Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Октябрь 2006, 12

Русский как иностранный и доводящий до Гибралтара

Эссе

Есть вопрос, который не дает мне покоя еще со школьной скамьи: почему я выбираю зарубежную переводную прозу, предпочитая ее отечественной?

Или даже так: почему я выбираю своременную зарубежную переводную прозу, предпочитая ее современной отечественной?

И если раньше выбор этот мнился мне исключительно моим (у каждого университетского гуманитария после пяти-шести лет учебы – свои странности), то позже, научаясь вникать в читательскую природу своих ровесников и коллег, понимать, какими книжками “дышат” мои друзья и знакомые, даже не обязательно пишущие люди, даже не обязательно гуманитарии, я увидела этот выбор как выбор множества. Не хочется говорить “выбор поколения” (слишком прочно ассоциируется с этими словами бренд одной компании, производящей газировку). В попытке ответить – прежде всего для себя – на этот вопрос и родилась статья.

Несовпадение “списков” любимой литературы – причина нервного немногословия между литераторами, периодически встречающимися на творческих вечерах, вручении премий, фестивалях и прочих массовых скоплениях, где что еще делать, как не сплетничать о жизни друг друга и говорить о высоком? Высокое традиционно носит фамилии классиков: Пастернака, Мандельштама, Набокова, Платонова, за редким исключением – Ходасевича, Адамовича, а за самым редким – Вейдле и Бицилли. Часто всуе поминают Чехова, Гоголя, Тургенева и Юрия Казакова. Иногда, желая потрясти узкую общественность особенно длинным и извилистым корнем собственного творчества, иной писатель вспоминает какого-нибудь Шеллера-Михайлова, Ал. Флита или другого “Ляпкина-Тяпкина”, которого (на что и рассчитывает оратор) мало кто перечитывал накануне, а если и перечитывал, то у него (у оратора) есть в запасе еще пара диковинных фамилий и судеб.

О Пушкине молчат.

…но говорить о Вяземском и Тютчеве уже дерзают. О Лермонтове – разве только в аспекте его биографии, уже модно смещенной в сторону Мартынова (помните, у Валентина Берестова: “Ни Мартынов, ни Дантес/Не страшны для поэтесс”?). Всевидящее око Гугла, установленное в писательских компьютерах, из сонма чужих странных и простых фамилий редко когда запрограммировано искать кого-либо, кроме собственно хозяина компьютера. Более того, рукописи, приходящие в редакции толстых литературных журналов, родовой отметиной несут на себе откровение: “…надеюсь прочесть СВОЙ рассказ (роман, повесть, стихи) на страницах вашего издания”. Свой. А кто будет рядом и будет ли вообще, автора не волнует.

А вот о новинках книжного мира, о той части литературного процесса, которой всегда была и до сих пор является переводная литература, наши писатели говорят мало.

И поэтому всякий раз, приканчивая очередной том Бэнкса, Вулфа, Ирвинга, Гарленда, Тимма, Зебальда, Адамека или, не дай бог, не произносимого скороговоркой Арто Паасилинны, ты умножаешь свое добровольное изгойство, занимаясь накоплением историй и имен, на которые не сможешь ни бегло сослаться в разговоре (без того чтобы не пуститься в пересказ для нечитавших и тем смертельно всем наскучить да еще и разозлить их нечаянной эрудицией), ни – сославшись – доказать, что “иностранцы” ничуть не хуже своих российских современников. И того же Бэнкса вполне можно себе представить на одной горизонтали (или вертикали, кому какое положение больше нравится) с Липскеровым или Акуниным.

Пропадает глобальный взгляд на литературу. Само понятие “мировой” литературы выходит из употребления – ни для кого не секрет, что уже не одно десятилетие даже в вузах литература делится на “зарубежку” и “нашу”, русскую. А вот чтобы свести их в какой-то синхронности, положить рядом, как ладони правой и левой рук, – на это не хватает курсов и преподавателей. Так и существуют литературы отдельно, медленно, но верно забывая друг о друге.

…в нас нет изначального понятия о переводе как о действии по остранению текста, его дистанцированию от читателя, его, говоря совсем просто, “ненастоящности” (ибо настоящ оригинал, а перевод уже есть минимальная критика оригинала на уровне морфем и фонем). Начиная читать и, подобно Хроносу, проглатывая Вальтера Скотта, Стивенсона, обоих Дюма и прочих богов юношества, ты не говоришь себе: вот я читаю перевод и знаю, что на самом деле Стивенсон и Дюма писали по-другому. Ты воспринимаешь переводную литературу, как написанную на ИНОСТРАННОМ РУССКОМ ЯЗЫКЕ, где знакомые слова не равны самим себе: будь они употреблены русским писателем, мы, кажется, все равно опознали бы их иноприродность. И этот иностранный русский язык – он почему-то чище, стройнее и возвышенней, чем обыкновенный русский. Он говорит нам о стране Англии и Франции, которых нет ни на одной карте мира, кроме русскоязычной карты. О Томах, Томасах и Томасинах, которых тоже нет ни в одной домовой книге Луизианы и Денвера, но только в наших словарях…

Иностранный русский язык и – шире – перевод есть воплощенная мечта человека о нездешнем. Не существующем в реальности, но названном и потому возможном. Читая переводные книги, мы прежде всего мечтаем, а уж потом анализируем сюжеты и характеры, осознавая литературу как всего лишь литературу.

Книга – ты думаешь – это то, что может с тобой случиться, гарантированное приключение, и чем больше описанное в ней не похоже на то, что ты наблюдаешь изо дня в день сам, тем более это приключение желанно и, как ни парадоксально, тем более оно вероятно.

И, странное дело, тот же самый Стивенсон, читай ты его на английском, никогда не затронет в тебе эти способность и желание мечтать, как затронет Стивенсон ПЕРЕВОДНОЙ. А все потому, что перевод – это свидетельство твоего неодиночества, ты не один на один с книгой, до тебя ее любили больше тебя – до стадии слияния языков и мыслей. Ее любил переводчик.

Книги же, написанные “нашими” на совершенно “нашем” языке, пусть и совершенном стилистически, признанном исторически и хранящем литературную норму слов, все равно и неизменно более… смертные и здешние. Да и к тому же они ВСЕГДА существуют окончательно – в то время как вариативность переводов одной и той же иностранной книги порождает в тебе ощущение потенциальной незавершенности этой книги, того, что самая удивительная (ужасная, фантастическая и т.д., и т.п.) история может длиться дальше финальной точки и намекать на вечную жизнь непрерывно творящегося текста.

Отечественные книги – новые или старые, рассказывающие о событиях вековой давности или о том, что сейчас и рядом, – похожи на… ИНОСТРАННУЮ ЛИТЕРАТУРУ для иностранцев. Мы слишком верим тому, что про нас написано нашими писателями; нам слишком нетаинственно и уютно, хотя написано может быть о вещах пугающих и неприятных. Однако чувство правдоподобия всегда в итоге успокаивает.

Доходит порой и до смешного: изредка все же, выбирая себе книжку современного отечественного прозаика, долго и напряженно смотришь в выходные данные – в ту (правый нижний угол первой страницы) строчку под знаком копирайта, где обычно стоит фамилия переводчика и год, когда этот перевод был впервые обнародован. Смотришь, смотришь, пока не поймешь, что у какой-нибудь Лолы Елистратовой или Анны Старобинец нет и не может быть переводчика! Но что там. Я не уверена, что подобным недугом переводчико-искательства не одержимы даже читатели, например, Оксаны Робски, чей самый известный роман, написанный на русском языке, называется не переводимым адекватно на русский язык английским понятием “Casual”. Или – из того же ряда мнимого европеизма – “Духless” Сергея Минаева, в котором продвинутые студенты и не менее продвинутые их преподаватели сегодня ищут и находят тему русской интеллигенции в XXI веке…

Все эти наблюдения рано или поздно приводят к сатирически-рискованной, но столь увлекательной идее, что отказаться от нее нет сил. А идея в том, чтобы попробовать представить себе, какими были бы самые, на наш личный взгляд, интересные отечественные прозаики современности, будь они прозаиками зарубежными? Иными словами, какую альтернативную творческую биографию можно было бы вообразить для них, найди мы однажды все-таки фамилию переводчика под их русским текстом?

Ниже предлагается такой “борхесовский” список, все имена в котором настоящие, но биографии и характеристики – вымышленные, а потому не призваны кого-то обидеть. Лишь удивиться.

 

Александр Хургин.

Скорее всего – немец. Скорее всего – восточный, сложившийся как писатель еще до падения Берлинской стены и с надеждой глядящий в сторону обновленной России, полной демократических иллюзий. Проза его лаконична, публицистически подробна и обладает тем замечательным качеством юмора, при котором и заурядная житейская история становится историей философской и типической.

Любит путешествовать. На данный момент преподает в каком-нибудь европейском университете – скажем, в Венском (престижно). В планах – написать роман о скоростных дорогах столиц мира, на которых судьбы людей сталкиваются и разлетаются в разные стороны стремительнее, чем где бы то ни было еще.

 

Дмитрий Быков.

Конечно, американец. В прошлом – спичрайтер президента или редактор политического глянца с аудиторией в несколько сот тысяч человек. Прирожденный оратор, участник миссий доброй воли ООН и посланник первого мира в какой-нибудь стране мира третьего. Начинал с журналистской работы в местной газете, например, Нового Орлеана, где специализировался на таинственных случаях исчезновения коренных афроамериканцев (из чего позже выросла его заинтересованность межрасовыми взаимоотношениями). Карьеру сделал на вовремя найденной сенсации, перебрался в Вашингтон и занялся политической деятельностью, параллельно продолжая сочинять художественный остроактуальный экшн, часть которого уже экранизирована крупнейшими кинокомпаниями, а часть просто ждет своей очереди.

В год издательства-гиганты печатают до десятка его книг.

Поклонники прочат ему популярность Ларри Кинга.

 

Елена Долгопят.

Наверное, бельгийка. Или француженка. Трудная судьба, непростая биография и поразительная тщательность в запоминании и воспроизведении деталей и диалогов реальных событий формируют из Елены подающего большие надежды драматурга. Ее пьесы с успехом идут сначала на сценах малых театров, позже перебираются на большие сцены, а там уже и до международных фестивальных гастролей недалеко.

Прозаик малой формы – внимательный и щепетильный в отношении психологической достоверности своих героев. Ведет популярное авторское телешоу на одном из центральных каналов ТВ то ли Бельгии, то ли Франции. Много времени уделяет благотворительности.

 

Владимир Белобров и Олег Попов.

Австралийцы. Или новозеландцы (их литературная страна не избалована вниманием мировой читающей общественности). С самой первой публикации вплоть до первого интервью одной художественной газете воспринимались как один человек с двойной фамилией, но оказались двумя совершенно разными людьми, пишущими в соавторстве друг с другом. Литературой занялись в качестве эксперимента в ту пору, когда их бизнес потерял финансовую устойчивость (практиковали фигурную лепку и дизайн загородных лофтов). Внимание публики снискали очень быстро, практически с первой же вышедшей в свет книгой. Вниманию этому всегда рады, дружелюбны при встречах с читателями и общительны.

Не раз признавались в том, что верят в существование потустороннего мира и летающих тарелок. Морское дно для них тоже полно очевидных тайн.

Сотрудничают с крупнейшими интернет-компаниями мира, придумывая для них развлекательные интерактивные проекты. Увлекаются экспедициями по самым затерянным местам планеты в надежде найти там йети или уцелевших доисторических животных.

 

…на этом нашу игру в “зарубежных” писателей можно временно и закончить, вернувшись в не искаженный читательскими ожиданиями мир реальной литературы. Но иногда то, что мы представляем как желанное и кажущееся нам единственно верным, имеет свойство, пусть и со скрипом, но менять действительность. По крайней мере верить в это – лучше, чем ради постижения нового романа заучивать неизвестный родной язык как иностранный и доводящий до Гибралтара.

Версия для печати