Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Октябрь 2005, 9

Разбойники с большой дороги

Гомер все на свете легенды знал

И все подходящее из старья

Он, не церемонясь, перенимал,

Но с блеском, – и так же делаю я.

Редьярд Киплинг

... И наглец, каких свет не видывал, и книг навалял, дай Бог всякому, и песни с круга не сходят, и всё стопроцентные шлягеры, черт бы его побрал! И все эти Басковы-Леонтьевы поют-заливаются.

Вот ведь бестия! И весел, и пьян, и нос в табаке. С “Белым Орлом” пьет, с “Любэ” похмеляется… А Лайма вообще почитает его выше Пушкина. Так и разгуливает кандидатом в нобелевские лауреаты. Ату его, счастливчика!

То и дело слышишь: оградите нас от успеха этого литературного головореза. Что ж это он лучшие поэтические силы в корыстных целях пользует! Что ни строчка, то плагиат чистой воды. Когда же он, сукин сын, опомнится!

По мере нарастания успеха крики из задних рядов общества усиливаются. Понять штурм и натиск можно, простить нельзя! Le vin est tire – il faut le boire* .

Выпьем, господа! Есть прекрасный повод покаяться.

 

 

Крадущий у крадущего

не подлежит осуждению.

Каббала

Сколько поэтов мечтает понравиться публике? Сколько их ставит свое вдохновение в зависимость от глупцов и невежд? Кто надеется угодить, вряд ли добьется своего: в эту мишень, как ни целься, все равно не попадешь.

Но давайте разберемся, что же такое плагиат. Ведь простой народ не в силах судить о вещах на основании их самих, легко поддается влияниям и всякой видимости.

Словарь иностранных слов – возьмем самую радикальную степень перевода – трактует данный императив как литературный грабеж. Другими словами: подобное действо есть использование чужого произведения без ссылки на автора.

Понятие же реминисценции – родной сестры плагиата – смягчает нападки и подается как воспоминание (от лат. reminiscentia), отражение влияния чьего-либо творчества. Заимствование в комментариях не нуждается.

– Поэтично – значит, заимствованно, – наставлял Лев Толстой в трактате “Что такое искусство” (и без всякой иронии добавлял, что как всегда поэтичны лишь девы, воины и пастухи).

В шестнадцать лет Лермонтов записывает: “Наша литература так бедна, что я из нее ничего не могу заимствовать”. Тем не менее основной корпус его стихотворений состоит главным образом из заимствований – у Жуковского, Батюшкова, Пушкина, иностранцев. Например, хрестоматийная строка “Белеет парус одинокий…” принадлежит Бестужеву-Марлинскому. Лермонтов со всей безоглядностью юности пользовался готовым набором метафор и эпитетов, как знаками препинания, которые тоже давно придумал кто-то другой. Точь-в-точь, как поэт Ламартин, который соткан из охов, вздохов, облаков и призраков…

Некий умник Мизнер тоже любил пошутить, заметив: когда вы заимствуете у одного писателя, это называется плагиатом, когда вы заимствуете у многих – это уже исследование. А там недалеко и до традиции – генеалогического древа плагиата. Все, казалось бы, предельно просто. Но что поделаешь, если толстокожих раздражают даже тончайшие аллюзии.

Самую большую смуту вносит беспокойная глупость репортеров. Эти молодчики, упиваясь свободой слова, готовы крыть любого, сообразуясь с собственными представлениями о невинных и зачастую весьма смутных воспоминаниях художников.

И так ли был не прав генерал Гейман, один из начитанных опричников Николая I, который вполне предусмотрительно подвергал порке каждого, кто имел хоть какое-нибудь отношение к журналистике?

Наверняка генерал был чересчур мнительным господином. Может быть. Я же хочу только одного. Пусть эти щелкоперы заткнутся и разбредутся по своим углам. Правда, я не удивлюсь, если на их место заступят новые правдорубы, еще глупее, еще бездарнее – и еще агрессивнее.

Любое искусство есть бесконечные попытки подражания высоким образцам. Вольтер настаивал на том, что хорошая подражательность – самая безупречная оригинальность. Эту же мысль позднее развил другой универсальный человеческий ум: “Всякий смысл зиждется на эффективности уподобления”.

Самый прекрасный ангел захотел сравняться с Богом. За ним последовали люди. Бог стал человеком. А он в свою очередь заклинал нас уподобиться малым детям.

Никто не способен уклониться от подражания. Попробуйте рассказать что-нибудь, не обращаясь к образам, присловьям, идиомам, не прибегая к штампам наконец – пусть даже не литературным.

А что такое любовь, как не заурядное подражание? Мы ее усваиваем. Мы крадем слова, поступки и даже “чувства”. Мы черпаем дерзость в чужих стихах, чтобы излиться в своих.

Всякая земная любовь – это бессмертный плагиат. Мощь слов, стоящих на своем месте. Мы без конца повторяемся. В бесконечной языковой игре табу не существует. Вот почему все счастливые семьи ссылаются друг на друга. Вот почему ни на что не похожая любовь является величайшей редкостью! И пусть в меня бросит камень хоть один пиита, который “любовь” и “кровь” не рифмовал. Есть ли хоть один из нас, кто всю ночь не сочинял подобно Бендеру “Я помню чудное мгновенье”?

Все мы – куплетисты, шарлатаны, безумцы, забулдыги, мошенники, обиралы, наемники, раздолбаи, колодники, выпивохи, пустомели, сумасброды, маргиналы, протобестии, сорвиголовы, поддельщики папских воззваний и булл, богохульники, любострастники, совращающие честных девушек как обманом, так и насилием, христарадники, волокиты, вольтерьянцы, шаромыжники, паразиты, мазурики, бражники, попрошайки, потаскуны, распутники, рвань и дрянь, голь и бось, хитрованы и христопродавцы, потрошители книг…

Уф! если что-то забыл, пусть добавит критика!..

Вот именно, господа, все мы – потрошители книг и чувствований. До литературных неудачников нам дела нет! Однако руку, дружище графоманище, ведь и ты, святая душа, без зазрения совести пользуешься азбукой Кирилла и Мефодия. Ваш палец, Вас Палыч!

Разве потому едят, что казнить хотят? Едят потому, что есть хочется.

Со своей стороны я готов опубликовать все свои тексты рядом с использованными шедеврами всех обиженных, буде представится такая возможность.

Сие кишенье окололитературной протоплазмы напоминает извечный возглас всех времен: “Ты украл строку из моего дивана”. А между тем, да будет вам известно, вся мировая история литературы – это история самого что ни на есть жуткого разбоя.

Вряд ли незрячий сказитель Гомер был первооткрывателем. Среди прочих испытавших дурное влияние этого великого совратителя (как наиболее трезвые умы нарекли Гомера) были не только Вергилий и Овидий, – по этому пути пошли все более или менее стоящие литературные величины.

Литературный разбой никогда не закончится и на Борхесе, который также в конце концов ослеп. Именно он высказал в свое оправдание гениальный, на мой взгляд, парадокс: “Великий писатель создает своих предшественников. Он их создает и в какой-то мере оправдывает их существование. Чем бы был Марло без Шекспира?”

Этот проходимец настолько увлекся цитированиями и заимствованиями, что теперь ни одна душа не сумеет отличить его текст от чужого.

Но разве стал хоть один из них менее увлекателен от этих якобы смутных воспоминаний? Впрочем, этот недостаток является всего лишь продолжением достоинств. “Потому как умение точно цитировать, – вынужден был признать Бейль, – талант гораздо более редкий, чем кажется”.

Мне тоже с годами все труднее различать, где мое, а где так называемое “чужое”. Я даже забываю отдельные стихи, поскольку они с равным успехом могли стать событиями чужой жизни.

А сколько великих порываний пылится без нужды под толстым-толстым слоем времени!

Все мы бродим, как зачарованные, среди погребенных сокровищ человеческого духа и бережно извлекаем из гробниц оставшиеся диадемы и перстни… Не потому ли наши сочинения не только носят парчу, но и украшены многими драгоценными камнями подобно одеяниям восточных тиранов.

Так было, так будет.

 

Да сгинут те, кто раньше нас

высказал наши мысли.

Латинское изречение

Наверное, поэтому в древности поэтов называли не иначе как разбойниками с большой дороги – perditus latro, если выражаться на языке звонкой латыни.

“Пусть судят, – призывал рассудительный Мишель Монтень, – на основании того, что я заимствую у других, сумел ли я выбрать то, что повышает ценность моего изложения. Ведь я заимствую у других то, что не умею выразить столь же хорошо либо по недостаточной выразительности моего языка, либо по слабости моего ума”.

Настоящий художник не может не присвоить себе то, что кажется ему с такой точностью созданным для него и на что он смотрит как на созданное им самим.

Он неудержимо – против своей воли – стремится овладеть тем, что пришлось столь впору его личности. В этом смысле древние выражались вполне определенно: “Все, что кем-нибудь хорошо сказано, – бросил толпе Сенека Младший, – я считаю своим”.

Бывают случаи, когда творчество одного человека приобретает в существе другого совершенно особую ценность.

Поэзия зрелого средневековья буквально переполнена литературными и культурными реминисценциями, прямыми заимствованиями, переносом целых кусков из произведения в произведение. Она представляла собой как бы замкнутую систему взаимопроникающих зеркал, когда каждый автор видел действительность глазами другого и – в конечном счете – глазами канона. Именно этим влияние достаточно ясно отличается от подражания.

Галантный Вольтер называл Шекспира “пьяным дикарем”, но это не мешало ему заимствовать у Барда добрую половину сюжетов. Возможно, этот вольнодумец почти не отдавал себе отчета, что, создавая “Заиру”, он подражает “Отелло”, а в “Семирамиде” подражает “Гамлету”.

Однако “Смерть Цезаря” – единственная пьеса, источник которой был признан им самим. К тому же во французской литературе считалось в те времена вполне допустимым грабить без зазрения совести иностранцев.

Считалось, что французы благодаря вкусу и стилю якобы могут всё превратить в свою собственность. Например, XVII век подражал Испании; XVIII век почти исключительно брал контрибуцию с Англии.

Начиная с XIX века в искусстве царит полная неразбериха: поистине все смешалось в датском королевстве.

Те, кто не осмеливался нападать на теологию того же Вольтера, обвиняли его в плагиате. Это всегда самый легкий способ опорочить великого писателя: очернить все, что им создано. Поскольку то, что он пишет, описывали другие, нет ничего легче, чем проводить параллели.

Мольер подражал Плавту, который имитировал Менандра; последний, по-видимому, копировал какой-то неизвестный образец. Фрерон с опозданием в двадцать лет обвинял Вольтера в заимствовании лучших глав “Задига” из источников, которые этот великий копиист держал в тайне.

Блестящая глава из “Отшельника” была, по его словам, заимствована из поэмы Парнелла, а глава “Собака и лошадь” (предвосхищение Шерлока Холмса) – из “Путешествия и приключения принцев из Сарендина”.

“Господин Вольтер, – писал коварный Фрерон, – часто читал с намерением и выгодой для себя особенно те книги, которые казались совсем забыты… Он извлекал из этих копей драгоценные камни…”

Ужасное преступление! Стоит ли оставлять в забвении неиспользованные рудные жилы? И какой непредвзятый критик считал когда-либо, что писатель может творить из “ничего”? А между тем ни “Отшельник” Парнелла, ни “Путешествие” не являются оригинальными произведениями.

“Все эти историйки, – напоминает Гастон Пари, – были рассказаны на многих языках задолго до французского – языка настолько гибкого и живого, что на нем они прозвучали заново…”

Я хотел бы отметить всегдашнюю самонадеянность авторов, которые относились к чужеземным литературам, как к навозной куче, откуда при случае можно извлечь жемчужное зерно.

Разве не работал Корнель в соавторстве с испанцами, Расин с греками, Мольер – с итальянцами?

Блистательный Дюма пользовался чужим трудом не только своих литературных негров, но и своих предшественников и современников: он и сам не скрывал этого, только называл это не заимствованием, а “завоеванием”.

“У меня столько помощников, – говорил он, – сколько было маршалов у Наполеона!” Вот почему его соавтор, покладистый Маке, в написании тех же “Трех мушкетеров” был всего лишь генералом, в то время как Дюма иначе как императором не назовешь.

К чести своей, это признавал сам Маке.

Признать Дюма подлинным творцом почти всех подписанных его именем романов (а это четыреста томов!) мы должны даже в тех случаях, когда он использовал – часто по-своему – готовые образцы и широко черпал материал из чужих произведений.

Ведь бродячие сюжеты всегда считались ничьей собственностью, пока они не попадали в руки гениев или даже просто талантливых людей. А то, что Дюма был талантлив, не отрицали даже его враги.

Самым странным образом преломились идеи, мысли, чувства Эдгара По в поэзии Шарля Бодлера. Если в одних поэмах “Цветов зла” Бодлер заимствует у пиес Эдгара По их чувствования и открытия, то в некоторых содержатся стихи, являющиеся полным воспроизведением поэтических эффектов По; не будем ворошить эти частные заимствования и находки, значимость которых в известной степени ограничена.

Интересно другое. Бодлер был настолько увлечен поэзией своего кумира, что стал воспринимать ее существо – и не только существо, но и самую форму – как собственное достояние.

Да что поэзия! Этот переимчивый француз (как переводчик и составитель собрания сочинений Эдгара По) был просто ослеплен и захвачен изучением заморского титана. Например, эссе “Поэтический принцип” Бодлер не только не поместил в собрание сочинений американца, но ввел наиболее интересную ее часть, едва видоизменив и переставив фразы, в собственное предисловие.

Плагиат был бы, наверное, оспорим, если бы автор вполне очевидно не подтвердил его сам: в статье о Теофиле Готье Бодлер перепечатал весь отрывок американца, снабдив его такими изумительными по ясности словами: “Позволительно, думается мне, иногда процитировать самого себя…” Далее идет полностью заимствованный отрывок.

Это открытие сделал академик Поль Валери, которого трудно обвинить в нелюбви к великому соотечественнику. Пошатнулось ли от этой галльской беспардонности наше отношение к Бодлеру?

Европейские и американские писатели ХХ века – от Хемингуэя до Борхеса, от Фицджеральда до Сартра, от Томаса Манна до Камю – испытали не только воздействие повествовательной техники Достоевского и Толстого. В большей или меньшей степени они старались “держать в уме” некоторую сумму метафизических сомнений и экзистенциальных тревог, занимавших, как это принято считать, их российских предшественников.

Отсюда – постоянные возвращения к “вечным сюжетам” русской классической прозы, которые мощно преображались иной художественной волей и иной культурной средой; отсюда – “выпуклая радость узнавания”, те тайные сближения, переклички и ауканья.

Ручки он, видите ли, девочке целовал. Совершенно ясно, что2 он хотел целовать на самом деле.

Этот “русский след” был настолько завораживающим, что один из корифеев европейской словесности мягко предостерегал своих собратьев: “Достоевский, но в меру!”

По-моему, в настоящий момент плагиат – это своего рода кристаллизация лучших идей человечества.

Собственно говоря, никакой роли не играет, выжал ли человек что-либо из себя или приобрел у других и непосредственно ли он воздействует на людей или посредством других. Главное – иметь волю, профессиональную сноровку и довольно настойчивости для выполнения задуманного. Вот почему, например, тот же Мирабо, которого обожал Гете, имел право сколько угодно пользоваться тем, что предоставлял ему внешний мир. Он обладал даром распознавать талант, людей же, одаренных талантом, привлекал к себе демон его могучей натуры, и они по доброй воле предавались ему во власть. Вот почему его окружало множество превосходных людей, которых он зажег своим огнем и заставил служить своим высоким целям. В том, что он умел действовать совместно с другими и через других, и состояли его гений, его оригинальность и его величие.

Прошлый век доводит это искусство заимствования до абсурда. Модный художник Энди Уорхолл (вслед за своим учителем – Сальвадором Дали) возвел это самое смутное воспоминание в абсолют и не представлял, что живопись может быть другой.

Аналогичную картину можно наблюдать в музыке. Эклектика Шнитке называют величайшим композитором современности только потому, что все его композиции насквозь прошиты белыми нитками мирового музыкального сообщества.

А откровенные признания автора музыки к фильму “Титаник” просто повергли любителей чистых линий в шок: этот музыкальный титан с нахальной улыбкой признался, что все его мелодии (все до одной!) украдены у гениальных предшественников и ему оставалось их только аранжировать.

Уж кто-кто, а янки-варвары лучше всех умеют абсорбировать самые разные идеи и достижения мирового искусства. Что, впрочем, не мешает им всеми средствами защищать награбленную интеллектуальную собственность.

Вот уж поистине: “Боже, храни Америку!”

На любовь мы отвечаем любовью. Мало кто помнит, скажем, что наша народная песня “На Дерибасовской открылася пивная” написана на музыку знаменитого аргентинского танго “Kiss of air”. Подобных примеров не счесть как с нашей, так и с ихней стороны.

Я не говорю о творчестве кинематографистов. Квентин Тарантино крадет настолько очевидно и настолько вдохновенно, что стал одним из самых самобытных режиссеров Голливуда. В этом смысле он не стесняется в выражениях: “Я краду из каждого фильма, который когда-либо снимали. Мне это нравится. Если в моих фильмах что-то есть, то это то, что я беру отсюда и отсюда и смешиваю все вместе. Если людям это не нравится, тогда они – непробиваемые тупицы – пусть не ходят и не смотрят! Я ворую отовсюду. Великие художники воруют, а не отдают дань уважения”.

Его адский коктейль из всего на свете стал заразительным примером для подражания. И пускай его герои сваливают, как это у них там водится, в Мексику (а куда им еще податься?) уже в самом начале фильма и с легкостью воплощают в жизнь заезженный арсенал американского киношного красноречия: ю эз о’кей, шеддап энд фак ю мазе. Пускай! Победителя не судят.

Зрителю совершенно наплевать на источник; как и в любом деле – ему важен результат.

Каково было мое удивление, когда обвинили Никиту Михалкова в том, что тот использовал боевик “Буч Кессиди и Сандэнс Кид” (кажется, так называется это оскароносное диво) при работе над фильмом “Свой среди чужих”! А все потому, что там и там герои в шляпах борсалино расхаживают. Между тем эти две картины – небо и земля! Но явлен широкоформатный интеллект.

Профаны, аплодисменты!

Я не говорю о том, сколько копий было сломано вокруг михалковской “Рабы любви”. А какой вой поднялся только потому, что Юрий Грымов блестяще “снял” клип “Потому что нельзя” для группы “Белый Орел” на видео-версию Джорджа Майкла “Freedom”.

Ай-ай-ай! Как нехорошо! У этого Грымова нет ничего святого.

Успокойтесь! Да мы рядом с западными мастерами искусств – просто ангелы в белом. Нам у них тырить и тырить, господа!

Как жаль, что мы не можем и, следовательно, не умеем ассоциировать запахи. А если б могли – какая была бы музыка!

Однако вернемся к литературе. С Вольтером все ясно. Но и соотечественники Флинта были парни хоть куда!

Шекспир безжалостно перелопатил для своих драматических блокбастеров все мало-мальски пригодные хроники и всю видимую и невидимую драматургию того времени. Больше того: он с легким сердцем списывал целые сцены у своих современников. Например, заклинания, вложенные в уста трех отвратительных старух (“Леди Макбет”), заимствованы им из книг по черной магии. Забудешь тут леденящее проклятье “Кровь порождает кровь!”

Точно так же я заклинаю: стихи порождают стихи.

Как говорил весельчак Джонатан Свифт: “Превосходные слова! Интересно, где вы их украли?”

Уильям Блейк пошел еще дальше: он черпал свое вдохновение из каббалы, ересей ранних агностиков, даже из пророческих книг, в которых поэзия граничит с мистическим бредом. В его стихах оставили след Чосер и Шекспир, Платон и Овидий, Мильтон и Чаттертон, Ариосто и Данте и, конечно же, вся европейская литературная знать. Да, было у кого учиться!

Позднее в силу именно этих причин Фюзели скажет о нем: “У Блейка чертовски хорошо воровать!” Нам остается лишь завидовать, из каких слитков англичанин создавал свое поэтическое мироздание.

Генрих Гейне с восхищением признает: “Александр Дюма крадет у прошлого, обогащая настоящее. В искусстве нет шестой заповеди”. Его соотечественник, обстоятельный Томас Манн, так и поступает. Он с немецким прилежанием переписывал для своих романов целые страницы из энциклопедий и научных трудов. Сам он называл это “высоким списыванием”.

В конце концов всех переплюнул Т.-С. Элиот: вся поэзия нобелевского лауреата – одна великолепная цитата. Кстати, когда его “Бесплодная земля” появилась в полном виде, со всеми примечаниями, простодушный Э.-Э. Каммингс очень удивлялся, почему Элиот, вместо того чтобы сочинять свои собственные строки, решил занимать их у умерших поэтов.

А вот откровение другого лауреата – Иосифа Бродского: “Мне нравится Стивенс, но немного по другим причинам, чем вам. Он мне безумно нравился, когда я был моложе, я даже запускал руку в его карман, таская у него названия”. Как тут не ужаснуться!

Написано великое множество “Дон Жуанов”. О Дон Жуане писали тысячи раз. Поэты во все времена пытались отличиться и с потрясающим упорством повторялись. Но все они – надо отдать им должное – сходились в одном: Дон Жуан не только соблазнял, он никогда не разочаровывал. Оставить женщину безутешной от любви к тебе гораздо труднее, чем просто соблазнить.

Это уже больше, чем цитата.

Все мы отравлены мифами, легендами и слухами, столь же безразличными по существу, сколь возбуждавшими наше любопытство. У того же Джойса вообще черт голову сломит.

Сколько никчемностей написано по милости термина “постмодернизм” и сколько вздора – дабы уверить нас в том, что “Улисс” – этот нескончаемый перепев и достаточно монотонный плеск цитат – есть величайшее произведение рода человеческого. Но именно из этих обломков его гений создал одну из самых замечательных литературных историй.

Всякое искусство – цитата, но мы хватаем за руку – “Попался!” – автора, который преднамеренно превращает тысячу одну ночь в соловьиное эхо.

Например, о книге “Маятник Фуко” Умберто Эко один интеллектуал пишет: “ Эта книга стала суровой проверкой ума итальянских критиков… Дело в том, что изменено традиционное пространство повествования и читатель введен в центр бесконечных аллюзий. Вообще-то аллюзия происходит от “alludere” – шутить, играть. Значит, надо войти в очередную игру…”

Обстоятельный Умберто и сам предупреждает переводчиков другого своего сочинения: “…куски, написанные в барочном стиле, представляют собой коллажи из многочисленных авторов, и идеально было бы достичь такого результата, при котором источник заимствования практически не узнается”.

Здесь, конечно, не эрудиция для эрудиции, которую мы находим у Набокова и Борхеса. Тут эрудиция целиком подчинена игровой цели – надуть легковерную публику!

Готов признать, что обстоятельный разбор “источников”, “влияний”, так называемых поэтических “импульсов” – дело весьма неблагодарное. Однако все эти слова, эти скрытые фразы, эти влечения и интуиции разума поэзии не создают. Они всего лишь язык в языке. И только!

Но сколько необычных перспектив и исключительных возможностей они предлагают! Не потому ли у грабителей уходящего века в сочинениях представлен практически весь мировой литературный опыт?

Прах Михаила Шолохова до сих пор тревожат глупейшими обвинениями в плагиате века: вы только посмотрите, “Тихий Дон” списан у некоего белогвардейского поручика Федора Крюкова!

Куртуазный маньеризм, который я навязал отечеству, – и вовсе кипящий котел идей и цитат, стилей и направлений, реминисценций и самых беззастенчивых заимствований. Ради красного словца кавалеры Ордена в такие бездны падают, что иные последнего ума лишаются.

Впрочем, об этом можно узнать из манифестов новейшего сладостного стиля.

И все это чистой воды плагиат, – возмущается литературная чернь, невежество которой вошло в поговорку. Когда с таким обвинением эта сволочь выступила против Байрона, тот просто голову потерял от ярости. На то он и лорд, чтобы чувств своих не стесняться.

Олимпиец Иоганн Вольфганг Гете был куда сдержаннее британца: “Что написал – то мое, вот что Байрон должен был бы сказать им, а откуда я взял, из жизни или из книги, никого не касается, важно – что я хорошо справился с материалом. Вальтер Скотт заимствовал одну сцену из моего “Эгмонта”, на что имел полное право, а так как обошелся он с ней очень умно, то заслуживает только похвалы. Мой Мефистофель поет песню, взятую мной у Шекспира, ну что за беда? Зачем мне было ломать себе голову, выдумывая новую, если Шекспирова оказалась как нельзя более подходящей и говорилось в ней именно то, что мне нужно было”.

“Цитата не есть выписка. Цитата есть цикада”, – уверял нас Мандельштам. А ведь именно он мыслил уже готовыми, наработанными культурными знаками. Не пресловутый ли плагиат поэт называл тоской по мировой культуре?

– Когда б вы знали, из какого сора растут стихи, не ведая стыда, – горестно вздыхает Анна Андреевна Ахматова. И тут же отбирает у безвестного поэта Князева лучшие его строчки. Две, которые у него только и были: “Любовь прошла, и стали ясны и близки смертные черты”. Кто-кто, а она уж точно знала, что вся поэзия – “одна великолепная цитата”.

Если разобраться, поэт – человек, у которого никто ничего не может отнять и только поэтому никто ничего не может дать.

У каждого из нас есть свой “дьявольский источник”. Без дальнейших уточнений заметим: вся культура Серебряного века пародийна, ибо вся – цитатна.

“Художник видит именно разницу, – говорит Набоков, – сходство видит профан”.

В качестве доказательства автор “Лолиты”, апофеоза цитат и заимствований, в своих “Комментариях к “Евгению Онегину” буквально по кирпичику разбирает это великолепное сооружение, чтобы показать “удивительное пристрастие” Пушкина черпать материал из самых невероятных источников.

И всякий раз “образ, заимствованный из книг, но блестяще переосмысленный великим поэтом, для которого жизнь и книга были одно”, становится бесконечно пушкинским.

Этот “тайный сговор слов” больше, чем совпадения.

Настоящий писатель, как пчела, берет взятки с разных цветов, но создает свой единственный и неповторимый аромат. “Заимствовать можно по примеру пчел, – оправдывался Франс, – то есть никому не причиняя вреда, а не так, как муравей, который все зерно похищает целиком”.

Один из грандов китайской поэзии Синь Цицзи, много претерпевший от людей низких и пошлых, так предваряет одно из своих стихотворений: “Заимствуя строки древних поэтов, пишу о проводах на реке в осеннюю пору”.

Он же не стесняется признаться в другом сочинении, что оно “написано на обеде по случаю отъезда Ли Чжии на рифмы его стихотворения”.

Каково! Но Ли Чжии отъехал, а Цицзи остался в памяти потомства. И теперь уже – навсегда!

Истинные поэты всегда перекликались, и потому их удачи и неудачи всегда ценились гораздо выше любой справедливости.

Досаждают не тем, что пытаются уличить меня в заимствованиях. Оскорбление состоит в том, что матерого литературного медвежатника порой пытаются представить как заурядного домушника.

В своем творчестве я использую (надеюсь, с присущим только мне блеском) все достижения мировой литературы. В первой своей поэме “В поисках утраченной позы” (1981) я процитировал около ста самых разных поэтов, и я встану на колени перед первым же, кто определит хотя бы десятую часть этих аллюзий и заимствований.

Я умудрился процитировать даже малоизвестного сочинителя из Куала-Лумпуры О’Бишопа, который на излете своей жизни воскликнул: “Взамен любви мы получаем шерри-бренди и странной выдержки французское вино”. К стыду своему я обошел вниманием таких незаслуженно забытых поэтов, как Спиридон Дрожжин и Леонид Трефолев, из-за их ультрареакционной романтики.

Все остальные коллеги вот уже много лет яростно поддерживают огонь моего вдохновения. За что я им низко кланяюсь до земли.

Например, Майков в минуту жизни трудную, если я не ошибаюсь, выдохнул такие строки: “Молчите, проклятые струны”. У Блока эта сентенция становится заклинанием: “Молчите, проклятые книги, я вас не писал никогда”.

В одном из казино, проигравшись в пух и прах, ваш покорный слуга ставит точку: “Прощайте, проклятые деньги, я вас не копил никогда”.

Это что касается презренного металла. Видимо, это обстоятельство больше всего волнует жаждущих справедливости.

Я должен их утешить: богатых поэтов почти никогда не бывает, ибо человеку нужно дойти до крайней нужды, прежде чем взяться за перо.

 

 

Во мне, а не в писаниях Монтеня

содержится то, что я в них вычитываю.

Блез Паскаль

И последнее. Любое стоящее произведение создается множеством “духов”, событий и состояний под руководством Автора.

Таким образом, последний должен быть тонким политиком и приводить к согласию все эти соперничающие призраки и все эти разнонаправленные действия мысли и чувства.

В силу вступают заклинания, волшба, эпиграфы, прельщения, частные ссылки и иностранные выражения, ассоциации и реминисценции, скрытые цитаты и явные автоцитаты, аллюзии и иллюзии, парафразы и упоминания, центоны и аффекты, легенды и мифы Древней Греции. Всего не перечислить! В стихах позволено все. Но для того, чтобы грабить бессмертных, нужно быть с ними по крайней мере одной крови.

Так что мой способ цитирования сродни привычкам старины Джорджа Мура: он отличается от обычного тем, что я опускаю кавычки.

В одной из моих ранних книг “Стихотворения” можно найти самые прямые отголоски творчества наиболее значительных мировых сочинителей – от Архилоха и Катулла до Артюра Рембо и Александра Блока (см. научный труд Юбера Жуэна “Виктор Пеленягрэ: эпоха куртуазного маньеризма”. Париж, “Галлимар”, 1997).

Вот вам, господа, развлечение: попробуйте отыскать эти самые жемчужины в шуме и ярости моих сочинений.

В поэтике Пушкина угадывается практически вся мировая литература того времени.

Правда, положение его было похлеще лермонтовского: у кого из отечественных пиитов, скажите, мог он позаимствовать? А между тем “гения чистой красоты” Александр Сергеевич с пушкинской легкостью отобрал у Жуковского. Так что Лермонтову было у кого учиться.

Однако солнце русской поэзии в стихах какого-нибудь Пупкина всегда будет выглядеть античной статуей среди чугунных памятников социалистического реализма. В моих же опытах подобное кощунство становится таким же естественным, как Волга, впадающая в Каспийское море.

А вот тут, – выдохнул в вечность один ужасно переимчивый сочинитель, – кончается искусство и дышат почва и судьба!

* Вино откупорено – надо пить (франц.).

Версия для печати