры”, но люди самые что ни на есть простые из простейших, собираясь в толпы, выкрикивали остервенелые проклятия и распространяли антиеврейские сказки настолько неправдоподобные, что былая “антисионистская” пропаганда в сравнении с ними выглядела верхом объективности и корректности.

Конечно же, это были какие-то считаные тысячи, доли процента народной массы. Однако и масса мало того что не проявляла никакого признака недовольства антисемитскими отморозками, но, оказывая уже действительно опасную поддержку антисемитам более умеренным и рациональным, она как будто даже признавала в выкликаниях “бешеных” определенную долю грустной правды. Впрочем, оно и в самом деле было трудно не заметить того, что бросалось в глаза, – сильно повышенный процент евреев в восходящей либеральной элите.

И постепенно в моем уме начала прорастать новая модель межэтнических отношений: не отдельные злобные ксенофобы, а весь народный организм в их лице отвергает чужака, подобно тому как фагоциты набрасываются на любую чужеродную частицу, не разбирая, заноза это или нить хирурга. Ксенофобы – это просто пограничные пикеты, это фагоциты народного организма. И если ты чужак, то тщетно доказывать свою полезность, благонамеренность и благородство – фагоциты в таких тонкостях не разбираются, они отторгнут тебя лишь с еще большей ненавистью за то, что ты пытаешься замаскироваться под своего и тем усложняешь их задачу. Сколько бы ты ни старался уподобиться и даже превзойти тех, кому они поклоняются, они все равно будут видеть в тебе только опасного и хитрого конкурента, пытающегося отвлечь народ от правильных объектов почитания.

И мне понемногу начал грезиться новый герой, ищущий не карьеры и даже не самореализации – этого еврей, хотя и с трудом, с унижениями, но может добиться, – нет, мой герой жаждал Единства с народом! А потому стремился сделаться лучше всех, чтобы стать таким, как все.

А тут как раз и в России вышел прежде публиковавшийся только за границей роман Юрия Карабчиевского “Жизнь Александра Зильбера”. Роман о страданиях маленького еврейчика среди русского жлобья, вернее, среди русских пацанов, которыми верховодит жлобье антисемитское. При этом и жлобье выглядит хоть и карикатурно, но достоверно, и еврейчик вполне достоверен, но он такой “чмошник”, что в мальчишеской компании он все равно оставался бы парией, если бы даже носил самую что ни на есть идеологически выдержанную фамилию Сидоров или – подымай выше – Сидорчук. И мне захотелось исключить все отвлекающие от сути дела факторы: пускай мой герой во всем будет русским из русских, пускай он будет с тройным размахом наделен всеми доблестями, на которые без достаточных оснований претендуют русские, – доблестями, которыми они, во всяком случае, традиционно восхищаются (впрочем, восхищаться какими-то доблестями для народа означает наполовину иметь их, ибо все они и формируются народным восхищением), – пускай он будет могуч, щедр, бесстрашен, готов в любую минуту засадить полведра водки, а еще полведра разлить первым попавшимся собутыльникам, пускай он будет даже красавцем в глазуновском вкусе. Но! Где-то на самом краешке его личности отпечатана едва заметная черная метка: еврей. Причем в отличие от героя Карабчиевского никто его не бьет и особенно даже не оскорбляет – просто время от времени какой-нибудь фагоцит дает ему понять, что он не такой, как все. А несколько более хитрый, подловатый, себе на уме.

Словом, пустячок. И тем не менее вызванного им слабенького, но упорного воздействия оказывается достаточно, чтобы превратить двухсотпроцентного русского в девяностопроцентного еврея – не склонного бросаться в объятия первого встречного, не склонного присоединяться к общему энтузиазму, не расположенного сливаться, распинаться… И наконец, сделавшись совершенно для себя неузнаваемым, герой начинает размышлять, какая сила превратила его в отщепенца – ведь с подавляющим большинством русских людей, с которыми его сводила судьба, у него устанавливались вполне приличные, а то и дружеские отношения…

И постепенно он понимает, что отторгли его не отдельные люди, отторг его народ как целое.

Но что же такое народ, нация? Это не “кровь” – “кровь” любой нации представляет собой невероятный коктейль, в который беспрерывно продолжают вливаться все новые и новые струйки. Это и не “почва” – иной раз и территория, а уж тем более образ жизни меняются радикально, а нация все же сохраняется. Это даже не язык – случается, что нация меняет и язык, но остается той же нацией. И наконец герой приходит к выводу: нацию создает общий запас воодушевляющего вранья.

Впоследствии эта формула из “Исповеди еврея” не раз обсуждалась и порицалась. Ее противники утверждали, например, что самая ужасная правда, скажем, о войне не только не снижает народного подвига, но, наоборот, его возвышает; что любить как человека, так и народ следует за его реальные достоинства; что само слово “вранье”, наконец, излишне эпатажно… Я возражал, что правду народная память может хранить сколь угодно страшную, но только не унизительную, а, наоборот, возвышающую, рождающую скорбную гордость за свой народ, желание прийти на помощь к нему, а не презрение, стремление стряхнуть его с себя, как никчемную обузу; что реальных достоинств, которые при желании нельзя было бы интерпретировать как пороки, просто не существует; что отчаявшийся отщепенец и не ищет политкорректных выражений, а, напротив, старается как можно более убийственно “припечатать” оскорбившую его стихию…

Жизнь слишком ужасна и беспросветна, если смотреть на нее трезвыми глазами, человек способен любить и воодушевляться только собственными фантазиями: истребляя иллюзии, грезы, мы уничтожаем важнейший источник жизни; то, что сегодня считается высшей мудростью, – прагматизм, “трезвый взгляд на вещи”, – и есть главная причина наркомании, экзистенциальной тоски, самоубийств. А потому нация как главный хранитель коллективных грез и есть вместе с тем главный источник воодушевления, без которого человеческая жизнь становится невыносимой.

Но! Если нация создается коллективными грезами и уничтожается их упадком, то и борьба наций за выживание есть прежде всего борьба за грезы. Главная причина национальной вражды – вовсе не дележ материальных ресурсов, а соперничество грез: народы ненавидят прежде всего не тех, кто покушается на их территорию (они чаще всего даже и не знают точных ее границ), на полезные ископаемые (за их добычей следят только зануды-экономисты), на промышленность и сельское хозяйство, – прежде всего они ненавидят тех, кто покушается на их иллюзии, на картину мира, позволяющую любоваться и гордиться собой. Материальное же богатство становится источником межнациональной ненависти только тогда, когда оно в каком-то символическом виде включено в народообразующие грезы.

Вот к каким приблизительно выводам я пришел, лет этак десять эпизодически возвращаясь к еврейскому вопросу: евреев по-настоящему начинают ненавидеть не тогда, когда в них видят опасных конкурентов на каком-то реальном поприще – на финансовом, научном, политическом, – а тогда, когда в них видят угрозу национальным грезам, или, выражаясь высокопарно, национальным святыням. Покушение на народное богатство, конечно, тоже вызывает раздражение, досаду, злость, но святую ненависть вызывает только покушение на святыни. Предания, верования, иллюзии, грезы составляют вовсе не “надстройку”, а именно базис всякого общества; покушаться на них и означает покушаться на основы.

Еврейский народ не только не является исключением, но скорее служит наиболее выдающимся подтверждением этого принципа: уникальность его исторической судьбы заключается в уникальной прочности его грез; страстная преданность грезам и есть по-видимому пресловутая пассионарность – пассионарность спартанца, пассионарность римлянина, пассионарность христианина, мусульманина, еврея...

Еврейские грезы на протяжении веков с изгнаниями и расселениями евреев, разумеется, трансформировались, разделялись на субэтнические ветви, что-то в них вливалось (так, например, какой-нибудь Райкин становился символом еврейского гения лишь для российских евреев, а, скажем, Эйнштейн превращался в символ всемирный), а что-то (вплоть до языка) утрачивалось, но одна составляющая в течение двух тысячелетий оставалась неизменной – это греза о Земле обетованной. Во время исторического спора между сионистами, полагавшими, что еврейское государство следует возрождать именно в Палестине, и “территориалистами”, не видевшими большой разницы между Сионом, овеянным грезой о былом храмовом и дворцовом великолепии, и любым другим холмом на любой другой свободной и пригодной для проживания территории, – так вот, во время этого спора Жаботинский повторял, что свободных мест под солнцем нет, что каждый клочок пригодной для жизни земли впечатан в память какого-нибудь народа, и хорошо еще, если только одного; поэтому притязания евреев повсюду столкнутся с притязаниями других наций, и никакая иная земля не сможет объединить еврейский народ с такой прочностью, как тысячелетиями живущая в еврейских душах, то есть в еврейском воображении, Земля обетованная с легендарным Иерусалимом, пожелание встретиться в котором на будущий год евреи из века в век произносят в традиционной молитве. Конечно, Жаботинский впрямую никогда не говорил ничего подобного, но, возможно, наедине не стал бы особенно возражать против того, что без единства грез никакая совместная работа на будущее невозможна.

Не подумайте, Владимир-Зеев не был ни мистиком, ни фундаменталистом, он намеревался строить светское демократическое государство европейского типа. И вместе с тем он понимал, что даже самое рациональное общество не может быть построено на одних лишь рациональных основаниях. (Чего, к сожалению, не понимают слишком многие российские западники.) Тем не менее какие-то внепалестинские варианты возникали – одно время муссировалась, например, Уганда (интересно, израильско-какой конфликт сейчас тлел бы там?). А видный специалист-практик и, можно сказать, главный завхоз Третьего Рейха по окончательному решению еврейского вопроса штурмбанфюрер Адольф Эйхман некоторое время обдумывал план переселения немецких евреев на Мадагаскар. Мадагаскар, страна моя, распевал я в отрочестве под гитару невероятно трогательную уличную песню про негра Томми саженного роста, не подозревая, какой глубокий и, можно сказать, интимный потенциальный смысл таится в этих словах…

Однако ни один территориальный фантом (идея, как любил называть грезы Владимир Ильич Ленин) не овладел сколько-нибудь широкими еврейскими массами. Пожалуй, только одна мечта оказалась в состоянии четверть века соперничать с грезой о Сионе – эта мечта носила имя Биробиджан.

Биробиджан – так была названа столица Еврейской автономной области, довольно часто отождествляемая с самой этой областью, ЕАО, приютившейся на краешке Хабаровского края, далеко на Дальнем Востоке (свет и здесь исходил с Востока!).

Незадолго до убийства Кирова на Первом всесоюзном съезде советских писателей (среди которых евреев было всего вдвое меньше, чем русских) известный еврейский поэт Ицик Фефер в своей речи напирал на такую небывалую особенность еврейской поэзии в СССР, как бодрость и оптимизм (что не помешало ему быть расстрелянным в 1952 году по делу Еврейского антифашистского комитета, ЕАК): “Когда мутная волна антисемитизма захлестывает все капиталистические страны, советская власть организует еврейскую самостоятельную область – Биробиджан, который очень популярен. Многие из еврейских писателей буржуазных стран едут сюда, многие палестинские рабочие удирают из этой так называемой “Родины” на свою подлинную родину – в Советский Союз”. Да, собственно, и было ли что стряхивать с себя? “Палестина никогда не была родиной еврейских трудящихся. Палестина была родиной еврейских эксплуататоров”.

Поняли намек? У трудящихся и эксплуататоров разные родины – так припечатал конкурирующую химеру идеологически продвинутый еврейский поэт. Но… Но ведь поэт всегда прав, как однажды произнесла свой приговор Ахматова, ведь народ не имеет иного голоса, кроме голоса своих поэтов (в том числе и тех, кто не напечатал ни строчки, а только чувствовал и говорил как поэт)…

Правда, прежние еврейские поэты возглашали нечто противоположное Феферу и Co: “Да прилипнет в жажде к нёбу Мой язык и да отсохнут Руки, если я забуду Храм твой, Иерусалим!..” Пускай Фефер или кто-нибудь еще произнесет о Биробиджане хоть вполовину что-нибудь столь же мощное – тогда я им поверю. Невозможно обрести родину, не заставив ее имя звучать поэзией, не включив ее в какую-то систему чарующих образов. Поверьте старому цинику: не корысть, но поэзия движет народами, страну создают не столько инженеры и землекопы, сколько поэты и прочие грезотворцы. А это звучит отнюдь не поэтично: Биробиджан, страна моя…

Биробиджан – как много в этом звуке для сердца русско-еврейского слилось, как много в нем отозвалось! Для меня это имя, сколько помню, отзывалось чем-то нелепым, без всякого умения и старания изготовленным названием бездействующего муляжа еврейской независимости, еще гораздо более бездействующей, чем независимость украинская или эстонская. Надо же выдумать – еврейское государство в государстве у высоких берегов Амура, где наверняка по пальцам трех-четырех рук можно пересчитать всех евреев, сидящих там разве что в силу какой-то жизненной неудачи или по заданию партии! И слово-то, начинающееся с пивного “бир”, тут же на полинезийский манер откликающееся еще одним “би”, а заканчивающееся тюркским “джан” (Азербайджан) – и при этом все равно каким-то чудом еврейское, конфузившее меня перед окружающими неким особо смехотворным образом. Когда после выхода “Исповеди еврея” в “Новом мире” известный эпатажник Вячеслав Курицын в новогоднем номере “Литературной газеты” пожелал, чтобы в наступившем году мне был поставлен памятник в Биробиджане, я вполне оценил эту остроту. Памятник в Биробиджане – это действительно умора. И этакое слово собиралось соперничать в величии и благозвучии с Иерусалимом!

Но, может быть, когда-то для кого-то оно и впрямь звучало поэтически? Как бы заглянуть в уши и души тех, кто его в те времена слышал и произносил? Кто знает, возможно, они и впрямь могли воскликнуть от всего сердца: Биробиджан – это звучит гордо!

Когда я начал погружаться в историю Биробиджана, я очень скоро понял, что эту историю нужно в большей степени создать, чем изучить. Я имею в виду не научную историю, собирающую действительно важные факты о росте надоев и перемещениях во власти, но способную зачаровать лишь редких счастливцев, обладающих бухгалтерским складом души. В народной же душе способна жить лишь история поэтическая, почти пренебрегающая всем, что только полезно, а интересующаяся лишь грандиозным, трогательным, прекрасным и ужасным; в центре народной истории всегда стоит человек, тайный символ самого народа, – нет, не стоит, но борется, радуется, страдает, побеждает, терпит поражение и снова восстает, то безмерно великий и гордый, то безмерно несчастный, но никогда не жалкий или презренный.

Что же требуется, чтобы Биробиджан вошел в историческую память еврейского народа, сделался частью еврейской истории – не той, повторяю, истории, что живет в книгах, а той, что живет в сердцах, то есть в фантазиях? История Биробиджана представляется мне сплетением трех главных нитей – история событий, история судеб, история грез. С историей событий Еврейской автономной области посчастливилось: в Биробиджане нашелся большой ее патриот историк Давид Вайсерман, переработавший массу опубликованного и архивного материала и на основе его написавший две книги – “Как это было?” (Биробиджан, 1993 г.) и “Биробиджан: мечты и трагедия” (Хабаровск, 1999 г.).

Увы, историю судеб написать будет изрядно потруднее, чем историю событий, – уж очень мало осталось участников этой истории. А вот самое интересное – история грез, – пропаганда, художественная литература, слухи, анекдоты, песни, частушки, рассказы бывалых людей, вот они-то, быть может, уже безвозвратно рассеялись в воздухе. Но вдруг – вдруг дети тогдашних мечтателей и обывателей, героев и злодеев, жертв и палачей, – вдруг они что-то еще помнят о канувшей в небытие дальневосточной еврейской Атлантиде?..

Ау, откликнитесь!..

Припасть к истокам

С какого момента лучше отсчитывать – не смерть, а, скажем так, закат Еврейской автономной области? Или нет, точнее спросить: когда был над нею подвешен сталинский дамоклов меч?

Массовые репрессии, которые товарищ Сталин обрушил на еврейские головы на рубеже сороковых-пятидесятых, часто объясняются его “зоологическим антисемитизмом” – имеется в виду, вероятно, некая иррациональная ненависть, не имеющая разумных причин. И я согласен с тем, что поведение человека в огромной степени объясняется не реальными причинами, а его фантазиями. Но – решающую роль играют все-таки фантазии, принимаемые за истину. И бывает довольно странно видеть, как исследователи перебирают незримых (лишь предполагаемых) букашек подсознания и тайных умыслов, не обращая никакого внимания на открыто выставленного слона сознательных убеждений. Тем более считается просто нелепым говорить об убеждениях такого коварного интригана и лицемера, как “кремлевский горец”. А между тем после полувекового перерыва в них очень и очень стоит заглянуть.

Пожалуй, начну с венской квартиры Владимира Ильича Ленина, сообщавшего Горькому в феврале 1913 года: “У нас один чудесный грузин засел и пишет для “Просвещения” большую статью, собрав все австрийские и пр. материалы”. Журнал “Просвещение”, если кто забыл, легально выходил в Петербурге с декабря 1911 года по июль 1914-го. В художественной тетрадке принимал участие сам Горький, а Ленин напечатал в “Просвещении” такие шедевры, как “Начало разоблачений и переговоры партии к.-д. с министрами” и “Против объединения – с ликвидаторами”. Вот в этом-то “Просвещении” молодой товарищ Сталин и опубликовал свою впоследствии канонизированную статью “Марксизм и национальный вопрос”.

Надо сказать, что статья и Ленину понравилась (по признанию Сталина, Ленин ее даже редактировал), и, когда враждебные силы попытались представить статью дискуссионной, Ленин воспротивился с присущей ему ленинской прямотой: “Статья очень хороша. Вопрос боевой, и мы не сдадим ни на иоту принципиальной позиции против бундовской сволочи”. Бунд, если кто снова не помнит, это был, как говорится в Малой советской энциклопедии 1933 года, Всеобщий еврейский рабочий союз в Литве, Польше и России, постоянно дезорганизовывавший деятельность социал-демократической партии, пытаясь перестроить ее “на федеративных началах по национальному признаку”. Ленин постоянно клеймил “бундовскую сволочь” последними словами и как в воду глядел: “после Октября значительная часть Бунда перешла в контрреволюционный лагерь”, а те, кто и после этого не одумался, сделались “ярким социал-фашистским отрядом II Интернационала”.

Думал ли Сталин в самом деле то, что писал в 1913 году? Скорее всего да. Он еще не был владыкой и больше нуждался в том, чтобы навязывать свои мысли, чем в том, чтобы их скрывать. Вот когда в 1931 году он отвечал на запрос Еврейского телеграфного агентства из Америки – вот тогда он уже наверняка выражал исключительно официальную позицию для внешнего пользования: “Антисемитизм, как крайняя форма расового шовинизма, является наиболее опасным пережитком каннибализма. Антисемитизм выгоден эксплуататорам как громоотвод, выводящий капитализм из-под ударов трудящихся. Антисемитизм опасен для трудящихся как ложная тропинка, сбивающая их с правильного пути. Поэтому коммунисты, как последовательные интернационалисты, не могут не быть непримиримыми и заклятыми врагами антисемитизма. В СССР строжайше… Активные антисемиты… Смертной казнью. И. Сталин”.

Это заклинание в присутствии внешних, а особенно западных свидетелей каждый член партии должен был отбарабанивать, как “Отче Наш”. Но для внутреннего пользования… Национальная политика большевиков для внутреннего употребления на первый взгляд заключалась в следующем: до победы обещать все мыслимые права – после победы расстреливать всякого, кто этих прав потребует. Однако это, думается, не было с самого начала сознательным последовательным макиавеллизмом. Я думаю, ядро первых большевиков состояло из настоящих идеалистов, то есть людей искренне и страстно преданных какой-то коллективной грезе – не индивидуальной, как простые смертные, а именно коллективной иллюзии. И только когда при столкновении с практикой они обнаруживали, что иллюзию реализовать невозможно, только тогда они переходили к лицемерию и террору. Масштаб и долговременность террора вообще могут служить косвенным индикатором меры утопичности коллективных грез, они же социальные идеалы.

Думаю, что и Сталин был идеалистом. Не в расхожем смысле – наивным, бескорыстным человеком, а в точном смысле слова: он жил грезой. Грезой о мире, в котором правят сила, воля и материальный интерес, а всякий, кто по малодушию или благодушию попытается быть мягким и компромиссным, будет растоптан, – словом, он жил марксистской грезой о мире, в котором грезы ничего не значат. И последовательно, по-марксистски выводил на чистую воду тех, кто хотел ввести в социальную жизнь еще какие-то (“духовные”!) факторы, помимо нагих классовых интересов.

Вооружившись этой грезой и железной логикой, Коба и засел за национальный вопрос, который вообще-то, если пренебречь коллективными фантазиями, превращается просто в потакание нелепым предрассудкам: действительно, все люди одной нации очень разные, интересы их всегда расходятся, – что же между ними общего? И эту мнимую общность действительно не стоит беречь, если забыть, что человек остается человеком лишь до тех пор, пока пребывает под властью каких-то предрассудков, и что никаких иных общностей, кроме мнимых, в мире никогда не было, нет и не будет.

Похоже, Иосиф Виссарионович догадывался, что и классовые общности покоятся на таких же мнимостях, как и всякие другие, – по крайней мере никто не может упрекнуть его, что с рабочими он обходился менее сурово, когда начинал подозревать в них угрозу для своих целей. Но пока они были той силой, которая могла привести его к власти, он желал видеть эту силу единой и неделимой. А впоследствии он желал видеть единой и неделимой страну, которая попала под его руку. А потом весь социалистический лагерь. А потом… Потом явилась “та старушка”.

Но эти годы, стройки, войны – все это было впереди. А пока в мирной довоенной Вене он изучал, каким образом его коллеги по названию и соперники по грезе австрийские социал-демократы Отто Бауэр (ассимилированный еврей) и Рудольф Шпрингер (псевдоним Карла Реннера, избранного в 1945 году президентом Австрии) намереваются обустраивать совместную жизнь наций при социализме в их многонациональной империи. К. Сталин (так была подписана статья), разумеется, и тогда был человеком дела – он засел за эти отдаленные полуабстракции только потому, что его родная социал-демократическая партия в “период контрреволюции” проявила склонность “межеваться” еще и по национальному признаку.

Сталин впрямую этого не говорит, да наверняка и не думает, однако его анализ может быть прочитан следующим образом: исчезла интернациональная греза общего “светлого будущего” (кавычки принадлежат т. Сталину!); возникла свобода для проявления и укрепления грез национальных (в культуре, в политике); правительственное их подавление вызвало еще большую их мобилизованность.

И чем же должна была с ними бороться социал-демократия? “Противопоставить национализму испытанное оружие интернационализма, единство и нераздельность классовой борьбы”. Но разве это оружие – интернационализм, единство, нераздельность? Это же просто слова? Ан нет, не просто слова – они вызывают в воображении какие-то приятные ассоциации, они же грезы. А потому сталинский призыв может быть расшифрован следующим образом: противопоставить грезам разъединяющим грезу объединяющую. Однако сам Сосо в грезы не верит, а потому возмущается иррациональным (он же не знает, что другого не бывает) поведением социал вроде бы демократического Бунда, который вдруг ни с того ни с сего “стал выставлять на первый план свои особые, чисто националистические цели:1 дело дошло до того, что “празднование субботы” и “признание жаргона” он объявил боевым пунктом своей избирательной программы”. (Жаргоном Сталин именовал идиш, но тогда это название не было снижающим, сам Шолом-Алейхем называл свой язык жаргоном.)

За Бундом поднял бунт Кавказ… Словом, срочно понадобилась “дружная и неустанная работа последовательных социал-демократов против националистического тумана, откуда бы он ни шел”.

Туман мог быть разогнан только ясностью. И вот явился первый ясный и неоспоримый постулат: “Нация складывается только в результате длительных и регулярных общений, в результате совместной жизни из поколения в поколение. А длительная совместная жизнь невозможна без общей территории”.

Запомнили? Нация невозможна без общей территории. Следовательно, евреи – нация или не нация? Правильно, не нация. А нация – напрягитесь, миллионы зазубривали эту чеканность! – “нация есть исторически сложившаяся устойчивая общность людей, возникшая на базе общности языка, территории, экономической жизни и психического склада, проявляющегося в общности культуры”.

Уф…

А теперь попробуйте приложить этот эталон к евреям. Мешает, правда, расплывчатое слово “культура”… Я-то лично называю культурой любую наследуемую систему коллективных мнимостей, и с этой точки зрения нацией является любая общность людей, которая таковой себя воображает. Но т. Сталин основывал свой марксистский анализ на твердой материалистической почве недвусмысленных признаков – “объективных”, то есть доступных наблюдению любого не включенного в национальные грезы чужака. Который именно слона-то и не способен разглядеть. А потому “чудесный грузин” за двадцать лет до рождения Еврейской автономной области уже вынес еврейскому народу свой первый приговор: “Можно представить людей с общим “национальным характером”, и все-таки нельзя сказать, что они составляют одну нацию, если они экономически разобщены, живут на разных территориях, говорят на разных языках и т.д. Таковы, например, русские, галицийские, американские, грузинские и горские евреи, не составляющие, по нашему мнению, единой нации”.

Вот так. Не составляющие.

Но если им кажется, что составляющие?

Креститься надо, если кажется.

А вот они упорно не крестились. А держались за свои предрассудки. За ни на чем не основанное чисто психологическое единство. Которое, однако, оппоненты К. Сталина, Шпрингер и Бауэр, считали решающим признаком нации. Нация по Шпрингеру – “культурная общность группы современных людей, не связанная с ”землей””. Бауэр отказывается и от языка: “Евреи вовсе не имеют общего языка и составляют, тем не менее, нацию”. Нация для Бауэра – “вся совокупность людей, связанных в общность характера на почве общности судьбы”. И я готов с этим согласиться, уточнив, что общность характера и общность судьбы – это в огромной степени те фантазии, которым нация предается по поводу самой себя, в сочетании с теми фантазиями, которым предается относительно нее остальное человечество.

Один из виднейших духовных вождей дореволюционного российского еврейства, знаменитый историк и общественный деятель Семен Маркович Дубнов, тоже, кстати, придерживался концепции духовного, или культурно-исторического, национализма, полагая нацию культурно-исторической категорией, а потому считал, что еврейскому народу не нужна особая территория – с него довольно культурной автономии. Но это к слову: на подобную мелкую дичь Сталин не тратил полемических зарядов (хотя впоследствии охотно расходовал заряды пороховые). Он метил в лидера австромарксизма социал-предателя Отто Бауэра: “Бауэр говорит о евреях как о нации, хотя и “вовсе не имеют они общего языка”, но о какой “общности судьбы” и национальной связности может быть речь, например, у грузинских, дагестанских, русских и американских евреев, совершенно оторванных друг от друга, живущих на разных территориях и говорящих на разных языках?

Упомянутые евреи, без сомнения, живут общей экономической и политической жизнью с грузинами, дагестанцами, русскими и американцами, в общей с ними культурной атмосфере;2 это не может не накладывать на их национальный характер своей печати; если что и осталось у них общего, так это религия, общее происхождение и некоторые остатки национального характера. Все это несомненно. Но как можно серьезно говорить, что окостенелые религиозные обряды и выветривающиеся психологические остатки влияют на “судьбу” упомянутых евреев сильнее, чем окружающая их живая социально-экономическая и культурная среда? А ведь только при таком предположении можно говорить об евреях вообще как об единой нации.

Чем же отличается тогда нация Бауэра от мистического и самодовлеющего “национального” духа спиритуалистов?”

Тем, отвечу я, что в человеческой фантазии нет ничего мистического, но она тем не менее есть то главное, что отличает человека от животного. Человека от животного отличает способность относиться к плодам своей коллективной фантазии гораздо более серьезно, чем к реальным предметам: самые высокие и прекрасные творческие подвиги человек совершил, служа воображаемым целям. Но для Сталина “психологические остатки” суть что-то заведомо презренное: “Что это, например, за еврейская нация, состоящая из грузинских, дагестанских, русских, американских и прочих евреев, члены которой не понимают друг друга (говорят на разных языках), живут в разных частях земного шара, никогда друг друга не увидя, никогда не выступят совместно ни в мирное, ни в военное время?! 3

Нет, не для таких бумажных “наций” составляет социал-демократия свою национальную программу. Она может считаться только с действительными нациями, действующими и двигающимися, и потому заставляющими считаться с собой”.

Заставляющими считаться с собой… В последней фразе Сталин выдает самую соль своих убеждений: считаться только с тем, что заставляет считаться с собой. Это относится и к русским, и к американцам, и к троцкистам, и к кулакам; но и к евреям тоже. То есть сумеют евреи заставить считаться с собой – значит, они нация, не сумеют – пусть не обижаются. Или обижаются. Но только так, чтобы об этом никто не знал.

Но если не религия и прочие психологические остатки, то что тогда, по Сталину, создает нацию? Как что? Буржуазия, “буржуазия – главное действующее лицо”, а “основной вопрос для молодой буржуазии – рынок. Сбыть свои товары и выйти победителем в конкуренции с буржуазией иной национальности – такова ее цель”. А почему бы, наоборот, не сомкнуться с буржуазией иной национальности ради победы над своей? Нет не только ответа, но и вопроса.

“Стесненная со всех сторон буржуазия угнетенной нации естественно приходит в движение. Она апеллирует к “родным низам” и начинает кричать об “отечестве”, выдавая собственное дело за дело общенародное”, – как видите, слово “Отечество” можно писать только в кавычках, ибо классовые интересы важнее национальных, “общенародных”, которых, впрочем, даже и не существует: они только средства для реализации классовых. Остается лишь поражаться глупости низов, из века в век согласных сражаться за чужое дело. Ибо народ как целостная структура для дела Ленина-Сталина не представляет никакой ценности.

Это и есть итог: “Национальная борьба в условиях подымающегося капитализма является борьбой буржуазных классов между собой”. Не конфликт грез, самый непримиримый из конфликтов, а рациональный конфликт интересов – вот что такое, по Сталину, национальная борьба. Можно бесконечно спорить, был ли Сталин “зоологическим” антисемитом, то есть ненавидел ли он евреев без всякой причины (чего никогда не бывает) или ненавидел их лишь тогда и в той степени, когда начинал видеть в них опасность (как бывает почти всегда, вернее, просто всегда). Но если вдуматься в его взгляды на национальный вопрос – взгляды, высказываемые в предельно открытой и респектабельной форме, – то из них вполне отчетливо явствует, что ни на какую особую еврейскую жизнь российские евреи рассчитывать не могут. А если они вдруг попытаются заставить считаться с собой, он им покажет, кто с кем должен считаться.

Право же наций на самоопределение есть вовсе не абсолютное право, а лишь техническое средство максимально ослабить межнациональную вражду для того, чтобы максимально усилить классовую, чтобы объединить низы всего мира против верхов. Право наций на самоопределение, повторяет Сталин, конечно, не значит, что социал-демократия будет поддерживать все и всяческие особенности и учреждения нации, она будет поддерживать только те, которые помогают создать “единую интернациональную армию”.

А все попытки выделить хотя бы даже и внутри этой армии отдельный национальный полк будут караться – возможно, в тихой предвоенной Вене К. Сталин и сам еще не догадывался, с какой чудовищной и, кажется, даже ненужной жестокостью.

Но какой же способ сосуществования в одном государстве различных наций (причем не только тех, кто заставлял с собой считаться) предлагал Отто Бауэр? Прежде всего, нации остаются внутри прежнего государственного союза (некоторые из них так проникли друг в друга, что пришлось бы относить к разным государствам квартиры в одном и том же доме). Однако их права должны быть определены настолько четко, чтобы это устранило столкновения: “Национальный мир необходим прежде всего государству. Государство совершенно не может терпеть, чтобы законодательство прекращалось из-за глупейшего вопроса о языке, из-за малейшей ссоры возбужденных людей где-нибудь на национальной границе, из-за каждой новой школы”. А потому…

К. Сталин излагает программу своих противников достаточно ясно и объективно: их цель – культурно-национальная автономия. “Это значит, во-первых, что автономия дается, скажем, не Чехии или Польше, населенным, главным образом, чехами и поляками, – а вообще чехам и полякам, независимо от территории, все равно – какую бы местность Австрии они ни населяли.

Потому-то автономия эта называется национальной, а не территориальной.

Это значит, во-вторых, что рассеянные в разных углах Австрии чехи, поляки, немцы и т.д., взятые персонально, как отдельные лица, организуются в целостные нации и, как таковые, входят в состав австрийского государства. Австрия будет представлять в таком случае не союз автономных областей, а союз автономных национальностей, конституированных независимо от территории.

Это значит, в-третьих, что общенациональные учреждения, долженствующие быть созданными в этих целях для поляков, чехов и т.д., будут ведать не “политическими” вопросами, а только лишь “культурными”. Специфически политические вопросы сосредоточатся в общеавстрийском парламенте (рейхсрате).

Поэтому автономия эта называется еще культурной, культурно-национальной”.

Понятно? Программа, принятая австрийскими социал-демократами на Брюннском конгрессе в 1899 году, подытоживает это дело так: “Вместо исторических коронных земель должны быть образованы национально-отграниченные самоуправляющиеся корпорации, в каждой из которых законодательство и правление находились бы в руках национальных палат, избираемых на основе всеобщего, прямого и равного голосования”.

Иными словами, поясняют Шпрингер и Бауэр, национальность практически никак не связывается ни с какой фиксированной территорией, нации становятся союзами отдельных личностей – при том, что никакому из этих союзов не предоставлено исключительного господства ни в какой области.

Очень интересная идея – нации как союзы… То есть, если какая-то нация рассеяна по стране так, что всюду составляет национальное меньшинство, она все равно обретает равные права с другими, “компактными” нациями.

А каким образом “конституируются”, обретают правовой статус нации-союзы? На основе свободных заявлений совершеннолетних граждан. Иначе говоря, ты сам выбираешь, кем зваться – немцем, чехом, поляком или евреем, – и после этого обретаешь право выбирать и быть избранным в национальный совет, культурно-национальный парламент, который будет заниматься национальными школами, национальной литературой, наукой, искусством, устройством академий, музеев, театров и проч. И этой возможности его не сможет лишить (демократическим путем!) никакое национальное большинство, поскольку даже самой маленькой нации будет законодательно причитаться определенная доля общегосударственных доходов (например, пропорциональная вносимым национальной корпорацией налогам). Нация, взятая как добровольный союз, может исчезнуть лишь в том случае, когда не станет охотников себя к ней причислять.

Однако у нее и в этом случае останутся возможности почувствовать это заранее и принять какие-то меры, чтобы повысить свою привлекательность. А если и это не поможет – что ж, здесь, как говорится, медицина бессильна. Ничто не вечно под луной. Значит, нация действительно отжила свой век, питающая ее греза иссякла, по крайней мере оказалась не в силах противостоять индивидуальной корысти либо грезам-соперницам. Но – покуда народообразующая греза жива, она будет защищена от физического посягательства.

Честное слово, звучит красиво. Причем Бауэр считал, что национальная автономия обязательна не только для Австрии, но и для других многонациональных государств. Более того, он мечтал даже о том, чтобы осуществить свою программу в масштабах всего человечества: весь мир сгруппируется вокруг национальных союзов, члены которых разбросаны по всем странам и континентам.

Трудно даже сразу и оценить, какие перспективы это открывает! Зато сразу ясно, какую перспективу это закрывает – именно ту, о которой мечтали оба наших сокола — один сокол Ленин, другой сокол Сталин: перспективу разделения мира на противостоящие друг другу армии. Вернее, им хотелось бы, чтобы их армия, “единая интернациональная”, была монолитной, а армия, им противостоящая, раздробленной. “Не ясно ли, что национально-культурная автономия противоречит всему ходу классовой борьбы?” – гневно вопрошает К. Сталин.

И даже всему ходу развития современного человечества! “Национальные перегородки не укрепляются, а разрушаются и падают. Маркс еще в сороковых годах говорил, что “национальная обособленность и противоположность интересов различных народов уже теперь все более и более исчезают”, что ”господство пролетариата еще более ускорит их исчезновение"”. История обеих мировых войн, распад Советского Союза, кажется, не слишком это подтверждают. Противостояние позитивистского Запада воинствующему исламу тоже скорее снова раскрывает нам историю человечества как историю зарождения, борьбы и распада коллективных фантомов, коллективных грез. Но Сталин желал считать собственную грезу о единственном и едином прогрессивном классе единственной истиной.

Идея национальной автономии подготовляет почву не только для обособления наций, но и – страшно сказать! – для раздробления единого рабочего движения. И первой пятой колонной оказалась та самая нация, которая во времена господства пролетариата помечалась пятым пунктом. Та нация, скорое исчезновение которой предрекал не только Карл Маркс, но и Отто Бауэр.

“Невозможность сохранения евреев, как нации, Бауэр объясняет тем, что “евреи не имеют замкнутой колонизированной области”. Объяснение это, в основе правильное, не выражает, однако, всей истины. Дело, прежде всего, в том, что у евреев нет связанного с землей широкого устойчивого слоя, естественно скрепляющего нацию не только как ее остов, но и как “национальный рынок”. Из пяти-шести миллионов русских евреев только три-четыре процента связаны так или иначе с сельским хозяйством. Остальные девяносто шесть процентов заняты в торговле, промышленности, в городских учреждениях и, вообще, живут в городах, причем, рассеянные по России, ни в одной губернии не составляют большинства.

Таким образом, вкрапленные в инонациональные области в качестве национальных меньшинств, евреи обслуживают, главным образом, “чужие” нации и как промышленники и торговцы, и как люди свободных профессий, естественно приспособляясь к “чужим нациям” в смысле языка и пр. Все это в связи с растущей перетасовкой национальностей, свойственной развитым формам капитализма, ведет к ассимиляции евреев. Уничтожение “черты оседлости” может лишь ускорить ассимиляцию.

Ввиду этого вопрос о национальной автономии для русских евреев принимает несколько курьезный характер: предлагают автономию для нации, будущность которой отрицается, существование которой нужно еще доказать!”

И, однако же, еврейский Бунд (Союз!) все-таки становится на курьезную позицию сохранения нации, чье существование сомнительно, а скорая гибель несомненна. И почему? Только потому, что, лишенный территориальной базы, он обречен “либо раствориться в общей интернациональной волне, либо отстоять свое самостоятельное существование как экстерриториальной организации. Бунд выбирает последнее”.

Последнее дело… Чтобы сохранить свою жалкую “нацию” (кавычки принадлежат К. Сталину. – А.М.), “сторонникам национальной автономии приходится охранять и консервировать все особенности “нации”, не только полезные, но и вредные, – лишь бы спасти “нацию”, лишь бы “уберечь” ее”. На этот опасный путь неминуемо должен был вступить Бунд. И он действительно вступил – начал отстаивать отдельное право “жаргона”, право еврейского пролетариата праздновать субботу, – этак он еще потребует права празднования всех старо-еврейских праздников!..”

К. Сталин совершенно прав: национальное возрождение непременно требует как минимум доброжелательного интереса даже к самым архаическим обычаям своего народа. Что, бесспорно, отвлекает от единого интернационального дела разрушения современной цивилизации.

Можно еще долго вчитываться в этот основополагающий труд и находить там все новые и новые глубины, однако уже из разобранного ясно: чтобы понять отношение Сталина к идее еврейского национального возрождения, не требуется зарываться в сталинское подсознание или перебирать разные глупости и грубости, которые он отпускал по адресу евреев в минуту веселости или бешенства: такое практически с каждым бывает. Если только внимательно прочесть, что он писал обдуманно и спокойно, находясь в здравом уме и твердой памяти, проживая в мирном благоустроенном городе, имея полную возможность читать и обсуждать написанное, а впоследствии нисколько не препятствуя миллионам людей десятилетиями заучивать наизусть, – из прочитанного будет ясно, что к еврейскому национальному возрождению он относился примерно так же, как к гальванизации трупа – который при этом, агонизируя, еще и успевает расстроить сплоченные интернациональные колонны голодных и рабов.

Сталин в принципе относился бы точно так же и к стремлению строить отдельную французскую или отдельную английскую культуру, но, к сожалению, до поры до времени то были нации, заставляющие считаться с собой. Однако считаться с теми, с кем можно не считаться… За каких мягкотелых либералов вы нас принимаете?!

Неприязненное и подозрительное отношение Сталина ко всякой культурной и политической активности еврейской “нации” – особенно внутри подвластной ему страны – не было результатом бессмысленной ненависти ко всему еврейскому (ну разве лишь отчасти), но было плодом обдуманных убеждений, сложившихся еще в эпоху “Просвещения”. Таков мой вывод. Но для тех добродушных людей, которые хотели бы противопоставить плохому Сталину хорошего Ленина, напомню не только о полном одобрении Лениным сталинской позиции, но и о его собственных словах: самый человечный человек называл евреев даже не “нацией” в кавычках, но кастой и утверждал, что еврейская национальная культура – лозунг раввинов и буржуа, а против “ассимиляторства” могут кричать только еврейские реакционные мещане, желающие повернуть назад колесо истории.

Судите же, какие розы заготовил Гименей, благословляя сожительство еврейского народа с Софьей Власьевной, как тонкие конспираторы всего лет двадцать тому называли Советскую власть.

Нормализация евреев

Впрочем, если бы евреи сделались “нормальной” нацией…

Нормальной – это какой? Да такой, как все. Впрочем, “все” – понятие растяжимое, если говорить о целом мире. “Как все” в России долго означало “как русские”. Был в советской торговле такой термин – “нормализация молока”, доведение слишком жирного молока до положенной кондиции... В эпоху Николая I, когда перед Россией стояла историческая задача вестернизации, либерализации, формирования свободного рынка труда и его продуктов, формирования свободной финансовой системы, Государь Император именно ту часть населения, которая была к этому наиболее приспособлена (евреев), возжелал превратить в землепашцев, ибо в торговых и финансовых навыках евреев совершенно справедливо видел опасность для существующего уклада. Но, разумеется, аграризация евреев, не вписывавшаяся ни в их привычки, ни в их национальную грезу, не принесла ни той, ни другой стороне почти ничего, кроме неприятностей и убытков. Тем не менее идея некоего Протобиробиджана начинала брезжить уже тогда: в 1835 году Николай по предложению министра финансов Канкрина утвердил проект переселения еврейского излишка (то есть чем больше, тем лучше) на пустующие земли Сибири.

Но, с одной стороны, воспротивились кагалы, которым их беднота была нужна для исправления другой повинности, тоже связанной с еврейской нормализацией, – я имею в виду службу в армии. С другой стороны, одумалось и правительство: попробуй-ка переселить бог знает куда этакую уйму народа – и какого! Не имея “добрых примеров трудолюбия и хозяйства”, евреи и в Сибири останутся евреями, продолжая уже среди тунгусов “тот же бесплодный, одними обманами поддерживаемый торг, который сделал столько вреда Западному краю империи – корчемствовать, разорять жителей легким удовлетворением склонностей к пьянству” – и прочая, и прочая, и прочая.

Солдатчина же при всех ее ужасах возможно, оказалась более эффективным орудием включения еврейского народа в современную социальную реальность. По крайней мере такой основательный исследователь, как Йоханан Петровский-Штерн (“Евреи в русской армии”, – М.: НЛО, 2003), приходит именно к этому выводу: “армия сыграла решающую роль в модернизации евреев России” и даже подготовила заметную часть кадров будущей военной организации Хагана, впоследствии переросшей в армию обороны Израиля.

Евреям, равно как доброй свинье, в конце концов все идет впрок, – с грустью вздохнут антисемиты.

Нормализовать евреев вознамерились, разумеется, и строители нового мира. Но что для них было нормой? Годилось и исчезновение, ассимиляция евреев, – это было бы вполне по Марксу-Ленину-Сталину. Но неплохо было бы и предварительно переверстать их в пролетариев. Или сделать их нацией как нацией – со своей территорией, где они наконец могли бы сделаться большинством, а не меньшинством; причем большинством, имеющим собственное прикрепленное к земле крестьянство, – это тоже вписывалось в большевистские теории, всегда подгонявшиеся под злобу дня.

Хотя – зачем? Ведь все равно всем нациям предстояло слиться в одну? (В какую – вопрос тонко обходился.) Честно скажу: не знаю. Всякое решение вопросов такого масштаба возникает как компромисс множества направлений, ни одно из которых в итоге не бывает довольно результатом. Вообще однозначно сказать, чего хотели большевики, заведомо невозможно: утопические цели требовали одного, а задачи завоевания, удержания и укрепления власти совершенно другого. Как всякая мало-мальски приличная всемирная греза, марксизм-ленинизм представлял собой противоречивую систему, благодаря чему каждый, кто был ею зачарован, имел полную возможность очаровываться каким-то близким лично ему аспектом, не обращая внимания на отрицающие его аспекты, чарующие других. Однако при попытке построить что-то реальное по чертежам, разные листы которых отрицают друг друга, воплощения противостоящих аспектов начинали сталкиваться с катастрофическим грохотом.

Личность, намеревающаяся совершить прыжок в царство свободы, вдребезги расшибалась о тотальное планирование, исключающее свободу; стратегические цели пролетарской армии, долженствовавшей обеспечить ее авангарду (большевикам) мировое господство, требовали жесточайшей эксплуатации тех, из кого, собственно, и состоял рабочий класс, во имя которого все якобы и творилось (мало кто понимал, что борьба шла не за интересы реального пролетариата, а за интересы навязанной ему химеры); интернациональное единство страны требовало подавления пресловутого права наций на самоопределение – к которому сами национальные меньшинства и даже кое-кто из большевиков-идеалистов временами начинали относиться с опасной серьезностью. А наследство им досталось многообразнейшее: перечень всех этнических групп дотягивал до восьмисот наименований; в 26-м году примерно пятьсот упразднили, а в 36-м Сталин говорил уже о шестидесяти.

Сталин, глава Наркомата по делам национальностей, полагал, что армейская дисциплина – а учреждаемое государство и мыслилось чем-то вроде передового отряда будущей всемирной армии – несовместима с независимостью отдельных национальных полков и дивизий. А потому сразу выдвинул принцип, позволяющий при желании пресечь любые национальные вольности: уважаться может не самоопределение буржуазии, а самоопределение трудящихся масс (впоследствии всякую попытку заговорить об отдельных национальных интересах, хотя бы и культурных, всегда называли национализмом не каким-нибудь, а именно буржуазным). Поскрести иного коммуниста – и найдешь великорусского шовиниста, отреагировал Ленин; Ильич, разумеется, тоже прекрасно понимал, что первейшее условие политической борьбы – быть сильным, но вместе с тем он всерьез опасался, что русский патриотизм (“великорусский шовинизм”) сумеет борьбу за торжество международного рабочего класса трансформировать в борьбу за торжество русского государства – что русская национальная греза одолеет интернациональную. “Буржуазный национализм и пролетарский интернационализм – вот два непримиримых лозунга, соответствующие двум великим классовым лагерям всего мира”. (В.И. Ленин).

Армейская централизация внутри партии была для Ленина альфой и омегой государственной мудрости – центральные комитеты национальных компартий были приравнены к территориальным: все периферийные органы “ордена меченосцев” должны были быть идеально послушны центру. Но – центру общепролетарскому, а не русскому, “классовое” доминирование не должно было превращаться в национальное. Подчеркиваю: Ленин стоял вовсе не за чью-либо свободу, Ленин стоял за диктатуру. Но диктатуру классовую, а не национальную. Патриотические чувства, порождаемые национальными фантазиями, были едва ли не самым могучим препятствием на пути к мировому господству фантазий пролетарских.

Сталин же занимал в этом вопросе более прагматическую позицию: почему бы не сгруппировать более слабые национальные отряды вокруг наиболее сильного – русского, если это улучшает управляемость да к тому же приближает идеальную цель неизбежного слияния наций в одну? В августе 1922 года, уже будучи генеральным секретарем ЦК РКП(б), Сталин подготовил проект резолюции пленума ЦК, который признал целесообразным формальное вступление независимых советских республик Украины, Белоруссии, Азербайджана, Грузии и Армении в состав РСФСР. Далее “чудесный грузин” в письме к Ленину попытался убедить “дряхлеющего льва” в том, что хаос в отношениях между центром и окраинами становится нетерпимым, а потому пора прекратить игру в независимость: либо действительная независимость и тогда невмешательство центра, либо действительное объединение советских республик в одно хозяйственное целое.

Но Ленин грезил более пышными воздушными замками в виде некоего Союза советских республик Европы и Азии, куда вот-вот вольется пробуждающийся Восток, да и лозунг “Даешь Европу!”, начиная с бурлящей Германии, призывно пел в его ушах…

Словом, если бы не все та же проклятая “та старушка”, трудно сказать, что бы еще мог наворотить вождь мирового пролетариата, прежде чем его наконец связали, – скорее всего даже сами его верные ученики, видя, что он снова и снова готов ставить на карту чудом свалившуюся на них победу.

Покорить мир, став во главе Российской империи, но предварительно истребив в ней все русское (не людей, разумеется, а их национальные мнимости), – это было слишком смело даже для большевиков. А Сталин, хотя ни малейшей симпатии ни к русскому и ни какому другому патриотизму не испытывал, все же не видел большой опасности в том, чтобы в так называемом интернациональном государстве доминировал русский язык, а главным столичным городом сделалась древняя русская столица, – лишь бы сам русский народ оставался в безоговорочном у него повиновении. Поэтому он, с одной стороны, старался удержать в узде могучего русского медведя, которого они, большевики, хотя и сумели взнуздать, но продолжали опасаться, а потому по-прежнему называли великорусский шовинизм “основной опасностью”, – с другой же стороны, он понимал, что опираться на безопасное, то есть на бессильное, невозможно. Он лишь пресекал национальные порывы железным принципом: право наций на самоопределение должно быть подчинено праву рабочего класса на укрепление своей власти.

А рабочий класс – это был он.

Прежде всего власть, теории подождут. Тем более что без власти они все равно ничего не стоят. И если для укрепления власти в минуту смертельной опасности со стороны поднявшейся на дыбы тевтонской химеры понадобится пришпорить русский патриотизм, еще вчера именуемый шовинизмом, он это сделает не колеблясь. Ставить нужно на сильнейшего, только узду следует держать рукой еще более железной, безжалостно истребляя тех мечтателей, которые вздумают обращать русскую мечту не только против чужеземного, но и против внутреннего деспотизма.

Двадцатые… Какие нации в те годы выглядят доминирующими, а какие угнетенными? Антисемиты, как известно, считают, что доминировали евреи, а угнетали русских. Двухтомник Солженицына “Двести лет вместе” не только резко расширил круг сторонников этого мнения, но и придал ему респектабельности. Но мое мнение вы знаете: угнетен тот народ, который вынужден стыдиться своего имени. Национальный подъем и национальный упадок происходят прежде всего не во внешнем мире, а во внутреннем мире людей, в их воображении. И если членам какой-то нации становится опасно произнести вслух ее имя, признаться в гордости за ее прошлое, в надеждах на ее будущее, – однако это рождает в них гнев и удвоенную любовь к своему униженному народу – это для меня признак бесспорного национального подъема. Если же сколь угодно много отдельных индивидов из этого народа добиваются блестящих успехов на всех мыслимых поприщах, но становятся равнодушными к своей национальной сказке, к прошлому и будущему своего народа, – для меня это несомненный национальный упадок.

Народ – это прежде всего греза; крепнет греза – подъем, слабеет – упадок. А потому все цифры – столько-то евреев проникли туда-то и туда-то, сюда-то и сюда-то, а столько-то русских расстреляно, сослано и прочее, – это совершенно не говорит о чьем-то национальном торжестве или национальном поражении. Если, повторяю, евреи массами добиваются личного успеха, отпадая при этом от своего народа, – для народа это не успех, а поражение.

И наоборот. Доминирует та нация, чья греза является доминирующей. И чья же греза преобладала в двадцатые годы? По-моему, ничья. Под свирепым оком грезы интернациональной ни одна национальная фантазия не смела и шелохнуться.

Сколько бы тысяч евреев ни вливалось в большевистскую верхушку, пытавшуюся возглавить всемирную армию пролетариев против буржуев, о положении еврейского народа будут говорить не успехи этих идеалистов, карьеристов и ловкачей, а положение тех евреев, кто сознательно остался со своим народом, чтобы сохранить его язык и его сказки, чтобы поэтизировать его воображаемое прошлое и что-то делать для его воображаемого будущего. Иными словами, отношение советской власти к еврейскому народу определялось отношением не к тем, кто от него отпал, а к тем, кто отпасть не пожелал, к патриотам именно еврейского народа, или, как их называли большевики, к еврейским националистам. И вот они-то, “еврейские националисты”, видели очень мало ласки от обновленной матери-родины.

Солженицын на протяжении чрезвычайно плотно забитых цифрами и фактами тридцати пяти страниц повествует о массовом проникновении евреев в крупные города, в аппарат советского управления, – причем вроде бы чем выше, тем гуще, – в учебные заведения, в комсомол… Да, и в нэпманы, но и в чека, и в армию, и дипломатический корпус, – впрочем, все это читано у патриотов в кавычках и без не раз, не два и не двадцать. Но что думали, какие чувства испытывали эти выдвиженцы по отношению к тому народу, из которого вышли, об этом ни у кого из них нет ни слова. Хотя лишь эти чувства и определяли, было это торжество или поражение еврейского народа.

Мне о чувствах раннесоветских еврейских деятелей, “просочивших” советские верхи, тоже ничего не известно. Но, судя по всему, новая еврейская элита была в массе своей патриотичной по отношению к новому интернациональному государству и антипатриотичной по отношению к тому народу, из которого она вышла, – кто еще писал о еврейской жизни с таким отвращением, как Багрицкий: еврейские павлины на обивке, еврейские скисающие сливки… Если так, то не исключено, что, начав вытеснение евреев из государственной элиты, советская власть упустила возможность окончательного решения еврейского вопроса. Да, конечно, евреи, если их не придержать, заполнили бы государственную, научную, финансовую, хозяйственную, культурную элиту далеко не пропорционально их доле среди населения. Это, разумеется, было бы неприятно, но – через одно-два поколения почти все они перестали бы быть евреями, вступив в смешанные браки, да и просто сами по себе утратив интерес к бесполезным и, как это всегда видится со стороны, бессмысленным еврейским грезам. Неужели ради этой великой цели русскому народу не стоило потерпеть несколько десятилетий?.. Но терпение никогда не относилось к числу народных добродетелей…

Чтобы унять тревогу национальных меньшинств за сохранность своих грез, Сталин объявил, что партия берет курс на “коренизацию” кадров, курс, намеченный еще в 1921 году X партийным съездом. Национальная политика Ленина-Сталина была избрана давно и дальновидно: чтобы победить врага или просто склонить на свою сторону несогласного, нужно прежде всего разрушить его грезу; чтобы разрушить его грезу, нужно прежде всего убедить его, что ей ничего не угрожает (об этом сейчас забывает Запад по отношению к России, тем самым мобилизуя русских вокруг своих химер, автоматически становящихся все более и более агрессивными: агрессия автоматически порождается страхом). Вы хозяева в своей республике, намекал новый курс тем национальным меньшинствам, чьи представители начинали проигрывать состязание за места в органах власти: принцип “имеют значение исключительно личные заслуги” никогда не принимается проигрывающей нацией – она всегда начинает требовать какой-то выгодной для нее процентной нормы.

“Коренизация” являлась лишь одной из компонент общего процесса “нормализации” евреев, доведения их доли в органах власти до какой-то более терпимой процентной нормы. Но трудно даже сказать, какой должна была бы сделаться эта норма, чтобы совсем не вызывать раздражения, – боюсь, что нулевой: народное сознание слишком уж склонно рассматривать достижения чужаков внутри своей страны через увеличительное стекло, а их лишения – через уменьшительное.

Солженицын стремится быть предельно обоесторонним рупором народной совести, и положение еврейской “неначальствующей” массы он живописует самыми безрадостными красками.

Тем не менее даже на этом фоне Солженицын изображает попытки “советских властей” пересадить евреев “на землю” вполне иронически.

“А еще из излюбленных советских идей двадцатых годов, – не столько еврейской идеей, сколько намеченной для евреев, – была еврейская земельная колонизация. Мол, всю свою историю рассеяния лишенные возможности быть земледельцами и лишь по проклятой вынужденности занимаясь ростовщичеством, коммерцией и торговлей, – наконец-то евреи осядут на земле, отрекутся от вредных привычек прошлого и своим производительным трудом под советским небом, развеют недоброжелательные о себе легенды!

Советские власти обратились к идее еврейской колонизации отчасти по производственным соображениям, но больше по политическим: вызвать с Запада волну симпатии и, – еще важней, – большой денежной помощи... К осени 1924 был создан правительственный Комитет по Землеустройству Евреев Трудящихся (КомЗЕТ), впримык к нему – ОЗЕТ (Всесоюзное добровольное Общество по Землеустройству Евреев Трудящихся). (Помню, в 1927-28 – нас, малых школьников, всех сплошь заставляли вступать и платить – просить у родителей, приносить из дому – членские взносы в ОДД, Общество Друзей Детей, и... в ОЗЕТ.) Во многих странах мира создавались вспомогательные ОЗЕТу организации.

ЦИК СССР в марте 1928 отвел Биробиджан специально для еврейской колонизации, и тут же стали формировать первые туда эшелоны поселенцев – это были впервые вообще переходящие к земледелию горожане Украины и Белоруссии, совсем не готовые к сельскохозяйственному труду. (Приманкой для едущих было снятие “лишенства”.) Комсомол (как всегда, судорожно) проводил “ежемесячник ОЗЕТа”, пионерские делегации ездили по всей стране собирать средства на биробиджанское переселение.

Отправленные так спешно еврейские семьи – приехали и ужаснулись условиям. Они были поселены в бараках на станции Тихонькой (будущий город Биробиджан). “Среди барачных жителей… некоторые умудряются получать переселенческий кредит и ссуды, сидя в бараке, и проедают их, даже не выехав на землю. Другие, менее изворотливые, нищенствуют”. <…> И многие жить в Биробиджане не остались: весной 1928 приехала тысяча работников, и уже к концу июля двадцать пять процентов, разочарованные, уехали; из приехавших за весь 1928 к февралю 1929 г. уже более половины бросили Биробиджан. От 1928 по 1933 туда приехало свыше восемнадцати тысяч переселенцев, а еврейское население выросло только до шести тысяч; по другим данным, лишь четырнадцать процентов намеченного к поселению числа евреев остались на жительство в 1929 г. Уезжали либо на свои прежние места, либо в Хабаровск и Владивосток.

Ларин, посвящая немало разумных и страстных страниц доводам о наилучшем устройстве еврейского земледелия, однако, негодует: “Нездоровая шумиха… поднята вокруг Биробиджана… утопия о поселении [там] миллиона евреев… Заселение его было понято чуть не как национальная обязанность советских евреев”, “сионизм наизнанку”, “какое-то народничество”. А международные еврейские организации – Биробиджана не финансировали от начала, считая его для себя слишком дорогим и рискованным. Вернее, западные еврейские организации, Агро-Джойнт, ОРТ и ЕКО, вовсе не сочувствовали этому далекому зауральскому проекту. Он никак не был “еврейским”, а затеей советских властей, бурно взявшихся разрушать и строить заново всю жизнь страны”.

Такой итог биробиджанской “затее” подводит Солженицын. И все же немало еврейских романтиков (а именно они, служители грез, и составляют так называемую душу всякого народа) потянулось вместо Ближнего Востока на Дальний – какую-то грезу, стало быть, создать удалось.

Но кто же, наконец, такой этот Ларин, которого Солженицын столь многообильно цитирует? И как этот Ларин сам видел проблему еврейской нормализации?

В Малой советской энциклопедии 37-го года выпуска о нем написано буквально следующее: Ларин Ю. (Лурье, Михаил Александрович, 1882–1932) – экономист, коммунист. В 1901–02 – один из организаторов Крымского союза РСДРП. В 1902 сослан на восемь лет в Якутскую обл. В 1904 бежал за границу и примкнул к меньшевикам. В 1905–13 работал в Петербурге, на Украине, в Крыму и на Кавказе. В годы реакции – ликвидатор. В 1913 выслан за границу после почти годичного тюремного заключения. В годы Мировой войны Л. – меньшевик-интернационалист. После Февральской буржуазно-демократической революции 1917 вернулся… Играл значительную… Вошел в большевистскую… Находился на ответственной хозяйственной…

А главное – вовремя умер и был похоронен в кремлевской стене, неподалеку от Сталина, которого называл Кобой и даже позволял себе дружески поучать, так что 37-й год он вряд ли пережил бы. К слову сказать, и простые люди, и аналитики до сих пор гадают, что заставляло Сталина уничтожать не только потенциальных врагов, но и пламенных соратников, и очень часто приходят к стандартному выводу: параноидальная подозрительность, Сталин никому не верил.

Однако не мог же он верить и всевозможным бредовым обвинениям о связях с разведками, о намерениях передать Биробиджан Японии и тому подобной ахинее. Взгляд на историю как на борьбу фантазий подсказывает другой ответ: Сталин истреблял все альтернативные фантазии. Поэтому его врагами были решительно все идеалисты, способные мечтать о чем-либо, помимо исполнения верховной воли. Казалось бы, зачем уничтожать какой-нибудь кружок эсперантистов или поклонников кавалергардской формы столетней давности? Садизм, отвечают наивные люди. Прополка, отвечаю я. Макиавелли учил уничтожать любые объекты, способные сделаться центрами сопротивления. Но в последние десятилетия жизни Сталина о сопротивлении ему мог помыслить только сумасшедший, а уж ответственные деятели государства, экономики и культуры что-что, но сумасшедшими не были. Однако кое-кто из них был способен – не на бесконтрольные поступки, таких уже не водилось, но – на бесконтрольные мечты, на бесконтрольные грезы, и вот их-то и требовалось уничтожить. Сталин был действительно политиком нового типа: все убивали за дела – он убивал за несанкционированные фантазии. В этом он действительно превосходил рядовых тиранов.

Ларин же был способен не только на бесконтрольные мечты, но еще и на бесконтрольные планы, а то и поступки и потому был обречен. Он был пассионарием, то есть человеком, живущим грезами, и потому даже Ленин, высоко ценивший ларинскую кипучесть и организаторские дарования, считал нужным притормаживать его склонность к разного рода авантюрам, наградив Михаила Александровича в одной из своих бесчисленных записок высоким комплиментом: плут архиловок.

Завершить этот беглый набросок можно такой деталью: Ларин страдал прогрессирующей атрофией мышц, передвигался на костылях, а разговаривая по телефону, был вынужден держать трубку двумя руками. Орел, конечно, хотя, как и все социальные пассионарии, личность весьма опасная, привлекательная более в эстетическом, нежели в прагматическом отношении.

Дальневосточная ветка Палестины

История Биробиджана как история событий мало чем отличается от истории Магнитогорска или Новокузнецка. Национальная специфика, взятая как доля евреев, тоже не заходила слишком далеко – не выше четвертой части общего населения. И ужасы тридцать седьмого в Биробиджане тоже имели мало специфического: еврейская сказка до особого к себе внимания еще не доросла. Хотя в конце концов специфичной для Биробиджана, пожалуй, оказалась именно история сказок.

Никак нельзя обойти прозаиков Бориса Миллера и поэтессу Любовь Вассерман, ибо судьбы и тексты биробиджанских писателей и поэтов весьма привлекательны в качестве предметов особого исследования. Поскольку родину создают не кочегары и не плотники, а поэты, ибо родина – это система грез, интересно было бы изучить поподробнее, какими грезами биробиджанские творцы были очарованы сами и пытались очаровывать других. И хотя больших талантов, если не считать Казакевича, среди них открыть не удалось, их попытка создать родину из ничего остается уникальной и поучительной. Судьбы же их по-настоящему драматичны. Сталинский удар на них обрушился из-за того, что они с предельной добросовестностью исполняли свое дело – воспевали новую декретную родину. Но – воспевали как нечто отдельное, особенное, ибо никак иначе ничего воспеть невозможно. Невозможно заразить кого-то своей любовью к человеку, профессии, народу, области, постоянно приговаривая, что они ничем не лучше других. Невозможно и оплакать свое отдельное горе, будучи поставленным в необходимость постоянно оговариваться, что и у других горе нисколько не меньше. А именно этого и требовала советская власть.

Она требовала романов и поэм в таком примерно духе: наконец-то сбылась тысячелетняя мечта еврейского народа о собственном государстве – хотя в дружной семье советских народов повсюду живется одинаково уютно. Наконец-то мы можем писать на своем родном языке – хотя он, конечно, ничем не лучше великого и могучего русского языка. Мы должны собрать все силы – хотя без поддержки великого и могучего русского народа у нас все равно ничего не получится. Наши парни сражаются, как истинные наследники Самсона, – хотя, впрочем, Илья Муромец ничем ему не уступит. Горе наших матерей, потерявших своих сынов, безмерно – хотя и не более безмерно, чем горе русских, украинских, белорусских, узбекских, татарских и всех прочих матерей.

При всей смехотворности этого канона поэтов и писателей карали именно за отступления от него.

Нет, я не утопист, я вовсе не жду от власти неземного совершенства, всякая власть обязана заботиться прежде всего о сохранении общественного целого даже и в ущерб отдельным его частям, и вполне можно понять, что в военные годы, требуя от самого сильного народа страны чудовищных жертв, власть стремилась как можно больше льстить ему и как можно меньше его раздражать (если только этого не требовали ее собственные интересы), – с этой точки зрения объяснимо даже то, что массовые истребления евреев во время войны советская пропаганда дипломатично именовала массовыми убийствами “мирных советских граждан”. Но если так может рассуждать политик, то поэт, национальный поэт так чувствовать не может, поэзия рождается эмоциональным порывом, а не дальновидным расчетом.

Все это, собственно, доказывает только то, что попытка создать с нуля национальное государство меньшинства внутри национального государства большинства была обречена на заведомое поражение. Причем обречена не только тоталитарно-коллективистскими, но и либерально-индивидуалистическими принципами.

Это было время, когда советская власть в полном соответствии с правилами “real politics” снова решилась “сдать” евреев, чтобы не сердить своего стратегического партнера Адольфа Алоизовича Гитлера, чтобы отнять у него пропагандистские козыри, позволяющие отождествлять большевизм с еврейством, а также чтобы осуществлять беспрепятственную мобилизацию русских воодушевляющих фантомов, без поддержки которых было трудно рассчитывать на победу над своим страшным союзником. И это было, надо с горечью признать, так по-человечески… Мало кто способен поступать иначе, когда его собственная жизнь стоит на карте. Хотя от мечты о том, чтобы люди сделались иными, – от этой мечты, я думаю, все равно не надо отказываться: лишившись этой грезы, мир сделается еще более ужасным.

Формально образование на еврейском языке не ликвидировалось, но постоянно тем или иным способом затруднялось, так, чтобы желавшим его получить требовались какие-то экстраординарные серьезные мотивы. Однако именно мотивы быстро угасали – с такой очевидностью перекрывались социальные перспективы для детей, желавших обучаться на родном языке. К 1940 году были закрыты все высшие учебные заведения на еврейском языке в Киеве, Минске и Москве. Не хватало учебников и – после 37-го года – преподавателей. А такие предметы, как химия, математика, вообще преподавались практически только на русском – еврейское отделение Московского пединститута было закрыто в 1939 году. Аналогичная участь постигла и второй основной источник еврейских педагогических кадров – еврейское отделение Одесского пединститута.

Унификация, неизбежно принимавшая облик русификации (а чего еще, не эстонизации же!), отсекала виды на будущее внутри хоть сколько-нибудь развитого еврейского мира, и еврейские папы и мамы, понимая, куда дует ветер, сами начинали отдавать детей в русские классы, открывавшие нормальные перспективы. Даже те, всегда немногие, идеалисты, которые готовы были обречь своих детей на прокладывание тяжелого самостоятельного пути еврейского народа, оказывались в столь незначительном меньшинстве, что партийное начальство могло с полным основанием ссылаться на нехватку желающих для развития сколько-нибудь полноценного образования на еврейском языке.

Но это еще были только цветочки…

Картина Биробиджана во время войны в основном сходна с привычной картиной советского тыла: энтузиазм, непосильный труд, пожертвования, недоедание на грани голодной смерти… При том, что в те годы громче всего зазвучали призывы именно к русскому народу (Сталин осуществил открытую мобилизацию русских грез, справедливо полагая, что в случае победы, которая без их поддержки весьма сомнительна, он сумеет удержать их в узде), еврейский народ сделался одним из тех немногих народов, чье имя было использовано в пропаганде, предназначенной для западного слуха (внутри же страны постарались убрать хотя бы с глаз долой эту красную тряпку, которую и без того постоянно совала населению под нос гитлеровская пропаганда: вы воюете из-за евреев, вы защищаете евреев… Лучше уж и впрямь массовые убийства евреев обтекаемо называть убийствами “мирных советских граждан”). В мае 1942 года в Москве состоялся митинг, послуживший прелюдией к образованию Еврейского антифашистского комитета (ЕАК). Известные в Союзе и даже в мире советские евреи обратились к евреям всей планеты с призывом приобрести для Красной армии тысячу танков и пятьсот самолетов: “От тех, кто сражается сегодня с гитлеровскими ордами, зависит будущее всего мира и, в частности, еврейского народа”. В ответ Еврейскому антифашистскому комитету в город Куйбышев была направлена из ЕАО телеграмма о сборе денег в количестве 7 700 500 рублей, в том числе на строительство танков и самолетов 489 700 рублей и теплых вещей для фронта на сумму 65 523 рубля.

В 1944 году на фоне общего горя и нужды руководство области решило отметить десятилетие со дня образования ЕАО, и в благодарственном обращении к Сталину среди стандартной патетики была использована пара специфически еврейских образов: Самсон, пожертвовавший собой ради уничтожения врага, “львиное сердце Маккавеев”… И это через несколько лет припомнили первому секретарю обкома Александру Наумовичу Бахмутскому в качестве проявления еврейского буржуазного национализма.

Всего же во время войны погибло свыше семи тысяч жителей ЕАО, а по последним данным, даже свыше восьми (сопоставимо с 37-м годом); среди погибших было 884 еврея, 3218 русских и 1020 украинцев. Желающие могут посчитать, соответствовало ли это процентной норме. Но что интересно: сохранился отчет военкома, в котором он докладывал, что от мобилизации никто не уклоняется.

Тем не менее антисемитский фантом выглядит совершенно иным. Анекдот: в Биробиджане установлен памятник неизвестному солдату Мойше Рабиновичу. “Почему же “неизвестному”, ведь есть имя и фамилия?” “Да, но неизвестно, был ли он солдатом”. Впрочем, в детстве я слышал еще более “дружелюбный” анекдот: в военкомате новобранцам задают вопрос: “Вы как собираетесь воевать?” Иван: “Я буду сражаться за двоих”. Абрам: “А за меня Иван будет сражаться”.

Новый секретарь обкома ЕАО А.Н. Бахмутский, взрослевший уже при советской власти (1911 года рождения), похоже, сочетал искреннюю преданность делу Ленина–Сталина с наивностью, заставлявшей его верить, будто Сталин может допустить какое-то не совсем фиктивное единение еврейского народа вокруг каких бы то ни было, пускай и сверхсоветских, но все-таки в какой-то степени еврейских ценностей. Вместе с председателем облисполкома М.Н. Зильберштейном Бахмутский задумал повысить статус Еврейской автономной области до уровня автономной республики. В ответ на их письмо Совнарком РСФСР в январе 1946 года издал постановление, в экономическом отношении совершенно не обнадеживающее, зато содержащее важный символический жест: направить в ЕАО пятьдесят учителей и двадцать врачей непременно еврейского происхождения. Было также снова разрешено издавать десятитысячным тиражом газету “Биробиджанер Штерн” (“Биробиджанская звезда”), за годы войны свернувшуюся до одной странички внутри русскоязычной газеты.

Однако в апреле того же 46-го года Бахмутский через отца ЕАО М.И. Калинина узнал, что Сталин в его просьбе решительно отказал. Но Бахмутский, возможно, благодаря все той же наивности, был смелым человеком: он решил использовать личное знакомство с Молотовым, Кагановичем, Маленковым, а также с председателем Еврейского антифашистского комитета Михоэлсом, навлекая этим смертельную опасность и на себя, и на него: Сталин, повторяю, убивал даже за одни только грезы о самой призрачной независимости.

Бахмутский же осмелился не только через местную печать, но и через газету Еврейского антифашистского комитета “Эйникайт” (“Единение”), читавшуюся десятками тысяч евреев не только в Советском Союзе, но и за рубежом, систематически пропагандировать ЕАО как своеобразный центр не только еврейской экономической деятельности и культуры, но и как центр еврейской государственности.

Хозяйственная деятельность в ЕАО и после войны являлась чисто советским коктейлем успехов и провалов, только с нараставшей долей последних. Мысль о том, что неплохо бы повторить довоенный опыт, приманив в область хоть какую-то поддержку американского еврейства, в экономическом отношении для руководства области была столь же естественной, сколь опасной в отношении политическом: связь с Западом, низкопоклонство перед Западом!.. Связь с Западом – к тому же с Америкой! – действительно существовала: еще в 1935 году, после прихода Гитлера к власти, был создан Американо-Биробиджанский комитет “Амбиджан”, намеревавшийся добиться у советского правительства разрешения на устройство в Биробиджане некоего убежища для евреев Восточной и Центральной Европы, над которыми нависла – мало кто догадывался даже насколько – ужасная опасность. Помощь американских евреев при этом гарантировалась. Советское правительство, по крайней мере на словах, пошло навстречу, но сионистски настроенная часть американского еврейства постаралась расстроить этот договор. Забытый богом уголок среди тайги и болот, под боком у Японии и под рукой у Сталина, и впрямь казался не самым уютным местом на земле – если не знать о подступающих рвах и газовых камерах. Тридцать седьмой год, несомненно, весьма сурово прокатился бы по этим западным гостям, однако в живых среди них осталось бы все-таки гораздо, гораздо больше. Но дальновидность не свойственна человеку, если даже он еврей…

В 1936 году “Амбиджан” все-таки переселил в ЕАО около ста еврейских семей, но в 1937 году советская сторона предложила приостановить иммиграцию до выяснения международной обстановки. Обстановка прояснилась только 22 июня 1941 года – “Амбиджан” начал оказывать Советскому Союзу систематическую помощь настолько заметную, что даже заслужил благодарственную телеграмму маршала Жукова. А между Биробиджаном и “Амбиджаном” постепенно развилась такая нежная страсть, что председатель облисполкома М.Н. Зильберштейн, забыв, что у советских собственная гордость, начал посылать “Амбиджану”, словно в Госплан, заявки на ткани, продукты, токарные, фрезерные, строгальные, сверлильные станки, слесарные и столярные инструменты, электропровод, электролампы, музыкальные инструменты, котлы, паровые турбины, электрогенераторы… Впоследствии это называлось унизительными подачками американских евреев. Но главная неловкость возникла из-за еврейских детей-сирот, которых Биробиджан не был готов принять в таком количестве, на какое рассчитывал “Амбиджан”.

Впрочем, и без сирот этот союз не мог кончиться добром, – американские благотворители запросто говорили и писали о Еврейской автономной области как о будущей республике, а Сталин такой самодеятельности очень не любил. В 1948 году началась борьба с “безродными космополитами”, что еще более ослабило желание среднего еврея оставаться евреем – практически во всех смешанных семьях детей стали записывать в более безопасную национальность; процент “формальных” евреев в ЕАО неуклонно снижался.

Об уничтожении Еврейского антифашистского комитета (ЕАК) написано довольно; поэтому здесь достаточно сказать: разумеется, никакой шпионской деятельностью “еврейские антифашисты” не занимались, но что касается несанкционированных грез, то таки да, грезили. Вступались за отдельных евреев, вообразили себя представителями несуществующего народа… Который, возможно, раздражал Сталина еще и тем, что отказывался вести себя в соответствии с его теориями – труп отказывался разлагаться. Кстати, и новая власть, после смерти отца народов отменившая расстрельный приговор, все-таки посмертно попеняла ЕАКовцам за их бестактное поведение – за попытки “некоторых из осужденных” присваивать себе несвойственные им функции: вмешиваться в решение вопросов о трудоустройстве лиц еврейской национальности, возбуждать ходатайства об освобождении заключенных евреев из лагерей. И вообще – мелькали.

ЕАК и в самом деле находился в фокусе международного внимания. Но кому в столицах было дело до того, какими демагогическими зверствами отозвалась эта кампания в Еврейской автономной области! Мощным катализатором послужило и осложнение отношений с государством Израиль, примерно в это же время воссозданным на канонической Земле обетованной и отказавшимся служить советским плацдармом на Ближнем Востоке. Энтузиазм, с которым советские евреи восприняли его героическое рождение, не мог не усилить в советских вождях не лишенное оснований чувство: сколько еврея ни корми…

Все, что связывалось со словами “еврейский”, “еврейское”, в Еврейской автономной области теперь именовалось буржуазным национализмом, как, впрочем, и во всей стране. Однако особенностью ЕАО было, пожалуй, обвинение А.Н. Бахмутского в попытках создать в Еврейской автономной области еврейскую элиту. Что он, судя по всему, действительно пытался сделать. Тогда как подбор кадров по национальному признаку и в самом деле был нарушением не только сталинской конституции, но и вообще либеральных принципов, запрещающих принимать во внимание национальность граждан. Ну а что без такого подбора, без создания дополнительных стимулов евреям оставаться и становиться именно евреями, а не просто “советскими людьми”, область и не могла сделаться еврейской – так и не нужно. Довольствуйтесь названием. А потому и экспозиции по еврейской истории из краеведческого музея должны быть изъяты.

После показательных изобличений и тщетных покаяний (“Я кроме семилетки и ФЗУ, по существу, никакого образования не имею”) в театре имени Кагановича А.Н.Бухмутский был исключен из партии. Напрасно он, глотая слезы, повторял: “Мне всего тридцать восемь лет. Поверьте мне. Только не исключайте”.

Первые слова нового, присланного из Москвы первого секретаря обкома П.В. Симонова, обращенные к ожидавшему его шоферу (кстати, еврею), были таковы: “Ну так что, расхулиганились здесь еврейчики? Ну ничего, мы порядок наведем”.

Новое истребление начавшей было формироваться государственной, хозяйственной и культурной элиты Еврейской автономной области, в отличие от 37-го года, планомерно осуществлялось теперь уже по национальному признаку. Во всех обвинениях ключевые слова были одни и те же: “буржуазный”, “националистический”, “сионистский”, “космополитический”, “проамериканский”. В центре города жгли тысячи книг на еврейском языке – это были книги репрессированных писателей, а заодно и просто “устаревшие по содержанию” и “излишние”. А сами биробиджанские писатели…

Борис Миллер (Бер Срульевич Мейлер), 1913 года рождения, образование высшее, писатель, был обвинен в том, что в его патриотической пьесе “Он из Биробиджана” земляки, встретившись на фронте, поднимают тост сначала за Биробиджан и только потом за товарища Сталина, – в итоге десять лет, правда, с правом переписки. И то сказать: в газете “Биробиджанер Штерн” Б. Миллер опубликовал список евреев – Героев Советского Союза. Не могу устоять перед соблазном процитировать протокол его допроса.

“Следователь: Почему список озаглавлен “Честь и слава еврейскому народу”? Вам разве неизвестно, что это определение – “еврейский народ” противоречит национальной политике партии и правительства?

Миллер: Термин этот, хоть он и противоречит марксистско-ленинскому определению нации и народности, систематически употребляется в еврейской печати”.

Хорош…

Любовь Шамовна Вассерман, родившаяся в Польше, приехавшая в Красный Сион из просто Сиона, имела неосторожность сочинить стихотворение, в котором были такие строки:

Биробиджан – мой дом,

И песнь моя о нем.

Люблю свою страну – Биробиджан.

“Следователь: Признаете, что оно националистическое?

Вассерман: Да, потому что в нем допущено такое националистическое выражение: “Люблю свою страну – Биробиджан””.

В итоге те же десять лет, отштемпелеванные тем же 31-м мая 1950 года. А в 1952 году, в день Советской армии, А.Н. Бахмутский был приговорен к расстрелу, замененному после его клятвенного письма Сталину двадцатипятилетним заключением. Бахмутский вышел на свободу в 1956 году за месяц до XX съезда сорокашестилетним, но уже безнадежно больным человеком. И век свой доживал в полной безвестности.

Любопытно, кстати, что синагога, вызывавшая особый патриотический гнев (“Для синагоги нашли помещение, а для Досоафа не можете!”), была закрыта уже после смерти Сталина, в ноябре 1953 года.

Антисемитизм пировал в еврейском “национальном государстве” еще более пышно и разгульно, чем в остальном Союзе.

Еврейское переселение практически прекратилось. Условия, которые теперь предоставлялись переселенцам, могли бы соблазнить разве что каких-то еврейских энтузиастов – однако для энтузиазма было меньше всего оснований. Зато хоть как-то обеспечивались жильем “спецпереселенцы”, среди которых было немало реальных пособников Гитлера, помогавших ему осуществлять окончательное решение еврейского вопроса в Западной Украине, Белоруссии и Молдавии.

С колхозников в ЕАО сдирали последнее, – как, впрочем, и везде: нормализация была осуществлена на все сто. Вплоть до того, что, как и повсюду, планы по сельскому хозяйству, при всей их убогости, почти никогда не выполнялись. Средний надой на одну корову составлял 933 литра при плане 1500. На трудодни давали буквально по несколько пригоршней пшеницы; денег почти не платили, да на них нечего было и купить, поэтому, кто мог, бежали из колхозов кому куда удавалось. Со второй половины 1949-го по 1955 год в ЕАО не было построено ни одного промышленного предприятия, ни одного клуба, библиотеки, школы, детского сада. Существовавшая промышленность пребывала в упадке, и, похоже, мода месяцами не выплачивать зарплату началась уже тогда.

О национальном же достоинстве могли помнить только безумцы.

В Большой советской энциклопедии, куда, как известно, попадают лишь самые выверенные знания, в 1952 году черным по белому было пропечатано: евреи не составляют нации.

Еврейской нации не было, а еврейская область все-таки была, напоминая известный анекдот про Вовочку: как же так, ж… есть, а слова нет?

Знаменитое дело врачей отозвалось в Еврейской автономной области больше остервенелой риторикой и бредовыми слухами, чем реальными репрессиями, поскольку всех, “кого надо”, уже переувольняли и пересажали. А избавляться в массовом порядке от врачей, которых и без того не хватало, только из-за их еврейских фамилий – до этого антисемитское беснование дойти не успело или не решилось. Зато с новой силой обрушивались на государство Израиль.

Готовилась ли массовая высылка евреев за Урал – достоверных доказательств нет, но слухи такие ходили. И в них очень даже верили. Однако снова явилась “та старушка”.

После смерти Сталина политика партии по отношению к евреям пользовалась в основном методом замалчивания: вы сидите тихо – и мы вас трогать не будем, только не лезьте в государственную элиту; вы делайте вид, будто вы такие же, как все, и мы будем делать вид, что вы такие же, как все. Только неприличного слова “еврей” в печати употреблять не станем. (И вам же будет лучше.)

Без специальных поисков о Еврейской автономной области было практически невозможно найти какие-то печатные упоминания, разве что изредка вздрогнешь, наткнувшись на карте на слово “Еврейская”. Биробиджан в конечном итоге не сделался ни огромным гетто, как опасался Илья Эренбург, ни какой-то особенной фабрикой ассимиляции, как с горечью констатировал Борис Миллер. Это была область как область, с 1967 года Еврейская ордена Ленина. Правда, с 1970 года с евреем во главе. Евреев там осело все-таки погуще среднего (около девяти процентов населения Биробиджана и около 0,7 процента всех советских евреев), но в номенклатуре их почти не было. И в коллективных фантазиях русского народа они тоже не присутствовали. И в фантазиях еврейского народа, я думаю, тоже, а дух народа – это и есть его коллективные фантазии. Даже в тех сферах народного духа, где обретаются анекдоты, мне попался только один третьесортный экземплярчик. Брежнев летит в Биробиджан, а самолет из-за сложных метеоусловий садится в Китае. Брежнев выходит, всматривается в публику и спрашивает: “Ну что, жиды, прищурились?”

Биробиджан выпал и из еврейской, и из русской истории, – время от времени, правда, всплывая, когда требовалось поубедительнее заклеймить международный сионизм.

Уроки? Пожалуйста.

Урок первый: создание национального государства “малого народа” внутри государства “большого народа” – дело заведомо невыполнимое.

Урок второй: в критических ситуациях даже нейтральная власть не станет из-за “малого народа” всерьез ссориться с “большим”.

Урок третий: чем в более отчетливую и обособленную социальную группу выделяется “малый народ”, тем более удобной мишенью он становится.

Sapienti sat. Умные поймут. Жаль только, что они и среди любого национального меньшинства составляют тоже меньшинство.

 

Жизнь после смерти

Сегодня упоминания о Биробиджане встречаются хотя и тоже редко, но все-таки гораздо чаще прежнего. То промелькнет по телевизору, что там открылась новая синагога, то попадется на глаза еще более оптимистическое сообщение, что биробиджанское акционерное общество “Тайга–Восток” начало выпуск еще трех видов водки с национальным ароматом, или, если хотите, душком, – “Еврейское счастье”, “Бедный еврей” и “Рабинович”, присоединившихся к уже завоевавшим сердца потребителей русским национальным напиткам “Шабатная”, “Хасидская”, “Фрейлахс” и “Еврейские штучки”: это обнадеживающий пример не ассимиляции еврейства, но зарождения новой, синтетической культуры, взявшей лучшее у обоих народов.

И тем не менее… Сохранится ли Биробиджан в еврейской истории? Иными словами, накоплен ли им сколько-нибудь заметный поэтический потенциал, ибо все непоэтическое обречено кануть в писаную историю. Чаще всего история Биробиджана воспринимается как история обманов и расправ, и этого добра в ней и впрямь более чем достаточно. И все же… Обманутый романтический порыв, обманутая бескорыстная любовь – это вечная поэтическая тема, – не хватает только своего Шекспира. Или пускай уж Ростана.

За неимением лучшего певца Красного Сиона автору этих строк пришлось самому написать книгу с таким названием…

Но что поразительно: советское государство бросило невиданную в истории пропагандистскую мощь на формирование нового национального фантома “советский человек” и редкую по жестокости террористическую мощь на истребление традиционной русской и традиционной еврейской национальной грезы. И что же? Русская сохранила такую жизнеспособность, что именно ее пришлось звать на помощь, когда государство оказалось на краю гибели. Еврейская на декретной родине прижилась так крепко, что ее пришлось выжигать каленым железом. Зато, когда пала советская диктатура, советский фантом распался в точности по национальным швам. То есть ни уничтожить старые сказки, ни создать новую не удалось – удалось лишь пересадить старый росток на новое место.

Национальную мечту создать нельзя, но и уничтожить невозможно, она отвергнет и переживет тех, кто попытается без нее обойтись, – хорошо бы это понимать не только традиционалистам, но и модернизаторам…

Объединять людей могут только общие фантазии – на основе “общих интересов” невозможно никакое продолжительное согласие, ибо всегда остается соблазн поправить свои дела за счет собратьев по социуму. Именно поэтому либеральная идея в ее сугубо индивидуалистической, рационалистической версии не может быть не только реализована, но даже сформулирована. Разве что как-нибудь так: наше общее дело заключается в том, чтобы каждый из нас интересовался лишь собственными делами. Однако и перед коллективистскими – классовыми, корпоративными – грезы национальные имеют огромную фору, ибо только они уходят в таинственную поэтическую древность, а человек нуждается в красивом образе не только самого себя, но и своего происхождения: сказка индивида невозможна без сказки рода.

Древность грезы – тоже могущественнейший фактор ее обаяния: древность – наиболее убедительный намек на бессмертие, а иллюзия причастности к чему-то бессмертному – одна из важнейших экзистенциальных потребностей человека. Коллективные фантазии выполняют не только социальные, но и ничуть не менее, если не более важные экзистенциальные функции – этого не понимает почти никто из коллективистов и уж точно никто из либералов. И пока они этого не поймут, они обречены оставаться маргинальной сектой, каждый из членов которой удовлетворяет свою потребность в бессмертном где-то на стороне.

1. Сталин намеренно употребляет слово “националистические”, означающее ровно то же, что “национальные”, но вызывающее негативные ассоциации. Никогда не формулируя и, может быть, даже не осознавая, что ассоциации часто бывают важнее буквального смысла, он, однако, постоянно этим пользуется.

2. Ни юный Сосо, ни пожилой Иосиф Виссарионович так и не поняли, что культурная атмосфера – это не внешний, а внутренний мир человека, мир его воображения. Поэтому можно жить под одной крышей, читать одни и те же книги, смотреть один и тот же телевизор, но жить в разных культурных атмосферах. – А.М.

3. А во время Второй мировой войны отправит делегацию Еврейского антифашистского комитета собирать деньги у американских евреев. И соберет! – А.М.

Версия для печати