Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Октябрь 2005, 9

Американская дырка

Роман. Окончание

 О к о н ч а н и е. Начало см. “Октябрь” № 8 с.г.

Глава пятая. НОВОЕ СРЕДНЕВЕКОВЬЕ

 

1

Бывают люди, точно микстура, – перед употреблением их надо взбалтывать. Я именно таков. Если б не мерзкие, скребущие душу подозрения, что, мол, возможно, Оля меня уже сливает в мемориальное янтарное небытие, что для нее я уже не лучший, что она, быть может, уже не вся моя, что одной ногой она уже увязла в своей грядущей жизни, я бы еще раскачивался долго. А так меня как молния прошила – я понял: очередь за мной. В конце концов чего-то же я стoю. И, может статься, даже о-го-го чего. “Отличный перец!” Да я и сам крут, как яйцо!

Словом, вослед Олиной глубинно-земляной утопии я написал свой текст. Как было оговорено, он представлял собой продукт эзотерического свойства.

По общему настроению, по самому2 насыщенному воздуху перемен видно, что последние десятилетия мир ощущает себя стоящим как бы в преддверии Нового Средневековья, входящим в очередной виток готических времен, некогда давших нам пример отчаянного прорыва духа как в горние, так и налево, в беспробудный мрак. С годами, правда, чувство это несколько приелось, но именно поэтому мир в Новое Средневековье, когда придет пора, войдет спокойно, буднично, без потрясений, как вол в ярмо. Это предощущение – причина повсеместного устойчивого интереса ко всяческого рода оккультизму: последователи Кроули по-прежнему показывают миру “козу”, прельщенные Кастанедой ищут на теле любимых точку сборки, гимназисты штудируют Гурджиева, щелкоперы теребят тайны Аненербе, как вялый орган, Шамбала не найдена, но махатмы пишут письма, исламский мир вкушает гашиш новых асасинов, Европа снимает готическое кино, прагматичные янки шалеют от “Х-файлов”, “Тысячелетия”, “Полтергейста” и “Наследия”, а в России мейстерзингеры “Король и шут” с балладами про нечисть собирают стадионы, мистические кружки решают вопрос, отражает ли выпуклое зеркало человека вместе с душой, как плоское, или без, остальные же в свободное время ищут гнезда ангелов. Про жажду священных империй и ожидание мистических королей я уже не говорю. Короче, метафизика сильно подвинула регулярную физику. На этом фоне моя невинная алхимическая доктрина в каком-то смысле и впрямь могла смутить умы.

Исходная идея, как всякое откровение, была проста и в общих чертах выглядела так. Земля представляет собой не что иное, как постоянно действующую печь-атанор с заложенным в нее философским яйцом, так называемый тройной сосуд – разумеется, естественного, нечеловеческого творения. Любопытно, что во все века подобное понятие о природном устройстве адептами подразумевалось, но никогда не было в доступной форме предъявлено. То есть в каком-то смысле я говорил об очевидном, поскольку алхимики всегда были согласны с тем, что атанор – место, где совершается великое делание – своеобразный микрокосм, а цель великого делания – воспроизведение того, что само собой вершится в недрах. Схема приблизительно такова: огонь сидит в глобусе, как Иона в чреве Левиафана, а философское яйцо окружает его наподобие сложной двустенной сферы, где при необходимом давлении и температуре из первой материи камня – ребиса – и производится чудесный lapis philosophorum. Излишки жара отводятся через вулканы (на своем кабинетном глобусе я даже отметил их цветными бумажками-маркерами), а магистерий, по мере готовности, в определенных местах переносится за пределы внешней сферы, где вступает во взаимодействие с грубой материей и милостиво ее облагораживает.

Альберт Великий, изготовивший некогда деревянного человека и вдохнувший в него жизнь, в своем труде “Состав составов” высказал мысль, что происхождение металлов идет циклическим путем. Моя схема полностью с этим положением увязывалась. Рождение золота происходит на внешней поверхности сферы яйца в местах выхода философского камня. Далее все идет по Глауберу, открывшему одноименную соль и пустившему в обращение теорию, будто металлы, раз дошедшие до состояния золота, проходят цикл в обратном порядке, делаясь все менее совершенными, – оттого рудокопы берут на поверхности земли так много железа и так мало золота. Словом, как сказано в сочинении “Физическое и мистическое посвящение в таинство Демокрита, греческого алхимика” (“Physiques et mystiques de Democrite le mystagogue, alchimiste grec”): “Природа забавляется с природой, природа содержит природу, и природа умеет побеждать природу”.

Но, несмотря на то, что подобный взгляд на мастерскую недр всегда алхимиками подразумевался, модель этой мастерской никогда не была описана. Скорее она представала в ряде метафорических образов, как-то: “Тот же, кого моют, является змеем питоном, источник жизни которого лежит в земной слизи, состоящей из вод потопа, объединенных вместе, когда все составные части были водой, и змей этот должен быть побежден и пронзен стрелами бога Аполлона, светлого Солнца, то есть нашего огня, равного солнечному”, или: “Сера есть жир земли, сгущенный в рудниках умеренной варкой до тех пор, пока не затвердеет”. Впрочем, справедливости ради следует признать, что описание Земли как печи-атанора с философским яйцом внутри было дано в герметической книге “Liber mutus” (“Немая книга”), содержащей единственную строчку текста, а в остальном состоящей из символических изображений природного процесса варки камня и трансмутации вещества, а также в четырех пантаклях Ианитора Пансофуса. Но представьте – до меня никто не удосужился расшифровать эти фигуры верно!

Одно из главных оснований теории великого делания, заложенное еще первыми герметиками, составлял закон, по которому минералы, скрытые внутри земли, зарождаются и развиваются подобно органическим существам. Задача философов – отыскать тайные средства и открыть скрытую силу, употребляемые природой для сохранения и улучшения семени металлов, чтобы в короткие сроки при оптимальном режиме создать в атаноре то, что создается в недрах при помощи подземного огня. Такова была стратегия и Фламеля, и Парацельса, а Дионисий Захарий и вовсе следующим образом определял священное искусство: “Алхимия – это часть естественной философии, показывающая способ усовершенствования металлов, подражая, по возможности, природе”.

В чем же состояла и состоит основная проблема великого делания? “Чтоб трансмутация возможной стала вне шахты, выделить ты прежде их дух обязан…” То есть дух металлов, который есть сера и меркурий философов. Но дело в том, что prima materia священного искусства, необходимая для приготовления порошка проекции, превращающего неблагородные металлы в золото, в доступном виде не встречается в природе со времен сотворения мира. А то, что доступно в естественном виде, называется, как это ни парадоксально, materia secunda. Так вот, именно извлечение сульфура (алхимической серы) и живого серебра (алхимического меркурия) из вторичной материи как раз и составляло основную техническую проблему великого делания. После того, как я с помощью расшифрованных рисунков из “Liber mutus” и пантаклей Пансофуса представил убедительную модель Земли как печи-атанора, проблему эту, конечно, все равно нельзя было считать решенной, но тем не менее появилась перспектива извлечения из недр в готовом виде как первородного золота (что уже подтвердили последние данные из Кольской СГС), так и собственно магистерия, а также его полуфабриката – гермафродита-ребиса. Доказательством этого, в частности, служит известная формула герметиков: “Visita interiora terrae, rectificando invenies occultum lapidem, verat medicinam” (“Посети глубь земли, очищением обретешь сокровенный камень, истинное лекарство”). Признаться, меня так и подмывало вместо невинного “interiora” набрать демоническое “inferiora”, но я сдержался.

В общем, я по собственной инициативе пошел дальше поставленной задачи, проскочил золотой кладезь как вздор, безделицу и соорудил куда более привлекательную ловушку, поскольку известно, что истинный предел желаний для всякого, кто умеет желать, – это lapis philosophorum, он же эликсир, он же великий магистерий, он же тинктура третьего порядка, он же истинное лекарство, он же пудра проекции, он же красный лев etc. – величайшее из чудес, бесценное сокровище, равного которому нет на этом свете, так что обладателю его, по выражению Фламеля, “более нечего будет вожделеть на земле”. Ведь магистерий философов не только обращает рядовые металлы в золото и серебро, а горный хрусталь и другие булыжники в чистейшие рубины и бриллианты, но также, будучи разведенным в воде или водке и в таком виде известным под названием всемирной панацеи или эликсира бессмертия, излечивает все болезни и увечья, возвращает молодость, укрепляет память, многократно продлевает жизнь (Артефиус, употребляя панацею четырежды в год, собирался прожить тысячу лет, что ему, по некоторым сведениям, удалось) и едва ли не воскрешает из мертвых. Кроме того, магистерий заставляет растения цвести и плодоносить круглый год, а в самой высшей степени своего могущества под именем spiritus mundi дает своему обладателю разум ангела, власть над миром духов и открывает тайны бестелесного существования. Вот какой клад таится в недрах, вот что мы, не ведая того, попираем ногами.

Этот вдохновенный увраж был написан и скомпонован таким образом, что читателю, дабы понять, что перед ним умное и основательное сочинение, вовсе не требовалось самому быть умным и основательным. Особого внимания заслуживали две ключевые позиции: 1) упоминание о новейших научных данных из Кольской скважины как о бесспорном факте и 2) вполне серьезное обещание извечно желанных человечеством благ (власть над материей и физическое бессмертие), которые невозможно приобрести за золото и никаким иным путем, кроме эзотерического пути великого делания или же отчасти изведанного и вполне осуществимого, хотя и затратного, пути сверхглубокого алхимического бурения.

Подпись под работой стояла несколько вычурная, в духе адептов прошлого – Дзетон Батолитус. Сиречь Ищущий Камень Глубин.

 

2

Моя парадная внизу по-прежнему была засыпана палой листвой – сколько помню, дому не везло с дворниками. Вот и нынешняя: улыбается сама себе, как счастливый человек, и все ей мило, все ей в радость – такой дворец доверь, назад шалаш получишь. Зато растаял снег. Первому снегу и не пристало стоять долго – в ноябре им лакомится Балтика, слизывая влажным языком ветра, так что к декабрю он набивает ей оскомину.

Мы с Олей вышли во двор, и я в очередной раз залюбовался новой резиной, которую поставил на свою “десятку” третьего дня после раздачи жалования в “Танатосе”. Скаты были почти девственны, почти незапятнанны и хранили в себе достоинство надежной, уверенной в завтрашнем дне вещи. Вид их будил сильное чувство.

Я должен был завезти Олю в Горный, после чего рассчитывал отправиться на Чехова в офис и в рабочем порядке заняться наказанием Америки. В частности я собирался проконсультироваться по телефону с запропавшим куда-то директором “Лемминкяйнена” по поводу дальнейших действий. Расклад покуда оставался прежним: Оля держала естественнонаучный фронт, я закрывал грудью метафизический, а Капитан, который время от времени вызывал во мне припадки слабо мотивированной ревности, осуществлял общее руководство и продумывал аранжировку проекта “Другой председатель” в целом.

– Слушай, – сказала Оля, садясь в машину, – а вдруг все, что мы пишем и говорим, – правда?

Полчаса назад за утренним кофе она ознакомилась с моим герметическим откровением. Накануне лютка и сама не теряла времени даром – вчера она весьма правдоподобно сфальсифицировала кое-какие данные для одного серьезного геологического сайта. Косвенно из этих данных выходило, что Кольская СГС давно разморожена и получает на-гора прелюбопытные материалы. Прозрачными обиняками давалось понять: материалы прелюбопытны настолько, что основная информация засекречена не то военными, не то военно-штатскими, не то – ни с того, ни с сего – министерством финансов. Утечка сведений объяснялась тем, что вольные геологи напрямую этим ведомствам не подчиняются. Вчера талантливый взломщик Степа Разин с разового адреса, открытого в ближайшем интернет-кафе, проник в заповедные Тенета и повесил все это дело на www.issep.rssi.ru.

– Конечно, правда, – не дрогнув, ответил я, все еще пребывая в состоянии демиургической горячки. – Мир – это то, во что мы верим. То есть не именно мы с тобой, а некие абстрактные мы, такой, что ли, коллективный субъект веры. А стало быть, и воли.

Обычно приступам красноречия я не подвержен, но сегодня был особый случай. В общем, я соловьем пропел примерно вот такую песню. Древние учили, что вселенная соткана из эйдосов, которые предъявляют себя в образе вещей и всяких материальных штучек. Платон считал, что вещи – только бледные подобия блестящих замыслов о них. Мол, эйдос как сущностная идея – это свежо, гармонично, сильно, а вещь – всего лишь кое-как сляпанная копия, если вообще не фальшивка. Хоть это и немилосердно по отношению к вещам, но понять Платона можно. Мне это на собственном опыте ясно. Однажды я задумал соорудить такую байду из сорока двух бронзовок на пространстве в полтора кубических дециметра. Для полного великолепия мне нужны были кисти цветущей таволги, так что пришлось обратиться к флористам. Они, конечно, сделали, что смогли, но мои мертвые жуки выглядели в сто раз живее их гербария. Что делать – я залил свое сооружение одним эксклюзивным составом и, когда он закаменел, довольно неплохо продал эту цветущую глыбу, хотя чувствовал себя при сделке немного жуликом. Потому что замысел был несравнимо прекраснее.

– Только представь – кусок чистейшего горного хрусталя, тяжелый кристалл прозрачного воздуха с парящей внутри июльской таволгой, облепленной мерцающими бронзовками…

– Ты маньяк, – сказала Оля. – Давай лучше про эйдосы.

С Графского я повернул на Фонтанку и тут же притормозил, пропуская хлынувший через Невский и с мокрым шелестом идущий на разгон поток авто.

Про эйдосы так про эйдосы. Словом, Платон не оставил вещи шанса. Другое дело Аристотель. Он считал, что вещь способна облагораживаться, совершенствоваться в сторону блеска, если не будет лениться и если мы как коллективный субъект веры и воли будем ей помогать, верно ее осмысляя. Так свинец под действием тинктуры вызревает в золото. То есть наши вера и воля, если они достаточно сильны, способны откорректировать эйдос мира, и мир к своему уточненному замыслу подтянется. Таковы извечные отношения человека с творением.

Выдав эту тираду, я подумал, что, к сожалению, стоит вере и воле спустить пар, как творение вновь деградирует, точно дрессированный зверь, который после зимней спячки забывает все приобретенные навыки. Но бездействие перед лицом подобной перспективы – вовсе не мудрость, а позорное малодушие. По крайней мере для тех, от кого пока не пахнет уксусом и мокрым порохом. Не уверен, что полгода назад мне удалось бы так ясно увидеть и назвать это различие.

– Я не поняла про откорректированный эйдос, – призналась Оля, манипулируя сигаретой и зажигалкой в попытке обжить пространство еще не обогретого салона.

– Все просто. Помнишь, лет десять-двенадцать назад началась массированная корректировка эйдоса ментов? Не один год корректировали, но… не вытянули ноту. Только всего и поправили, что постовую форму. Чуть идею не осрамили.

Мы проскочили мимо банковского центра, выросшего на долгих руинах, произведенных в середине девяностых строительной фирмой “Лемминкяйнен” – той самой, у которой Капитан слямзил имя для своей фабрики немыслимых услуг. Далее я сказал, что прорицание будущего, прозрение грядущих дней – вздор, небылица. Мир слагается верой и волей. К сожалению, по большей части совершенно безотчетно. Взять Достоевского. Принято считать, что в “Бесах” он предрек русский хаос, предсказал кошмар ухнувшего на Россию революционного террора. А между тем все было прямо наоборот – он сам вызвал этих бесов на русскую сцену. То есть у Федора Михайловича и его ошалевших почитателей хватило веры на то, чтобы эйдос России принял поправку о фазе социальных потрясений, полосе гражданского ужаса, а Россия земная к этому наведенному образу только зачарованно подтянулась. И так – со всяким сбывшимся пророчеством.

– Постой, но ведь были же до “Бесов” Каракозов и Нечаев, – припомнила Оля.

– Правильно. Их накануне вызвал Чернышевский. Он закончил свой бестселлер четвертого апреля 1863-го и сопроводил это событие заявлением, что, мол, главный герой – Рахметов – исчез, но он появится, когда будет нужно, года через три. А Каракозов стрелял в государя у решетки Летнего сада именно четвертого апреля 1866-го, ровно три года спустя. Это совпадение заметили даже в правительстве, и граф Муравьев, который “Вешатель”, на всякий случай навсегда закрыл журнал “Современник”.

– Как-то театрально получается. – Оля смахнула с лица светлую прядь. Кожа у нее от природы была немного смуглая, и загар на ней держался долго – золотой, как корочка на сайке.

На это я заметил, что, если мне не изменяет память, террор – термин из аристотелевской “Поэтики”. Он означает пик отрицательных эмоций у зрителей греческой трагедии. Вообще мы многие вещи, не задумываясь, понимаем навыворот – в силу привычки, потому что так запало некогда при первом предъявлении. Есть русская поговорка: не мытьем, так катаньем. Этимологический словарь русской фразеологии отсылает к стирке, мол, раньше прачки белье “мыли” и “катали” на вальках и досках. Но мы же не китайцы, ей-богу, чтобы крыть прачечными идиомами. Есть у нас серьезные слова: мыт и кат – налог и палач. То есть не податью, так через палача – вот это по-нашему. Или взять латинское: человек человеку волк. Наверняка, римляне имели в виду совсем не то, что имеем в виду мы. То есть совершенно не то. Они же боготворили Ромула, вскормленного волчицей. На Капитолийском холме стоял кумир – кормилица-волчица дает набухшие сосцы младенцам-близнецам. Говоря так, они говорили: мы – стая и потому сильны.

Я встал на правый поворот под светофором у Обуховского моста. Впереди лоснился новый толстозадый “Ситроен” – с недавних пор такие полюбили криминального вида пузыри. Должно быть, из-за багажника. Он у этой железяки был большой, трупа на три.

– Но это цитата из Плавта, и по контексту смысл негативный, – возразила Оля.

– Плавт взял расхожий оборот и ернически его переосмыслил. Он был комедиографом, а у хохмачей принято глумиться над традицией. Точно так же до него Аристофан хохотал на обломках греческой трагедии. После этого террор пошел из театра в жизнь. – Я мельком взглянул на лютку, и мне понравилось, как она на меня смотрит. Что ж, может, я и вправду стoю о-го-го чего.

– Здoрово! – сказала Оля. – Получается какое-то кафе с тугим на ухо официантом. Плохо попросишь – ну без должной веры и воли – ни черта не получишь. То есть получишь то, что хорошо попросили за другим столиком, – всем подадут именно это.

– Точно. Жаль, мало кто это понимает. Достоевский от избытка чувств писал, он думать не думал, что бесов заказывает. Знал бы – наперед десять раз взвесил. Так что волю надо проявлять осознанно и корректировать эйдос осмотрительно – заказ-то могут и подать. – В общем, я на свой лад перепел Оле идею Капитана о возведении угодной себе реальности.

– Страшно… – широко распахнула глаза лютка. – Порой так хочется безумия и произвола… А вдруг мне подадут чей-то чужой произвол?

– Брось! – успокоил ее я. – Люди хотят повышения жалования, продвижения по службе, любви женщины и улучшения берлоги. На большее их не хватает, что, конечно, тоже своего рода безумие.

– Я не хочу любви женщины! – возмутилась Оля.

– Это похвально. Но в целом культура желания у нас еще слаба.

– Ну положим, у нас-то сильна. – Оля на ощупь произвела поверхностный осмотр моего хозяйства.

Джинсы у меня были “на болтах”, но душевное равновесие я все равно потерял.

– Кроме культуры, – я выровнял вильнувшую машину, – важна еще и дисциплина желания. Иначе измененный мир может оскорбить твое достоинство.

– Но мы с нашим глубинным золотом и самородным магистерием явно желаем чего-то невозможного.

– Почему? Мы целенаправленно корректируем эйдос мироздания.

Я остановился у воронихинской громады Горного института. Оля потерлась о мою щеку носом и беспечно спросила:

– Ты хочешь сказать, что, пробив свою скважину, американцы найдут все, что мы обещаем?

– Нет, – улыбнулся я. – Они найдут преисподнюю и впустят к себе ад.

Теперь она знала, во что мы играем.

 

3

“Нет, Евграф, – сказал я себе, отъезжая от Горного, – так не смотрят на того, кого свели за штат, в прошлую жизнь, в запасную постель. Просто ты немного устал. Любовь с самой Пасхи бренчит на всей клавиатуре твоих чувств, тебе нужен – тюк-тюк – настройщик”.

Вопреки предположению о небольшой усталости, дыхание мое было легким, кровь бежала по протокам со звоном, а в голове крутилась строчка убиенного поэта: “О, весен шум и осени винцо!” Что ж, у смерти хороший вкус, красота ее манит, как свет сыча. Ну а коли пришла, пожалуйте – привет родителям. Вот так. Хочешь жить долго – не светись.

Тут я себя одернул: красота – человеческое, слишком человеческое представление. Это он, человек, прекраснодушно мечтает обустроить мир по законам правды и красоты. Природа мыслит совершенством, а не прелестями. А красота и совершенство – вовсе не одно и то же. Как правдоподобие и правда. Вот, скажем, рыжебулавый могильщик. Он совершенен. Да и снаружи хорош: антрацитовая спинка с желтой опушкой, надкрылья с оранжевыми, как георгиевская лента, перевязями; он трепетно воздевает усики, словно пилигрим молитвенные руки, потому что испытывает мир по чутью, по его запаху/духу; да и по воле к жизни он сравним разве что с большим сосновым слоником… Он из семейства Silphidae, существ воздуха, но мало кто сочтет его красивым, потому что цель его устремлений – неприглядная падаль, которая смердит. Или взять крокодила. Он тоже совершенен, особенно когда входит в свой бесподобный штопор. Но кто им восхитится? А все потому, что крокодил кожаный, бугристый, не мурлычет, носит глаза на макушке и набит дурными привычками.

Примерно в таком русле и текли мои мысли, пока в кармане не запел мобильник. Лютка.

– Маленький, – так Оля называла меня, когда испытывала сильные положительные чувства, – у нас здесь небольшой переполох. Вернее, кавардак. Вернее, танец с саблями и гибель “Титаника”.

Я поинтересовался, что случилось.

– Черт знает что! Думаю, это наши проказы. Не могу по телефону. Что делать – не знаю. Надо бы осмыслить ситуацию, чтобы не напортачить с корректировкой этого… который уточняем… эйдоса. Ты в “Карачуне”?

– Да. – В этот миг я поворачивал с Литейного на улицу Жуковского.

– Буду часа в три. Пока. – Оля дала отбой.

Какие проказы она имела в виду? Интимного свойства или в области сакральной геологии? Поди тут разберись. Может, она беременна? Но почему тогда переполох на кафедре?

Небо над городом было тяжелое, растрепанное и словно живое – оно клубилось и как будто дышало, выбрасывая в разные стороны и вновь поджимая угрюмые клочья. Это было так необыкновенно, что, изобрази подобное псковский облакист, никто бы не поверил в достоверность вида.

Я парковался у “Танатоса” под девой, обещающей услады посредством пышного венка и лиры, когда мой телефон опять взыграл. Звонил Капитан.

– Отличный текст, мессир Батолитус. Подозреваю, в прошлой жизни ты хорошо смекал в рубификации. Какие лакомые перспективы! Какой соблазн! Ведь золото – и впрямь пустяк. Я ж говорил, что ты сумеешь…

Значит, Степа Разин, как мы и договаривались, уже нелегально повесил мое сочинение (я сбросил его по электропочте Степе в полночь) на свежей страничке сетевого журнала “Традиция”. А директор “Лемминкяйнена”, стало быть, с утра прислушивался к трепетанию Тенет, к оттенкам каждый день по-новому звучащей песни мира…

– А я как раз хотел звонить с докладом. – Что говорить, я был польщен оценкой. В это мгновение я, кажется, ничего не имел против Капитана. Наоборот – он умница, он понимает все, у него такой необычайный вкус, мы вместе горы с ним своротим…

– Доложишь при встрече, – распорядилась трубка. – Сейчас мне некогда. Я размышляю об онтологическом родстве сэппуку и мастурбации. – В ухо мне прыснул предательский смешок. – Собери всех, кто напрямую причастен к проекту. Буду у тебя в три. Пора приступать ко второму этапу.

Капитан отключился. Я машинально посмотрел на часы: четверть двенадцатого. Значит, он уже в дороге. Или вообще в СПб. Или где угодно – в пределах трех с половиной часов пути до улицы Чехова. Что ж, я все равно хотел затеять разговор по поводу дальнейших действий. Он просто чуть опередил меня со своим вторым этапом. Он словно почувствовал – видимо, песня мира и впрямь зазвучала сегодня немного по-новому. Жаль, мое ухо не ловит эти нежные обертона.

 

4

Надо сказать, что на посту директора ООО “Танатос” у меня нежданно открылись незаурядные организаторские способности. Согласно учредительным документам контора собиралась оказывать платные консультационные услуги в вопросах расположения областей скверного энергетического напряжения, связанных с зонами тектонических трещин и разломов, а также исследовать геологическую структуру территорий, отведенных под капитальное строительство. Словом, в основных видах деятельности была прописана такая рутина, какую хорошо читать на ночь, чтобы приманить сон. Кроме того, устав “Танатоса” предполагал издательскую деятельность. А именно: публикацию ежегодного атласа негативных пространств (так было заявлено) и карт уточненной топографии неба (тоже дословно). Эта функция была добавлена из соображений оживления унылой казенной бумаги и отчасти для формального оправдания потустороннего названия фирмы. Впрочем, ни до, ни после регистрации никаких разъяснений и оправданий так и не потребовалось.

Разумеется, никто не предполагал заниматься консультированием, исследованием и изданием загадочных атласов и карт. Тем не менее вот уже третий месяц предприятие исправно работало: телефоны звонили, к директору приходили посетители, деньги на счете не переводились, служащие в срок получали жалование и даже корпоративно отметили юбилей одного из охранников. Вместе с тем объявленный род деятельности снимал все вопросы, какие могли возникнуть, скажем, у переводчика, бухгалтера, секретарши Капы или других непосвященных.

Собственно, помимо меня, теперь из сотрудников “Танатоса” в известной степени приобщена к проекту была еще и Оля. Переводчик, интеллигентный старичок, бо2льшую часть жизни прокорпевший над зарубежными журналами в каком-то техническом НИИ, просто квалифицированно перекладывал на требуемый язык то, что его просили, и относился к этому как к хорошо оплачиваемому приработку. Такой и должна быть образцовая позиция интеллигента – добросовестно и смирно зарабатывать свой хлеб умственными навыками, а не мнить себя и свою страту спасителем мира, властителем дум и, следовательно, владельцем мандата на исключительность в морали и правах. Что касается юного хакера Степы Разина, исполнявшего весьма важную роль во всей затее, то это порождение вселенной Билла Гейтса откровенно наслаждалось возможностью заниматься любимым делом за приличную зарплату и в существо процесса не вдавалось – игры взрослых и их цели, как и весь вещественный мир под метелку, были ему до лампочки. Словом, на встречу с Капитаном я собирался пригласить только Олю, которая и так должна была появиться “около трех”, ну… и на всякий случай гомункулуса Степу. Для того чтобы обеспечить их присутствие в нужное время в заданном месте моих организаторских способностей было более чем достаточно.

 

5

Оля появилась в пять минут четвертого. Генеральный директор “Лемминкяйнена” со свитой (бодрая, подтянутая Анфиса плюс свежестриженный Василий со своим волосяным хвостиком) прибыл двумя минутами раньше. Я попросил Капу пригласить в мой кабинет Степу Разина, и вскоре мы, демократично рассевшись вшестером вокруг совещательного стола, приступили к делу.

– Итак, – обыденным тоном сообщил Капитан, – мы бросили вызов миропорядку. Более того, мы бросили его сознательно, поскольку мир отклонился от Божеского замысла, а Господь, как говорят отцы церкви, спасает нас, но не без нас. Ведь мы пришли на этот свет, чтобы натворить здесь дел и обнаружить себя – именно в этом и заключается труд спасения души. Конечно, Господь все управит и Матерь Божия покроет, но безрассудная надежда на такую милость – вовсе не свидетельство веры, напротив – знак духовного обольщения. Бог ждет от нас дел веры, а не только поста и молитвы. Пока что никто не исключал мужество из числа добродетелей, и в минуту, когда следует проявить бесстрашие и решимость, следует действовать, а не искать благословений и знамений. Тем более что искать их глупо, они – везде.

Я посмотрел по сторонам – нет, не в поисках знамений, а в безотчетной жажде смысла: присутствующие тоже были озадачены. Немудрено – мы собрались на совещание, а не на проповедь. Незаурядный Степин кадык был возбужден и, что ли, насторожен; Анфиса с профессиональным вниманием тюкала “пилотом” в зеленый переплет блокнота и косилась на божницу с образами в красном углу; Василий сцепил на столе руки замком и, уперев в них неподвижный взгляд, крутил большими пальцами незримое колечко; Оля, зачарованно моргая, смотрела на одной ей видный танец капитанских слов. До сегодняшнего дня в течение недели от генерального директора не было звонков, а в псковском офисе трубку брала зеленоглазая Соня. На дворе Рождественский пост – не ходил ли он паломником к святым местам?

– Православный христианин по афонским, сохранившим преемственность и византийскую чистоту понятиям, – как бы в ответ на мои предположения, понемногу входя в раж, продолжал Капитан, – это свободный, решительный, здравомыслящий, неустрашимый, стойкий и смиренный ратник Христов. Причем его смирение – отнюдь не безволие, а великодушное и безропотное принятие всего, что выпадает в жизни на его долю. В Афонской обители обычно на вопрос, как дела, услышишь: полемос – война. Потому что вся жизнь христианина – война. С врагами телесными и бесплотными. Поэтому половина православных святых – монахи, а другая половина – воины. Трепет, – уже гремел Капитан, – трепет охватывает при виде загорающихся глаз, выпрямляющихся спин и расправляющихся плеч ветхих монахов, когда заходит речь о врагах отечества и веры. “Врага – убей”, – просто сказал мне ангелоподобный афонский старец Иоаким, когда я спросил его о тех, кто оскверняет в человеке образ Божий, кто лицемерие и ложь – орудие дьявола – почитает за добродетель, а деньги ставит выше спасения. Это даже мощнее заповеди Филарета Московского: люби врагов своих, бей врагов отечества, ненавидь врагов веры. Боже мой, как много у нас еще дел для свершения! Как повезло нам с умом, душой и талантом родиться в России!

Капитан замолчал, чтобы сунуть в рот извлеченную из кармана брюк карамельку. Я воспользовался антрактом – позвал Капу и попросил ее сделать для всех кофе.

– Нет-нет! – встрепенулась Анфиса. – Мне, пожалуйста, стакан воды без газа. – Похоже, она четко знала грань между пользой и удовольствием и преступать ее себе не позволяла.

Да-а… В такой роли, в роли пламенного апостола, видеть Капитана мне еще не доводилось. Кажется, его свите тоже.

– Я хотел уточнить, – подал голос Василий. – Вы, Сергей Анатольевич, сказали про вызов миропорядку…

– Да, – перекатывая за щекой карамельку, перебил его Капитан. – Мы бросаем ему вызов ежедневно и по много раз – ведь именно из этого слагается поэма будней. Но сейчас речь не о героизме утренней стопки и не о подвиге проезда в автобусе зайцем. Мы бросили такой вызов, что в дело вступили силы, превосходящие разум человека. Причем не только на нашей стороне. Это, вероятно, доставит нам ряд неудобств, возможно даже, необратимого свойства.

– Что вы имеете в виду? – Я тоже хотел об этом спросить, но Оля меня опередила.

– Смерть, – непринужденно ответил директор, и трудно было не заметить цвет этого слова. Оно было пепельно-белесым.

– Чью смерть? – Анфиса даже перестала тюкать ручкой по блокноту.

– Не знаю. Просто смерть. – Капитан с хрустом разгрыз конфету. – Но эти неудобства не должны нас пугать, поскольку без них все равно не обойтись. В мире существует закон жертвы. Он прост и суров: чем больше жертва, тем больше воздаяние. Так неужели мы для собственного спасения не пожертвуем своим мнимым покоем и благополучием? Неужели испугаемся поношения, зная, что истина не боится ни критики, ни даже клеветы, а боится обличения только ложь – опора нечистого? Неужели Царствие Небесное и благодарность потомков променяем на жирные гранты, презентации, лукавую славу и все то, что считает благополучием цивилизация “Макдоналдса”? Неужели первородство продадим за чечевичную похлебку?

Несмотря на кажущуюся беспричинность (впрочем, так и положено пророку позитивной шизофрении) представление было эффектным. Я даже решил подарить – тоже без всякой причины – Капитану одну сработанную мною штуку – безделицу для украшения зияющих пустот: прозрачный зеленоватый шар на ореховой подставке, внутри которого недвижно плыл солидный двухдюймовый плавунец, разведя в широком гребке задние ноги-весла. По совести, причина если и не для дарения, то хотя бы для прощания с этой чудесной вещицей все же была: в последнее время она представлялась мне навязчивой метафорой куска, фрагмента ожерелья прожитой Олиной жизни.

Молчание длилось, наверное, полминуты, прежде чем Степа Разин, как школьник, съевший с товарищами перед уроком весь мел, поинтересовался:

– А что мы такого сделали?

– Мы объявили войну Америке, – сказал директор “Лемминкяйнена”. – И я рассчитываю, что мы эту войну выиграем. Афон молится за нас.

– С нашими-то технологиями? – усомнился Василий.

– Они будут воевать с призраком и падут жертвой собственной алчности. – Капитан был невозмутим и рассудителен. – Разве можно выиграть сражение с призраком? И потом, дух западной технической изощренности вызывает серьезные сомнения, стоит только задуматься о его истоках.

– Очень интересно. – Я приготовился услышать нечто занимательное и не ошибся.

– Запад черт знает до какой поры не знал бани, – сообщил Капитан. – Не умея решить проблему радикально, он понаторел в разных гигиенических уловках: копоушки, носоковырки, спиночески и прочая чепуха. Там изобрели даже индивидуальную нательную блохоловку. Постепенно страсть к обслуживанию тела вошла в привычку, в общий план жизни, так что, очистив себя и став беленьким, западный человек взялся свое тело продлевать. Ноги продолжил автомобилем, слух и глотку – телефоном, зрение – картинкой на экране. Общение с глазу на глаз заменил чатом, юношеские грезы – порно-сайтами. Словом, вполне закономерно, что в конце концов он создал пространство, которого нет, наполненное тем, чего не существует. Создал невещественный мир, подобный призраку и призраками населенный. Ну вот, один из них цивилизацию “Макдоналдса” и сокрушит. Нас, слава Богу, от этого пути спасли каменка и веник. – Капитан порылся в кармане, достал еще одну карамельку и протянул ее Оле. – Ну а теперь перейдем к деталям.

В кабинете было довольно жарко – холода2 еще не грянули, но топили уже и в хвост и в гриву, – однако на финальной фразе генерального директора мне показалось, будто воздуха стало больше и он сделался легче. По крайней мере произошло какое-то движение, ожили лица, а тут как раз Капа принесла кофе и стакан воды для Анфисы.

Я закурил. Оля и Василий тоже. Глобус демонстрировал нам шероховатую нашлепку Тибета с где-то затерявшейся в нем Шамбалой. Проходя мимо, Капа глобус случайно задела, и он, провернувшись, словно молитвенный барабан, предъявил на обозрение двойную грушу Америк.

– Итак, – Капитан размешал в чашке кубик сахара, – об отличной Олиной работе мне известно. Крепкий, грамотный, литой материал. Идея о точечной корректировке геологического сайта тоже очень правильная. Ее будем разрабатывать и дальше. Что касается оригинальной схемы конструкции Земли, предложенной Евграфом, тут и говорить нечего – прекрасная теоретическая база, убедительно, актуально, заманчиво. И вообще хочу поблагодарить тебя, – он обратился непосредственно ко мне, – за прекрасную организацию дела.

Публичная похвала приятна нам, как приятны богам дымы и ароматы жертвенников. Я скромно улыбнулся.

– Мы тоже не дремали, – продолжил Капитан, – но об этом после. А сейчас посвятите меня в то, чего я не знаю.

Оля хотела было что-то сказать, но я по праву главенства в служебной иерархии ее обрезал.

– Вчера вечером многим спецам-геологам, чью почту мы контролируем, пришли послания от заморских коллег. – Я заметил, что по знаку Капитана Анфиса принялась регистрировать мои слова в блокноте. – А Смыслягину – даже три штуки. Дословные переводы будут немного позже, но везде, после личных поклонов, речь идет о Кольской скважине. Общий смысл: когда она была разморожена, почему втихаря и где можно ознакомиться с последними материалами бурения? В общем, хотят приватно проверить информацию. Смыслягину ответили из “Nature”. Страшно благодарят за статью, поставят в ближайший номер, говорят, она поднимет бурю, так его и назвали – “stormbringer”, приглашают приехать с докладом и выступить перед их яйцеголовой шайкой. Словом, зашевелились, черти.

Оля, все это время в нетерпении теребившая несчастную карамельку, наконец не выдержала:

– У нас в Горном и без этого stormbringer’а уже такой тарарам – хоть святых вон!

Оторвавшись от блокнота, Анфиса быстро перекрестилась на образа.

Вот черт – лютка ведь предупреждала, а я забыл. Ну шляпа!

– Так, – сказал Капитан, – подробнее.

Из кожаного рюкзачка, заменявшего ей ридикюль, Оля извлекла газету. Это был сегодняшний “КоммерсантЪ” с кокетливо сбитым набекрень “ером” на логотипе. Развернув газету, лютка показала нам статью на четверть полосы, называвшуюся по-карамзински лаконично “Воруют”, и поведала следующую историю.

Когда она пришла на кафедру за ключами от лаборатории, там воздух уже был сгущен от назревавшего переполоха. Утром доцент X принес “КоммерсантЪ” и публично зачитал статью перед коллегами. Коллеги посмеялись, поскольку на их взгляд в статье была написана полная дребедень, а невежество газетчиков, ищущих жареное и хватающих вершки, истинных профессионалов, коль скоро тема касается их профиля, всегда забавляет. В статье говорилось, что недавно геолаборатория на базе Кольской сверхглубокой скважины подверглась ночному нападению грабителей. (“Там полгода ночь”, – педантично заметил профессор Y.) Похищены недавно добытые уникальные образцы керна, которые не только представляют огромную материальную ценность, как поведал один конфиденциальный источник, но являются еще и предметом государственной тайны. Всему виной, конечно, извечная российская беда – халатность руководства и нерадивость охраны, допустившей попойку на рабочем месте. “А пора бы образумиться! – восклицал газетчик. – Впервые за последние десятилетия нашим специалистам удалось совершить реальный прорыв, вновь оказаться “впереди планеты всей”, раньше других проникнуть в заповедную сокровищницу земных глубин, в сказочные кладовые гномов. Так неужели мы опять позволяем воровать наши победы и мостим дорогу другим, а сами, как заведено, остаемся на бобах?” В развитие темы высказывалось предположение о международном характере кражи. То есть, возможно, сверхценные образцы, способные составить славу стране и немало содействовать ее благополучию, уйдут за границу и приоритет их исследования, как уже бывало прежде, окажется не за русскими учеными.

Конечно, слушать про огромную материальную ценность осененного государственной тайной и добытого из замороженной скважины керна преподавателям Горного было смешно. Профессор Y предложил позвонить своему знакомому, сотруднику геолаборатории Кольской СГС, куда центральные газеты приходят с опозданием, и просветить относительно величия его замороженной деятельности. Но тут на кафедре появился доцент Z с потрясающей новостью: оказывается, Кольская скважина давно разморожена, керн идет черт знает с каких глубин, а мы, можно сказать, головной институт, ни сном, ни духом! Разумеется, накануне он погрузился в сверхглубокий геологический сайт и попал в браконьерские Олины сети. Следом молчавший до сей поры профессор N признался, что, получая утром электропочту, обнаружил сообщение от американского коллеги, интересующегося, кто занимается изучением образцов породы из размороженной Кольской скважины и где можно ознакомиться с результатами исследований. (“Оба-на! – подумал я. – Значит, американцы чешут частым гребнем, и за всей почтой нам просто не уследить”.) Новости наложились друг на друга и произвели неожиданный эффект – не то чтобы недоверия, но подозрения, что дым не без огня и дело здесь не чисто. Тут уж от звонка на Кольскую скважину было не удержаться. Позвонили. Знакомый сообщил профессору Y, что уже устал отвечать на вопросы: да, их действительно ограбили, унесли несколько компов и кое-какую мелочь – какую именно, он доподлинно не знает, но ничего “сверхценного” у них просто не было, охрану, правда, сменили и ужесточили режим, но что касается скважины, то никто там работ не ведет и вести не собирается. “Старик, скажи только, – понизил голос профессор Y, – ты давал подписку о неразглашении? Да или нет?” “Иди ты в жопу”, – неопределенно ответила трубка. В общем, умиротворения звонок не принес, так что к тому времени, когда Оля собралась уходить, на кафедре выбирали ходоков к ректору.

– Отличный пример позитивной диффузии заведомо ложных данных. – Капитан хлебнул из чашки кофе. – Ограбление – это наш заказ по старым криминальным связям. Там действительно забрали три компьютера и первые попавшиеся камни, но главное – обнесли кабинет начальника всего комплекса Кольской СГС. А у него там, кроме любимого штуцера, было много милых сердцу безделушек. Конечно, он учинил разнос всему хозяйству.

Капитан протянул Оле вторую карамельку, хотя она еще не расправилась с прежней. Меня столь навязчивое внимание задело.

– Конфиденциальный источник и статья – тоже наша работа, – продолжил он. – А еще мы вскрыли сайт кабинета министров, и теперь внешний юзер, желающий почерпнуть сведения о золотом запасе России, получает ответ, что в связи с обновлением информации данные временно отсутствуют. Надеюсь, премудрые аналитики из ЦРУ последовательно сложат все факты и сделают верные выводы.

Раскрасневшаяся Анфиса обмахнулась блокнотом – батареи жарили что надо. Я попросил Степу приоткрыть окно, и он с чрезвычайно независимым видом мою просьбу исполнил.

И тут… Жуть. В тот же миг, словно только того и ждал, в отворенное окно с легким шипением влетел ослепительный теннисный мячик, как будто клубящееся небо выплюнуло в мир, как в урну, каплю желчи, исполненную чистого огня и ужаса. Все замерли, завороженные невероятным видом пламенного шара. Мгновенно меняя траекторию, молния заметалась по кабинету, потом остановилась над столом, взмыла вверх и, разорвавшись с глухим треском, бледным огнем опалила нам глаза.

– Ой! – запоздало пискнула Анфиса.

– Ешкин кот! – негромко выругалась Оля.

– Мама ро2дная! – ужаснулся Степа Разин.

– А я что говорил! – обрадовался Капитан.

– Хреново за нас молятся, – сказал Василий.

– Но мы же живы, – сказал я.

Стряхнув с век пепел обгоревших бровей и ресниц, я огляделся. Все и вправду оказались живы, но то, что я увидел, повергло меня в ужас. Светильники были разбиты, потолок и стены запятнаны безобразными подпалинами, Васин волосяной хвостик дымился – но все это была сущая ерунда. Етитская сила! Мои жуки!.. Ветвисторог, впрочем, уцелел, а вот коллегии навозников со священным скарабеем во главе и табунку чеканных жужелиц досталось…

 

Глава шестая. ВОЛЬНЫЕ КАМНИ

 

1

Совещание продолжилось только через два часа и уже в усеченном составе. Оля и Анфиса были деморализованы расстройством, произведенным молнией в их прическах и макияже, так что я отвез их на Графский восстанавливать руины и рисовать подробности. Василий и Степа с позволения начальства пошли в кафе на угол выпить по кружке пива и там потерялись. Собственно, ни те, ни другие пока не были нужны – до согласования плана дальнейших действий. Как раз его-то мы с Капитаном и отправились увязывать в небольшой ресторанчик на Литейном – спокойный и милый, с кистями на шторах и, что особенно ценно, без музыки, в таких местах почти всегда внезапной и бесцеремонной, как чих в лицо.

Серые облака за это время придали небесам будничный вид, слегка унылый и болезненный, но уже не сулящий угрозы. Тротуар был мокрый, сверху сыпалась легкая дрянная морось – не Бог весть что, но прохожие подняли воротники и нахлобучили капюшоны.

Гардероб ресторанчика пах сырой шерстью и свечкой – у большого зеркала стоял оснащенный шандал. Нужды в нем не было, он просто олицетворял представление хозяев об уюте.

– Боюсь, из всей нашей компании сознательный вызов миропорядку бросили только мы с тобой, – справедливости ради заметил я.

– Пусть так, но дело и впрямь чревато всякой дрянью – лучше знать, на что нарвался. Хотя бы и невольно. – Капитан, теребя опаленный ус, рассеянно листал оправленное в цветную рамку меню. – Кроме того, я преследовал педагогические цели. Уверен, как только Вася и твой Стенька доберутся до компа, они первым делом выудят из Тенет все сведения про Афон.

Переводы писем нашим сверхглубоким спецам от заморских коллег были уже у меня на руках. В ожидании официанта я неторопливо их просматривал. Все было верно: деловой интерес к Кольской скважине плюс вежливые личные мелочи. Возле керамической пепельницы лежал зеленый Анфисин блокнот со стенограммой, прихваченный Капитаном для памяти – чтобы не упустить деталей.

Собственно, мы не были голодны – просто вид оскверненного кабинета не располагал к возведению триумфальных планов.

– И все-таки что это было? – Я не ожидал услышать объяснение, вопрос был риторический. Тем не менее ответ меня настиг.

– Знак. Мы на правильном пути. – Капитан отложил меню. – За них вступился их американский черт. Но мы покрыты благодатью.

Я подумал: при чем здесь черт? Если строительство Вавилонской башни наоборот, как и строительство просто Вавилонской башни, карается небом, то за провокацию мы тоже должны получить по заслугам. Разве нет? Остается надеяться, что на этом отеческом шлепке все и закончится: мол, слишком не резвитесь, сорванцы. Хотя надеяться на это глупо.

Подошел официант. Я заказал графинчик водки, яблочный сок, греческий салат с козьим сыром и кофе. Капитан – кофе, минералку и свинину по-баварски.

– Не люблю говядину, – обосновал он свой выбор перед молчаливым официантом. – Корова питается черт знает чем, а свинья – чистыми помоями.

 

2

К половине восьмого мы набросали следующую схему:

1. Смыслягин:

– отправить из “Nature” Смыслягину отказ в публикации статьи (которая до “Nature” не дошла. – Е. М.) об архейском комплексе гнейсов кольской серии (тон вежливо-оскорбительный: статья, мол, нам неинтересна, а местами даже глубоко противна);

– отправить от имени Смыслягина в “Nature” письмо, отзывающее статью (которую он в “Nature” не посылал – Е. М.) о кольском “третьем теле” (мотивировка невнятная, тон категорический);

– следить за всеми профессиональными сношениями по электропочте.

Цель:

– Смыслягин обижен на “Nature” и прерывает/ограничивает контакты с ним;

– “Nature” полагает, что Смыслягин попал под молот государственной секретности: в случае неконтролируемого со стороны “Танатоса” контакта, недоумение Смыслягина по поводу действующей Кольской скважины и золотого горизонта будет воспринято именно в этом свете.

2. Референтная группа русских специалистов:

– на вопросы иноземных коллег по Кольской СГС дать разноречивые ответы (тон: фальшивое недоумение, категорическое возражение, дипломатичные обиняки/намеки/проговорки);

– следить за дальнейшей перепиской.

Цель:

– создать впечатление наглухо закрытой темы;

– инициировать самозарождающиеся научные домыслы о невероятной начинке недр.

3. Дезинформация:

– имитировать дальнейшую утечку данных через геологический сайт;

– обеспечить возможность публичной демонстрации работы магистерия.

Цель:

– возмутить спокойствие.

4. Периферийные информационные мины:

– разместить на сайте кабинета министров сведения о грядущем тотальном увеличении государственных инвестиций в народное хозяйство;

– фальсифицировать статистические данные роста производства и национального валового продукта;

– организовать полемику в СМИ по вопросу целесообразности денежной реформы и введения в оборот серебряного рубля и золотого червонца;

– распространить слухи о чудесных исцелениях безнадежно больных в Кремлевской больнице и больницах Мурманской области.

Цель:

– создать образ России, стремительно идущей к благоденствию;

– дать заморским аналитикам возможность отличиться;

– просто забавно.

Воистину испепеляющая работа мозга. Немудрено, что вслед за фабрикацией этого документа перед нами, весь в матовой испарине, появился еще один графинчик водки. Давно известно: еда – дело свинячье, питье – дело офицерское. Но закусывать надо. Поэтому я заказал котлету по-киевски, а Капитан – салат “Цезарь”.

– Ты думаешь, они поверят?

– Не сомневайся, – убежденно сказал он. – Мы живем в эпоху полунебытия, когда информация о событии важнее самого события, которого может и вовсе не быть. К тому же американцы относятся к нам примерно так, как мы к китайцам. Они во всем готовы видеть только явное и тайное коварство.

– Но ведь никто не подтвердит этой нелепицы.

– Теперь мы можем на правительственном уровне заявить, что Кольская скважина заморожена, – это уже ничего не изменит. Помнится, Хусейн в начале века твердил, что у него нет оружия массового поражения. Его и вправду не было. Ему поверили?

– Нас что же, будут бомбить?

Капитан тихонько рассмеялся.

– Частный капитал всегда ищет перспективные пути. Ведь деньги честолюбивы – тем порочным честолюбием, которое превышает дарование. Они вообще подражают людям: бывают цветными, носят на себе лица, забавны на просвет, любят пейзажи и хрустят на изломе. Полный мимесис. Их тянет друг к другу. Поэтому, вообразив приятную компанию, они хлынут к нам, чтобы резвиться и плодиться здесь. – Он приподнял рюмку, предлагая тяпнуть. – Скажи, что ты будешь делать, когда Америка падет, а Россия оседлает полюс благоденствия и силы? Что ты хочешь от реальности, которая грядет?

Мы выпили.

– А это будет скоро?

– Сказано в Писании: не дело человека знать сроки.

Мне не надо было долго думать.

– Я хочу завести питомник по разведению жуков.

– После такой победы? Да-а, жест достойный Диоклетиана… или кто там променял царство на капусту? И что же, в этом деле, ну… в деле распятия жуков, ты достиг успехов?

– Я здесь один из лучших. – В художественных салонах мои жуки и впрямь пользовались завидным спросом. Вспомнив про охотничьи трофеи в кабинете Капитана, я уточнил: – В своем деле я имею такой же авторитет, как чучельник Фокин – в своем.

Я не преувеличивал – мои хрущи, карабусы, дровосеки, носороги и копры, составленные в причудливые композиции, полные цвета и воздуха, света и тьмы, всегда были востребованы ценителями прекрасного. Сложнее было с экзотикой. Сам я предпочитал Палеоарктику, поскольку мог лично до нее дотянуться, но на потребу массового вкуса делать рамки приходилось в основном с тропическими тварями. Конечно, у меня были поставщики – на Филиппинах, в Таиланде, на Суматре и в Конго, был даже один непоседливый миссионер-итальянец, который, скажем, присылал жуков из Ботсваны, а деньги ему просил переводить уже в Бирму, – конечно, время от времени я покупал в “Зоопарке живых насекомых”, угнездившемся в Зоологическом музее, каких-нибудь дохлых камерунских вилоносов или лощеных бурундийских бронзовок, но одно дело – поймать или самому вывести жука в садке, а другое… Любой рыбак знает, чем выуженная рыба отличается от покупной. Всем.

– А если у тебя будет свой питомник?

– Тогда, считай, у меня нет равных. Проблема – в хороших экземплярах колеоптер и только.

– То есть ты будешь на самой вершине?

– Ну да.

– Что ж, как говорил Цвейг, каждый знает свой звездный час. У одних он уже позади, другие чувствуют себя на пике, а кто-то видит свой звездный час вдалеке, может быть, за смертью.

– А ты? Где твой звездный час?

Капитан вздохнул так, будто собрался нырнуть.

– Для ощущения полноты жизни мне требуется созвездие.

И он, покопавшись вилкой в салате, рассказал такую историю.

Когда-то у него был друг – отличный музыкант, волшебник, виртуоз, владыка черно-белых клавиш, король скрипичного ключа. Случилось так, что этот Божьей милостью искусник увлекся традиционными науками: алхимией, каббалой, астрологией, сакральной историей и географией, а также психоделикой и спиритизмом. Войдя во вкус, он принялся взывать к духам древних мастеров и искать смысл жизни. В результате регулярных практик ему удалось чрезвычайно развить таившуюся в нем сверхперсональную чувствительность – он постиг истину и обрел путь. Его наставником на этом поприще стал александрийский мудрец Патрокл Огранщик, известный еще как полководец Дионисий Никатор, благочестивый столпник Павлин Калугер и разбойник Гиеракс Черный, который не один год держал в страхе Никею, Никомидию, Анкиру и Эфес. Патрокл Огранщик прожил долгую, неистовую и густую жизнь. Он был богатым землевладельцем, архитектором, пиратом, поэтом, полководцем, философом, содержателем публичного дома, алхимиком, аскетом-столпником и наконец разбойником, настолько кровожадным, что, несмотря на седины, его прозвали за злодейства Черным. Причем во всех делах, какими только он ни занимался, он достигал совершенства.

На спиритических сеансах друг Капитана беседовал с духом Патрокла Огранщика, после чего записывал все, что успевал запомнить. Через девять месяцев он подготовил капитальный труд, в котором изложил основные положения учения этого необычайного мыслителя. Главная идея заключалась в следующем: человек, достигший вершины в своем деле, должен оставить былые занятия, отрясти с сандалий прах, сменить имя и начать все сначала на новой ниве. “Добравшись до вершины, – говорил Патрокл Огранщик, – остановись. Не пытайся покорить небеса – ты сорвешься и разобьешься о камни. Но и покой не к лицу тебе: оставаясь на вершине и пожиная плоды своего дарования, ты уподобишься свинье, которая не в силах оторваться от помойного корыта. Спустись вниз и взойди на вершину по другому склону – таким образом ты избавишься от однообразия жизни”. Патрокл Огранщик сравнивал человека с драгоценным камнем: “Шлифуя разные грани, ты постепенно превратишься в бриллиант или сапфир. Шлифовке поддается любой минерал – не поддается шлифовке только дерьмо”.

Эта мысль Патрокла Огранщика глубоко поразила друга Капитана, и он решил изменить свою жизнь. Он бросил музыку, дом, прежний круг, бросил все, и с тех пор Капитан его не видел. В туманной дали, под новым именем он идет на вершину по другому склону, и гора, по которой он поднимается, шлифует в нем новую грань.

Учение это получило определенную известность, и у него нашлись последователи, так что со временем образовался даже некий клуб адептов, своего рода тайная ложа вольных камней, где ступени посвящения соответствуют числу ограненных сторон “камня”. Ходят слухи, будто в ложе Патрокла Огранщика, нося уже иные имена, состоят Цой, Свин, принцесса Диана, Тимур Новиков, Сергей Бодров и кое-кто еще из особ того же сорта, но это, разумеется, фольклор, афанасьевские сказки. Хотя, кто знает, где таится правда-матка… Как бы там ни было, в свое время каждый переходит незримую черту, за которой все лучшее остается в прошлом. Почувствовав эту границу, оказавшись на другой стороне, надо либо уйти из дома и не вернуться, либо, прижав ласты, плыть по течению в окружении мирных мелочей жизни и уже не трепыхаться. Всякое барахтанье здесь выглядит жалким, поскольку в этой области люди, убитые собственным прошлым, превращаются в насморк. Ну а тех, кто ушел из дома и не вернулся, можно понять, лишь уйдя из дома и не вернувшись.

– Когда ты получишь питомник, – сказал Капитан, – и окажешься на пике, у тебя появится возможность подняться на вершину по другому склону. Но, чтобы идти по этому пути, тебе придется бросить все.

– Все? – бессознательно переспросил я.

– Все, Евграф.

“И даже лютку”, – мысленно добавил я за Капитана.

У меня не было слов. Я достал из сумки ореховую подставку и зеленый шар с плавунцом (их я захватил, когда отвозил Олю и Анфису чистить перышки на Графский), полюбовался на просвет буро-матовым бороздчатым жуком, вставил шар в подставку и вручил полированную каплю Капитану. По внутреннему мотиву это походило на ритуальный выкуп, на жертвоприношение – я отдавал малое, чтобы сберечь большое. Такое обрезание. Да что там – я был готов за Олю продать душу каким-нибудь саентологам, и пусть потом за это меня терзают в аду, словно кусок красной глины.

– Царский подарок, – сказал Капитан, разглядывая плавунца. – Разве это еще не вершина?

– Нет, – был мой ответ.

Думаю, мы друг друга поняли, хотя со стороны, возможно, походили на розеттский камень, иссеченный тремя мертвыми языками. Причем греческий олицетворяла незримо порхавшая над нами лютка.

 

3

История Патрокла Огранщика долго не давала мне покоя. Более того, я как-то исподволь и сразу поверил в существование таинственной ложи вольных камней, безотносительно к тому, состоят ли в ней Свин и принцесса Диана или нет. Возможно, мы и впрямь живем в эпоху полунебытия, так что фантазия, поданная как информация, становится для нас уже важнее реальности, иллюзия побеждает сущее, призраки входят в мир вещей, уравниваются с ними в правах и даже заставляют вещи преображаться в соответствии с невещественным замыслом о них. Разве это не новый виток готических времен? Разве это не Новое Средневековье?

Нетрудно догадаться, о каком созвездии говорил Капитан, непонятно было только, когда он в очередной раз достигнет вершины, когда исчезнет вновь, когда опять уйдет из дома и не вернется… Путем долгих раздумий я решил для себя вот что: да, он ввел в олимпийские виды спорта скоростное свежевание барана, да, он поставит в Стокгольме грохочущий памятник Альфреду Нобелю, он даже, вероятно, забьет осиновый кол Америке в печенку и убьет в ней упыря, но вывести породу певчих рыбок… Это – извините. По Патроклу Огранщику, это называется “покорять небеса”. Здесь он должен остановиться.

Впереди – недалеко уже – брезжила звезда 2011 года. За моим окном воронье гнездо на тополе было накрыто шапкой снега. Чета ворон обычно, втянув шеи, ночевала рядом с гнездом на ветке (чистила о нее клювы и сточила кору до голого луба), но позавчера, репетируя новогодний шабаш, гимназисты целый час взрывали во дворе петарды, так что вороны устрашились и второй день не показывались.

В гостиной пахло елкой – на столе в вазе красовалась огромная еловая лапа с золотой мишурой и двумя жгучими стеклянными шарами. Это были настоящие новогодние игрушки. От поддельных они отличались тем, что приносили радость.

Задумавшись над природой приносящих радость елочных игрушек, я некоторое время не существовал. Как верно заметил один венский сиделец, Декарт совершенно напрасно отождествил мышление с присутствием. Очевидно же, что это не так. Когда человек мыслит, он как раз отсутствует, его нет, он переходит в область небытия. По аналогии: задумался – пропал. Про впавшего в задумчивость говорят: “Он где-то далеко”. Значит, должно быть: “Я мыслю – следовательно, меня нет”. Ну меня со всеми включенными чувствами. Меня как такового. Уж если и стоит говорить о существовании в связи с чем-то (в смысле работы ума), то, вероятно, речь следует вести не о мышлении, которое вообще сомнительно как экзистенциал, а о чем-то более достоверном. Скажем, о смекалке или смышлености. Что делает человек, когда мыслит? Собирает комбинации из набора предложенных данностей, будь то абстрактные представления или черно-белые шашки. Но ведь это всего лишь соображение. “Соображаю – следовательно, есть” – это куда ближе к реальности, потому что в живой природе не соображать равносильно смерти. А все остальное – ложный замах, способный поколебать лишь самого замахнувшегося.

Вчера Оля ночевала у матери, но через час мы должны были встретиться с ней возле Мальцевского рынка, чтобы выбрать рыбу к новогоднему столу (по слабости своей во всей строгости пост мы не соблюдали, хотя от мяса все-таки воздерживались). По ряду безотчетных причин настроение мое было бодрым и приподнятым, так что я даже решил прогулять работу, благо спросить с меня за это было некому. И вообще, мне казалось, я заслужил внештатный выходной – во-первых, в воскресенье я, почувствовав азарт, сочинил новый натур-алхимический опус, где оригинально развил высказанные Дзетоном Батолитусом идеи и даже вступил с ним в небольшую полемику относительно конфигурации естественного философского яйца, а во-вторых, вчера моими организаторскими усилиями ученик петербургского эзотерика Рокамболя некто Гузик продемонстрировал перед зрителями и журналистами превращение свинцовых аккумуляторных пластин в алхимическое золото.

Дело было так.

В галерее “Борей” был оборудован небольшой демонстрационный зал со всеми необходимыми причиндалами – тиглем, паяльной лампой, лабораторными весами, ведром воды и старой аккумуляторной батареей, извлеченной загодя из дачного сарая моего барственного приятеля, которого, кстати, звали редким именем Увар. Почти мой случай, если не хуже. Когда собралась оповещенная персональными приглашениями публика, Гузик, худой и сутулый тип, похожий на мечущуюся по веранде карамору, взвесил перед телевизионными камерами две свинцовые пластины, которые выломал из вскрытого на глазах у всех аккумулятора, несколько раз согнул их, положил в тигель и раскочегарил под ним прозаического вида паяльную лампу. Как только свинец начал отекать, таять, пускать под себя серебристую лужицу, Гузик откупорил принесенный с собой аптечный пузырек, отмерил крошечную порцию оранжево-красного блестящего, как слюдяная крошка, и, судя по гирькам на чашке весов, весьма тяжелого порошка, завернул его в клочок бумаги и бросил крошечный фунтик в тигель. Затем плотно накрыл тигель крышкой и четверть часа объяснял зрителям суть происходящего, причем единственным сообщением с проницаемым смыслом во всей его речи было упоминание о естественном, сиречь природном, происхождении используемого магистерия. Потом Гузик снял тигель с подставки, быстро охладил его, погрузив в ведро с водой, и сбросил крышку. Извлеченная из тигля блямба желтого металла точно соответствовала по весу использованному свинцу и добавленному в него крапалику магистерия. Она тут же была передана в руки скептически настроенного независимого эксперта, который некоторое время царапал ее штихелем, разглядывал в лупу, зрелищно травил в пускающей ядовитые пары кислоте и проделывал еще какие-то загадочные манипуляции, после чего, смущенно разведя руками, признал, что полученный желтый металл является золотом, о чистоте которого можно будет судить только по результатом более тщательных лабораторных анализов. Что, собственно, и требовалось.

Неизвестно, как Гузику удалось совершить трансмутацию – в подробности я не лез, да он, вероятно, со мной все равно бы не поделился. Надул бы щеки или кинул шуточку. Есть в среде профессионалов, каким бы сомнительным делом они не занимались, определенное чванство. И чем сомнительнее занятие, тем больше спеси. Словом, он поступил по-деловому: добыл золото, получил гонорар и степенно удалился. И пусть его. В конце концов истории известно много случаев подобных демонстраций, но сути дела это так и не прояснило. А ведь среди прочих есть и весьма авторитетные свидетельства – например, голландского ученого Ван Гельмонта, датского естествоиспытателя Гельвеция, французского физика Клода Беригара, пастора Гроса… Да что там, сам император Фердинанд III благодаря пудре проекции алхимика Рихтгаузена дважды получал золото, из которого были отчеканены памятные медали. А шотландец Александр Сетон? А Михаил Сендивогиус из Кракова? А швед Пайкуль? А русский граф Яков Брюс? А немец Беттихер? А итальянец Гаэтано? А француз Делиль? Что уж говорить о Раймонде Луллии, папе Иоанне XXII, Джордже Рипли, Сен-Жермене или, скажем, Рудольфе II, в чьей казне в 1612 году были обнаружены восемьдесят четыре центнера алхимического золота и шестьдесят центнеров алхимического серебра. Таких свидетельств – сотни.

Что касается Гузика, я лично склонен считать его шарлатаном. Не исключено, что надувалами по вдохновению или мошенниками идеи ради были и некоторые из вышеперечисленных лиц – пусть прибавят им в геенне жара. Подозрение мое в первую очередь основано на том, что Гузик – выучень, подмастерье Рокамболя, а поскольку алхимия – это все-таки священное искусство, то здесь, как и вообще в искусстве, куда бо2льшую роль играет дар, нежели навык. Дар же, как каждому сальери известно, штука преобидная, так как Господь обычно дает его вовсе не тем, кто всю жизнь к подобному дару готовится, постигая в ученичестве тайны видимого и невидимого, а всяким буратинам, которые ни сном, ни духом и не в зуб ногой. Буратины эти не учились у премудрых пестунов (да те бы их, таких деревянных, к себе скорей всего и на трамвайную остановку не подпустили), а просто запели свою легкую песню, и с небес к ним спустились драконы. По этим бестиям золоченые виселицы не плачут – их есть Царствие Небесное, и они войдут туда с милостью, как входят дети и звери. В общем, тут, как на кухне, – не надо быть поваром по профессии, надо быть поваром по призванию, поскольку в этой области любители превосходят профессионалов.

Этим (натур-алхимическим опусом и публичной демонстрацией магистерия) мои последние достижения не ограничивались. На днях я уговорил Увара сочинить несколько правдивых историй о чудесных исцелениях в мурманских больницах – с тем прицелом, чтобы истории эти, сложившись в мозаику, произвели впечатление клинических испытаний панацеи.

Увар был крайне разносторонней личностью и недурно владел пером. Время от времени он публиковал статьи в газетах, журналах, Тенетах и выставочных буклетах на самые невероятные темы – от наскальной живописи верхнего палеолита до проблем португальского виноделия, – причем никто не мог предположить заранее, в какую запредельную область он усвищет в следующий раз. Не чужд он был и чистой мистификации, подчас выдувая пузырь голой выдумки, веселой бессмыслицы, а затем оборачивая его, словно слоями черного перламутра, историческими аналогиями, социо-культурными парадигмами и непугаными метафорами, так что в результате на свет являлся основательный и вполне жизнеспособный мираж, бесспорный в своем торжествующем безумии. У иного мозг бы давно раскраснелся от инсульта, а Увару ничего – Увар держался… Словом, он умел рассказать/написать о чем угодно так, что не оставлял читателю выбора – верить или не верить. Вера охватывала жертву исподволь – если не на уровне рассудка, то хотя бы на уровне эстетического чутья.

Поскольку Увар был падок на всевозможные авантюры и, как заведено у большей части человечества, частенько нуждался в деньгах, первый репортаж о массовом прозрении слепых в мурманском интернате для детей с ослабленным зрением был готов уже вчера вечером. Следующий материал находился в работе и рассказывал о внезапном просветлении помраченного рассудка обитателей мурманской психиатрической больницы.

В общем, за этот пункт нашего с Капитаном плана я не волновался.

 

4

Город был засыпан снегом, хотя на улицах его уже изрядно раскатали машины. Вдоль тротуаров громоздились сугробы, то здесь, то там наглухо обложившие припаркованные с вечера авто, – снегоочистители только выползали на свою плавную работу. Деревья, черные с белым, пожалуй, выглядели красиво. Их даже не портили праздничные паутины мерцающих гирлянд, которые по даровании небесного света забыли выключить мастера электрических дел.

Когда я подрулил к Мальцевскому рынку, Оля уже стояла на ступенях у входа. Умница, она редко опаздывала на встречи и всегда переживала, если не успевала вовремя. Не то что иные дуры с двумя программами в черепушке – подобающего опоздания и, прости Господи, рискованной задержки.

Как обычно, от нее пахло малиной, хотя нынешней зимой модными тональностями в духах были объявлены абрикос и альпийская лаванда. Этот запах всегда был при ней, пусть время от времени и менялся – то становился легким и сияющим, точно струящийся навылет летний сквознячок, то густым и упругим, словно чистое вещество соблазна или мольба о помощи. Кажется, он трансформировался от ее желаний. Как ей это удавалось? Хитрый парфюм? Или она от природы была такой, потому что ее нашли не в капусте, как прочих, а в спелой малине? Как бы там ни было, мне нравился этот аромат – ведь мы, точно звери, находим любимых по запаху, только почему-то не отдаем себе в этом отчет.

– Ты мог бы меня убить? – спросила Оля возле засыпанного льдом лотка, на котором полуживые стерлядки разевали круглые рты и никак не могли надышаться.

Я подумал, что она хочет поделиться какой-то сомнительной затеей и этот вопрос – только прелюдия, поэтому ответил легкомысленно:

– Я нашел тебе лучшее применение. Или ты имеешь в виду вот это. – Я кивнул на лоток. – Добить из жалости?

– Нет, – сказала лютка. – Я имею в виду – тебе никогда не хотелось перерезать мне горло, удушить в морилке эфиром или засветить в висок гантелей?

Стерлядки вхолостую глотали воздух. У меня поневоле перехватило дыхание.

– Зачем?

Вопрос выскочил слишком торопливо, голым, и, чтобы прикрыть его, я высказал соображение, что, мол, конечно, в предъявленной нам действительности трудно быть уверенным в чем-то до конца, но я, кажется, ее люблю.

– Естественно. – Возле Олиных губ возник не то чтобы смешок, но некий подозрительный трепет. – Если бы ты не любил меня, у тебя не было бы никакого права меня убивать.

– Ты думаешь, два этих дела стоит зарифмовать? Ну то есть любить – убить.

– Они, маленький, давно зарифмованы.

– Шекспир какой-то. Ты что же, жаждешь смерти от любви, как Дездемона? Так та смерти вовсе не жаждала.

– Да, мне бы хотелось быть достойной смерти от любви.

– Тогда ты как минимум должна мне изменить – на пустых подозрениях кашу не сваришь.

– Не просто изменить, но быть еще и уличенной. В этом вся проблема. – Оля не сдержалась и прыснула в ладошку. – Впрочем, тогда это будет смерть от измены.

Раньше лютка не была замечена в подобных шутках. Это настораживало.

– При необходимости ты можешь просто сказать, что меня бросаешь. – Кажется, я начисто лишился всяких чувств, в том числе и чувства юмора.

– Так и сказать: я тебя бросаю?

– Так и сказать.

– И ты меня убьешь?

– Да почему я должен тебя убивать?

– Из любви.

– А без уголовщины это и не любовь, что ли?

– Значит, я кажусь тебе недостойной смерти из-за любви… Обидно.

Мы шли между рыбными рядами, вдоль роскошной семги, пестрой форели, янтарной белужатины, серебряных чолмужских сигов и прочей ряпушки, но интрига Олиных речей меня не отпускала. Я сел на ее вопрос, как судак на живца. Или сам был живцом. Живец… Хорошее слово, емкое. Он как бы живой, но уже потусторонний. Он осужден на отложенную смерть во имя… Впрочем, все мы на нее осуждены.

– Мне кажется, – мы остановились возле пластмассового ящика с беспокойными верткими миногами, – ты меня к чему-то готовишь.

– К переоценке ценностей, – призналась Оля. – К проверке валюты на вшивость. А вдруг наши денежки ничего не стоят? Ну те, которые, как нам кажется, имеют хождение на территории нашей души.

Похоже, я выглядел не лучшим образом. То есть попросту имел дурацкий вид. Лютка посмотрела на меня, и тут же из глаз ее брызнули искры – легкие и радужные, какие высекает маленький водопад на ручье. Она рассмеялась и чмокнула меня в небритую щеку.

– Замаринуй на Новый год миног, – попросила она. – А то в артельных вечно уксуса через край.

Тема была закрыта или, как мне отчего-то в тот миг показалось, отложена.

Мы купили полтора килограмма иссиня-черных, истекающих слизью миног, а на посол – двух крупных сигов и приличного размера семгу. Развесную икру и горячего копчения осетрину решили взять позже – в конце концов до Нового года оставалось еще пять дней.

Кроме того, мы купили ладожскую садковую форель, чтобы зажарить ее сегодня на обед, а в соседних рядах прихватили зелень, лимон, мощный корень сельдерея (нарезать ломтиками и подрумянить в шкворчащем постном масле до золотистой корочки – отличный гарнир к рыбе и мясу), желтый грейпфрут и симеринковский ранет. Бутылка хереса ждала своей участи дома.

В предвкушении грядущего стола мы уже направлялись к выходу, когда внезапно нос к носу столкнулись с Вовой Белобокиным, за которым на небольшом расстоянии следовал Хлобыстин с нацеленной на Вову видеокамерой. На Белобокине были его самые нарядные лохмотья: видавший виды длинный песочного цвета плащ, зеленые брюки, синяя фетровая шляпа и зеркальные солнцезащитные очки – не заметить его было невозможно. Как и всякому поводу к импровизированному спектаклю, встрече нашей Белобокин обрадовался.

– Батюшки-светы! – распахнул он щедрые объятия. – Мальчик!

Мы трижды с ним расцеловались, после чего я махнул рукой державшемуся в стороне Хлобыстину.

– Хайдеггер! – не отрываясь от видоискателя, салютовал тот.

Оля мило обоим улыбнулась.

– Рыбачишь? – полюбопытствовал Белобокин.

– Рыбачу, – в тон ему сказал я. – А ты теперь городской сумасшедший?

– Артиста обидеть легко… – ничуть не обиделся Вова. – Поздравляю. – Он крепко пожал мне руку. – Ты стал участником международной акции “Шпионские страсти”. Мы орудуем одновременно в Питере, Вене, Париже, Берлине и Праге – всюду наши люди: Толстый, Спирихин, Флягин, Цапля с Глюклей… Работаем под лозунгом “Отменить смертную казнь для шпионов – они и без того живут мало”. Вон, видишь – снежок в ушанке. – Белобокин указал на негра в овчинной восьмиклинке с отворотами, затравленно косящегося в нашу сторону от лотка с карасями. – Я его с Фурштатской от самого американского консульства веду. Хитрый, змей. Дворами уйти хотел – не тут-то было.

– А кто из вас шпион? – спросила Оля.

– Похоже, оба, – сознался Белобокин.

Временами я ему определенно завидовал. Ведь, если приглядеться, мы живем по каким-то самоедским правилам – смиряемся с принуждением, давим себя гнетом странной убежденности, что нужно, непременно нужно позволить себя изнасиловать, потому что без этого не добиться того, чего стремимся добиться, да и насильник может обидеться, а нам так не нравится, когда на нас обижаются… И в результате мы пьем, дружим, спим вовсе не с теми, с кем хотели бы, а почти наоборот. Не безумие ли? А Белобокин не такой – он как птичка небесная, он подлинный. Он как бы неадекватный, но аутентичный. На него черта с два сядешь. Вот и выходит, что наша логика – куда большее сумасшествие, чем его юродство. Прав Капитан: первая ложь вылупляется от боязни обидеть другого. И только вторая – от страха не получить желанное.

– Уходит, гад! – Не прощаясь, Белобокин рванулся вперед, словно спущенный со сворки сеттер.

– Как там памятник Нобелю? – успел я бросить ему в спину.

– Я выиграл конкурс! – на ходу обернулся Вова и припустил дальше.

Ошалевший от ужасающего непонимания действительности негр бежал между изобильных, пересыпанных искристым льдом рыбных рядов, и ему явно было не до чудесных здешних севрюг. За ним, надвинув шляпу на победную ухмылку, несся Белобокин. Следом, расталкивая свободной рукой рыночную толпу и на ходу фиксируя объективом художественный процесс, чесал Хлобыстин. В этот миг я любил этих вдохновенных мудозвонов. Что их теперь – убить?

 

5

Ночь выдалась странная. Во тьме над городом кружил дьявол, пять раз закладывал вираж, вязал петли, выдохся, спустился на Кузнечный и пешком отправился к Невским баням.

Потом за окном разыгралась буря – ветер надувал Неву, яростно стегал СПб, завывая в щелях и кавернах его каменной духовности, то и дело с треском давил на стекла. Я даже не посмотрел: вернулись ли вороны?

Уж и не знаю, в чем дело – в декабрьской буре, в люткиной трогательности или в ладожской форели с сельдереем, но меня охватил такой пыл, что я впал в неистовство.

Потом голову мою посетила мысль, что для любви довольно и одного сердца. Если любовь взаимна, то эта штука должна называться как-то иначе – по бедности словаря, нужное слово никак не приходило на ум. Я думал в эту сторону, пока не уснул и не увидел во сне своего дядю, которого, признаться, вспоминал нечасто. Дядя был человеком слова. Он всю жизнь проработал инженером в конструкторском бюро. Однажды, еще в молодые времена, начальник шутливо треснул его по голове рейсшиной, и дядя поклялся, что не будет бриться, пока не отомстит. И, действительно, до смертного часа борода его не знала бритвы, а только машинку и ножницы. Это ли не вершина? Мне приснилось, что дядя не умер, а подался в вольные камни.

 

Глава седьмая. ВПЕРЕД, УЛИТКА!

 

1

Принято считать, что Новый год и Рождество – подходящее время для всякого рода чудес, невидали и других приятных происшествий, вроде явления черта в Диканьке, битвы Щелкунчика с пасюками или ритуального мальчишника в бане, чреватого негаданными перемещениями. Свод подобных ожиданий и все, что с ними связано, отчасти и составляют сущность понятия “мифологическое сознание”, которое присуще не только, скажем, человеку поздней бронзы, а является общевидовым признаком и морочит нас ничуть не меньше, чем хитроумного царя Итаки. Словом, нет ничего удивительного в том, что слухи о денежной реформе с введением золотых и серебряных монет взбудоражили прессу как раз в канун Нового года, а янки заложили свою роковую скважину именно 30 декабря, когда у меня в спальне воздушная пробка отрубила пять секций батареи отопления.

В тот день утром я отправился в жилищную контору (телефон был без конца занят) к мастеру участка, где мне, естественно, нахамили. Дорогу туда я знал хорошо – прежде, пока я не сменил конструкцию, у меня часто засорялся унитаз, так что в конце концов я насобачился самостоятельно прочищать его проволокой, а вот навык борьбы с батареей был мной еще не освоен. Вначале я разозлился, но потом отошел – в конце концов приятно сознавать, что на свете есть места, где всегда рады, когда ты туда не заходишь. Тем не менее я отыскал слесаря, посулил ему на косушку, и через час батарею продули.

Это небольшое приключение задало тон на весь день. То есть инертная, а порой и упирающаяся всеми шестью лапами действительность сдавалась, стоило мне проявить немного воли и упрямства. Икра, осетрина, креветки, майонез, рис, зелень, шампанское, водка, рислинг, овощи, фрукты и вдобавок кое-что еще по Олиному списку компонентов, необходимых для приготовления лукового пирога, – все было доставлено домой в течение ближайшего времени и наравне с маринованными миногами и домашнего соления сигами и семгой заняло свое место в холодильнике, чья зябкая утроба, невзирая на некоторую склонность хозяина к гедонизму, разом вмещала подобное изобилие нечасто.

До новогодней пестринки в “Танатосе”, назначенной на четверть пятого, оставалось еще немного времени, и я решил воспользоваться чудесной паузой, наполненной сверкающей дрожью праздничного ожидания, чтобы отправить электропочтой поздравления сразу по всему списку адресной книги. Тем более что потом удобного случая для этого, вполне вероятно, могло уже не подвернуться.

В квартире стояла вызывающая тишина, донельзя не соответствующая внутренней вибрации моего существа, – основной источник шумов, Оля, ни свет ни заря с набором безделушек отправилась в Горный поздравлять с новогодием научного руководителя, будущих оппонентов и всех, кто окажется в такую рань на кафедре. Сказав, что поймает такси на Фонтанке, она не стала вытаскивать меня из теплой постели в лютую стужу спальни (батарея не грела), чтобы снарядить извозчиком, чем заслужила мою глубочайшую полусонную признательность. Тишина теснила дух. Недолго поразмыслив над тем, что было бы сейчас уместно, я сунул в зев музыкального центра “Воробьиную ораторию” и открыл свой комп.

Некоторые люди считают Курехина всего лишь даровитым пианистом, смехачом и талантливым постановщиком массовых действ. Это несчастные люди, они обделены чудом, Бог не вложил им в уши одни из самых дивных звуков, каким только было позволено просочиться из ангельских сфер в земную юдоль, – они никогда не слышали “Воробьиную ораторию”. Бедные, бедные, они сохранили разум…

Действительность между тем по-прежнему сопротивлялась, как вставший в угрожающую стойку скарабей, – мне никак не удавалось соединиться с сервером. Похоже, комп заглючило или меня за неведомые грехи отрубили от сети. На всякий случай еще пару раз попробовав установить соединение, я сдался – тщетный труд. Раздумывая над тем, не позвонить ли в службу технической поддержки на предмет праздничного скандала, я вдруг вспомнил, что на диване в гостиной видел Олин комп – работать в Горном она сегодня, надо полагать, не собиралась. Решив и на этот раз проявить упрямство, я подумал: а почему бы не отправить поздравления с люткиной машинки? В конце концов это ведь не зубная щетка, которой не принято делиться из соображений гигиены. Правда, придется вручную набирать адреса…

“Тузи фериду

Ди коче дораво ми

Водо гигело зи

Рони дивоче ле

Дона во зиме

Дугери золагу

Седилу фомади

Кориве судофра а

Вила депина

Ровеа накету ма

Дике руное

Родуке диове э

Дози желево би

Изе корави эроф”, –

пропела на воробьином языке, специально придуманном для вздорных пичуг Курехиным, сладкоголосая Капуро. После чего духовые и гитара начали нежно бредить.

Компик у Оли был дамский – белоснежный, маленький и плоский, как портсигар, с раскладным экраном и выдвижной клавиатурой. В собранном виде он умещался в кармане рубашки.

Пароля, к счастью, не было. Фоновой картинкой на рабочем столе лютка поставила фотографию брызжущей земным огнем Ключевской сопки. Вполне в ее геологическом духе. Кроме того, извергающийся вулкан эротичен, как молодой подосиновик, хотя и принято считать, будто земля – начало женское, а небо – наоборот. Я Олю отлично понимаю – на моем экране висела фотография двух бьющихся за самку жуков-оленей. И тут и там открывалось зрелище, насквозь пропитанное страстью. Она оттуда просто струилась. Масштаб события не так уж важен.

Я запустил Outlook Express.

“Лоде морэ клего диро

Воке мено-Кристо, и жеве!” –

звонко чирикала Капуро, славя воробьиную осень. Пожалуй, это и вправду было то, что нужно.

Неожиданно в открывшемся окне входящей Олиной корреспонденции я обнаружил два послания от Капитана. Это меня неприятно задело – какого черта?! Возможно, столь далеко (личная переписка) мои права на лютку не распространялись, но в подобных ситуациях голос разума во мне всегда пасовал перед зовом чувств. Дождется ведь, паршивка, смерти от любви… В тот момент у меня и мысли не возникло, что это могут быть всего лишь невинные рабочие инструкции и деловые наставления.

Отмотав назад список сообщений, я нашел еще несколько посланий Капитана, полученных люткой раньше. Дьявол! Я накрыл ладонью висок, чтобы не лопнула тонкая синяя жилка, привязанная к сердцу. Непостижимый хаос, едва обозначившись, уже окутывал, враждебно обступал меня со всех сторон, отщипывал по кусочку, растаскивал по крупицам, распылял, не оставляя мне надежды когда-либо сложиться вновь в прежнем виде, в привычном составе… Я вдыхал обложившую меня реальность, стараясь уловить какое-нибудь знакомое чувство – свежий запах, насыщенный цвет, – которое бы напомнило мне об уходящем из-под ног мире и, возможно, закрепило его, но ничего не находил. Я задыхался, как стерлядка на Мальцевском. И это внезапное отсутствие опоры, падение в иную среду тоже было чувством. Новым и по яркости сопоставимым лишь с теми ощущениями прежней жизни, когда на миг возвращалась способность проникаться страшной истиной и становилось очень жалко детей. Но сопоставимым только по остроте. Само переживание было совершенно иным. Описать его должным образом невозможно – в моей памяти от него остались только ужас и сожаление.

Впрочем, в слове “переживать” семантически уже заложено преодоление треволнений – они переживаются, остаются позади.

Я знаю, что в трамвае надо уступать место старшим, что перед едой следует мыть руки и что чужие письма читать нехорошо, но женщины – отъявленные бестии, они способны делать нас способными на что угодно. Более того, с их коварной подачи на уродливые метаморфозы становится способна сама природа. Ведь часто случается, что, выражаясь медицинским словарем, не мы их оплодотворяем, а они нас. Я имею в виду Катулла с Лесбией, Петрарку с Лаурой и прочие аномалии из этого ряда.

На то, чтобы просмотреть корреспонденцию от Капитана прямо сейчас, уже не было времени, поэтому я сбросил его почту на флэшку и в сердцах вырубил люткину игрушку. Новогодние поздравления так и остались неотправленными.

“Аи уде лай

Зидре ги село хегу…” –

томно вздохнул музыкальный центр перед тем, как я непочтительно, словно в чем-то повинного, словно именно он был разносчиком чудовищной бациллы хаоса, лишил его жизни.

 

2

В “Танатосе” крутились вихрем праздничные сборы. Бухгалтер и Капа были нарядно оголены, но если Капе крупносетчатая кофточка с небольшими розетками из плетеного шнура на сосках, позволявшая обозревать все, что под ней было (а под ней не было ничего, что можно было бы снять), только по-хорошему льстила, то обнаженные плечи бухгалтера напоминали о скоротечности земной славы. Что ж, не лишнее напоминание… Понятное дело, я пребывал не в лучшем настроении, но показывать этого не собирался.

Дамы сервировали стол в приемной одноразовой пластиковой посудой (в свое время петербургский краевед С. А. Носов в одной комментируемой им книге справедливо отметил, что в конце XX столетия Россия пережила тихую катастрофу, которая, в действительности, оказалась ничуть не менее значительной, нежели хорошо памятные внешние потрясения: одноразовые пластмасски вытеснили из обихода наших граждан настоящие граненые стаканы), Степа с вахтером секли сырокопченую говядину, сыры и ветчину, полиглот-переводчик выкладывал в мисочку маринованные корнишоны, а приглашенный мной для разнообразия и из личной приязни Увар, бросая оценивающие взгляды на женские обнажения (словечко геологическое, но верное), орудовал штопором. Рыба была уже нарезана, салаты заправлены, болгарские перцы, зелень и фрукты вымыты и разложены, острые корейские овощи и морские гады лоснились от нетерпения проскочить в пищевод. Под потолком висели бумажные гирлянды и огнистая мишура.

– Хайдеггер, – одолжил я приветствие у Хлобыстина, но тут же понял: нет, не мой стиль.

– Странно, – сказал благодушно Увар, пожимая мне руку, – в России непременным атрибутом новогоднего стола считаются мандарины, а ведь они в нашем климате вообще не живут.

– С традицией, – заметил я, – тот же фокус, что и с властью. И та и другая тем прочнее, чем непонятнее, откуда она исходит.

– А климат? – спросила Капа, хлопнув расклешенными ресницами.

– Что климат? – с готовностью уточнил Увар.

– Он тоже как-то связан с властью?

– Интересный ракурс. – Увар определенно оказывал Капе внимание, отвечая на ее нелепый вопрос. – Климат и власть. Забавно. Стоит подумать. Обычно строят совсем другие смысловые пары: климат и здоровье, власть и воля…

– Для укрепления здоровья, – сказал вахтер, кажется, отставной армейский кинолог, – надо пить боржоми, дома босиком ходить и по утрам из таза обливаться. Тогда и нутро будет в порядке, и экстерьер.

– А я для укрепления воли творог ем, – сказал Степа.

– Почему творог? – не поняла бухгалтер.

– В нем кальций.

– Через пять минут начинаем, – сказал я и поманил Увара за собой в кабинет.

После взрыва злополучной шаровой молнии кабинет мой давно уже был приведен в порядок. Светильники поменяли, стены и потолок подновили, так что от огненных увечий не осталось и следа. Место уничтоженных жужелиц и навозников заняли две плоские деревянные коробки: в одной под стеклом, на тисненой крупнозернистой бумаге красовались отловленные в окрестностях СПб усачи, в другой на бумаге, тисненной под морщинистую слоновью кожу, – бархатистые африканские хелорины и мецинорины, крупные, но на удивление изящные, не без труда и задорого добытые в скудном питомнике на Стрелке Васильевского острова. Глобус не пострадал, но теперь в ответственные моменты я на всякий случай поворачивал его Америкой к стене – чтобы не подглядывала. Она и сейчас смотрела в угол.

– В окружающем нас пространстве, – Увар ловко жонглировал тремя прихваченными со стола мандаринами, – должно быть много новых девушек. Слава Богу, так оно и есть.

Старый селадон! Вообще-то Увару было уже крепко за пятьдесят, но женские коленки, волновавшие его всю жизнь, не давали ему покоя и теперь, что, впрочем, ничуть не умаляло его природного барственного достоинства. В свое время Увару пришлось много поездить по стране в составе археологических экспедиций – Алтай, Казахстан, Молдавия, станица Недвиговка, Фанагория, Восточный, Центральный и Западный Крым, – так что его высокое либидо, возможно, объяснялось именно этим: ведь нас постоянно удивляют болезненной неугомонностью люди, чей род занятий связан с переменой мест, скажем, моряки и шоферы.

Я позвал Увара в кабинет, чтобы приватно, без посторонних глаз вручить ему премию за циклы статей-фантазий о чудесных исцелениях, денежной реформе и самопроизвольном росте национального валового продукта. Это и вправду оказались удачно брошенные камни – круги от них пошли что надо. Собственно, нужен был толчок, первоначальное усилие, чтобы маятник сдвинулся с места и, парадоксальным образом набирая амплитуду от самого сопротивления среды/пространства, взялся раскачиваться сам собой. Так и случилось: тему тут же подхватили падкие на информационную моду и охочие до всякой трескотни газетчики, телевизионщики и сетевые дятлы. О первоначальном импульсе, как водится, никто уже не помнил. Кроме нас, само собой.

Достав из ящика стола конверт, я протянул его Увару. Никаких премиальных сверх полученного уже гонорара он не ждал, поэтому, положив на стол тут же разбежавшиеся мандарины и заглянув в конверт, присвистнул.

– Это мне?

– Заказчик посчитал, что ты достоин поощрения.

Чтобы не путать дружбу со службой, мне приходилось играть перед Уваром роль посредника. Впрочем, это было обоюдоудобно и, скажем прямо, отвечало положению вещей.

– А мог бы ты подготовить серию ярких, внятно аргументированных антиамериканских материалов непримиримого свойства? Ну, мол, Америка – это плод разума, мечущегося в поисках наживы. Мол, все свои помыслы, все мечты, вожделения и страхи американцы, будучи логическим продуктом западной цивилизации, построенной на геноциде третьего мира, направляют наружу, вовне, вместо того, чтобы искать смысл там, где ему самое место, – в собственной душе, посреднице между низким миром разумного тела и миром горнего духа. Ведь в этом и заключается парадокс их сытого проклятия – презрев мир духа во имя торжества разума и тела, они выхолостили свою жизнь, лишив ее смысла, достоинства и цели. А лишившись этого, они лишились и самой реальности.

– Отчего же не подготовить! Тем более все, что ты сказал – правда. – Весьма довольный, Увар спрятал конверт в карман. – Только либеральная интеллигенция писк поднимет.

– А заодно с Америкой потопчи и либеральную интеллигенцию. – Мимикой я изобразил на лице работу мысли. – Скажем, так: основная функция нашей либеральной интеллигенции в последние десятилетия – дискредитация национальных героев и светочей национальной культуры. Да и вообще любых идей, связанных с континентальным проектом и третьим царством.

– А что? – усмехнулся Увар. – Были “Вехи” и “Смена вех” – пора устроить следующую ревизию. Необходима трезвость самоотчета. Как ты знаешь, я не марксист, но мне близка фундаментальная позиция Маркса.

– Какая именно?

– Последняя. Та, что начертана на его могиле: “Философы лишь объясняли мир. Смысл в том, чтобы его изменить”. Здесь есть какая-то витальная, деятельная правда. – Увар быстрым движением – туда-сюда – провел рукой под носом. – Правда юности, правда живой крови, еще не загустевшей в желатин.

И он развил мысль в том направлении, что, мол, Марксу как никому удалось реализовать последнее утверждение собственной эпитафии. Он, Маркс, как бы подвел черту под многовековой историей философии – или пытайся изменить мир, или ты не философ. Его нынешние коллеги из либеральных интеллигентов (речь про философский цех), пытающиеся транслировать себя в бессмертие исключительно с помощью голых текстов, здорово ему проигрывают. Поэтому завидуют и мстят. Мстят замалчиванием и уводом разговора в сторону. В сторону необязательных слов, лишенных убеждения и веры, и случайных действий.

– Энгельса и вовсе затерли, – заключил Увар. – А ведь это неправда, что места в истории всегда хватает только на одного.

Что ж, Увара с чистой совестью и открытыми картами можно было подключать к операции “Другой председатель”, он вполне был к этому готов. Иное дело, что без санкции Капитана я не имел полномочий на такие действия. Хотя подобные случаи специально нами не оговаривались, я считал себя не в праве ставить кого бы то ни было в известность касательно наших планов без предварительного согласия директора “Лемминкяйнена”. Довольно и того, что я открылся перед Олей. Но тут особая статья. Это личное, почти интимное. К тому же, лютка в деле с самого начала – даже прежде меня. И потом, еще неизвестно, кто открыл ей смысл проекта первым: что там, в письмах Капитана?

– Не знаю, как ты, – сказал Увар, – а я в толк не возьму: кому и зачем это надо? Исцеления, золотые червонцы, подъем производства, американская мечта в форме кошелька – без смысла, цели и ценности… Все какие-то клочки, разрозненные темы, осколки, все само по себе. Где связь? Заказчик этот, случаем, того – не болен?

Что ж, увидеть общую картину без кода, без ключа и впрямь было непросто.

– Нет, вид у него вполне здоровый. Просто человек с причудами. – Я на миг задумался. – Он на бирже играет. Там все зыбко: малейший слух – и акции посыпались. Или наоборот. Он после твоих чудесных исцелений на фармацевтике, может, состояние сколотил. Ну или конкурента без штанов оставил…

– Значит, его разум тоже мечется в поисках наживы?

Разговор надо было уводить от Капитана в сторону.

– Ну а ты? – Я ошкурил мандарин и разобрал его на дольки – их оказалось восемь. – Ты ведь и сам продаешь перо за деньги.

– У меня другая цель. – Увар сложил руки на гладком брюшке и мечтательно посмотрел в потолок. – Кто-то хочет заработать, чтобы стать обеспеченным, а я хочу заработать, чтобы стать беспечным. Добившись своего, первые, как и положено идиотам, становятся обывателями, а вторые – люди талантливые или одержимые какими-нибудь тараканами, вроде нас с тобой, – перестают торговать собственной жизнью, бросают поденщину и на полных парах устремляются к главному. В своем, конечно, масштабе. Ты, – Увар посмотрел на меня взглядом заправского провидца, – появись у тебя в достатке деньги, небось, без конца колесил бы с сачком по свету и завел бы себе инсектарий. Разве не так?

В проницательности Увара сомневаться не приходилось, но догадка относительно моих устремлений не требовала ни особого воображения, ни умения читать чужие грезы.

– А что бы делал ты?

– Я… – Увар опять вперил взор в потолок. – Я бы затеял что-нибудь такое… невозможное. Совсем невозможное. Ведь воплощенное желание – это неизменно скука, пошлость и разочарование. Желать невозможного – единственно достойное занятие. Бессилие придает жизни вкус. Пускай мир вокруг скругляет острые углы, заботится о здоровом пищеварении и бреет газоны, я буду стоять посреди все тот же – гордый и непреклонный в своем чудесном бессилии.

А говорят, будто Гоголь еще в первой половине девятнадцатого века составил стройный и едва ли не исчерпывающий каталог русских характеров, находчиво озаглавив его “Мертвые души”. Как бы не так! Хотя – сомнений нет – и то, что сделано, – прекрасно. Взять хоть Ноздрева. Или Чичикова. Или Манилова с Собакевичем… Они великолепны! Их есть за что любить. Гоголю просто внушили, будто он пишет сатиру, а на самом деле он писал то, что писал, – поэму.

“Что же получается? – подумал я про Увара. – Отказ от лучшего ради недостижимого?” Вот именно: получается, Капитан – это как бы Увар, начавший жить по мечте. И вместе с тем это антитеза Патроклу Огранщику, копилке сбывшихся стремлений, с его отказом от покорения небес. Боже, как причудлива Россия! Сколько в ней всего!..

Между тем при внутренней тяге к невозможному и презрении к будничным острым углам домашний быт Увара был налажен исключительным образом, во всех необходимых – а порой излишних – мелочах. Не в смысле безупречности границ пространства (здесь как раз царил полный порядок: паркет в комнатах рассохся, шашечки линолеума в коридоре повылетали из своих гнезд, на стенах и потолках нежно колыхалась паутина и красовались древние потеки), а в смысле там и сям развешанной живописи, фамильного собрания виниловых пластинок, пары неизменных сигов в холодильнике, всегда готовых нырнуть в коптильню, коллекции разнообразных приспособлений для выживания – от метательных ножей и различной кухонной утвари до автономной печки, работающей на солярке, – и, наконец, у него в заводе всегда был набор всяческих бутылок и бутылочек с алкогольными напитками весьма пристойного качества.

– И что же ты считаешь невозможным, но достойным желания? – поинтересовался я.

– Ну скажем, попытку осознать себя как мыслящую волну, волевым усилием изменить частоту своего колебания и в результате стать чем-то совсем другим. Например, электрическим скатом.

Тут зазвонил телефон. Не дожидаясь, когда в приемной ответит занятая приготовлением корпоративного стола Капа, я взял трубку.

– Поздравляю. – Голос директора “Лемминкяйнена” был по-праздничному бодр. – Мы на пороге перемен. Я думал, будут жертвы, а мы, смешно сказать, отделались без крови.

– Спасибо, – кисло откликнулся я – флэшка с письмами Капитана жгла мне карман. Кроме того, я вовсе не был уверен, что перемены, каковы бы они ни были, наперед следует встречать с восторгом.

– Так ты еще не знаешь? – Кажется, Капитан моему неведению обрадовался.

– О чем?

– Понятно. Ну так слушай…

И он поведал новость дня: американцы заложили в Миннесоте на выступе Канадского щита скважину с проектной глубиной восемнадцать километров.

 

3

Увар достал из принесенного с собой пакета пергаментный сверток, положил его на край уже накрытого стола и развернул.

– О! – поводя голыми плечами, восхитилась бухгалтер. – Это вершина торжества!

– Нет, – сказал Увар. – Это всего лишь кета горячего копчения. Домашнее производство.

Мы только успели выпить по стаканчику шампанского, когда в приемную “Танатоса” впорхнула лютка и рассказала про американскую дырку подробности. Оказывается, янки уже не первый месяц спешно искали у себя в закромах зону тектогенеза на стыке архейского комплекса пород с мозаичной структурой, заданной неравномерно гранитизированными образованиями, и протерозойским зеленокаменным поясом, примерно соответствующую району Кольской СГС. Под проект своей сверхглубокой они, помимо целевых ассигнований, пожертвовали даже часть денег, изначально выделенных на лунную программу, по поводу чего случилась небольшая буча в конгрессе. Туда, на скважину, американцы бросили все лучшее, новейшее, все скоростное, как будто бы вопрос стоял о жизни/смерти. Ну вот, нашли и забурились.

Кроме того, возобновить работы на своей скважине в Оберпфальце готовились и немцы. По геофизическим данным там, в глубинной части шовной структуры между Чешским срединным массивом и Саксоно-Тюрингской герцинской складчатой зоной, располагалось весьма специфическое образование – “Эрбендорф-Вогенштраубское тело”. Оно отличалось высокой отражающей способностью контактов, выделялось по гравитационным и магнитным параметрам, обладало аномально высокой электропроводностью и запредельными скоростями сейсмических волн. Не иначе – логово дракона, которому мечом по имени Грам пустил кровь Зигфрид. А что такое кровь дракона? Тот же эликсир-магистерий. Она же и клад – чудовищный инструмент изобилия.

Ко всему и шведы собрались заложить у себя сверхглубокую скважину Гравберг-4, причем даже не пытаясь мотивировать для публики ее геологическую концепцию.

Это было удивительно и ужасающе одновременно, как будто перед тобой распахнулись какие-то скрытые и даже вовсе не предполагаемые пространства, ступив в которые, ты уже не знаешь, чего тебе здесь ждать, хотя окрестный пейзаж премного впечатляет глаз. То есть режиссура Капитана во всей красе продемонстрировала свою действенность. Конечно, само по себе это еще не подтверждало верность основного положения – неизбежной кары дерзнувшим познать тайны преисподней, – но промежуточный успех каким-то образом вселял уверенность в предполагаемом финале.

Словом, праздничная пестринка и впрямь получилась с настроением: как уже говорилось, обычно в эту пору ждешь всякой невидали, чудес и симпатичных происшествий, а тут, пожалуйста, – буквально на глазах сбываются немыслимые планы. Чистый Гофман, Эрнст Теодор Амадей.

Увар, правда, глядя на наше с Олей таинственное воркование, но не ведая его причин, рассказал правдивый анекдот про одного не то народовольца, не то эсера, не то еще какого-то идейного громилу, который, очутившись раз на богатой профессорской даче, исследовал цветник, осмотрел живопись, отобедал на елизаветинском фарфоре, после чего задумчиво сказал: “Все так хорошо… Очень хочется бросить бомбу”. Понятное дело, он имел в виду мое и люткино вызывающее поведение, неприличное в обществе, поскольку оно давало повод к зависти, однако я нашел в его словах добавочный смысл, который Увар, вероятно, вовсе туда не вкладывал.

Я вспомнил, что некое смутное, но похожее уподобление пришло мне на ум, когда Капитан впервые заговорил со мной о показательном разрушении самого меркантильного человечника. Это было в августе, под Лугой, в придорожном трактире “Дымок”. Сейчас конец декабря, и под меркантильный человечник уже подведена мина… Мы только выставили ее, как обмазанную лакомым медом приманку, – Америка цапнула ее сама. Цапнула, чтобы стать еще богаче, еще могущественнее, еще спесивей и жирнее… И пусть мина эта весьма сомнительного устройства, по какому-то закону постгуманистического свойства хочется верить, что она рванет. Не гуманно, а хочется. И мы надеемся, что наши вера и воля заставят ее рвануть. Вот так. И, если разобраться, что я чувствую? Кем я себя чувствую? Нигилистом с сальными волосами, из ненависти к чужому благополучию метающим бомбу в богатую дачу? Нет. Нет, нет и нет. Благодаря Капитану я чувствую себя гордым носителем безукоризненного духа, вырвавшимся из пасти хищника – жрущего все подчистую рынка, чувствую себя рыцарем бескорыстия, выскользнувшим из жуткого зева пресловутого общества потребления, чудовищного торжища желаний. Я научился действовать легко и свободно, я почти перестал страшиться приключений и испытаний, найдя в них способ обрести достоинство, я научился вести себя так, будто в моих поступках есть смысл и цель. Я больше ничего не продаю, потому что со мной только мои (ставшие моими) неуязвимые дух и цель, которые не продаются. Я ничего не покупаю (кроме необходимого), потому что мне, собственно, ничего больше не нужно. Я понял, что жизнь – разновидность искусства, и если ему хорошо обучиться, то жизнь может стать такой, какой ты ее сделаешь. При этом, правда, эстетика с потрохами поглощает этику, но сравнима ли эта потеря с тем, что мы приобретаем? Разумеется, идя к чему-то, мы неизбежно от чего-то удаляемся. То есть, приобретая, мы теряем – таков незыблемый закон. Так что ж теперь, стоять на месте, замереть? Застыть соляным столбом и найти в этом упоение? Не скажу о Боге, поскольку мы ловим только Его тень, вернее, только часть, клочок Его тени, которая и есть наше представление о Боге, но религия – чистейшая производная от эстетики. Мы не хотим грязного, скверного, склизкого и стонущего мира. Мы хотим стоять посреди чистого, сияющего храма. Мало кого привлекают гниль, испражнения и кровавые ошметки – вот почему мы не с бесами. Ведь бесы, по определению, мерзостны, их цель – изгадить мироздание. Нам это не по2 сердцу – и все. Так что этика и загробные муки тут не при чем. Словом, благодаря Капитану, мне кажется, я тоже теперь почти трансцендентный. Меня теперь тоже не просто поколебать… Черт! Но зачем этот змей с наколотой на раздвоенный язык ложью, зачем этот искуситель писал Оле? О чем он ей писал? И что она ему отвечала?

Тут я вышел из задумчивости и вернулся в мир, к существованию. Увар, подняв пластиковый стаканчик с водкой, заканчивал какой-то витиеватый тост:

– …Так что, милые дамы, не надо бояться делать глупости. Настоящую глупость сделать оч-чень непросто. За это я и предлагаю выпить.

– О! – округлила губы бухгалтер. – Это вершина торжества!

– Нет, – сказал непреклонный Увар. – Это чистая правда.

 

4

В “Танатосе” мы с Олей пили только шампанское и каберне, закусывая болгарским перцем и рыбой, но за руль я все равно решил не садиться: канун праздника для дорожных ментов – самая страда. Поэтому, оставив “десятку” у конторы, мы отправились на Графский пешком, благо идти было совсем недалеко.

Снег скрипел под ногами, реденько и мелко трусил с черных небес, взблескивал искристой россыпью под фонарями и в свете автомобильных фар. Я почти всю дорогу молчал, а Оля щебетала, словно диктор в эфире. В какой-то момент мне внезапно показалось, будто мы так далеки друг от друга, что даже время внутри нас не только течет по-разному, но и имеет разный цвет: во мне оно – рубиновое, густое, как остывающая лава, с внутренним жарким свечением, а в ней – звонкое и голубое, как купорос. Я не утерпел и скомандовал себе: “Вперед, улитка!”, после чего рассмеялся в ответ на какой-то очередной веселый люткин треск. Кажется, это подействовало. Во всяком случае, острое чувство отстраненности, оставленности перестало заглушать пряный букет прочих чувств. Хотя о какой пряности можно говорить на легком морозце, когда воздух вокруг был бы стерилен, кабы не был напитан дымами машин, – зимой запахи замерзают, позволяя себе быть только в цветочных магазинах, фруктовых рядах рынков и моем кухонном шкафчике, полном задумчивых азиатских специй…

Когда мы пришли домой, Оля сразу же отправилась на кухню готовить тесто и начинку для лукового пирога, а я врубил свой комп и вставил в разъем флэшку.

В окне выстроились в столбик пять файлов. Я открыл первый.

От: Абарбарчук <Ошибка! Закладка не определена.>

Кому: Ольга <Ошибка! Закладка не определена.>

Тема: Нечисть

Дата: 19 августа 2010 г. 17:15

Привет-привет!

Не помню, кто подметил, может быть, я сам, что удвоения – приметы петербургской речи. Так и есть. Все эти “быстро-быстро”, “да-да”, “нет-нет”, “але-але” и проч. – фабричный ярлык на обитателях последнего из воплощенных в мире и, пожалуй, самого грандиозного градостроительного проекта. Но не суть.

Забыл сказать при встрече на Большой Конюшенной, что возглавляемый мной научно-исследовательский институт дал авторитетное заключение: Союзу Североамериканских Штатов осталось жить от силы пару лет. Потом он распадется на тридцать восемь независимых государств и девятнадцать родоплеменных союзов. Запаянный в контейнер алгоритм распада хранится в абонированной банковской ячейке в Цюрихе. Расчеты произведены на основе дешифровки голливудских блокбастеров, где под видом историй дружбы человека с оборотнями, вампирами, гигантскими обезьянами, хоббитами и прочей нечистью разумный инопланетный вирус, поразивший фабрику грез, в закодированной форме предупреждает нас о мраке грядущего. Разумеется, эти данные не подлежат огласке, так что настоящее письмо следует расценивать, как свидетельство глубочайшего доверия.

Философы-постмодернисты учат нас, что мысль человека должна быть ясной, емкой и краткой. Поскольку во мне такие мысли иссякли, умолкаю.

В Псковском кремле звонят колокола на Преображение Господне.

Пока-пока.

С. Абарбарчук.

Судя по дате, это бредовое письмо было написано на следующий день после моего посещения акционерного общества “Лемминкяйнен”. Самого первого посещения, когда Анфиса смотрела порномультики, а Василий забивал бессмысленные гвозди. Капитан исподволь Олю к чему-то готовил, в противном случае послание не имело рационального объяснения и выглядело чисто художественным жестом. Было ли оно таковым или под художественный жест только косило? К чему Капитан готовил лютку? К будущей задаче? Или просто давал ей повод привыкнуть к себе и своим чудачествам? Зачем он столь сомнительно демонстрировал собственную – бр-р-р, что за скрежещущее слово! – петербуржскость? Я не понимал. И это мне не нравилось. Порой непонимание – благо, поскольку, понимая других, мы постепенно осознаем, что сущность нашего понимания не что иное, как малодушная капитуляция, сдача собственных позиций. Сейчас было иное дело.

Немного помучившись, я решил, что в рамках моего любопытства стоит рассматривать данное непонимание как небольшую вражескую крепость, которая пускай и неприступна, но зато и гарнизон ее мал и не способен причинить мне ущерб, поэтому ее можно смело обойти и без опасений оставить в тылу. Так я и сделал, кликнув следующий файл.

От: Абарбарчук <Ошибка! Закладка не определена.>

Кому: Ольга <Ошибка! Закладка не определена.>

Тема: Правила игры

Дата: 11 сентября 2010 г. 22:38

Здравствуйте, Оля!

Действительность загадочна, отчего причинно-следственные связи мироздания часто не поддаются осмыслению. Так происходит по неисповедимости и могуществу Всевышнего, от которых изнемогают и заблуждаются умы. Вот вам пример: однажды на Мальте я заметил, что свирепый местный ветер налетает именно тогда, когда в саду за окном гостиницы подает голос какая-то невинная пичуга. Я записал ее песню на ноты, а позже, уже в Берлине, под аккомпанемент визгливого балканского оркестрика исполнил эту трель в одном довольно мерзком клубе. Не прошло и нескольких минут, как на Берлин обрушилась буря, которая валила с ног каштаны. Один из них упал на капот автомобиля берлинского бургомистра.

Этот случай приводит нас к банальной мысли, что для обращения с каждой вещью существуют свои правила, обычаи и способы. Если ты преступишь их или, следуя им, будешь неловок, твои действия обернутся против тебя, труд твой станет мучением, а усилия пойдут прахом.

С симпатией и другими опрятными чувствами,

С. Абарбарчук.

Я еще раз посмотрел на дату – вероятно, это письмо следовало расценивать как оправдание за содеянное. В том смысле, что вызванная им девять лет назад буря повалила с ног не совсем то, что предполагалось. Впрочем, здесь для меня куда важнее было другое – Капитан обращался к Оле на “вы”. Это открытие приятно отозвалось во мне теплой волной, прокатившейся где-то в области солнечного сплетения.

От: Абарбарчук <Ошибка! Закладка не определена.>

Кому: Ольга <Ошибка! Закладка не определена.>

Тема: Публичный дом

Дата: 15 ноября 2010 г. 21:09

Дорогая Оля!

В результате всесторонних исследований, проведенных в стенах моего научно-исследовательского института, обнаружены неоспоримые доказательства того, что мир потерял честь и достоинство. Если прежде правами владели лучшие – те, кто способен был на озарение, сверхусилие и самоотречение, то теперь привилегии даются так, как прежде давались обязанности, – всем. А это уже публичный дом. Мир отметал свою икру и выструил свою молоку. Дело сделано, сейчас он, обдирая бока, катится вниз по течению, в бездну. Он бессилен и равнодушен, в нем больше нет острого чувства сладкой и режущей, волшебной и воспаленной реальности, чувства, которое испытывает ребенок, когда ему, больному ангиной, дают стакан горячего молока с медом. Теперь у мира остались только мыльные пузыри жизненных стандартов, выдуваемые СМИ, рекламой и фитнес-клубами. Мир окончательно превратился в общество зрелищ, описанное Ги Дебором. Пора перечеканивать монету, чтобы не спутать старую калошу с новорожденным. Ведь шкала, фиксирующая изменения в системе, не представляет собой прямую, а изогнута крутой дугой, наподобие подковы, так что точки ее оконечностей гораздо ближе друг к другу, нежели к ее серединной отметке. Поэтому вещи, дойдя до пределов взаимного контраста и остановившись у крайних границ различия, делаются похожи. Старик и дитя одинаково бессильны и уязвимы перед желающим их уязвить, снег, если подержать его в руке, обжигает, а от неудержимого смеха из глаз брызжут слезы – и подобного в мире много.

До новых встреч.

С. Абарбарчук.

О раздаче прав по разнарядке я уже от Оли слышал. Да и о бедных девушках, которые из зависти к кукле Барби добровольно распинают себя на тренажерах в фитнес-клубах, тоже. Вот, значит, чьи торчат здесь уши. Вот, значит, кто здесь разбрасывает зерна, чтобы они, угодив в живые мозги, давали черт знает какие всходы. Похоже, Капитан затеял тихую войну за влияние над чу2дной люткиной головкой. Зачем? Такой спорт? Но Капитан не жлоб. Без умысла, от скуки? Ему недосуг скучать. Он это затеял, чтобы распалить мою ревность и на своем поле заставить меня блистать? Слишком сложно, избыточно – я ведь еще вчера об этих письмах знать ничего не знал, а что на них наткнулся – чистый случай. Между тем дело с дыркой уже почти что слажено. Кроме того, с моей стороны так думать – лесть самому себе, если не мания величия. Вероятно, все проще: мы любим красивых, потому что душа человека по природе прекрасна и тянется к совершенным образам. Капитан, каким бы вольным камнем он в действительности ни был, здесь не исключение. Собственно, и мою любовь к жесткокрылым, если задаться этим вопросом, объяснить можно единственно тягой прекрасной души к совершенному…

От: Абарбарчук <Ошибка! Закладка не определена.>

Кому: Ольга <Ошибка! Закладка не определена.>

Тема: О любви

Дата: 10 декабря 2010 г. 09:31

Дорогая Оля!

Душа моя, набрякшая жизненным опытом, расползлась и отяжелела, немудрено, что желание поделиться этой тяжестью с другим порой просто невозможно сдержать. Вот я и делюсь.

О любви. Бывает так, что человек суровый, норовистый, пылкий в своей гордости вдруг почувствует веяние любви, и его суровость на глазах обращается в мягкость, тяжелый нрав становится легким, все острое в нем, включая язык и ум, делается тупым, а непокорность сменяется послушанием. Бывает и наоборот. Подобные перемены – свидетельства истинности чувства. Влюбленный совершает ритуальное предательство (предает сам себя) и этим, как римский юноша Сцевола (любопытно: из презрения к боли он сунул в огонь правую руку, хотя имя его означает “левша”), демонстрирует свою решимость. Он как бы говорит любимой: я принимаю на себя добровольное безумие и отдаюсь в твой плен, но, если ты предашь меня и сделаешь меня в моем безумии свободным, оно, мое безумие, падет на тебя смертью. В конце концов левая рука – залог его доблести – осталась невредимой. Таков закон. Истинная любовь – это всегда договор на крови, все прочее – подлог и липа. Среди фетв Ибн Аббаса – да помилует его Аллах! – нам известна одна, но других и не надо, ибо в ней говорится: это убитый любовью – ни платы за его кровь, ни отмщения.

Что же касается возлюбленной, то она проявляет суровость и прощает, когда ей это вздумается, а не по какой-либо иной причине.

С. Абарбарчук.

Вот ведь жуть какая… Не потому ли на Мальцевском рынке возле разевающих рот стерлядок Оле захотелось смерти от любви, что этот любовед запудрил ей мозги какими-то дурацкими законами? А им в жизни и места нет, они, законы эти, – чистый морок и пустое умствование. Но что за шельма! Каков плут! Какую выбрал тему… О чем женские люди готовы слушать бесконечно? О любви. Будь то по моде заточенная раздолбайка, падкая на все, что прикольно, или старая вешалка, промакивающая рукавом слезу над мыльной оперой. Им это лакомо, как жужелицам слизень. Интересно, если на эти письма лютка отвечала, что именно она ему писала? Надо будет улучить момент, воспользоваться ее белоснежным компиком и сунуться тишком в “отправленные”, как самоубийца в петлю…

От: Абарбарчук <Ошибка! Закладка не определена.>

Кому: Ольга <Ошибка! Закладка не определена.>

Тема: О любви-2

Дата: 25 декабря 2010 г. 18:47

Привет-привет!

“Антихрист умер в Рождество Христово”, – так 25 декабря 1989 года радио Румынии объявило о расстреле Николае Чаушеску. Так жалкую расплату за прельщение пытались оправдать образом великой любви, тоже замешанной на жертвенной крови. В действительности же не оправдали, а лишь оголили ничтожество жеста: страх и ненависть – не оправдание крови, оправдание ее – только любовь. Как это ни парадоксально, только любящий имеет право убить или отдать себя на смерть, потому что любовь – дар Божий, то, что есть в нас от Него, по милости Его безмерной в нас вложенное. Пусть простит тот, кто простит, и осудит тот, кто осудит: верное дело – только дело любви, даже если стоит оно на крови. Где кончается любовь и начинается смерть – определить невозможно, поскольку глумиться над любовью в себе и в других, пинать ее, швырять в грязь – все равно что хулить Святой Дух. Все грехи нам простятся, а эта хула не простится, потому что все в нас тлен, кроме любви. И только любовь на все право имеет. Поэтому тот, кто отринет ее, достоин смерти. Сказано же у классика: “Умрешь не даром: дело прочно, когда под ним струится кровь…” Если бы у меня хоть на миг появилось в душе сомнение относительно этой истины, я бы тут же вырвал его из своей груди и безжалостно спустил с него ремнями шкуру.

Сейчас мир измельчал, он страшится жертвы. Теперь переписка влюбленных выглядит так: она разводит чернила слезами, он разбавляет чернила слюной. О крови уже и речи нет. Не пора ли произвести ревизию нашего существа и переоценить ценности? Мой научно-исследовательский институт…

Какое удивительное открытие совершил на этот раз призрачный научно-исследовательский институт Капитана, я узнать не успел. Кожей почувствовав неладное, я обернулся – за моей спиной, сощурив глаза и неподвижно вглядываясь в экран, стояла Оля. Слюна у меня во рту, предназначенная для разбавления любовных чернил, вмиг стала горькой. Вид у лютки был такой, будто она наглядно иллюстрировала мысль Капитана о невозможности определить, где кончается любовь и начинается смерть. “Надо же так бездарно провалиться!” – Я понял, что изобличен. Но тут же некий внутренний чертенок возразил в ответ: “А вот это как раз неважно – по существу, бездарный провал ничем не отличается от блистательного”.

– Ты читаешь мои письма? – Оля говорила голосом совершенно чужой мне женщины. Ей-Богу, если б она залепила мне оплеуху, я чувствовал бы себя не намного хуже.

В ответ я что-то пролепетал вопреки очевидному. Что-то вроде: “Да нет…”

– Как ты посмел! – Она восклицала, не повышая голоса, и это было ужасно.

– Так случайно вышло… Клянусь, я готов искупить! Хочешь, я вымою посуду и посторожу возле духовки луковый пирог?

– Какая гадость! – Оля брезгливо выдернула из моего компа флэшку. – Читать мою переписку… Ты сделал мне больно. Я тебе Смыслягин, что ли? Я тебе Смыслягин, да?!

Не дожидаясь каких бы то ни было оправданий (невозможных в этой ситуации), лютка гневно сверкнула разноцветными глазами и вышла вон из комнаты. Я запоздало вырубил предательский комп. Мне было очень стыдно – в конце концов в этих письмах не было ничего предосудительного. Я готов был просить прощения на коленях, как повинный раб… Впрочем, сейчас к Оле было лучше не подходить.

Сидя в “удобствах”, я смотрел на застекленную компанию афодий, крошек-онтофагусов, навозников и рогатых лунных копров, подвешенную на стену над держалкой рулона туалетной бумаги, и погружался в бездну уныния. Что-то виделось сейчас мне в этих малышах родственное, близкое – они без двоедушия, не ведая брезгливости и стыда, имели дело с тем материалом, который давал им ощущение стабильности и уверенности в завтрашнем дне. Человеку стоило бы в порядке смирения взять с них пример, а то ведь чистоплюйство уже возведено им едва ли не в заслугу, едва ли не в свидетельство добропорядочности и благородства. Да любой навозник благороднее этих ханжей в сто тысяч раз!

В тот вечер Оля больше не сказала мне ни слова. Покончив с тестом и начинкой для пирога, она молча положила на диван стопку постельного белья, тем самым дав понять, что не намерена делить со мной сегодня ложе, и удалилась в спальню. Это был верх презрения. Я терзался. Я очень терзался. Я бесконечно страдал. Я понес высшую меру раскаяния.

 

5

Утром, проверяя очевидные предположения, а кроме того, желая поставить для себя в этом деле своеобразную точку, я все-таки улучил момент и тайком завладел белоснежным Олиным компиком. Тщетно – как я и думал, тот бдительно затребовал пароль.

Справедливости ради следует признать, что в памяти моей, среди сонма пылящихся там воспоминаний, свидетельств позора, подобного вчерашнему, было не много. Можно сказать, совсем не было. Впрочем, что такое память? Это то, что у нас остается, когда все остальное забыто.

 

Глава восьмая. РА В ДУАТЕ

 

1

Месяц, потом другой, а за ним и третий прошли в обыденных трудах на ниве обновления, оздоровления и процветания отечества – на той благородной ниве, где некогда фирма “Танатос” без помпезных слов и резких маршей, скромно и неприметно вбила свой заявочный столбик. Изо дня в день возобновляемый образ преуспевающей России и в самом деле возымел живое действие – в страну хлынул сначала европейский, потом американский, затем японский капитал, а следом, наперегонки, и всякий, какой был, вплоть до малагасийского и тринидадского. Деньги, как корюшка в Неву, пошли в Россию на нерест, поскольку здесь им, завистливым пронырам, помстилось золотое дно – идеальные условия для размножения. Словом, корректировка эйдоса мироздания, произведенная нашей верой и волей, привела к тому, что мир зачарованно потянулся к новой идее о себе, а коллективные представления о благе заметно обрусели. Таков был общий фон, неуловимый и определенный разом. И это давало повод для приятных переживаний по случаю собственного предназначения.

Уверенность в грядущих временах коснулась всех горизонтов русской жизни: почки у деревьев набухли раньше обычного, а в мой двор на тополь вернулись вороны и занялись весенним обустройством своего косматого гнезда.

Америка же, напротив, потерянно заворошилась, неуклюже и ошалело, как не доморенный в эфирных парах и вдруг проснувшийся на булавке жук. Биржи потряхивало, прокатилась волна громких банкротств транснациональных монстров, оживились боевики “Гражданской милиции” – были взорваны две клиники, специализирующиеся на абортах, застрелены несколько шерифов, тесно сотрудничавших с ФБР, сожжен офис какой-то правозащитной организации и разгромлен виварий научного института, где в рамках федеральной программы “Покаяние” велись опыты по воссозданию неандертальцев (их собирались размножить и расселить по миру, чтобы таким образом искупить вину сорокатысячелетней давности, когда Homo neandertalensis был стерт с лица Земли Homo sapiens’ом как биологический вид). В свою очередь и черные “биотеррористы” распылили в чикагской подземке на станции какого-то делового центра, где полно бледнолицых “синих воротничков”, “антрекс”, изведя таким образом более двухсот соотечественников. Америка явно теряла ориентацию в пространстве и времени – ее лихорадило, у нее шалил вестибулярный аппарат, давал сбои и без того искаженный образ реальности: пологое стало для нее крутым, крепкое – ветхим, простое – сложным, а часть обратилась в целое. Пока это тоже выглядело лишь фоном, клубком разноречивых предпочтений и неслаженных метаний, но за этими разноречием и неслаженностью проглядывала зловещая определенность. В истории каждого народа случаются межвременья, когда мир вокруг уже пошатнулся, но еще не рухнул, когда сонмы случайностей еще воздушны и неочевидны, но уже наливаются свинцовым соком закономерности, когда люди уже ощущают мнимость окружающей действительности, но продолжают уверять друг друга в ее подлинности, когда мельтешение событий не позволяет отличить уголовную хронику от исторической, когда пространство наполнено неверными видениями и странными звуками, в которых одним мерещится скрежет падающих опор цивилизации, а другим – музыка опасных, но веселых перемен. С Америкой творилось именно это. Ко всему на калифорнийские виноградники катастрофическим образом напала филлоксера – а ведь до сих пор калифорнийская лоза считалась устойчивой перед этой заразой. Черт! Капитан и впрямь был из тех, кто имел право предрекать. Его безумные предположения действительно обладали властью над реальностью – странной, даже таинственной, но от того не менее результативной.

Что касается меня и Оли, то досадная история с письмами понемногу улеглась и не то чтобы забылась, но затерлась – доставать ее, такую неприглядную, на свет уже не хотелось ни мне, что вполне понятно, ни лютке, что весьма (с ее стороны) великодушно. Ведь если разобраться, редкая барышня не уступила бы перед искусом пырнуть при случае шпилькой пойманного на низости милого дружка. Хотя низость, как и прочий вздор из этого ряда, существует только для тех, кто еще не вышел за человеческий предел, кто не стал трансцендентным. И, раз меня это волнует, значит – для меня.

Немало помогли процессу умиротворения приятные хлопоты, сопровождавшие различные материальные приобретения. Дело в том, что после известия о закладке в Миннесоте сверхглубокой скважины, “Лемминкяйнен” выписал сотрудникам “Танатоса” приличную – сообразно творческому вкладу – премию. Настолько приличную, что Оля смогла полностью обновить не только весенний, но заодно и летний гардероб (чему целиком посвятила две субботы и одно воскресенье), а я, продав “десятку” (у нее стала плохо втыкаться четвертая передача) и прибавив выручку к вознаграждению от Капитана, купил пятидверную “сузуки-витару” – компактный рамный вседорожник, классную коробчонку тех нарочито угловатых форм, которые давно меня прельщали. Несмотря на то что “сузучке” уже шел второй десяток, выглядела она потрясающе – вся густо-черная от бамперов до люка, но не той хищной чернотой, которая лоснится и бьет в зрачки холодным смоляным блеском, а чернотой особого, теплого и бархатистого оттенка, который называют “жженой пробкой”. Намордник с противотуманками перед капотом “сузучки” тоже был черный – сияли только хромированные пороги и серебристые литые диски. Умереть и не встать. Она была как существо иного мира, как последняя вспышка угасшего сна. Даже смехотворная цифра, на которой заканчивалась шкала ее спидометра – 160, – меня не смутила. В сущности, я никуда не спешил.

Утомленная моими восторгами, лютка тут же окрестила меня “сузукин сын”.

Впрочем, некая трещинка, откуда сквозил неприятный холодок, после той злополучной предновогодней истории в наших с Олей отношениях все же осталась. И она, увы, не была порождением моей природной мнительности – о трещинке этой можно было забыть или ухитриться вовсе ее не замечать, но вопреки учению субъективного идеализма она все равно оставалась и время от времени давала о себе знать зябкими мурашками, без видимого повода резво пробегавшими вдоль позвоночного столба. И Оля, я уверен, отрезвляющий этот холодок тоже чувствовала.

В остальном все было по-прежнему, насколько это возможно в ежесекундно меняющемся мире, отданном на растерзание календарю. Он же – детоядный Кронос. (Впрочем, образ не то чтобы не точный, но подчистую ошибочный. Непонятно, каким вообще образом Кронос умудрился стать расхожей метафорой времени, ведь настоящее – дитя прошлого, именно эта тварь предшественника с потрохами и глотает. Так же и революции: вопреки будничному заблуждению они пожирают не детей, а отцов – чистейшая социальная эдипка. Но это к делу не относится.)

 

2

Кнопка звонка на дверном косяке мастерской Вовы Белобокина была оторвана. Вместо нее хищно целил в гостя раздвоенное жало оголенный провод. Пришлось стучать.

Признаться, я не очень понимал, зачем пришел сюда и что собирался здесь делать. Вероятно, это было исключительно спонтанное движение. Просто вчера в новостях культуры мелькнул сюжет о памятнике Альфреду Нобелю в Стокгольме, который Королевская шведская академия наук собиралась воздвигнуть к стодесятилетию учреждения Нобелевской премии, – там сообщили, что конкурсная комиссия отдала предпочтение проекту петербуржца Владимира Белобокина, и на экране беззвучно пошевелила губами знакомая лукавая физиономия. Потом показали действующий макет монумента: маленький взрыв на пьедестале походил на бездымную магниевую вспышку. Видимо, столб пламени проходил сквозь особой конфигурации сопло, так как огненный протуберанец имел очертания, приблизительно напоминающие господина в котелке. По крайней мере таким он, выжженный на дне глазного яблока, или что там инкрустировано сырыми колбочками с чуткой слизью, еще некоторое время стоял перед взорами в прямом смысле ослепленных зрителей.

– Кого черти несут? – послышался сипловатый голос Белобокина, и железная, времен дикого постперестроечного капитализма дверь тяжело отошла в сторону.

Вчера вечером мы с ним созванивались и оговорили время моего прихода, так что реплика Вовы носила скорее характер ритуальный, освященный традицией национального гостеприимства, нежели выражала действительное недовольство. Трижды облобызавшись в прихожей, мы прошли в мастерскую, не слишком просторную, но и не тесную – есть где поставить мольберт, принять гостей и уложить безвременно уставшего товарища. Помещение было украшено каким-то бесконечным растением, тянувшимся под потолком по веревочке из поставленного в углу горшка. По стенам висели холсты, картоны и доски ДСП, накрашенные даровитым хозяином. Были здесь и “Усама во чреве”, и триптих “Запорожские казаки подкладывают свинью Гирею”, но мое внимание привлекла лакированная доска, в прошлой жизни, должно быть, исправлявшая должность дверцы или стенки шкафа, на которой из отслуживших свой век разноцветных фломастеров, шариковых, гелевых и поршневых ручек была выклеена композиция, в чьем абрисе легко угадывалась фигура человека с широко распахнутым ртом. По голове человека лупил не то небесный молот громовержца Тора, не то какой-то обыкновенный летающий молоток.

– Нравится? – поинтересовался Белобокин. – Ну любуйся.

– Редкая техника, – сказал я.

– Доска, клей, писприборы. Называется “Перекуем орала на свистела”.

Что-то мне это напомнило. Что-то в сознании прозрачно наложилось друг на друга и осмысленно совпало, будто легла на шифровку дешифровочная сетка, – знаете, как в титрах масленниковского “Шерлока Холмса”, – и проступил рациональный текст. Ну да, конечно же… Я наконец понял, зачем сюда явился. То есть, оказывается, я подспудно знал об этом, но на уровне рассудка все проявилось только теперь, после невольной подсказки, обретенной возле этой дурацкой доски. Вот именно – я пришел поговорить о Капитане. Ведь Белобокин знал его в том, предыдущем воплощении. Не мог не знать.

– Скажи мне, Вова, ты же был знаком с Курехиным?

– А кто, по-твоему, придумал утюгон? – Белобокин спесиво приосанился.

– Ты?

– А то! Моя идея. После я его усовершенствовал – подвесил утюги не на веревки, а на дверные пружины. Появились, знаешь, такие певучие обертона…

У стены стоял деревянный письменный стол, покрытый пятнами пищевого происхождения и случайными отпечатками краски. Из презрения к условностям Белобокин даже не застилал его бумагой – он был непримиримый враг стереотипов. Я выставил из полиэтиленового пакета на стол бутылку водки и пузырь нарзана.

– Молодец, хорошо подготовился, – одобрил мои действия Вова и выгреб из тумбы стола две рюмки, два граненых, старого времени стакана и пакет с обсыпанными маком сушками. – Я водку люблю. Она полезная – холестериновые бляшки стирает. А если ее на грибы положить – вообще сказка. Пробовал? Только вот грибы у меня кончились. Не рассчитал. Надо этой дряни в сезон побольше сушить – запас карман не тянет.

– Что он был за человек? – попробовал я навести Белобокина на желанную тему.

– А в Германии водку на тридцать семь градусов разводят – от налогов уходят, фашисты гребаные, – не сдавался Вова. – За это бы им ноги из жопы повыдергивать или новый Сталинград устроить, чтобы до морковкина заговенья помнили! Чтобы вспоминали и ужасались. Что это за водка такая – тридцать семь градусов? Нет такой водки. И не должно быть.

Я налил полноценную, сорокаградусную, исполненную по заветам Менделеева и другим рецептам старинного времени водку в рюмки, а Вова – нарзан в стаканы.

– Кто был с ним рядом в последние годы?

– А еще некоторые там, за бугром, водку в голубые бутылки разливают, – сказал в ответ Белобокин. – Додумались! Это же на вид чистый купорос получается! Или того хуже – “Нитхинол”… Ты будешь купорос вместо водки покупать? И я не буду. Зачем мне купорос? Мне водку надо. Она полезная – холестериновые бляшки стирает. Еще бы в тетрапак запечатали, как ряженку. – Вова поднял рюмку. – Ну за радость наших редких встреч!

Мы выпили. Белобокин хрустнул сушкой.

– В том, что он делал, – я еще раз попробовал извлечь из Вовы нужный смысл, – насколько он был собой?

– Чувствуешь? Тепло пошло. Пошло, побежало – по пищеводу, в кровушку… Благодать какая! В такие вот мгновения и понимаешь, что рай – это не место, рай – это состояние души. А что пиво их панковское? Херня их пиво. После него вообще ничего не понимаешь и весь мир вокруг обоссанный. Нам это надо? Мир обоссанный нам нужен? На хер нам такой мир не нужен. – Вова на миг задумался. – Бывает, правда, и водка тяжело идет. Но что вошло с трудом, то нелегко и выходит. Неспроста по басурманскому преданию Аллах, великий и славный, сказал душе, когда велел ей войти в глиняного Адама, а она сдрейфила: “Входи поневоле и выходи поневоле”. С водкой та же история.

Разумеется, Белобокин не был дебилом, а только умело притворялся. Это составляло обычный план его общественного поведения: он был на публике непредсказуемый шут, без спроса и помимо воли вовлекающий неосмотрительных зевак в свою комедию. Причем, как в таких случаях обычно и происходит, комедии его подчас бывали довольно жестокими. Воистину прав был Кант, когда говорил, что человек сделан из такой крученой древесины, что ничего прямого из нее не выстрогать. Но, с другой стороны, если бы людей строгали из корабельных сосен, зачем бы им нужны были вино, картины и другие глупости?

В той среде, где вращался Вова, вообще было не принято отделять биографию от мифологии, а правилом считалось прямо обратное. Быть просто художником, поэтом или музыкантом такой-то школы и сякого направления казалось непризнанным мастерам культуры (даже после признания) недостаточным, для ощущения аутентичности требовался чудесный сплав творчества и судьбы – каждый искал свой особый метод, который мог бы позволить смешать личную историю с преданием в одно, воплотить энергию творения не только в музыке, холсте или бумаге, а растопить с ее помощью жизнь, как воск в горячих ладонях, и слепить из этого податливого материала что-то доселе небывалое, свое. Отсюда до создания угодной себе реальности – один шаг. Даже меньше.

Но на деле гармонично сплавить воедино ремесло и жизнь не так-то просто – в результате подобных опытов внутри человека все равно остается главенствовать либо живущий, либо грезящий. Побеждает та сторона, которая от природы оказывается способнее, сильнее и выносливее. Впрочем, здесь, в кипящем котле вечно новой культуры, талант сочинять всегда ценился немногим выше таланта жить, а порой они и вовсе уравнивались. На остывающей периферии этого яростного круга, где-то в самом его пограничье с масскультом, в области, где смысл разрежен, а диапазон версий сужен, где в чести однообразие и повторение, где ключевым словом, вызывающим дрожь вожделения и определяющим материальные, эстетические и духовные пристрастия обитающих здесь существ, является слово “модный”, даже получил развитие особый литературный жанр – жанр бесконечной автобиографии, затяжной исповеди с обязательной демонстрацией неприглядного нижнего белья, жанр полной самолюбования повинной. Именно так – очаровательной повинной, исповеди без покаяния. Всегда без покаяния. Известно: все играющие на гуслях и свирели, – потомки Каина, но эти – самые окаянные. О них не будем.

Немудрено, что многие непризнанные/признанные мастера культуры на публике актерствовали, усугубляя полноту жизни всевозможными импровизированными провокациями. Актерствовал и Белобокин – как блоковский паяц, он жил, истекая клюквенным соком. Но то на публике, а сейчас мы были вдвоем – мы знали друг друга тысячу лет, и ему, по правилам, полагалось быть вменяемым. Просто сейчас он завел какую-то игру, какую-то спонтанную забаву и как бы предлагал мне в заданном лабиринте отыскать если не выход, то, что ли, переключатель регистра, позволяющий синхронизировать нашу логику. И я, кажется, этот переключатель нащупал.

– А Курехин пил?

– По-всякому бывало. Бывало – пил, а бывало – только закусывал. Всухомятку то есть.

Отличная иллюстрация к фразеологизму “найти общий язык”.

– Но толк в водке знал, – продолжал Вова. – Хотя, конечно, поначалу мы все по бормотухе ударяли. Однако вышли, вышли на правильную дорогу и теперь не свернем. Ведь это только сикарахи всякие считают, что водка – зверское дело. Что, мол, косяк там, кокс или другая химия – изящнее вставляет и нежнее торкает. Это они от пустых понтов и голого бескультурья. А если приглядеться, то все титаны духа либо пьют, либо уже в завязке. Есть, конечно, извращенцы вроде всяких там бодлеров и гасанов бен сабов, но неужели мы об этих пидорах говорить будем? Нечего нам о них говорить. Мы горизонт иначе расширяем – мы в Бога веруем, водку пьем и в баню ходим.

Косяк Белобокин помянул явно в риторическом запале – пыхал он регулярно и с удовольствием, да и в других допингах знал толк. А вот про баню… С баней Капитан тоже многие фундаментальные вещи связывал. Например, копоушки.

Я снова наполнил рюмки.

– А что тебе, собственно, Курехин? – внезапно принял человеческий облик Вова.

– Да так… – сказал я с осознанным легкомыслием. – На твою живопись глядя, вспомнил его последнюю “Поп-механику”. Сильное было зрелище – голые старухи, штангисты с хлыстами, люди на крестах… А помнишь, как там на сцене каскадер не понарошку, а всерьез загорелся? Жуть!

– “Механику № 418” финский продюсер оплачивал – Юкка-хрюкка какой-то, – сообщил Белобокин. – Курехин полгода вакханалию готовил: в конце августа выступил в Хельсинки, в сентябре – в Берлине, а в декабре – у нас, в “Ленсовета”, но уже с Дугиным и Лимоновым. У Дугина как раз избирательная кампания шла – они одновременно на ТВ диспут готовили: Зюганов – Курехин – Дугин. А Юкка как эту “Механику” в действии увидел, бросил свое продюсерское производство, ушел из семьи и начал разводить кактусы.

– Для Курехина это была прощальная, можно сказать, лебединая “Механика”. Так ведь?

– Да, но он потом еще в Штаты слетал – там у него в Майами и в Нью-Йорке концерты были. А когда вернулся, сразу в Москву отправился какой-то японский проект обсуждать. – Белобокин с треском раздавил в кулаке сушку. – В больницу он только в мае лег, а девятого июля умер… Налей, что ли. Помянем.

Мы выпили, не чокаясь. Потом Вова приложился к нарзану, молча подошел к запыленному музыкальному центру, перебрал разбросанные на полу CD-диски и один из них сунул в приемную щель. Это был курехинский “Детский альбом”.

– А в больницу ты к нему ходил?

– Нет. – Белобокин как будто погрустнел. – Мы были приятелями, но не друзьями. Не знаю, были ли у него вообще друзья. Он умел влюбить в себя – это да, но близко не подпускал. Он очень здорово чувствовал край – так здорово, что некоторые пустобрехи его фашистом называли. – Он с досадой махнул рукой. – А в больницу к нему в последние дни Дугин ходил, еще Дебежев, Волков, тоже уже покойник, Потемкин, Брагинская, отец Константин и авторитет один – Ринат Ахметчин. Ну и Настя, конечно. Разноперая компания. – Вова продул и закурил “беломорину”. – А вообще тогда свобода кончалась. Серега, как человек необыкновенный, это чувствовал и по-своему отметил. В общем, правильное время выбрал, потому что, когда свобода кончается, быть свободным может только клоун.

Разумеется, Белобокин имел в виду себя – при всем его наведенном юродстве трезвости ума Вове было не занимать.

– Что значит – свобода кончалась? – Я достал сигареты и с удовольствием закурил.

– То и значит. Свобода – это всегда переход, тамбур, междудверье, промежуток. Она есть только на стыке несовместимых времен, или культур, или даже цивилизаций и только в тот момент, когда еще неясно – кто кого. Со второй половины девяностых стало ясно – кто кого. Наше лучшее время кончилось.

Ну что ж, предание о золотом веке – вечный спутник человечества. Люди никогда не бывают довольны настоящим, а поскольку опыт не позволяет им питать серьезные надежды на будущее, они льстят прошлому и там воображают себе рай. Нипочем бы не подумал, что и Белобокин подвержен этой грезе. Мы снова выпили.

– Скажи мне, светлая голова, – решил я подлизаться к Вове, чтобы на всякий случай усыпить его бдительность, – почему все начинания Курехина, какое ни возьми, имели склонность пусть не всегда разрушительную и ниспровергающую, но обязательно провокативную – нарушающую равновесие, спокойствие, привычную трехмерность? Откуда этот интеллектуальный бомбизм?

– Я же сказал, – вновь хрустнул сушкой Вова, – он был необыкновенный человек.

– И что это объясняет?

– Все. – Глаза Белобокина уже горели хмельным огоньком. – Что чувствует обыкновенный человек в уравновешенном, стабильном, трехмерном мире, полном незыблемых авторитетов?

– Что?

– Обыкновенный человек чувствует себя защищенным. А что в этом же случае чувствует необыкновенный человек?

– Что?

– Он чувствует себя обыкновенным человеком. Розовой свинкой.

Эта, в сущности, простая мысль поразила меня своей глубиной и завершенностью – в самом деле, тему можно было считать закрытой. Что я, собственно, хотел узнать? Какие откровения надеялся услышать? Думал напасть на след? Но какой ты, в задницу, вольный камень, если оставляешь следы?

“Мой конь умчал меня в поля,

Где пахнут липой тополя,

Где воют воем кобеля”, –

стремительно летели из динамиков прозрачные звуки “Детского альбома”.

– Пойду сменю в аквариуме воду, – заявил Вова, направляясь к туалету. Он был мастер на изящные иносказания.

 

3

На столе лежала газета, многотиражный еженедельный дайджест, сложенная так, что первой в глаза бросалась статья о русском ваятеле Белобокине, утершем нос всему международному скульптурному сообществу: в то время как остальные постигали традиционные материалы от бронзы до хлебного мякиша и от квебрахо до пустых пластиковых бутылок, он взял в качестве сырья стихию – огонь. Статья называлась довольно поэтично: “Динамитчику от Прометея”. Понятное дело – Вова полной грудью вдыхал долгожданный фимиам.

В ожидании хозяина я стал просматривать газету. На следующей полосе было напечатано интервью с председателем Центробанка, где тот суматошно и неубедительно, как пойманный за руку воришка, открещивался от слухов о массовом введении в оборот золотых червонцев и серебряных рублей. Главный аргумент в пользу нецелесообразности подобной реформы вообще лежал в какой-то боковой, вспомогательной плоскости: мол, в эпоху электронных денег чеканная монета окончательно потеряла актуальность. Выходило – можем, но зачем?

– Дурак, – сказал я вслух и перевернул страницу.

Тут открывался чудесный вид на весьма объемный текст, снабженный вымученным фотоколлажем, который (текст) заинтересовал меня куда больше, нежели акафист русскому Прометею и лепет председателя Центробанка. Это была довольно необычная трактовка египетского мифа о великом путешествии Ра на Ладье Вечности по небесному Нилу, текущему по животу Нут, и подземному, катящему воды сквозь царство мертвых – Дуат. Впрочем, дневной путь солнечной Ладьи не слишком занимал автора, поскольку тут все было относительно ясно – имперские будни, – зато опасное ночное плавание комментировалось подробно и с выдумкой. По существу, главная идея сводилась к следующему: освященный традицией миф содержит в себе зерно сакрального знания, провиденциальное послание – в образе расположенного за гранью западного горизонта загробного мира Дуата описана Америка, и змей Апоп, чудовищный враг света, способный выпить подземный Нил и посадить на мель солнечную Ладью Ра, – ее господин.

В Центральной Америке археологи встречают изображение змеи едва ли не на каждом шагу: ворота храма воинов в Чичен-Ица охраняют изваяния двух огромных змей, гигантские змеи поддерживают стены храма Кецалькоатля в Теотиуакане, змея, изготовившаяся к прыжку, стережет храм возле города Ченес в мексиканской провинции Кампече, в Цама-Тулуме, на западном побережье Юкатана, две змеи, взметнувшие головы вверх, хищно целятся на восход, а две змеи со склоненными головами обретают покой после заката…

Чудовищный змей доминировал в культуре месоамериканцев (Месоамерикой, по аналогии с Месопотамией, профессор Киргофф называл особую культурно-географическую область, расположенную в доколумбовой Центральной Америке) со времен ольмекской цивилизации, древнейшей из известных на этой территории, то есть с середины второго тысячелетия до Рождества Христова (хотя многие ученые, и в частности майянист Майкл Ко, утверждают, что культура всех народов Месоамерики восходит к некой “культуре-родоначальнице”, столь далеко отстоящей от наших дней, что археологам, вероятно, уже никогда не удастся обнаружить каких-либо материальных свидетельств ее существования). Сходные образы, в том числе и довольно странные, – змея с торчащей из пасти человеческой головой, – прослеживаются в культуре тольтеков, сапотеков и майя. Что уж говорить об ацтеках: помимо Кецалькоатля, Пернатого Змея, воспринятого от предшественников, они имели и своих змееподобных божеств – Чикомекоатль, что значит “Семь змей”, и мать-землю Коатликуэ. Словом, змеиные мотивы безраздельно главенствовали в области мифологических и культурных понятий месоамериканцев, а между тем в представлении египтян вход в Дуат, равно как и ворота всех его двенадцати номов, охраняли именно огнедышащие змеи-демоны и змееподобные боги – в частности, змееголовый Нехебкау, змей по имени Страж Пустыни, змей-хранитель пятых врат Тот, Чье Око Опаляет и пятиглавый змей, именуемый Многоликим.

Далее в статье отдельно рассматривался образ Кецалькоатля. Для жителей Месоамерики Пернатый Змей был поистине универсальным божеством – он был владыкой ветра и хода времен, правил чудовищами и светом ночи, обновлял в деревьях и травах жизненные соки и наделял силой наркотические растения, повелевал водой и рябью на ее поверхности. И, что особенно интересно, Кецалькоатль являлся воплощением Венеры, сторожевой утренней звезды, чей одинокий свет на небосводе предупреждал о скором появлении неумолимого солнца. Между тем известно, что в традиции средневековой Европы утренняя Венера, последняя звезда, гаснущая на востоке, называлась Люцифером, в то время как вечерняя Венера, первая звезда, загоравшаяся на западе, носила имя Геспер. То есть по этой аналогии легко можно соотнести Пернатого Змея с князем тьмы. Кроме того, Кецалькоатль покровительствовал врачеванию, астрономии, архитектуре, обработке драгоценных камней и другим ремеслам, наукам и искусствам, то есть тем сферам знаний, которые, согласно книге Еноха, были открыты людям непосредственно падшими ангелами. Характерно также, что по ацтекским мифам роль создателя отводилась как раз не “доброму и справедливому” (к человеку) Пернатому Змею, а “коварному и безжалостному” Тескатлипоке, богу судьбы, чье имя можно перевести как “Затуманенное Зеркало”. При этом грозный Уицилопочтли, бог солнца и небесный покровитель народа ацтеков, в союзе со “злым” Тескатлипокой находился в непримиримой вражде с Кецалькоатлем, который неизменно стоял в пантеоне месоамериканцев с ними вровень. Более того, Пернатый Змей, в отличие от Уицилопочтли и его камарильи, не требовал человеческих жертвоприношений – те же все время алкали вырванных из груди живых трепещущих сердец. То есть Кецалькоатль был богом человека, пришедшим в мир ради человека, чтобы во имя грядущего торжества человека над силами вселенной стать его помощником и заступником, в то время как бог солнца оказался неумолимым кровожадным деспотом, мучителем людей, питающимся их страхом, – добро и зло здесь просто поменялись местами. Воистину, это был перевернутый мир, мир антиподов, мир, поставленный с ног на голову, – загробный мир.

Североамериканские индейцы тоже почитали змею как главнейшее божество, что свидетельствует о том, что и у них, и у месоамериканцев был один господин, но материалом, при помощи которого они славили своего кумира, была земля, а это не столь устойчивая перед вечностью субстанция, нежели ольмекский и ацтекский камень. И тем не менее свидетельства остались… Потомки первых переселенцев из Старого Света, продвигаясь в глубь новых земель, встретили в верховьях Миссисипи странные сооружения в виде гигантских насыпных скульптур, изображавших зверей, птиц и людей, но чаще всего – огромных, иногда многокилометровых змей. Наибольшее число этих земляных скульптур было найдено по берегам рек в штате Висконсин, встречались они также в Айове, Иллинойсе, Огайо и Джорджии.

Первые описания насыпных изваяний появились достаточно поздно – в XIX веке. В 1848 году часть этих описаний, а также некоторые, сделанные с натуры, рисунки вошли в одно из известнейших американских исследований по археологии – “Памятники древности в долине Миссисипи”. Но широкая публика о наследии индейской цивилизации узнала лишь благодаря Уильяму Пиджену, археологу-любителю и собирателю индейского фольклора, подвизавшемуся на ниве торговли с местными племенами. Он оказался одним из последних европейцев, кому удалось увидеть земляные создания древних зодчих в их первозданном виде – с приходом на эти места колонистов многие изваяния были разрушены, а другие изменились до неузнаваемости. Вид циклопических сооружений поразил Пиджена и он описал их в своей книге “Наследие Де-ку-да”.

В настоящее время самое известное земляное изображение змеи имеет триста девяносто шесть метров в длину и находится в штате Огайо. К услугам туристов здесь оборудована специальная смотровая вышка, откуда желающие могут увидеть змею целиком – от кончика хвоста до разинутой пасти, пытающейся проглотить яйцо (солнце?). Пиджен встречал множество подобных скульптур, причем – куда более крупных размеров. Индейский шаман Де-ку-да рассказал ему, что в древние времена жрецы Змеи таким образом возносили хвалу всемогущему Небесному Змею.

Заключение статьи было весьма определенным: когда-то посланники Старого Света на алебардах и мушкетах принесли сияние солнца в Дуат, дав царству мертвых, тому свету, имя Новый Свет, но издавна известно – завоевавший Вавилон сам становится Вавилоном – змей, господин этих мест, поглотил завоевателей и изрыгнул обратно, уже как своих новых подданных. Теперь там опять зеркальный перевертыш, там все наоборот – в почете больной и слабый, в центре внимания извращенец и урод, в норму возведены подлость, корыстолюбие и трусость, а сила, непреклонная воля, благородное сердце и самостоятельный ум запрещены и наказуемы. И сегодня мы видим, как загробный мир, чудовищный змей Апоп, идет в атаку на мир живых, мир традиции и порядка, – в Египте Дуат обозначался иероглифом “звезда в круге”, уже на нашей памяти самолеты с этим иероглифом на фюзеляже бомбили Югославию, Афганистан, Ирак… Но Ра, конечно, победит, хоть это и непросто. Он всегда побеждает. Апоп падет, и солнце традиции воссияет в Дуате.

Далее шло перечисление богов, помогающих Ра (читай – России) отбуздякать Апопа, с прозрачными намеками на соответствие каждого из них определенным субъектам политической карты.

“Интересно, – пришла мне в голову внезапная мысль, – уничтожив загробный мир, обеспечим ли мы себе жизнь вечную на этом свете?”

Подпись под статьей стояла довольно странная: Витара Черная. Впрочем, в целом она соответствовала эзотерическому (в третьей степени упрощения) духу текста, пусть и припахивала дешевой цыганщиной. Этот немудреный псевдоним придумала для меня Оля – при других обстоятельствах я бы им нипочем не воспользовался, но тогда я остро чувствовал перед ней вину и, в принципе, был готов к куда большим унижениям. То, что эту статью, опубликованную на прошлой неделе в одной из питерских газет, перепечатал миллионнотиражный дайджест, выглядело симптоматично. Определенно Америка приобретала в обществе образ развенчанной преисподней. Ну… или что-то в этом роде.

 

4

Когда Белобокин, встряхивая мокрыми руками, вернулся в мастерскую после затянувшейся отлучки, рюмки были уже предупредительно наполнены.

– Понял, с кем водку пьешь, – сказал Вова, увидев у меня газету.

– Понял, – ответил я. – Школа Фидия, Роден и Церетели кусают локти.

Дурацкая реплика пришлась хозяину по вкусу – по лицу его, как масло по сковороде, расплылась самодовольная улыбка.

– У меня, знаешь ли, планов громадье, – признался Белобокин. – Думаю…

– А ты видел того, кто тебе с этим Нобелем помог? – встрял я, пока Вова не увильнул в сторону своих исполинских планов. – Ну спонсора, который за тебя заявку подал и макет оплатил?

– Анфиску, что ли?

– Да нет, она же так – курьер. Я про главного – про того, кто тебя выбрал. Именно тебя.

– Нет, не видел. – Вова беспечно закурил папиросу.

– И неинтересно было взглянуть? Он же тебя как бы отметил. Можно сказать, оценил и выделил.

– А что мне на него смотреть? Хотя… Может, его на персональную выставку в казематах Петропавловки крутануть?

– Ну вдруг это какой-нибудь давний приятель? Поднялся и вот – помогает.

– Нет у меня таких приятелей, – обиделся Белобокин. – Он же душный, как жаба, – велел смету составить, и я перед ним, точно свинья зачуханная, за каждую графу товарными чеками отчитывался. А за что отчитаться не мог, то он мне в долг записывал, чтобы я из шведского гонорара вернул, если конкурс выиграю. Скупердон, твою мать.

Вове очень не хотелось расставаться с уже завоеванными, но еще не полученными шведскими деньгами. Пусть даже с малой их частью. Что ж, Капитан, если только он был тем, за кого я его принимал, сделал все, чтобы стать на себя непохожим. Тогда он был одно, а теперь – совсем другое. Воистину, человек немного знает про собственный труп.

Мысленно я пожелал Белобокину поскорее получить свои деньги. А то мало ли что. Ведь шведы тоже бурили свою сверхглубокую скважину Гравберг-4…

Внезапно я впал в задумчивость. Капитан – тот, прежний – не отпускал меня. Почему он выбрал такую смерть? Откуда этот небывалый диагноз – саркома сердца? Случаев этой болезни в мире – по пальцам перечесть. Зачем ему понадобилась эта утомительная жвачка? Почему он – раз – и не погас, как лампочка? Одни вопросы. Может, я выбрал неверный ракурс? Во вселенной Патрокла Огранщика, как в отдельно взятом небольшом раю, люди не рождаются и не умирают – они преображаются. Что это нам дает? Похоже, ничего.

Последними людьми, навещавшими Курехина в больнице, были философ-традиционалист, играющий в политику, то есть по примеру Маркса стремящийся переустроить мир, модный по той поре режиссер авторского кино, священник и, так сказать, авторитет (не тут ли корни “старых криминальных связей”, посредством которых было организовано заказное ограбление геолаборатории Кольской СГС?). А это что дает? Тоже ничего. То есть только то, что кто-то из них, возможно, знает правду.

– Скажи, – спросил я Белобокина, выливая в рюмки последние капли водки, – ты слышал что-нибудь о книге Патрокла Огранщика?

Вова насупился, сурово посмотрел на меня, потом окинул взором печальные полупустые рюмки и как-то подозрительно задумался – тяжело, точно тянул баржу. Вслед за тем, не прерывая раздумий, он грузно оплыл на стуле, словно вываленное из миски тесто для люткиного лукового пирога. Клянусь, Белобокин думал сейчас о чем угодно, но только не о книге Патрокла Огранщика, в существовании которой я именно в этот миг отчего-то окончательно уверился. Он вообще забыл обо мне.

– Знаешь, – признался Вова, когда пауза сделалась невыносимой, – я дерьмо.

– Почему? – искренне удивился я.

– Потому что шлифовке поддается любой минерал – только дерьмо не поддается. – Еще немного подумав, Белобокин поднял рюмку и добавил: – Я в мае одуванчики мариную. Они на каперсы похожи. Закусывать одуванчиками – песня. А я, как ты знаешь, водку люблю – она холестериновые бляшки стирает. – Вова поднял на меня мутнеющие глаза. – Ты вот что, ты ко мне в мае приходи, как одуванчик пойдет…

Мне показалось, что передо мной открылась огромная бессмысленная пропасть, бездна, набитая густой тьмой, куда, если сорвешься, будешь падать годами – ни зависающего прыжка, ни захватывающего полета, одно ужасающее падение. Жуткое чувство.

Между тем взгляд Вовы помутился окончательно, стал неподвижен и тускл – похоже, меняя в аквариуме воду, он попутно наскреб-таки по сусекам горсть грибов. Склонив набок голову, Белобокин встал из-за стола и принялся кружить по мастерской в каком-то сложном по ритму, ломаном, самозабвенном танце. Предметы разлетались от него в разные стороны, как потревоженные кузнечики, как поднятые спаниелем куропатки. Подумав, я не стал их ловить.

 

Глава девятая. ПЕРВЫЙ ЖУК

 

1

Мы так устроены, что принимаем всерьез только собственные переживания – все остальное можно отложить, потому что все остальное может подождать. Мы мелочны и однообразны: какие-то семейные разборки, склоки, вечные выяснения отношений… Все эти стишки, все эти песенки: “У него гранитный камушек в груди…” – только это нас в действительности и забирает. Мы не только больше не живем во всей полноте миром и Богом, мы даже разговоры/пересуды о мире и Боге отдали на откуп каким-то специалистам по этим, как нам теперь кажется, очень специальным вопросам. И дело не в том, что за пределами наших заморочек мы ничего не можем понять, дело в том, что другое нам просто не нужно. Мы ничтожны, и заботит нас ерунда: любит – не любит, обманет – не обманет, стыдно – не стыдно, плохой – хороший. Прислушаешься – вокруг на языке у всех одна глупость. Но нам это нравится. Нам нравится бродить, испуская крошечные пузырьки чувств, в собственном соку, а все остальное, все, что вовне, рассматривать как декорацию. Мир вокруг – декорация! Вот уж воистину общество зрелищ.

Примерно с таким направлением мыслей я жил последние несколько дней, потому что соображения о том, что хотел Капитан от Оли, когда писал ей свои писульки, что он пишет ей сейчас и что она ему отвечает, выжгли в моем сознании довольно широкую болевую дорожку. Если он хотел лютку соблазнить, то почему воспользовался электропочтой, а не телефоном, где можно подключить к делу обаяние устной речи, которого Капитану было не занимать? И почему писал так редко? Я недоумевал. Я был уныл и растерян. Я копался в домыслах, как навозник в лепешке, и изнемог. Кругом из всех щелей перла весна, просыпалась и тянулась на свет изысканная шелковистая зелень, шелестели и наливались соком дриады… а я? Где моя свежесть чувств? Где? Где мои весенние соки? Кто их выпил? Кто отменил круговорот меня в природе? Словом, налицо был эмоциональный кризис. Этому следовало положить конец. Тем более что весна закончилась, незаметно наступил июнь и на следующей неделе я собирался отмечать свой сорок третий день рождения. Решимость, с которой мне захотелось изменить свой кислый настрой, немного меня озадачила: прежде я считал, что действия, определяемые не смыслом, а протестом, – сугубый признак бушующей юности.

С другой стороны, если бы Оля с несвойственным ей рвением не погрузилась в диссертацию (признаться, я уже стал забывать, что она – молодой ученый металлогенист), вряд ли бы мне пришло в голову отправиться в Псков на поиски свидетельств существования ложи вольных камней. Да, самозабвенное служение частной геологической дисциплине было не в характере лютки – сколько я ее помнил (год и два месяца), она всегда размеренно и неторопливо грызла древо познания, точно личинка дровосека, исподволь знающая срок, когда ей придет пора окуклиться, созреть и наконец поразить мир явлением себя и своих бесподобных усов. Научная аскеза была ей просто не к лицу, да и как это можно – жертвовать милыми маленькими радостями жизни во имя торжества очередной, с каждым разом все отчетливее мельчающей кабинетной истины? Но на нее словно зуд напал – неделю уже Оля не вылезала из институтских лабораторий и библиотек и в конце концов изнурила свою прелестную головку настолько, что в целях обеспечения полноценного восстановительного сна четвертый день уже ночевала у матери.

Впрочем, по порядку.

Мы с Олей радостно отметили Пасху, которая, помимо своего основного содержания, приобрела для нас особое, добавочное значение – в прошлом году на Пасху мы счастливо нашлись, соединились, безупречно взаимовойдя друг другу в незримые пазы, и сделались аристофановским колобком, андрогином, единым целым (хотелось бы верить), то есть небесная любовь явила нам любовь земную, именно нас выбрав объектом благодати, и это чудо здорово меня пробило. Помню, утром в нашу вторую Пасху мне остро захотелось взять ее в охапку и увезти в деревню, в какую-нибудь усадебку на берегу реки, где в бане живет уж, под крыльцом – еж, в сарае – лягушка, на печи – кошка, в валенке – мышка, а ночью, если вода невысока, в верши на запруде идут линь, лещ, голавль, плотва и окунь. Где ведро падает в колодец, захлебывается и тонет. Где сияет солнце, плывут медленные облака, волнуются высокие травы и белый дождь бьет в лицо и по коленям. Где нам с люткой будет так весело шагать по этим диким просторам. А все остальное станет неважно. То есть неважны станут все пересуды о мире и Боге, потому что Он там растворен во всем. Там бы нам и прозябать до смерти. Но это так, буколики – плач асфальта о золотом веке.

Потом три дня мы ходили по гостям, обменивались крашенками, христосовались, пили вино, лопали рыхлые подсыхающие куличи, выслушивали бородатые остроты вроде “не яйца красят человека, а человек яйца” и думать не думали про текущие дела нашей странной подпольной борьбы (благо до праздников дела соблюдались в строгом порядке). А между тем янки бурили в Миннесоте как очумелые, спеша прогрызться к золотой начинке недр, и благодаря их ударному труду Америка, не ведая истинной причины, медленно, но верно, точно травящая сквозь игольную дырку резиновая лодка, сдувалась до заслуженной величины.

По случаю назревшего экономического кризиса Капитолий перекрыл китайским товарам путь на внутренний рынок Союза Американских Штатов, что, в свою очередь, вызвало кризис производства в Поднебесной, а заодно и политическую свару с сопутствующим дипломатическим шантажом, войной державных амбиций и целым ворохом сто первых китайских предупреждений. Тем временем по всему миру государственные и частные банки, оборотистые предприятия и просто имущие граждане срочно избавлялись от усыхающего доллара, отказавшись от него, как от резервной валюты. В Америку нежданно хлынула родная денежная масса, втрое превосходящая ту, что имела здесь внутреннее хождение еще два-три месяца назад. Для Вашингтона и стран с ориентированной на него экономикой это была катастрофа – Америка проваливалась в собственный толчок. На восточном побережье в магазинах пропали тушенка, крупы, соль и спички, а на западном в целях экономии энергоресурсов начались веерные отключения электричества, что привело к массовой порче продуктов в промышленных холодильниках, и были замечены перебои со спиртным. Наконец стало очевидно, что коллективный страх и неуверенность уже изрядно пропитали сознание американцев, сковав их волю иррациональным чувством бессилия. Духи преисподней одолевали эту землю – вселяясь в ее жителей, одни лишали людей способности просыпаться в радости, другие смущали помыслы сомнением, третьи принуждали предавать и в предательстве видеть спасение.

О том, что местные магнаты спешно уводили остатки активов своих компаний за рубеж, главным образом в Россию, можно было бы и не говорить, если б это в точности не отвечало прогнозам Капитана. Словом, перераспределение беды и блага шло полным ходом, отчего в народной русской жизни образовалось некоторое радостное оживление. Что касается окрепшей и ставшей уже бесспорной тенденции к национальному сплочению, то чего стоит одна заставка к телепредставлению “Русский передел”, которое вел по субботам круглолицый, плотный и напористый тип с благозвучной птичьей фамилией (помню, он был уже прежде ведущим каких-то программ и даже вызвал во мне симпатию отвагой нескольких суждений, но здесь он заблистал, как римская свечка) – на фоне мерцающих в клиповом режиме документальных кадров побед и ужасов отечественной истории всплывала огненная цитата:

Если русские, вместо того чтобы есть друг друга,

помогут друг другу, они станут господами мира.

Константин Леонтьев

(Между прочим, цитату из несуществующего письма Леонтьева по заданию Капитана сочинил я, в чем каюсь – получилось как-то плакатно, без нюансов. Проще было дать выдержку из подлинной застольной речи Сталина: “Русские – это основная национальность мира”.) Да что говорить – у всех есть телевизор.

Собственно, я ничего не имел против американцев. Эти забавные толстяки, создавшие героические эпосы о Бэтмене и человеке-пауке, породившие архангелов, размахивающих мечами джедая, и апостолов, преломленным биг-маком насыщающих стадионы, иногда вызывали во мне даже что-то вроде сочувствия, как гудящее осиное гнездо, под которым подвешена смертельная бутылка с разведенным вареньем. Но что делать – работа есть работа.

На остатках пасхального энтузиазма я написал еще одно послание посвященным от имени Дзетона Батолитуса, а Оля подготовила пакет очередных сенсационных новостей о глубинном золоте земли и сопутствующих этому делу геологических обстоятельствах. Помимо этого, вместе с Уваром мы сочинили и опубликовали статью о знаменитом мистике и духовидце XIX века А. Н. Афанасьеве, который под видом собрания русских народных сказок в действительности оставил нам свод закодированных пророчеств, образных иносказаний о грядущем – своего рода аналог катренов Нострадамуса. Для примера мы даже предъявили опыт интерпретации “Терема мухи”. Надо признаться, наша герменевтика была пряма и безыскусна, как штык идущего в атаку гренадера: мужик с горшками олицетворял, конечно, Вседержителя, а потерянный большой кувшин – закатившуюся на край света Америку. Населил ее, само собой, всемирный сброд: муха-шумиха, комар-пискун, из-за угла хмыстень, на воде балагта, на поле свертень, на поле краса, гам-гам да из-за куста хап. Промискуитет развели страшный – Содом и Гоморра. Весь мир под себя положить решили, но не тут-то было: пришел медведь-лесной гнет, сел на кувшин, и нету терема – только ливер в стороны брызнул. А медведь, как известно, в представлении просвещенного человечества – традиционный символ России. Договорились с Уваром, что после расшифровки “Репки” возьмемся сразу за – почему не оторваться? – “Заветные сказки”.

Одновременно шла текущая работа в “Танатосе”: просмотр и корректировка почты наших ученых подопечных, подготовка отвечающих моменту публикаций и прочая рутина, которая стала уже понемногу доставать, так как фантазия моя была близка к истощению, в результате чего основной корпус нестандартных ходов и сюжетов продуцировал теперь интеллект Капитана, а это было немного обидно. Очень скверно становится на душе, когда что-то не получается. Не то чтобы совсем, а не получается как следует. Выходит, я не дотягиваю, уступаю в сообразительности и выдержке тому, кто виделся мне в дурные дни коварным соперником. Нехорошо.

Кроме того, вокруг нас, участников проекта “Другой председатель”, понемногу и впрямь, как накаркал в своей памятной проповеди Капитан, сгущалось что-то тревожное. Что-то по самой своей сути недоброе – не вполне материальное и потому плохо различимое. Но я подспудно чувствовал угрозу – слабым раствором опасности было пропитано все окружающее пространство и даже сам воздух, которым, не имея иного выбора, нам приходилось дышать. В свете этого чувства, улавливающего общий фон тревоги, редкий феномен ноябрьской шаровой молнии вполне можно было расценивать как предупреждение. Хотя, конечно же, и так было понятно, что это не кара, а знак. Вообще складывалось впечатление, будто каждого участника проекта в отдельности вполне осмысленно отыскивали и накрывали, как лимонницу сачком, некие блуждающие зоны повышенного травматизма. И в этой западне пойманный начинал биться, трепыхать крылышками, калечиться и осыпать пыльцу. А потом сачок исчезал, милостиво растворялся – до морилки дело ни разу не дошло.

Так полиглот, работавший в “Танатосе” по договору, на майские праздники вставлял в своем дачном скворечнике стекло, рассек руку и пошел за йодом к соседу – закоренелому самогонщику. Тот забинтовал ему рану и налил врачующий стакан первача, который малопьющий полиглот с омерзением выпил, пролив неверной рукой изрядную долю на себя. А когда, решив закурить, он чиркнул на кухне соседа хозяйственной спичкой, отскочивший серный метеор спикировал ему на брюки и полиглот вспыхнул, как проспиртованная ватка. Ничего страшного – отделался легким испугом и горелым пятном на штанах в причинном месте. Если бы не его исторические седины и смирный характер, можно было бы предположить, что нам явлено предостережение, иллюстрация возможного наказания сразу за три греха – пьянство, блуд и табакокурение.

На следующий день в доме бухгалтера “Танатоса” взбунтовались духи воды и, прорвав какую-то трубу, залили ей квартиру. Прибывшая аварийная бригада благополучно духов усмирила, но когда хозяйка с тряпкой и тазом, пытаясь навести порядок, ползала по полу, на спину ей прыгнула кошка, спасавшаяся от потопа и ужасных водопроводчиков на шкафу. От неожиданности бухгалтер вскочила, поскользнулась и – хрясь! – закрытый перелом лучевой кости.

Сразу же после этого случилась история со Степой Разиным – он грыз за чаем тыквенный козинак и до основания расколол себе зуб о непонятно как туда попавшее базальтовое вкрапление. От боли он растерялся, потерял бдительность и угодил в руки какого-то костоправа, назвавшегося дежурным стоматологом (дело было ночью). Тот извлек ему по частям расколотый зуб, нерадиво оставив/забыв в гнезде один корень. В результате началось воспаление, и Степа с перекошенной рожей очутился в больнице в отделении черепно-лицевой хирургии.

У Капы на глазу выскочил ячмень, но это, пожалуй, не в счет.

Не знаю, что происходило в Пскове, но когда в “Танатос” приехал гвоздобой Василий, чтобы подменить маявшегося в больнице Степу на ответственном посту электропочтового контроля, голова у него была забинтована, а под глазами лежали желтые тени.

С Олей, слава Богу, все было в порядке.

Что касается меня, то травматизм коварно обрушился на мои любимые вещи. Еще зимой из старых запасов (в июне мы с люткой неделю провели на базе отдыха под Гдовом, где мне удалось наловить порядком всяких колеоптер) я сделал рамку под названием “ВДВ. Псковская дивизия”. Там были майские жуки с распущенными веером усами, золотистые и медные бронзовки, перевязанные восковики с пушистыми шмелиными переднеспинками и ефрейторского вида черные могильщики с красными булавами усиков. Они были расправлены, будто в застывшем полете, – с выпущенными крыльями и приподнятыми у всех, кроме бронзовок (эти летают, не разводя надкрылий), элитрами. Я эффектно построил их в парящий боевой порядок, а внизу рамки разместил трупы поверженных врагов: пустынных чернотелок, колорадских жуков, угрожающего вида закавказских рогачей и одну когда-то по неосторожности покалеченную мной эудицелу Смита. Получилось отличное наглядное пособие в деле военно-патриотического воспитания безбашенной поросли. Рамка явно удалась и очень мне нравилась, так что я даже не выставил ее на продажу. И вот теперь она по прихоти какой-то шкодной нечисти сорвалась у меня со стены, разбилась, и доблестные псковские десантники перемешались в одно крошево с сокрушенными недругами. Горе мое было безутешным. В довершение несчастий я поехал к Увару, который посадил на своей “Оде” аккумулятор, забыв выключить в запаркованной машине ближний свет, и, заводя подцепленную на “галстук” “Оду” с толкача, пропорол на трамвайных рельсах “сузучке” шину.

Однако все перечисленное было ерундой по сравнению с основным содержанием уже упомянутого стойкого предчувствия угрозы. Осмысленное содержание этого ощущения сводилось к следующему: некая надмирная и чуждая человеку сила крайне недовольна тем, что, вызванная до срока, она вынуждена явиться во всей своей неприглядной красе в то время, как здесь ее не любят и не очень-то хотят с ней договариваться. Поэтому она достанет не только тех, кто ее явиться принудил, но и тех, кто последних на это дело науськал. Впрочем, разве бывает у ощущения осмысленное содержание? Как бы там ни было, иначе я сказать не умею.

Итак, дабы развеять хмарь пасмурного настроения перед грядущим сорокатрехлетием, я решил отправиться в Псков, где наметил провести две встречи, цель которых была, пожалуй, довольно легкомысленной и сводилась к желанию прощупать ближний круг соседства Капитана. Хотел ли я найти там следы таинственных вольных камней, как нашел их в мастерской Белобокина (нечаянная реплика про нешлифующееся дерьмо)? Хотел. Пусть это и выглядит безрассудно. Собственно, я всю жизнь занимался безрассудным делом, будь то погоня за летящим хрущом или сверление Америки, – с какой стати менять установку?

 

2

Земля, не забывая заветов скромности, надевала одежды благополучия: деревья жирно блестели свежей зеленью, на обочине цвели одуванчики, а в тени придорожной лесополосы там и сям белыми сполохами сияла отцветающая черемуха. Остановившись за Жельцами, чтобы, по выражению Белобокина, “сменить в аквариуме воду”, я увидел в кювете обычную для этих мест зернистую жужелицу, которая бежала по дну канавы, волоча за собой двух муравьев, вцепившихся ей в заднюю ногу. Это был мой первый трофей в сезоне 2011 года (жучиные дела за хлопотами по наказанию Америки оказались порядком запущены), поэтому я поднял коричнево-зеленоватого, как старая бронза, и довольно крупного жука с земли, щелчком сбил с его лапки муравьев и, полюбовавшись чеканными надкрыльями и шустрыми усами, сунул в пустую пластмассовую коробочку из-под фотопленки, которую всегда носил с собой.

К двум часам по полудни я уже был в Пскове – здесь вовсю кипела сирень, в СПб только-только расцветшая, и степенно несли свои белые свечи каштаны. Поскольку миссия моя носила негласный характер, я оставил машину метрах в ста от “Лемминкяйнена” и, стараясь не угодить под окна достославной конторы, петлей прошел к торцевой стене дома, где располагался вход в мастерские облакиста и гобеленщика.

На первом этаже за дверью раздавались странные скребуще-чавкающие звуки, природу которых определить на слух мне не удалось. Возможно, по этой причине я сразу отправился к деревянной лестнице, ведущей, как я понял, наверх, в хозяйство мастера художественных плетений.

После дневного освещения пролет лестницы казался беспросветным – ни окон, ни лампочки здесь предусмотрено не было. Я попробовал подсветить путь экраном мобильника, но эффект получился обратный – яркое изумрудное пятнышко лишь сгустило окружающий сумрак. Глаз тем не менее вскоре пообвык, так что путь на второй этаж обошелся без приключений, что в условиях повышенного травматического риска на нашей поляне выглядело ободряюще.

Дверь наверху – обычная деревянная дверь, покрытая в незапамятные времена коричневой половой краской, – была приотворена, из чего следовало, что, раз нужды запираться гобеленщик не видел, посторонние сюда ходили нечасто. В целом эта часть дома изнутри представляла собой разительный контраст с офисными палатами “Лемминкяйнена” и, по существу, куда больше/кореннее увязывалась с внешним обликом древнего строения. Здесь чувствовалось фундаментальное сродство, бесхитростное единство формы и нутра, убитое в гнездилище Капитана жидкими обоями и подвесными потолками.

Я постучал и, не дожидаясь ответа, заглянул за дверь.

Обычно в незнакомом помещении взгляд первым делом ищет человека и лишь потом оценивает интерьер. Здесь было не так. Посередине мастерской на ко2злах лежала огромная деревянная рама с натянутой ворсистой основой, в которой уже завелась и дала уверенные всходы черно-зелено-серая шпалера. Под нее был подложен порядочный картон с эскизом, изображавшим неопределенного вида цветок. Вначале я заметил именно эту раму и только следом – хозяина, прислонившегося плечом к простенку между окнами и помешивающего что-то в керамической кружке звонкой ложечкой. Статичность позы, вероятно, и стала причиной того, что гобеленщик перешел в объекты второго ряда.

Мастеру узелков на вид было лет двадцать пять – тридцать; он был худощав, хорошо сложен, небрежно, но, как заведено у художников, с претензией одет (старые зеленые джинсы, серая льняная косоворотка, стоптанные, мягкой кожи мокасины, расшитая бисером шапочка-таблетка) и прятал глаза за черными стеклами круглых очков. Последнее выглядело странно, если предположить, что здесь он работал. Впрочем, оригинальность метода/приема для художников, бывает, сто2ит намного выше результата. Подчас они со всем цинизмом прямо так и заявляют: вот, гляди какой кунштюк, любуйся моим приемом – именно им, а не самим произведением.

– Бог в помощь! – сказал я как можно приветливей. – Простите за вторжение.

Гобеленщик не отреагировал – не отставил кружку, не предложил хлеб-соль, не отвесил земной поклон. То есть взгляд его, возможно, бессмысленно кружил, точно муха под лампочкой, или изучал изнанку век, или выражал что-то вполне конкретное, но за очками все равно было не различить, что именно. Вид этих черных стекляшек напомнил мне не к месту погребальный плач: “Ты пошто, смерть, совьим глазам смотреть даешь, а на сокольи глаза пятаки кладешь?”

– Мне ваш сосед, – я указал на стену, за которой, предположительно, находились приемная и кабинет Капитана, – о вас рассказывал. Вот я себе и позволил. Ищу, знаете ли, для квартиры гобелен.

Представиться потенциальным покупателем или заказчиком, подумалось мне, будет здесь наиболее удобным – почти наверняка окажешься желанным гостем. Художники ведь в этом смысле – в смысле внимания со стороны покупателей или заказчиков – по большей части люди небалованные. С другой стороны, а кем еще назваться? Не сантехником же.

– Размер? – Тон хозяина был несколько брезгливым.

– Что? – не сразу понял я.

– Какой размер?

– Ах да… Примерно два на полтора. – Я демонстративно задумался и уточнил: – Два – по горизонтали.

– Хотите готовый или по эскизу?

– А что, вы впрок плетете?

– Есть кое-что.

В мои планы не входил осмотр пыльных ковриков, поэтому я заявил:

– По эскизу. Там, знаете, должны быть жуки. Вы жуков изобразить сумеете?

– Каких жуков?

Кажется, мне удалось сбить его с толку.

– Спаривающихся – мне для спальни. Допустим, зернистых жужелиц. Вот, я вам образец принес…

Я извлек из кармана коробочку из-под фотопленки и двинулся к выпускнику училища барона Штиглица. Тот, в свою очередь, направился ко мне, оставив кружку с утихшей ложкой на подоконнике. Возле рамы с начатой шпалерой мы встретились, и хозяин, не снимая с гляделок свои чертовы очки, посмотрел под крышку. Что он мог там увидеть?

– Это, так сказать, натура, – пояснил я. – Но, если нужно, я готов представить фотографии или рисунки. Скажем, “Жуки России” Якобсона. Разумеется, делать придется крупнее…

– Бестия какая! – потеплевшим голосом сказал хозяин, и губы его дрогнули в предвестии улыбки.

Я тут же понял, что был предубежден против этого прекрасного человека.

– Вы так находите? Не правда ли, он чуден? Из его сородичей в старом Китае делали броши, подвески и другие украшения. Наравне с нефритом. Брали надкрылья, оправляли в золото или…

Гобеленщик не дал мне договорить:

– Зверюга! Существо…

Столь верный тон с ходу могла взять только духовно богатая личность.

– Лапками-то как сучит, тараканище!

– Тараканы относятся к отряду Blattoptera, – добродушно пояснил я, – а это карабус, он из жесткокрылых – Coleoptera. Они, конечно, из одного подкласса, но родня не близкая, так что не стоит путать.

– Тарака-а-анище! – нараспев повторил упрямый очкарик. – Он, значит, должен спариваться…

– Ну как знаете. Только это все равно что вас ткачом назвать. Или еще хуже – пряхой. – Я был несколько разочарован.

– По мне хоть горшком назовите, только в печь не ставьте. Ладно, хотите с тараканами, сделаем с тараканами. – Ткач закрыл крышку и сунул было коробочку с жуком в карман зеленых джинсов, но я решительно его остановил:

– Нет-нет, жука я заберу. А вам пришлю изображение по почте. Дайте мне ваш электронный адрес. Натура бегает – с картинкой вам удобней будет.

Пока хозяин рассеянно искал клочок бумаги и ручку, я думал, как бы поизящнее от ковриков и “тараканищ” переключить беседу на Капитана или на что-то, что могло бы вывести разговор к теме вольных камней.

Тут заиграл полифонический Хачатурян – разумеется, “Танец с саблями” – и ткач, засуетившись в поисках источника сигнала, порскнул в угол, где выкопал из валявшейся на стуле джинсовой куртки мобильник.

– Да, кисуля. Да. Нет. Я поработаю еще немного. С черносливом? С луком? И с брусничным соусом? Ай, умница! Нет-нет, недолго. Часа два. А что там у тебя за шум? Кто это говорит? Ты не одна? Кто у тебя?! Этот бабуин? Этот похотливый кролик? Опять? Я ведь предупреждал! Предупреждал?! А ты?! Какое радио?! Я что, батона-мать, не отличу?.. Ну да. Теперь, пожалуй, слышу. Поет. Шевчук. Орел. Согласен. Зубр. Чертяка. Бивень. Хорошо. Ну все. Целую, мусик. Да. Туда, туда и вот туда. Да. Нет. Все-все, кисуля. Непременно. Жди.

“Вот реактивная натура! – подумал я. – С места в карьер – нулевая раскачка”. Похоже, в душе гобеленщика жизнь оставила раны, которые ныли в любую погоду. Мне не хотелось бы иметь такие.

Я вновь задумался, как быть. То есть как лучше вывернуть на нужную мне тему. В конце концов людям необходимо общение. У каждого на душе есть что-то такое, что он хотел бы высказать, – людям нужно кому-то изливать душу. Некоторые с этой целью женятся (ревнивый гобеленщик, вроде, не из их числа), другие приглашают к себе гостей и принудительно одаривают их, угодивших в ловушку, сокровищами своего сердца, третьи нарочно ходят в парикмахерскую, чтобы поговорить с цирюльником. Я посмотрел на дикорастущую гриву хозяина – он тоже не из тех. Конечно, есть такие, кто пойманные впечатления и мысли сжигает в себе, точно мусор на свалке, но это счастливые люди – глаза их теплы, улыбки блаженны, а из ушей струится дым. Кроме того, в душе у них нет ран. Снова не тот случай.

На размышления, собственно, времени не было. Мне ничего не оставалось, как действовать по наитию.

Хозяин между тем отыскал лист бумаги и, написав на нем то, что требовалось, протянул мне. Я принял.

– Сосед ваш, Сергей Анатольевич, – я вновь указал на стену, за которой скрывался трикстер “Лемминкяйнен”, – сказал мне, что вы носите темные очки, потому что один глаз оставляете дома, чтобы всегда быть в курсе, чем занимается ваша жена. Теперь я вижу – он ошибся.

Ткач замер, судорожно сглотнул и позеленел, как ящерица хамелеон.

– А что еще сказал вам этот пидор?

– Почему пидор? – Право, я растерялся.

– Вы что, не видите, что он голубой?

– Нет, – признался я и схитрил: – Я дальтоник.

– Понятно. А у меня раздражение от дневного света. – Гобеленщик нашел во мне товарища по несчастью. – Без очков – резь, и глаза слезятся. Но я голубых за версту чую. Он ведь улыбается как?

Ткач показал как, но получилось непохоже.

– А ужимки?

Никаких преступных или даже просто подозрительных ужимок я за Капитаном не замечал, жесты его были совершенно лишены манерности и выглядели вполне естественно.

– А ручкой как делает?

Ткач презрительно изобразил рукой какое-то волнообразное движение, ничего мне не напомнившее.

– А какую он у себя в кабинете скотину держит?

Я вспомнил поющих туркменских лягушек – нелепый аргумент. Впечатление было такое, будто мы говорим о совершенно разных людях.

– И потом, – сурово сказал гобеленщик, – он кисулю однажды выхухолью назвал. Представляете?! Это ж только у пидора мокрожопого такое в голове про мусика родится!

Ну вот, все встало на свои места. Больше делать здесь мне было нечего – в одной ложе (вольных камней) гобеленщику и Капитану уместиться бы никак не получилось. Хозяин здешний явно происходил из той породы уверенных в себе людей, которые, решив раз, что Петр Иваныч (некий Петр Иваныч) скряга, всякое проявление широты его души и щедрости сердца все равно расценивали бы как уловку, призванную скрыть неприглядную истину. Такие уже к пятнадцати годам достигают тех знаний, которые и в зрелости составляют основное содержание их памяти, как правило, от природы не слишком крепкой и вместительной.

Тем не менее я задумался. Хотя и не по существу дела. Интересно, со стороны я выгляжу так же? Насколько мое отношение к людям определяется их отношением к Оле? Или, например, к жукам?

 

3

Пообещав ткачу для сочинения эскиза прислать картинки прытких жужелиц (черта с два!), я ретировался и, нестрашно оступившись впотьмах, спустился по лестнице вниз.

На этот раз за дверью облакиста было тихо. Я пожалел, что вначале не постучал именно сюда, поскольку сейчас меня уже терзало любопытство относительно природы давешних скребуще-чавкающих звуков: подумать только, теперь это может навсегда остаться тайной! Подобная мысль, как бы глупо она ни выглядела, вполне способна отравить иному человеку остаток дня. Например, мне. Допускать этого не следовало. Безрезультатный рейд по территории гобеленщика меня не образумил, и я, вполне сознавая нелепость своего поступка, ударил костяшками пальцев в видавшую виды дверь.

Здесь тоже было не заперто, что явствовало из хрипловатого ответа на мой предупредительный “тук-тук”:

– Открыто.

Я вошел. И, войдя, сразу понял, что мучиться остаток дня не буду.

За порогом находилось что-то вроде небольшой прихожей, служившей вместилищем нехитрых бытовых удобств: слева здесь располагались электрическая плитка, на которой стоял ковшик с двумя вареными яйцами (вареными – потому что одно было треснувшим и выпустило завиток свернувшегося в кипятке белка), и раковина, а справа был отгорожен закуток с распахнутой фанерной дверью. В закутке под потолком горела лампочка, освещая своими жалкими сорока свечами белый, в ржавых потеках, унитаз, пустую трехлитровую банку и валяющийся рядом вантуз. Эта история была мне знакома.

Из мастерской в прихожую вышел облакист. Если бы я не знал, что он художник, то подумал бы, что передо мной старый рокер, врубающий с утра пораньше золотых времен “Led Zeppelin”, “AC/DC”, “Deep Purple” или “Nazareth” (последняя парочка напрочь разрушила миф о себе четвертыми за последние десять лет гастролями в России – правы вольные камни: “умирать” надо на вершине, желательно молодым) и убежденный, будто все, что происходит на свете, это рок-н-ролл. Во всевозможных социально-бытовых аранжировках.

Выглядел облакист приблизительно на шестьдесят – этакий сухопарый моложавый старик, одетый в черное, с седой трехдневной щетиной и сивой гривой, собранной на затылке в хвост. Лицо у него было слегка испитое, по-лошадиному вытянутое, но строгих линий, с большим джаггеровским ртом и резкими выразительными морщинами на лбу, у глаз и под крыльями костистого носа. Рукава черной рубашки были по-рабочему закатаны, словно небесных дел мастер недавно орудовал не бессмысленным в подобном деле вантузом, а по локоть запускал в унитаз бестрепетные руки.

– Засор? – кивнул я на освещенный закуток.

– Банку огурцов открыл, а они, видать, зимой померзли и сдохли. – Облакист смотрел прямым пристальным взглядом, который при этом не выглядел невежливым. – Мягкие стали, как тина. Я их туда и шваркнул. – Он описал рукой траекторию падения огурцов в фаянсовый зев тартара.

– Должны были пройти, – сказал я со знанием дела.

– Там листа было много смородинового. И укроп со стеблями. Домашний засол.

Ну что же, здешний обитатель оказался человеком сведущим в хозяйственных делах, странно только, что, дожив до своих лет, он не научился толком прочищать унитазы.

– Удалось протолкнуть? – поинтересовался я, зная, что не удалось, и скептически поднял с пола вантуз.

– Какое там!.. – Хозяин безнадежно махнул рукой. – Крепко сидят. Уперлись, стервецы, пупырышками.

Я заглянул в толчок: мутная вода, грозя потопом, стояла высоко, как, бывало в юности, Нева в ноябре при западном ветре. В этой воде плавали какие-то растительные клочья, зубчики чеснока и подозрительные, склизкие на вид ошметки, действительно похожие на тину. Определенно у меня была возможность отличиться.

– У вас найдется кусок проволоки?

– Какой проволоки?

Я объяснил, после чего мы вместе отправились шарить по мастерской, где, как и во всякой мастерской, кроме вещей, необходимых для дела, чего только не было. То есть там было все что угодно, хоть – прости, Господи – собирай дирижопель (в частности, помимо мольберта с натянутым на подрамник холстом, картин, кисточек в глиняной крынке, разбросанных там и сям картонов с эскизами, коробок с красками, рулонов ватмана и прочего художественного скарба, там были ходики с кукушкой и тяжелым армейским ботинком на цепочке вместо гирьки, старинный угольный утюг, стремянка, тронутая коричной пылью ржавчины здоровенная якорная цепь, какая-то скобяная мелочь, пустые бутылки, диван, пара табуреток и ломберный столик под изгвазданным, некогда зеленым, сукном). Впрочем, нужного куска проволоки мы как раз не нашли. Зато отыскали обрывок металлического троса, вполне пригодного для дела, и рабочие рукавицы, чтобы не ободрать руки.

Давно уже мне не приходилось заниматься чем-то подобным, однако мышечная память не подвела. Известная история: научился крутить педали – не разучишься. Надев рукавицы, я согнул один конец троса наподобие колена, а другой, наклонившись, сунул в унитаз и провел как можно дальше, пока он не уперся в тугую, домашнего засола пробку. Затем перехватил трос поудобнее – одной рукой за колено, другой немного ниже – и провернул вокруг оси, одновременно подпихивая его в бунтующую клоаку. Потом провернул еще раз и еще. Наконец в фановой трубе что-то ухнуло, и дрянная кашица разом спала до нормального уровня – все, дело было сделано. Я вытащил трос, снял рукавицы и победно спустил в унитазе воду.

– Готово, – сказал я, разгибая спину.

В этот момент из кармана у меня выскочила и шлепнулась на пол пластмассовая коробочка с жуком. Крышка отскочила, и зернистая жужелица, мой первый трофей 2011 года, ошалело заметалась по полу. Не дав ей опомниться и, чего доброго, добраться до спасительной щели под плинтусом, я мигом присел и в два счета водворил беглянку на место.

– Хорошо, что не туда. – Упреждая мои страхи, небесных дел мастер указал на клокочущий слив унитаза, куда вполне мог угодить несчастный жук.

Действительно, хорошо.

– Жора, – протянул для знакомства жилистую руку хозяин. – Мне говорил Сергей, что вы придете.

– Как? – Я настолько удивился, что забыл представиться. – Когда?

– Когда – не сказал. Сказал только, что когда-нибудь придете. Вас ведь Евграфом зовут?

Предположить такой ход развития событий я даже не удосужился. Получалось, Капитан просчитывал меня на раз, будто я был для него полностью прозрачен со всеми своими еще даже толком не оформившимися помыслами, словно меню в ламинате (ясно, что вам здесь могут состряпать на ужин, хотя стряпать, возможно, еще ничего не начинали), – ведь решение приехать в Псков и побеседовать с соседями Капитана возникло у меня едва ли не спонтанно. То есть у меня еще мысль не родилась, а он уже знал, что родится, и знал даже – какая именно.

– Да, Евграф, – признался я. – Евграф Мальчик. Но я не то имел в виду – давно ли вас предупреждал Сергей Анатольевич, что я приду к вам?

– Давно. – Жора вознес взгляд к потолку. – В декабре еще. А после несколько раз интересовался: не появлялся ли Евграф? Я потому и запомнил. А узнал по жуку – Сергей говорил, что вы на этом деле больной немного.

Стало быть, Капитан предупредил облакиста о моем возможном визите вскоре после того, как рассказал мне в ресторанчике на Литейном под водку и салат “Цезарь” о Патрокле Огранщике. То есть он задал программу, которая загружалась в меня, как в жирафа, полгода. Надо менять процессор… Значит, он уже тогда знал, что я приеду на эту идиотскую разведку. Но почему тогда Капитан не предупредил ткача? Потому что тот дурак или потому, что не вольный камень?

– А Сергей Анатольевич не говорил, с каким я делом к вам приду?

– Говорил. – Хозяин сделал приглашающий жест, развернулся и направился из прихожей в мастерскую – седой хвост, не отставая, преданно последовал за ним. – Но я забыл. – Жора обернулся через плечо. – Мы тогда полнолуние отмечали. Ну, понятно, выпили…

– Извините, можно закурить? – Я был в замешательстве и действовал точно по Лоренсу.

– Курите.

Жора подошел к окну, щелкнул шпингалетами и с хрустом распахнул рассохшиеся створки, пропев при этом низким, неплохо поставленным голосом:

– Окна открой, впусти небо.

Дверь отвори, стучит утро!..

Утро было, конечно, условное – половина третьего, но что касается неба, то оно, бесспорно, удалось. Более того, оно позировало и просилось на холст: окно выходило на Великую и выгнувшуюся над ней пронзительную июньскую синь, в верхнем ярусе декорировали три неподвижные перистые кудельки, а нижний ярус был отдан для жизни – там молчаливо скользили без всякого дела, единственно для восхищения, небольшие редкие катышки чего-то ослепительно белого и пушистого. Предположить, что природа этих мохнатых шариков объясняется каким-нибудь скучнейшим агрегатным состоянием чего-то, было все равно что скверно выругаться в церкви.

Получив от хозяина – в виде пепельницы – бледно-молочную с изнанки банку из-под сладкой кукурузы, я выдавил из зажигалки язычок огня и закурил спасительную сигарету. Что делать? “Пришел прочистить унитаз. Ну как живете?” Мне, по сути, даже не о чем его спросить… То есть чтобы это выглядело по делу. “Кем вы были, прежде чем стали?..” Так, что ли?

Собираясь с мыслями, я медленно разглядывал холсты на стенах. Рука у Жоры была набита (безо всякого негатива) отлично, а воздух и свет он чувствовал и передавал, как редко кто передает и чувствует. Постепенно я увлекся зрелищем небес во всем их надмирном величии, так что даже не заметил, как хозяин на скорую руку накрыл для кутежа ломберный столик – бутылка водки, два вареных яйца, два бублика с маком и пакет вишневого сока.

– Вспомнил, – неожиданно сказал облакист.

– Да? – Я не понял, о чем он.

– Вспомнил, с каким делом вы должны были ко мне прийти.

– Вот как?

– Вы должны были спросить меня, когда я умер.

– Я должен был это спросить?

– Вот именно.

Жора сделал приглашающий жест, мол, милости просим к столу, и приподнял уже открытую бутылку водки.

– Жалко огурцы того… – Небесных дел мастер кивнул в сторону прихожей. – Сдохли.

– Нет-нет, – взмахнул я открытой ладонью, – я за рулем!

– Ну что же, тогда пейте сок – кровь невинных ягод.

Жора помедлил (кажется, он был разочарован), потом налил себе водки, а мне – кровь безгрешных вишен. Он выпил; я для порядка пригубил.

– Так когда вы умерли?

– Давно. – Облакист отхватил крепкими еще зубами кусок бублика с маком. – В восемьдесят четвертом на Старый Новый год. Но поскольку труп мой не был найден, суд признал меня умершим только в мае две тысячи первого. Семнадцать лет ваш покорный слуга не знал административного упокоения. Это дурно сказалось на моем характере. Я полюбил беленькую.

Так легко открылся… Или это шутка? С другой стороны, как иначе можно об этом говорить? Не-ет, что-то есть в его словах, что-то есть… “Семнадцать лет ваш покорный слуга не знал административного упокоения”. Может быть, Курехин умер так, как умер, именно потому, чтобы ни у кого не появилось сомнений в его смерти? Чтобы быстро административно упокоиться и не испортить характер дурными привычками?

Я залпом выдул полстакана вишневой юшки. Хозяин налил себе водки. Мне отчего-то подумалось: неужели в искусстве пьянства тоже есть вершина, на которую – по Патроклу Огранщику – можно блистательно взобраться? Принято считать, будто там только бездны падения… Усилием воли я остановил не относящуюся к делу мысль.

Однако с какой вершины, решив не уподобляться свинье у помойного корыта, сошел этот человек? Какие небеса он отказался покорять? Я оглядел стены, где красовались оправленные в скромный багет эмпиреи: не здесь ли скрыт секрет его вызова? Теперь никто не упрекнет его в том, что он отступился от небес в страхе разбиться о камни.

Облакист был старше меня лет на пятнадцать-семнадцать: кем он был в восемьдесят четвертом – я и представить себе не мог. Вернее, пожалуй, мог бы… но не представлял.

– Скажите, Георгий…

– Владимирович, – подсказал хозяин.

– Скажите, Георгий Владимирович, сколько раз вы умирали?

– Дважды. Повторно – в девяносто втором. Уже монахом, чистым анахоретом. – Облакист вздохнул, потупил взор и опрокинул рюмку в джаггеровскую пасть. Должно быть, за помин своей былой души.

– Живому именины, мертвому помины, – невольно сорвалось с моего языка. – Не надоело?

Хозяин посмотрел на меня с требовательным непониманием.

– Шутка не удалась, – пояснил я. – А почему вы говорите мне все это, не таясь?

– Услуга за услугу. – Вкусивший беленькой художник явно намекал на прочистку унитаза. – И потом – Сергей заверил, что если вы спросите о смерти, значит, вы уже готовы встать на путь камня.

Да с чего он взял?!

– Скажите, а сам Сергей Анатольевич…

– Не-е-ет! – осклабился Георгий Владимирович, энергично помотав седым хвостом. – О нем вы у него и спрашивайте.

Конспирологический устав у них, что ли, такой? Тамплиеры домодельные… Вот уж вправду: в мире исчезли белые пятна, но появились темные места. Ну что же, моя любовь к Мейринку еще не иссякла, хотя ничто так не охлаждает ее, как чтение Мейринка.

 

4

Все это вполне могло оказаться спектаклем, лукавым лицедейством, специально инсценированным для меня по просьбе Капитана, набившего руку на карах и розыгрышах и блестяще насобачившегося строить многоходовые комбинации, в чем я имел возможность убедиться, работая с ним в паре на поприще разделки под орех корыстолюбивой Америки, империи товарного добра. Возможно, это был даже розыгрыш без цели – просто от избытка витальных сил. А может быть… Так или иначе через две рюмки интересы колоритного Георгия Владимировича переместились в область визуальных искусств, где я был не шибко силен, а еще через две его словам уже невозможно было верить. В частности, сперва он заявил, что страдает тягой к поглощению заведомо несъедобных предметов, называемой в медицине геофагией, а следом признался, что любит сметану, потому что в ней нет костей.

Однако театр будней на этом сегодня не закончился.

Поспешно попрощавшись с плывущим старичком, то и дело хватавшим меня за руку, я улизнул из мастерской, выбрался из подъезда, прошел вдоль торцевой стены дома, свернул за угол и направился к крыльцу акционерного общества закрытого типа “Лемминкяйнен”. Таиться больше не имело смысла – не сегодня, так завтра облакист все равно расскажет Капитану о моем визите.

На дверях стоял говорящий замок с видеоглазком. Я нажал кнопку, и обезображенный демонами электричества голос Анфисы приветливо хрюкнул:

– Здравствуйте, Евграф! Мы вас не ждали.

– Я сам не ожидал, да бес попутал. – Чистая правда.

Вслед за тем в замке что-то пискнуло, потом щелкнуло – путь был свободен.

Анфиса, выскочив из своего кабинета, встретила меня в прихожей.

– Директор мира у себя?

– У него посетитель, – обворожительно и несколько двусмысленно улыбнулась Анфиса. Уж не кокетничает ли она со мной? Почему, собственно, нет? Она вполне еще ягодка, а добродетель, как правило, человек обретает в отсутствие выбора.

– Так что же, подождать?

– Думаю, вы можете пройти. – Улыбка порхала возле ее губ, как послание, как нечто отдельное, принадлежащее уже не столько ей, сколько мне.

Конечно, было бы лестно одержать верх над Белобокиным на Бородинском поле девичьих симпатий, но ход этому делу давать решительно не стоило. Люди ценят лишь то, чего на всех не хватает, поэтому доступность подчас, вопреки ожиданию, оказывает женщине медвежью услугу. Нельзя сказать, что “синие чулки” – девицы тяжелого поведения – выигрывают у кокоток в этой партии, но все же…

– Хочу признаться вам, Анфиса, – экспромтом признался я, – в боях за сомнительные идеалы юности я потерял его… – Тут мне пришлось немного замешкаться в поисках приличествующего эвфемизма. – То есть свое средних размеров достоинство. Потерял под самый корень. И тем не менее, поверьте, всякий раз при встрече с вами я испытываю фантомную эрекцию.

Сказать настоящую пошлость очень не просто, но, кажется, мне это удалось. Закинув голову, Анфиса столь самозабвенно рассмеялась, что я заметил отсутствие верхней левой шестерки у нее во рту.

– А Оля знает? – поинтересовалась она, придя в себя.

– Такое не скроешь. – Немного смущенный обстоятельством собственной речи, я, не оглядываясь, проследовал по лестнице наверх.

Из-за двери компьютерных разбойников неслись гарцующие звуки испанской гитары, раскручивающей маховик какого-то жгучего болеро. Невольно приосанившись, притопывая на ходу в такт музычке, кастильской иноходью (как мне казалось) я проследовал по коридору в приемную директора. Соня подняла на меня зеленые глаза.

– Сделайте мне чай, голубушка, – попросил я, берясь за ручку директорской двери. – Если можно, с лимоном.

Дверь под моим напором распахнулась, но не успел я переступить порог, как изнутри всего меня, вплоть до изнанки глаз, ошпарила горячая, ослепляющая, мигом взвихрившая/смешавшая все внутренние ритмы и энергии волна – за столом напротив Капитана сидела Оля.

 

5

Немой сцены не получилось. Объятый жаром, словно живой рак в присыпанном укропом кипятке, я механически прошел в логовище Капитана, взялся для устойчивости за спинку стула и улыбнулся – подозреваю, очень глупо. Вот результат дурацкой инициативы – кто спешит жить, тот постоянно расквашивает нос о будущее.

– Каким тебя ветром? – Капитан закрыл и убрал в ящик стола что-то глянцевое с картинками – не то торговый каталог, не то выставочный буклет. Надо думать, перед моим внезапным появлением они с люткой его изучали.

Что сказать, я не знал. Выручила география.

– Северным. – Я посмотрел на собиравшуюся корпеть в библиотеке над геологической наукой лютку. – Здравствуй, Оля.

– Привет. – Она была заметно смущена, что выдавало напускное оживление. – А мы тут…

– Ты очень кстати, Евграф, – атаковал меня директор мира. – Мы только-только собрались наметить контуры грядущих целей. Вчера еще подковерные кардиналы “золотого миллиарда” держали нас за гоношливых сявок, продавали чеченкам по дешевке пояса шахидов, а нашим дурам – презервативы, чтобы не плодились, делили нас так и сяк на части, оттяпывали от нас куски и ловили нашу ряпушку и сайру – теперь им уже не до того. Между прочим – нашими с тобой молитвами. С меркантильным человечником, собственно говоря, покончено. Осталась малость – закрепляющая дело жертва. О чем нам, кажется, с недавних пор потусторонние бояре назойливо напоминают. Я думаю, ты это понял по участившемуся у тебя в “Танатосе” служебно-бытовому травматизму.

– Какая жертва? Для чего? Кому? – Впрочем, ответы на эти вопросы меня сейчас совсем не волновали.

– Таков завет традиции! – обрадовался диалогу Капитан. – Он непонятен и именно поэтому должен соблюдаться неукоснительно. В традиции все прекрасно, особенно то, что неразумно, абсурдно, непостижимо, – этот солнечный бред свидетельствует о превосходстве традиции над мелким и мелочным разумом.

Конечно, Капитан умел сбить с толку кого угодно, но сейчас меня и дух святой бы не пронял. Я молчал, показывая всем своим довольно жалким видом, что ожидаю объяснений, что если есть еще на свете кто-то, кто ожидает объяснений, то я среди этих слабоумных – чемпион породы.

– Ты спрашиваешь, что это за грядущие цели? – совсем в другую сторону исполнил он риторическое па. – Я скажу. И ты, как искушенный жуковед, поймешь меня.

И он сказал. В животном мире, сказал он, паразиты не только приспособились использовать тело хозяина как источник пропитания и благоденствия, но овладели также техникой изменения стереотипа его (хозяйского тела) поведения в своих корыстных интересах. Иначе говоря, как выяснила наука, паразиты оказались способны управлять хозяином в видах собственного благополучия, и тот покорно следует воле пожирающего его захребетника даже в том случае, если это грозит ему бесспорной гибелью. В качестве хрестоматийного примера описываемого феномена Капитан привел поведение муравья, зараженного ланцетовидной двуусткой. Для этого паразита муравей – лишь промежуточный хозяин, дальнейшее развитие двуустки проходит в теле овцы. Но как ей туда попасть? Вопрос. И тогда эта тварь, как гитарные колки, подкручивает нервные узлы муравьишки, настраивая его на свой лад, и тот становится смиренным инструментом чужого аппетита. Днем муравей ничем не отличается от соплеменников, работая на благо своего народа и его царицы, а ночью выбирается из спящего муравейника, бежит на ближний выгон, карабкается на луговую траву, цепляется челюстями за лист, отпускает лапки-ножки и повисает в ожидании выпущенного поутру на поле стада – чтобы по воле паразита быть съеденным какой-нибудь бараноголовой овцой.

Подобные казусы были мне, конечно же, известны. Один из видов среднеазиатского червя-волосатика, хозяином которого нередко становится жук-чернотелка, заставляет этого пустынного жителя, прежде чем освободить его от своего присутствия, искать проточную воду – ручей, реку или арык. Когда жук добирается до воды (плавать чернотелки, как и большинство других жуков, не умеют и в обыденности своей в открытую воду не суются), он, чтобы течение не унесло его, осторожно, как тяжелый водолаз, спускается по песку или камню на дно. Там волосатик – водяной житель – выходит из жука четвертьметровой змеящейся нитью, а чернотелка, прожившая жизнь ради пользы врага своего, лишенная дальнейших указаний, гибнет.

Да, я знал об этом, но промолчал.

Капитан нарисовал еще несколько драматических картин, где живописал, как играет паразит своим кормильцем: из жизни наездников-апантелесов, наездников-афелинусов и каких-то отвратительных червей с тьмой промежуточных хозяев…

– Таких примеров известны сотни, – подвел он промежуточный итог. – А неизвестны – еще больше. Да что там говорить! Почему, заразившись гриппом, мы чихаем? Мы помогаем паразиту распространиться. Почему при чесотке мы чешемся? Мы соскребаем себе под ногти яйца клеща, чтобы передать их дальше через касание.

Мимикой Оля изобразила брезгливое “фу”.

Я выжидающе молчал, по мере сил воспроизводя онемевшим лицом крайнюю степень недоверия – не к словам Капитана, а к самой его попытке меня заболтать. Я был уверен – он импровизирует от отсутствия выбора, желая обвести меня вокруг пальца при помощи быстрых слов и таким путем уйти от ответа. Что ж, после экономических преобразований многие в России и впрямь перестали понимать что к чему, получив взамен дар пользоваться микроволновкой и огорчаться, что зарплаты не хватает на машину, однако на сторонников жизни простой и гармоничной законы природы действуют так же, как прежде.

– К чему я это говорю, – улыбнулся Капитан. – Животное царство Земли выстроилось в пищевую пирамиду: жук ел траву, жука клевала птица, хорек пил мозг из птичьей головы…

– Кому булочку с молоком, а кому бабу с ромом, – не выдержал я, однако директор мира мою угрюмую реплику проигнорировал.

– Существует устоявшееся мнение, – продолжил он, – что человек, как настоящий царь зверей, венчает эту пирамиду. Мол, никто, не считая эксцессов, не использует его в пищу по своему хотению, в то время как человек поедает все, что ни вздумается, вплоть до соловьиных языков, бараньих глаз и сахалинского папоротника. – Капитан выдержал драматическую паузу. – Так вот, господа, – это не так. Человек – не вершина. Мой научно-исследовательский институт пришел к сенсационным выводам: человек – кормовая база Бога. Нет, конечно же, не в смысле банального вдыхания фимиамов и дымов алтарей. Бог паразитирует в человеке, примерно как двуустка в муравье. При рождении Он откладывает в нас личинку – душу. Душа развивается в нашем теле, заставляя его делать совершенно немыслимые и абсолютно самому телу не нужные вещи, а потом, созрев, покидает кормильца, который, выпитый до дна, уже, конечно, не жилец. Ну а душа, откормленная лакомыми чувствами хозяина, воссоединяется с Богом, укрепляя Его и способствуя, так сказать, Его здоровому метаболизму.

Лютка смотрела на Капитана широко распахнутыми глазами – черт знает, какую пляску сумасшедших звуков она увидела в его речах. Я вспомнил ноябрьскую проповедь – ту самую, закончившуюся разрывом шарового перуна. Там он был апостол, здесь – сущий аспид, ядовитый змей. Два совершенно разных человека. Кому же верить? Что ж, логика его побед неизбежно должна была привести Капитана к идее богоборчества. За такие дела Иаков был наказан хромотой, а чем Господь ответит этому? И не моими ли руками?

– Нет, я не кощунствую – все подтверждено экспериментальным путем. Что касается тех времен, когда человек в массовом порядке изводит в себе душу, как солитера, то есть, выражаясь иносказательно, продает душу дьяволу, – тогда, как известно, человек в холодном могуществе возвеличивается, а Бог, напротив, – слабеет, начинает хворать и киснуть. Мы с Богом оказались связаны крепче, чем нам преподавала церковь, на две стороны: Бог нужен человеку, чтобы очищаться в страдании, а человек нужен Богу, чтобы быть. Возможно, термин “паразит” слишком чувственно окрашен, возможно, сказать следовало бы иначе… Но, знаете ли, как ни назови, а суть все та же. – В порыве воодушевления, всегда сопровождавшем его импровизации, Капитан вскочил из-за стола. – Тут можно возразить, что Бог, дескать, любит и оберегает человека. Но разве пастух не любит и не оберегает свое стадо, которое дает ему пропитание? Надо отдать себе трезвый отчет и восстать против навязанной матрицы. Надо выйти из безответной покорности или слепого святотатства и осознать, что человек и Бог – партнеры, необходимые друг другу соратники, один другому прикрывающие спину. Вождем этого обновляющегося мира будет Россия, но для того она должна возвыситься, стать сильнейшей среди равных. – Глаза Капитана горели, его вдохновенно несло. – По мере воцарения новой России царство Земли обретет порядок. Современное искусство и современная политика идиотов будут заменены новой магией, которая учредит свое искусство и свою политику. Искусство перестанет быть имитацией ритуала, но станет самим ритуалом, а политика превратится в прямое мифотворчество, занявшись сакральной архитектурой народов. Разоблачение и преобразование мира дегенерации, поощряющего жадность, мелочность, корыстолюбие и порицающего анархистский импульс, бунтарское пренебрежение главными ценностями этого мира – деньгами, карьерой, телевизором – связаны с волей новых магов, которая ошибочно определяется как готовность к жертве. То, что для всех было жертвой, для новых магов будет радостью. “Делаю то, что должен” превратится для них в “делаю то, что хочу”, поскольку они точно знают, чего хотят и как это получить. Им известен способ. Вот он: единственная возможность получить то, что хочешь, – этого не хотеть. Только так можно проснуться внутри окутавшего нас сна, а затем пробудиться и от самого сна.

Молния не ослепила, гром не грянул, пол не провалился под ногами Капитана.

– Как чувствуешь себя? – не удержался я. – Сапог на голове не жмет?

– Евграф, – Капитан не думал ни минуты, – ты, кажется, ревнуешь? Напрасно – я уже давно подавил в себе пол и всю энергию телесного низа направил по стволу хребта к вершинам духа. Секс, наряду с пищей и деньгами, одна из составных частей порочной троицы желаний. Любовь и смерть – вот те основные источники эмоций, которыми питается подселенная в нас душа. Однако в мире деградации любовь, замененная сексом, сделалась предметом потребления – средством приятно возбуждать и волновать кровь. По сути, занимаясь любовью, люди просто мастурбируют парами. Налицо частный случай наркозависимости: стоит человеку привыкнуть к любовным чувствам, как любовь тут же перестает служить делу благодати и начинает порабощать. В мире деградации любовь – ловушка. Люди вновь и вновь попадают в нее и остаются в ней только из страха перед одиночеством. Двинутые пыжики, подсевшие на героин, ширяются не потому, что получают удовольствие, а потому, что не могут без этого жить. С людьми в этой ловушке происходит то же самое – они подсели на любовь.

Капитан замер на миг, заглянул мне в глаза и, как будто внутри него включилась лампочка, осветился ангельской улыбкой.

– Между прочим, Евграф, священные тантрийские тексты порицают ловлю жуков по постным дням.

“Среда, – отметил я машинально. – Сегодня среда”. Я посмотрел на Олю. По мусульманскому поверью камень бахт приковывает к себе взоры и вызывает веселье. Белая блузка на лютке была столь безукоризненна, что, казалось, пахла раскаленным утюгом. Голова моя шла кругом. Сколько можно мостить стезю проклятья добрыми намерениями? Капитан был сумасшедшим. И все-таки мне было не догнать его: впереди, за горизонтом, исчезала стремительная черепаха. “Я не готов, – подумал я. – Я не могу его убить”.

Мир по-прежнему не рушился. Мир стоял, трепеща, и каменные его колени держали непомерный вес. Все. Не дожидаясь чая с лимоном, я – чертов слабак, сузукин сын – повернулся, шагнул к выходу и только тут, в замедленном мгновении исхода, заметил перемену: кабанье рыло, глухарь и лосиная морда оставались на своих местах, но вместо террариума с туркменскими лягушками на подставке, увенчанной коринфской капителью, стоял подсвеченный аквариум с рыбками, достойными внимания.

Но я не мог им дать его.

О Боже! Все совсем не так: любить – значит, перейти в такое состояние преданности любимой, при котором разница между жизнью и смертью становится неразличимой. К сожалению, с солдатами противника происходит примерно та же история.

Выйдя на улицу, я внезапно обнаружил в своем кулаке смятую пластмассовую коробочку из-под фотопленки с раздавленным в полную дрянь жуком внутри. “А вот тебе и закрепляющая жертва!” – Я размахнулся и швырнул погубленный трофей в обсыпанный белыми гроздьями куст сирени.

 

Глава десятая. ПИСЬМА РУССКОГО ПУТЕШЕСТВЕННИКА

 

1

Два дня я сбрасывал с мобильника все люткины звонки, а к городскому телефону просто не подходил. Трижды на трубку мне звонил Капитан – ему я тоже не ответил. К черту слова! Не нужно ни объяснений, ни изобретательных апологий. Горящий дом нуждается в усердии пожарных, а не в комментариях поджигателей.

Я говорил уже: Оля (вполне допускаю – невольно) так лихо играла на клавиатуре моих чувств, что мне давно требовался настройщик. В этом было все дело. Если человек долго находится в состоянии любви/ненависти, это пагубно сказывается на его здоровье. Псковская история разладила меня в конец – в воздухе пахло неврозом. Тянуть дальше было нельзя. Следовало разобраться с ощущениями, мыслями, убеждениями и восстановить в своем сознании пошедшую кувырком чувственно-ментальную конфигурацию.

Ко всему я нашел в Тенетах мастера небесных дел. То есть того, кем он был до тех пор, пока тринадцатого января тысяча девятьсот восемьдесят четвертого на Старый Новый год не пропал при невыясненных обстоятельствах в районе поселка Семрино. Все сходилось – тело не было найдено, так что Федеральный суд Красносельского района СПб вынес решение о признании его умершим лишь десятого мая две тысячи первого. Последние сомнения рассеивала фотография: молодой облакист, тогда еще жгучий брюнет, холодно улыбался во весь свой огромный джаггеровский рот, а его шею обвивала живая змея. Тогда он и впрямь был легендой. Настоящей, с полярным разбросом мнений и оценок современников и сопутствующей его имени мифологией.

Ну что же, по крайней мере один вопрос был решен – история с ложей вольных камней оказалась правдой. Однако в теперешнем моем состоянии это открытие не произвело на меня должного впечатления – эмоционально я был мертв. То есть внутри меня клубилась тьма такого сорта, что сквозь нее не пробивалось ни малейшего мерцания.

Недолго думая, в настройщики я выбрал Капу. Благо она не возражала. Она вообще не раз уже наклоном головы, улыбкой, взглядом, как бы нечаянным касанием давала мне понять, что, вопреки завету Гераклита, в одну Капитолину вполне можно войти дважды. Мы сговорились в миг. Капа написала заявление с просьбой предоставить ей неделю за свой счет, чтобы навестить в Осташкове больную тетю. Я его завизировал. Потом я известил загипсованного бухгалтера, что на восемь дней командирую себя в Барнаул на буровые по неотложному геологоразведочному делу – сам же одолжил у барственного Увара палатку, купил широкий надувной матрас, две шестилитровые пластиковые бутыли с водой, кое-какую снедь на первое время, котелок, два спальных мешка, и мы с Капой, погрузившись в “сузучку”, в тот же день (была пятница) отправились куда глаза глядят.

Глаза, однако, как завороженные, глядели в сторону Киевского шоссе, ведущего к окаянному Пскову. Помнится, Оля видела проблему в том, чтобы оказаться уличенной. Что ж, она дала мне повод убить ее из-за любви. Дала повод… А может быть, она сама уже давно ступила на путь Огранщика? Но какой вершины она могла достичь в столь юном возрасте? Или моя первая мысль о ней, как о тургеневской девушке, успевшей поработать на панели, была верна? И вообще – откуда у нее, геологини, суждения о Жижике и Петронии? Может… Но нет, все – я больше об этом не думал.

Я больше не думал об этом, нет – все.

Походный кожаный несессер с морилкой, эфиром, пинцетами, шильцем, фильтровальной бумагой, складным капроновым сачком с телескопической ручкой, коробками с ватными матрасиками и прочей энтомологической чепухой был при мне – о том, что у дровосеков вовсю уже начался лет, а для добычи жужелиц весна и начало лета – лучшая пора, забывать не стоило ни при каких обстоятельствах.

На Московском проспекте у сада Олимпия густо пахло табачным листом (сигаретная фабрика).

В фонтане у нового здания Национальной библиотеки мерцал призрак небольшой радуги (так падал свет).

Мобильники выключили на Пулковских высотах, как раз напротив купола обсерватории, через который проходит Пулковский меридиан, дающий ход петербургскому времени – тому самому, что всеми по недоразумению считается московским. Одновременно я велел Капе заклеить часы на информационном дисплее “сузучки” мозольным пластырем из автомобильной аптечки. Оба действия носили символический характер – мы выехали из циферблата, который на тот момент показывал 16:28. Следующие девять дней (пять рабочих плюс прилепленные с двух сторон выходные) нам предстояло жить, как птицам небесным, измеряя поступь хронометра по солнцу, звездам и по чувству голода. И ни в коем случае не думать. Не думать об этом. Просто глазеть по сторонам – и все.

Сегодняшний день был без номера. То есть обозначался дыркой – 0.

 

2

Обедали на трассе в Феофиловой Пустыни. Трактир назывался сказочно – “Емеля”, хоть и располагался в близком соседстве с гнездилищем алчных дорожных ментов. Впрочем, те тоже стали уже существами вполне фольклорными. Наравне с новорусскими и чукчами.

Когда подали салат, я глазам не поверил – одной порции хватило бы, чтобы набить подушку.

Мимо вероломного Пскова ехать я не собирался. Кроме доводов личного, чисто эмоционального характера, был еще один – через час-полтора следовало начинать поиски места для ночлега. Хоть ночи сейчас стояли светлые, на обустройство бивака требовалось время. Между тем найти спокойный уголок, желательно у проточной воды, на шумной Киевской трассе будет нелегко.

Закурив возле раскалившейся на вечернем солнце “сузучки” послеобеденную сигарету, я открыл дверь, чтобы из салона схлынул жар, достал из бардачка карту и разложил ее на горячем капоте.

Решено было свернуть в Лудонях на Порхов.

Дорога оказалась вполне приличной и практически пустой – деревни, выбоины, люди и встречные машины попадались на ней одинаково редко.

За Боровичами – как указывала карта – был поворот на деревню Хрычково. Свернув, мы миновали мост и сразу за ним скатились по проселку на берег Шелони. Примерно в полукилометре от большака нашли отличное место – холмистый луг, ивы по берегу реки, излучина с песчаной косой. Эдем, если б не звенящие кровососы.

Поставив палатку и с трудом надув необъятный матрас, я пшикнул на сетчатый полог антикомариным спреем, развел, как скаут, с одного щелчка зажигалки костер из собранного Капой по кустам валежника и на треноге подвесил котелок. Мы были не голодны, поэтому решили ограничиться чаем и бутылкой водки, к которой на закуску посекли четвертинку хлеба, косичку копченого сыра, немного бастурмы и два внушительных огурца.

Пока закипала вода в котелке, мы смыли с себя дорожный прах, искупавшись нагишом в Шелони. Вода была холодная, налимья (должно быть – ключи); Капа визжала, как хрюшка, и, кажется, была счастлива. Я проплыл на глубине вдоль берега туда-сюда, продрог и, прикрывая сморщенную мошонку бутылкой охлажденной в речке водки, побежал к костру растираться полотенцем.

В сером сумраке надо мной прогудел какой-то жук. Я тут же сделал стойку, но жук уже растворился на темном фоне прибрежных кустов. Внимательно оглядев окрестности, я заметил… Нет, не заметил – мне лишь почудилось возле кроны большой ивы метрах в пятидесяти от нас какое-то веселое роение. Я отставил рюмку и подошел поближе. Так и есть – в вышине вокруг ивы кружили с басовитым гулом изнывающие от желания исполнить свои половые роли майские хрущи. Их было, наверное, десятка полтора.

Я побежал к “сузучке”, достал сачок и понесся обратно. Капа знала о моей слабости, поэтому смотрела на меня не как на идиота, а с некоторым снисхождением.

Минут через семь, проведенных в комических прыжках (жуки были верткие, летали довольно высоко и не хотели спускаться), я изловил-таки пару самцов с растопыренными усами. Поймал бы и больше, но одолели комары.

Вернувшись к костру, я показал Капе добычу.

– Ой, – сказала она без выражения и добавила: – Ужас.

Порой, когда я показывал Оле особо злодейского вида жука, она тоже говорила “ой”, но это так, для порядка, чтобы сделать мне приятное. На самом деле, лютка понимала, что к чему – именно она заметила, что Smaragdesthes smaragdina похож на фиолетовую фасолину, что у колорадского жука походка Чарли Чаплина, а мускусный усач пахнет, как царица Савская. Но Капа, кажется, и впрямь думала, что это черт знает что, а не перл творения. Стоп. Никакой рефлексии, никаких мыслей о… Только смотреть и видеть. Только видеть и называть увиденное. Это – настройка.

Сунув жуков в морилку, я вернулся к водке и уже порядком остывшему чаю.

Теплый вечер незаметно перешел в такую же теплую ночь. Внутри мягко ворочались забытые, оставленные где-то в детстве чувства. По ночному июньскому небу ползали облака и, как амебы, размножались делением.

Когда водка кончилась, мы, отказавшись от ночного купания в ледяной реке, сразу нырнули в палатку.

Капа была в ударе. Вот только… Зря она говорила о любви. Понятно, что так принято, но все равно – не стоило.

 

3

День первый.

Утро выдалось ясное, жемчужного цвета, с легкой дымкой. Деревья бросали длинные тени. Пока я, бреясь, рассматривал этот перламутровый Божий свет, в голову мне пришла крамольная мысль: Бог допускает присутствие в мире всех случающихся с нами бед и сволочных неприятностей по той же причине, по какой солнце позволяет быть тени. А позволяет оно ей быть потому, что ничего о тени не знает, поскольку не в силах ее увидеть, как ни изворачивайся.

Капа спала. Я решил развести костер и тут заметил чайку.

Это была странная чайка. Летая над густым кустом лозы, она то и дело неловко, с усилием зависала на одном месте, потом пикировала в листву, что-то выхватывала клювом и взмывала вверх.

Не в силах совладать с любопытством, я подошел к кусту и оглядел его – лоза как лоза. И, только присмотревшись, я увидел, что куст был буквально усыпан скрывающимися за листьями майскими хрущами. Они, бестии, схоронились тут до следующей распутной ночи, а чайка… Никогда прежде я не видел чаек, кормящихся жуками.

Набрав впрок – чтобы больше на них уже не отвлекаться – пару дюжин табачных, подернутых белесой пыльцой хрущей (в таком количестве они стали неприятны и производили угрожающее впечатление), я вернулся к костру.

Тут как раз из палатки вылезла Капа. Она была голая и щурилась на солнце, которое слепило все на свете, кроме тени и того, что в ней кишело. Вид у моего настройщика был очень соблазнительный, и Капа, по лицу которой блуждала невесть откуда взявшаяся распутная улыбка, определенно это понимала. Я подумал немного и сдержался. Вот Оля… Стоп, зараза.

В Порхове добрали кое-какой провизии и купили Капе банановое мороженое. Пока она его уплетала, я отыскал колонку и напоил водой опустевшую накануне шестилитровую пластиковую бутыль.

Дальше решили ехать через Локню на Великие Луки. Собственно, мне было все равно куда – такого чувства свободы я не испытывал, пожалуй, со студенческих времен, когда, выйдя из дома в булочную, в итоге можно было оказаться в Москве, Новгороде или поселке Кочетовка.

Дорога за Порховом начала петлять и обросла разнообразными деревеньками. То есть теперь нам встречались как большие села с краснокирпичными церквями, так и задумчивые селения, которые в сомнении решали: опустеть – не опустеть. А попадались и такие, что были короче собственного имени, – пока Капа произносила схваченное с дорожного указателя название, деревня успевала кончиться.

Обедали в Великих Луках. Едальня называлась “Расстегайная”. Там и впрямь подавали вкуснейшие расстегаи, правда, они почему-то были наглухо застегнуты, как кулебяки, но все равно оставили по себе самое благоприятное впечатление. Я съел две штуки – с сердцем и с курицей, – хотя каждый был размером с ботинок.

Отсюда решили отправиться в Жижицу, чтобы осмотреть усадьбу Мусоргского.

На выезде из города немного поплутали, но в конце концов выбрались на шоссе Москва – Рига. Дорогу расширяли и накатывали новое покрытие – на следующий год здесь, вероятно, уже будет автострада с тремя полосами в каждую сторону. Страна вбивала свалившиеся на нее деньжищи куда угодно, в том числе по-умному – в дороги. На востоке прокладывали сразу три новые транссибирские магистрали – две автомобильные и чугунку, а тут в темпе обустраивали федеральные трассы, громоздили развязки, тянули объездные и приводили в порядок местные стежки-дорожки. Россия обновлялась – повсюду слышались удары топора и визг пилы, запах известки и гудрона. Россия весело ковала себе будущее…

Чуть не проскочили поворот на Жижицу.

Воздвигнутый в чистом поле памятник великому композитору был огромен, мрачен и не предвещал ничего хорошего даже на фоне безоблачного синего неба. Так и вышло: ворота музея-усадьбы автора “Хованщины” затворились перед нашим носом. Из таблички на створке следовало, что музей открыт для посещения лишь до 17:00. Вот к нам и вернулось время.

Расспросив двух белобрысых шкетов с удочками про здешние места, я объехал кру2гом Жижицкое озеро и по заросшей травой дороге вкатил на далеко вдающийся в него лесистый мыс. В паре мест, где были удобные спуски к воде, уже стояли палатки и машины с псковскими номерами. Пришлось проехать на самый конец мыса и занять единственный пригодный для стоянки пятачок.

Прибрежная полоса воды заросла кувшинками и тростником, так что дно здесь скорее всего было илистым, но мы все равно остались довольны. Полянку, где я разбил палатку, окружали дубы и осины, ближе к воде их сменяло ольховое чернолесье, а самый берег обступили плакучие ивы. Из-под ног то и дело выскакивали жирные лягушки. Комаров здесь тоже было порядком. Впрочем, еще в Порхове я купил несколько ароматических пирамидок, которые, будучи воскуренными в штиль, отпугивали кровососов в радиусе пяти метров.

Пока собирали валежник, я поставил две ловушки на жужелиц (пластмассовые ведерки из-под майонеза, вкопанные вровень с землей), бросив в каждую по кусочку ветчины, – одну на краю поляны, другую в низинном ольшанике. Ловись, проворная живность, ловись большая и маленькая…

Капа почистила картошку. Дождались, когда закипит вода, и, оставив на огне рокочущий, как дальний гром, котелок, отправились купаться.

Дно и впрямь оказалось немного топким, но за полосой тростника появился песок, а потом ноги и вовсе потеряли опору. Вода была теплой и, если потереть мокрые ладони, шелковистой на ощупь.

Ужинали картошкой с тушенкой и под это дело ополовинили трехлитровый пакет сухой молдавской “Изабеллы”. Благо никто не мешал – воскуренная ароматическая пирамидка худо-бедно работала.

Мы скатились южнее Питера по меридиану всего километров на пятьсот, но ночи здесь уже перестали быть белыми. Поговорили об этом. Потом немного погуляли среди лягушек и комаров, после чего я полакомился Капой. Надо признаться, не только в психотерапевтических целях. То есть я испытал наслаждение. А как, собственно, еще? Иначе вся настройка не впрок.

Если я скажу, что не вспоминал в это время об Оле, я совру. Вспоминал. Вообще она ночью не выходила у меня из головы, без конца повсюду воображаясь/мерещась. И потом… Оля всегда засыпала легко и беспечно, точно котенок, а Капа беспрестанно крутилась, ворочалась и шебаршилась, как еж. Ко всему Оля мне еще и приснилась. Сон был из тех, после которого порядочные люди обязаны жениться. Стоп.

 

4

Утром, толком не проснувшись, мы снова сделали это. Капа истекала такой обильной влагой, что ее музыкальные охи и стоны то и дело расцвечивали звуки, достойные вантуза Георгия Владимировича, семнадцать лет не знавшего упокоения. Чистый дребездофонизм.

Над озером стояла парна2я дымка. И чудесная тишина, оттененная гулкой перекличкой каких-то ранних пташек.

Я искупался посреди кувшинок, точно лягушка, запалил костер и, оставив Капу возиться с чаем, пошел осматривать ловушки.

У первой же, поставленной на краю поляны, я радостно обомлел – вместе с заурядным птеростихом там сидела черная жужелица (Carabus coriaceus), которую я тут же опознал по чрезвычайным для здешних широт размерам и крупитчатым, как базальтовый абразив, надкрыльям. Никогда прежде такой зверь мне в ловушку не попадался. В жужелице было сантиметра четыре, так что, с учетом усиков и лапок, в баночку она никак не лезла.

Я вытащил из земли майонезное ведерко и отнес добычу к морилке прямо в нем.

Во второй ловушке приманки не было – наверное, ветчину склевала птица или утащил еж/хорек, – зато на дне копошились два забавных, выпуклых и остромордых улиткоеда.

Позавтракали наскоро – бутербродами. Потом собрались и поехали в усадьбу Модеста Петровича, угрюмого адепта “Могучей кучки”.

Обычный барский дом средней руки в один этаж с мезонином. Фасад украшали четыре белые колонны и обведенная оградой из точеных балясин терраска. Перед домом на лужайке стоял бородатый бронзовый бюст композитора с каллиграфической росписью: М. Мусоргский.

Хороши были диковатый парк, сруб колодца с крышей на резных столбах и оранжерея из красного кирпича с фикусами в кадках и растущими из горшков вниз кактусами.

Небо постепенно занесло серыми мусорными облаками. Солнце взблескивало все реже. Ничего – ехать будет не жарко.

Вернулись на трассу Москва – Рига и на первой же заправке залили бак под завязку. Воспоминания о черной жужелице волновали меня необычайно.

За мостом через Западную Двину вдоль дороги стояли лотки, накрытые холстинками. Фанерные таблички с выведенными от руки буквами обещали копченую рыбу. На раскладных стульчиках за лотками сидели рыбачки.

Решив разнообразить наш вечерний стол, я съехал на обочину. Рыбачки мигом сдернули холстинки. Бронзовые рыбины тускло посверкивали боками – выглядели они и пахли очень аппетитно.

Капа ходила от лотка к лотку, поводя носом. Угорь показался нам неоправданно дорогим, поэтому купили горячего копчения сома.

Проехав еще километров сорок пять на восток, за Межой (такая река) повернули на юг – решили падать по карте вниз до самой Минской трассы.

В Нелидове расспросили юную мамашу с коляской, где тут питают тело. По подсказке отыскали в сквере возле стадиона кафе с пушистым названием “БАРС и К╟”. Кошатница Капа, естественно, захлопала в ладоши.

Мы оказались единственными посетителями.

Готовили долго, так что я успел не торопясь выдуть кружку пива.

Капа рассуждала о том, что одежда имеет внешнюю и внутреннюю стороны. Самому человеку обычно хватает одной внутренней, потому что дома, когда он один, разница между ее сторонами совершенно стирается. Но если внутренняя сторона более или менее равнодушна к окружению – скажем, в тройке вполне можно было бы ходить по грибы, – то внешняя сторона делать этого не позволяет, потому что грибам совсем не безразлично, в чем ты за ними приходишь, хоть они и размышляют медленно. Точно так же банку не понравится, если ты придешь в него считать чужие деньги в джинсах и ветровке. Поэтому нужно очень хорошо подумать, что надеть на природе, когда на тебя смотрят только травы, цветы и звери. Ведь надо соответствовать, чтобы не только себе, но и им сделать приятно.

Я вспомнил, как вчера утром Капа голой вылезла из палатки. По-моему, травам, цветам и зверюшкам это должно было понравиться. Особенно в брачный период.

Щи и отбивную подали очень приличные, а вот корень сельдерея поджарить толком не смогли. Он должен быть с корочкой, но сочный, а нам принесли вялый и пропаренный, как репа, – наверное, держали на сковороде под крышкой, барсики позорные.

Понемногу разъяснело, и дорога повеселела. Я заметил: чем дальше на юг, тем белее становятся коровы и березы. Поговорили об этом.

За Белым (такой город) асфальт неожиданно кончился, сменившись кое-как отглаженной грейдером грунтовкой. До этих мест не добрался покуда гудроновый бум. Дорога вилась меж каких-то густых диких кустов и сама имела вид пустынный и дикий. Оставляя за собой облако белесой, надолго повисающей в недвижимом воздухе пыли, мы проехали всю эту земляную и порой довольно тряскую канитель, встретив по пути лишь трех планировавших низко над дорогой орлов, – ни единого человека, ни одной деревни, ни одного встречного авто.

В Озерном купили болгарский перец, помидоры и смоленскую водку в бутылке, обтянутой черным бархатом. Каковы-то местные винокурни? Водка, естественно, называлась “Бархатная”.

Не доезжая Духовщины, я увидел справа от шоссе озерцо и свернул на бегущий к нему проселок. Озерцо оказалось подпруженной и разлившейся речкой Царевич – это нам поведали дети из деревни Третьяково, плескавшиеся с веселым матерком у плотины.

Тут же на невысоком холме раскинулся наполовину одичавший и уже отцветший яблоневый сад, куда по свежему прокосу мы прямиком и зарулили.

Разбив палатку на проплешине, поросшей мягким клевером (говорят, в таких местах следует рыть колодцы, так как клевер показывает близость грунтовых вод), я взял топорик и подсек сухую яблоню. С одной стороны дичающий сад было жалко, с другой – черта с два мы остановились бы здесь, будь он при хозяине.

Пока тащил яблоню к палатке, снял с травы гребнеусого щелкуна и неуклюжего лугового хрущика.

Искупались. Потом я наломал дров и занялся костром, а Капа, прихватив шампунь, отправилась мыть голову.

На ужин ели копченого сома, помидоры и сладкий перец. Капа добивала “Изабеллу”, а я хлестал водку из бархатной бутылки – оказалась очень приличная. Почему раньше мне не приходило в голову странствовать вот так – легко, осознавая путь не как эксцесс, а как норму/правило? Омытые каждодневной новизной будни – это ли не желанный удел человека? Я чувствовал, как внутри меня ворочается, восставая из глухого сна, древний дух скитаний – тот самый, что вел нукеров Чингисхана к Последнему морю, а казачков в Богдайское ханство к Золотой Бабе.

Капа почему-то рассказывала про Менделеева, про то, что на досуге он любил мастерить кожаные чемоданы, которые у него неплохо получались. Потом – про ветеринарную лечебницу, где в списке предоставляемых услуг, наряду с купированием ушей и убийством блох, была такая – удаление голосовых связок.

Я слушал вполуха. Думал о другом. О том, что девять дней в обществе Капы – это, пожалуй, нечеловечески много.

 

5

День третий.

Траву вокруг усыпала белая роса. На солнечный склон палатки, уже подсушенный и даже чуть прогретый, вылезли большие серые кузнечики, кобылки и прыгучие цикадки. Небо сияло беспримесной голубизной, какой-то и впрямь нездешней, неземной, ангельской.

Я искупался, пошваркал во рту зубной щеткой и вымыл голову.

Трудно описать комплекс тех чувств, которые порой пробуждала, а порой нагоняла на меня Капа. Они были какие-то умышленные, внешние, нестойкие, не то что мои чувства к Оле, о которой я не думал, не должен думать… От нежности к той у меня сжималось сердце, и боль тоже была настоящая, нутряная, во всю грудь, а с Капой вступала в связь периферия, контур, телесность, взаимодействуя как бы по договоренности, – ведь мы товарищи, и почему бы нам, в силу известных различий в наших организмах, не сделать друг другу приятное? Нет, только не думать об этом. Ни в коем случае не думать.

Жалко было раздавленных на асфальте ежей.

В Ярцево выехали на трассу Москва – Минск. Отличная дорога – чистый автобан, какими Гитлер в тридцатые расчертил всю неметчину.

На заправке залили бак и купили подробную карту Смоленской губернии со всеми ее партизанскими тропами. Понравился голубой червячок Десногорского водохранилища – решили посмотреть вживую.

У шахтерского городка Сафоново (терриконы, вагонеточные пути, металлические конструкции над угольными норами) снова повернули на юг.

Вдоль обочины появилась настоящая степная полынь. Кажется, она называется серебристой. Я заметил, что чередование пейзажей уже не трогает меня так, как трогало в первые дни пути. Должно быть, ресурс готовности к очарованию не бесконечен и при постоянной смене декораций острота восприятия притупляется – дабы вновь отточить ее, требуется передышка, остановка картинки, долгий привал. С этой целью номады и придумали себе становища. Поговорили об этом.

По всему Дорогобужу за каким-то бесом растянули “лежачих полицейских”. “Сузучка” насчитала шесть штук. Капа пошутила: вот, мол, как “Бархатная” ментяр рубит. Я подумал и улыбнулся, а то, чего доброго, решит, будто я не расслышал, и повторит. Вот Оля…

Переехали Днепр, который в этом месте не одолела бы редкая птица, разве что курица. По столь знаменательному поводу я сунул в щель приемника “L. A. Woman” Моррисона, которого Капа терпеть не могла, – а нас с люткой он пробивал до печенки… Что-то часто я ее поминаю, шельму, – Олю то есть, – хотя о ней и не думаю.

Остановились в Ельне, где в августе 41-го немцы получили по сопатке, потеряв в боях за город восемь дивизий.

В известном смысле я уже успел соскучиться по комфорту, поэтому в кафе “Теремок” первым делом отправился в сортир. Тук-тук, кто в теремочке живет? Белый унитаз, сияющие кафельные стены, зеркало, умывальник, сушилка – как мне вас не хватало в дороге, милые!..

Свинина по-милански с грибами и сыром была приготовлена отлично. И порция взрослая, не сиротская.

После “Теремка” я пошел за овощами и картошкой на видневшийся неподалеку рынок, а Капа – в лавку за пластмассовым ведерком, стиральным порошком и хозяйственным мылом.

Бывалого вида мужики, окинув надменным взглядом мои клетчатые шорты, рубашку с обрезанными по плечи рукавами и желтую бандану, посоветовали встать лагерем на левом берегу Десны: он сухой и высокий, а правый – низина и густолесье. Значит, километрах в сорока южнее Ельни будет мост, так нам перед мостом надо уйти влево, на грунтовку, – там, за деревней Колпино, найдем хорошее местечко. Мужики туда сами гоняют рыбачить.

Сначала мы все-таки заехали на мост и осмотрели виды. По обе стороны до самых дымчатых далей меж лесистых берегов катилась из-под Ельни на юг гладкая Десна. Справа от моста над темной посверкивающей водой кружились чайки, слева от берега к берегу, сложив на спине гибкую шею, летела серая цапля.

Вернулись немного назад и съехали на грунтовку. До Колпина дорога была вполне приличная, но за ним превратилась в глинистый проселок с ямами и застарелыми лужами.

Вскоре я увидел, что по заглохшему полю, заросшему душистым разнотравьем с кустиками донника и голубыми звездочками васильков, в сторону Десны отходит дорога. Чутьем поняв – то! – я на нее решительно свернул.

На лужке у берега стояла “Волга” со смоленскими номерами, рядом была разбита палатка армейского образца, рассчитанная если не на взвод, то как минимум на отделение. Тут же на солнышке в панаме и купальнике сидела дебелая матрона со складчатой структурой тела, возле которой возились визжащие дети.

Мы проехали метров двести вправо, оседлали сухую сосновую горку и сразу же сообразили, что другое место искать уже не будем.

– Ах! – сказала Капа.

Прямо под горкой блестела на солнце Десна, к воде вел не крутой, но и не слишком пологий спуск, заканчивающийся прибрежной травяной полянкой, дальше вдоль реки тянулся просторный луг, оправленный по краю иван-чаем, а от визжащих детей нас отделял лесистый овраг, так что их было не видно, а только чуть слышно – по воде звуки скачут легко, как камешки-блинчики. Кроме того, тут был сколоченный на скорую руку стол со скамьями и обложенное камнями кострище. А вот комаров совсем не было! Похоже, мы прямиком попали на насиженное место бывалых ельнинских рыбарей.

Капа, нацепив купальник, затеяла на берегу стирку, а я, поставив палатку, отправился за дровами. То есть я отправился оглядеть окрестности этого чудесного места, а уже заодно прихватить по пути валежник.

Запахи июньского разнотравья кружили голову. С одной стороны заглохшего поля, которое мы недавно переехали, я нашел на холме небольшое заброшенное кладбище, с другой – несколько яблонь и рельефный контур заросшего фундамента. Когда-то здесь была деревенька или хутор. Когда-то здесь жили оседлые люди, хрустели, облизывая с губ сок, яблоками и умирали. Теперь тут запустение и проходное место, сквозь которое несутся странники, охочие до перемены мест…

Неподалеку от фундамента цвела гуща бело-розовой таволги. В пушистых соцветиях копошились шмели и бронзовки. Я снял две золотистые и одну медную, как вдруг – и сразу радостно забилось сердце! – заметил роскошного мускусного усача. Потом еще одного, а рядом – третьего.

Все усачи были разного цвета: один – сочный, искристо поблескивающий индиго, другой – сине-зеленый металлик, третий – зелено-бронзовый с желтизной. Со своими усами они едва уместились в баночки. Когда брал их в руки, жуки цедили капельки молочного секрета, который благоухал, как пряный индийский парфюм. Черта с два я завтра отсюда уеду!

Вернувшись с валежником, сказал об этом Капе. Ей тут тоже понравилось – решили остановить картинку и развернуть становище.

 

6

День четвертый.

Утром подумал про Капу: что нас связывает? Только одно небо над головой, один голод в желудках и одно бесчувствие в сердце. В смысле отсутствия любви. Поскольку все наши ночные слова о ней – чистая риторика. Отсутствие любви ведь тоже может связывать. Да и вообще после сорока (речь обо мне – Капе было тридцать) противопоставлять прошлой жизни новую любовь уже трудно. Поэтому приходится тянуть воз дальше – туда, где противопоставлять одно другому еще труднее. И лишь вольные камни возвели в доблесть практику отвечать прошлой жизни жизнью новой, заведенной с нуля, с дырки… Но это для экстремалов. Для самых из них отвязных – не тех, кто, разогнав кровь экстравагантным излишеством, вновь надевает нарукавники и садится за счеты, а тех, кто, раз уйдя, больше не возвращается в расписанный календарь повседневности. То есть – не для меня. Я – нормальный. Настолько нормальный, что даже немного свечусь.

Долго плескались в Десне – вода была чудо как хороша. Вдали виднелись две надувные рыбацкие лодки. Над рекой в ослепительной лазури по своему пернатому делу летела цапля.

После речки аппетит был зверский: Капа слопала банку шикотанской сайры и половину прихваченного в Ельне лаваша, я же ударял по огурчикам/помидорчикам и густо мазал лаваш гусиным паштетом. Потом Капа, как удав, отползла на берег переваривать сайру и нежиться на солнышке, а я отправился осматривать поставленные накануне ловушки.

В овраге попались две довольно крупные садовые жужелицы (Carabus hortensis) и улиткоед, на лугу – красноногий бегун, пара тускляков и несколько мелких птеростихов, а на горке под можжевеловым кустом я совершенно неожиданно нашел в ловушке самку дровосека-кожевника. Свои большие крылья здесь ей, видимо, было не расправить, поэтому, пытаясь выбраться, она устало сучила по гладкой стенке ножками. Как она сюда угодила, раздолбайка?

В зарослях вчерашней таволги добыл еще одного мускусного усача.

От удовольствия в голове моей толклись обрывки нелепых мыслей: “Взять крыжовник – в само название уже вписаны язвящие шипы… Эх, вот бы как-нибудь половить рыбу бакланом с перевязанным зобом!.. Однако если мы простоим здесь еще день-два, неплохо бы набить запас в сусеки…”

В отличие от предыдущих последнее соображение было вполне здравым. Оставив Капу сторожить бивак, я оседлал “сузучку” и, отыскав на подробной карте Смоленской губернии какую-то бледную стежку, покатил в Десногорск.

Сначала проселок, огибая водохранилище, ужом петлял по лесу, где мне пришлось один ручей переехать вброд, а другой – по едва живому мосту из гуляющих туда-сюда бревен. Потом “сузучка” выскочила на старую бетонку с разбитыми стыками между плит. Потом, наконец, начался приличный свежий асфальт и городские предместья с ухоженными садовыми домиками.

На плотину вылетел так неожиданно, что дух захватило от сияющего простора, составленного из хрустальных кристаллов воздуха, лоснящейся равнины вод и пронизывающего пространство насквозь света. Спасибо, Господи, что сотворил Свой мир! Спасибо за то, что создал меня таким, каким создал! Ведь красота не в мире, а в глазах того, кто смотрит.

Кроме дежурного запаса (консервы, хлеб, крупа, сигареты), купил в магазине полтора кило свиной шеи, бутылку уксуса, молотый перец, пакет чилийского красного вина, пару бутылок водки (впрок) и три лимона. В газетном киоске у выхода взял местный листок “Десна” и выведал, как проехать к рынку.

Газета понравилась. В разделе “Улыбочку!” прочитал шутку: “Россия совершила огромный скачок в сторону Запада. Запад отскочить не успел”, а в разделе “Знакомства” – такое объявление: “Мужчина, 75 лет, без проблем с ж. п., мат. об., с разумными в. п., ищет подругу дней от 40 до 50, нежную, в физической форме, с веселым нравом. Раз в неделю возможен интим”.

На рынке взял помидоры, зелень, редиску и репчатый лук. У прилавка с краснодарской черешней две тетки, на вид вполне способные составить пару мужчине 75 лет с разумными в. п., обсуждали текущие мировые дела.

– Америке-то черт ногу подставил, – говорила одна. – Того и гляди, брякнется на весь белый свет.

– Ай! – махала рукой другая. – За чужой щекой зуб не болит.

– А как брякнется, так земля вздрогнет, – возражала другая. – Если до нас гром докатится, что тогда?

Тетки использовали свои зубы в качестве инструмента для измельчения семечек с целью из них состоять. Не следовало оставлять их в сомнении.

– Врагам мы противопоставим ум и силу наших мужчин и красоту женщин, – сказал я.

Назад поехал по другому берегу водохранилища, мимо опрятной АЭС, перед которой был устроен огромный проточный бассейн с живыми рыбами. Воду в этот бассейн заливали из очистных сооружений станции. Рыбы мерцали там, как метафоры в прозрачном тексте.

Капа обрадовалась черешне, точно дитя, и тут же перемазалась. Я взялся резать и мариновать мясо.

Когда мыл зажиренные руки, возле умывальника, сооруженного из пластиковой бутылки, увидел на сосне короткоусого спондила. Не удержался, взял – усач не очень видный, но с разведенными мандибулами выглядит довольно грозно.

Капа загорала. Она, как и большинство известных мне девиц, почему-то считала, что загар сделает ее неотразимой. Я решил еще раз прогуляться по окрестностям, благо, ввиду обильного завтрака сегодня мы решили не обедать. Иначе к вечеру нам будет толком не проголодаться.

Куст полыни у дороги пах одуряюще, до дрожи. Над полем, в вышине, на синем небе свистели живые крапинки жаворонков.

А что, собственно, я могу предъявить Оле? В чем она уличена? В том, что позволяет себе без моего ведома общаться с человеком, который с ней, как и со мной, имеет деловые отношения? И только? Да, Капитан, конечно, бабник и жуир, обаятельная личность редкой креативно-разрушительной природы, но ведь и Оля не дитя. Известно же – истинная невинность приходит с опытом. Доверять тому, кто изведал обольщение, есть больше оснований, нежели тому, кто безгрешен только в силу обстоятельств, оберегающих его до времени от искушения, ложного шага, падения. Поэтому, должно быть, и сказано в одной старой японской книге: “Я ручаюсь за него потому, что этот человек один раз ошибся. Тот, кто никогда не ошибался, опасен”. Зачем же я так сразу в Оле усомнился? Не во мне ли самом причина? Не во мне ли начало и конец того, что я ей и Капитану в пылу ревности приписал? Ну вот – кажется, мне уже можно об этом думать…

Меня удивило спокойное течение собственных мыслей, еще наводящих грусть, но уже не приносящих боли. Мерси настройщику, врачующей дороге, полыни, цаплям, всем жукам, молчанию трескучего эфира, лягушкам, водке, ветру, медным соснам, запаху немного обожженной солнцем кожи, усыпанной хвоей земле, запущенным могилам, огню костра и водам местной Леты…

“Нет, – возразил я все-таки себе. – Тогда, в Пскове, они были явно смущены моим внезапным появлением. Как будто я застал их невзначай врасплох за чем-то тайным, для меня не предназначенным, – за тем, за чем не должен был застать…”

Вернувшись, искупался и из камней, которыми было обложено кострище, соорудил мангал. Подумал: при известных средствах, кочуя с места на место вслед за солнцем, так, в общем-то, можно жить годами.

Пировали до ночи. Болтали, подбрасывали в костер дровишки. Они трещали, красные искры снопами красиво разлетались в темноте.

Рассказал Капе, что по суровым хеттским законам половые аномалии в Хеттском царстве карались смертью. В судебнике даже перечислялись животные, с которыми иметь дело категорически не следовало. Среди образчиков запредельного распутства было и такое: соитие человека с рыбой. Стало быть, имелись прецеденты. Немудрено, что хетты вымерли…

– А с жуками они не трахались? – полюбопытствовала Капа.

Ишь, поддернула. Нет уж – чего не было, того не было.

Капу рассказ все равно озадачил. Позже в палатке она долго и старательно пыталась изобразить из себя рыбу. Получалось не очень. Как-то слишком по-человечески. Откуда ей знать, где у рыбы служебное отверстие?

 

7

Наутро небо затянуло серой пеленой, поэтому в Десну залез только из гигиенических соображений. При этом утопил мыло, которое выскользнуло из руки, пулей улетело в сторону и, оставляя за собой мутный беловатый след, ушло в мрачные глубины, в сомьи ямы.

Завтракали остатками вчерашнего шашлыка – наре2зали мясо ломтиками и сжевали с хлебом, помидорами и редиской. Вечером мы не прибрали стол, и сейчас по нему среди жирных пятен и крошек бегала ошалевшая от счастья муравьиная орда.

Окончательно понял, что день не задался, когда на склон нашей горки въехали “десятка” и “Нива Шевроле” со смоленскими номерами. Машины встали метрах в двадцати от нас. Гостей было пятеро: два тридцатипятилетних приказчика среднего звена, две такие же лахудры и десятилетний мальчик. Открыв в “Ниве Шевроле” для пущего грохота все пять дверей, один из приказчиков врубил во всю мощь какой-то выхолощенный рокопопс, и компания, пересыпая громкую речь совершенно немотивированным матом, принялась ставить палатки.

Я понимал, что никто не посягает на наш суверенитет, но ощущение было такое, что посягают. И потом эта фальшь… Я знал, я видел, что моя страна становится/стала другой. И песни у нее стали другие – не те, что по инерции еще свистят в эфире по ее городам, – эти новые песни звучали чудесно и яростно и засасывали в себя, как смертельный водоворот…

Небесная хмарь постепенно рассеялась. Соседи разделись и с воплями побежали купаться на наш спуск. Мужчины были в плавках, а лахудры демонстрировали заплывшие избыточным жирком тела топлес.

Вернувшись, они поручили мальчику надувать насосом-лягушкой резиновую лодку, а сами (лахудры так и не прикрыли свои весело скачущие груди) расстелили коврик и прямо под полуденным солнцем сели пить водку. Безусловно, это были какие-то неправильные люди – форменные хетты. И делать они должны были неправильных детей. Такие ночью залезут к тебе в палатку и перепутают с рыбой.

В общем, я выкопал ловушки, потом мы наскоро перекусили, собрались, искупались напоследок в ласковых водах Десны и оставили это чудесное место.

Обратный путь решили украсить петлей – проехать через Вязьму и Сычевку; а там – по Минской трассе до Великих Лук.

На перекрестье дорог у села Новоспасское заметили указатель, который два дня назад по пути из Ельни второпях проскочили. Указатель извещал, что, повернув налево, пытливый путник попадет в музей-усадьбу Глинки. Я был ленив, но любопытен, а Капа вовсе без культуры извелась и жаждала припасть к истокам.

Мы свернули.

Усадьба была что надо – в два этажа, с осененным родовым гербом фронтоном и парой симметричных флигельков. Нам выдали из сундука тряпичные бахилы, и мы, повязав их поверх сандалий, ведомые благоухающей недорогим парфюмом провожатой, начали осмотр.

Что сказать – в былое время господа здесь жили широко. Усадьба Мусоргского рядом с этим барством – сиротский дом, убежище анахорета.

Столовая с сервированным фарфором обеденным столом. Портреты на стенах в гостиной. Кабинет с роялем и двумя шандалами на крышке. Личные вещи гения. Оказывается, он неплохо рисовал. Гипсовую маску с композитора сняли еще при жизни.

– А вот и сам Михал Иваныч, – сказала благоухающая смотрительница возле миниатюрного изваяния. – Заметьте – в натуральную величину. Он у нас был маленький – метр пятьдесят два, но, как известно, многие великие не могли похвастать ростом.

Маленький он у них был! Коза музейная, хранительница двухсотлетней пыли!..

Во втором этаже была просторная детская с игрушками и комната, поделенная надвое частой сеткой, за которой свиристели штук двадцать голосистых птах. Здесь композитор развивал/вострил свой безупречный слух. С этой же целью, должно быть, выучил девять языков.

Вокруг дома раскинулся ландшафтный парк с вековыми дубами, липами и березами. Рядом – каскад прудов с фонтаном.

На отшибе, прикрытый небольшим срубом, бил чистый ключ – святой источник. В России так заведено: каждый третий родник тут – святой источник. Но этот и впрямь был благодатный – возле него по утоптанной дорожке полз, растопыря черные усы, крупный ивовый толстяк. Отличный экземпляр! Уж он-то не останется без дела – я давно задумал из особым образом расправленных усачей повторить матиссовский “Танец”. Конечно, в ином масштабе и не в сине-зелено-красной гамме, но в целом сохраняя пластику кружения. Корпулентные ивовые толстяки подходили для этой цели как нельзя лучше.

Попили из ладони. Я знал, что родниковая вода бывает вкусной, а Капа, городская детка, этому открытию изрядно удивилась.

За Дорогобужем свернули направо, снова переехали Днепр и по приличному асфальту довольно скоро и без приключений добрались до Вязьмы.

Капа сказала, что проголодалась. Я сказал: херня, для того нам и даны чувства, чтобы их испытывать, – в том числе и чувство голода. Капа надулась. Я подумал про нее, что Капа такой специальный человек, который отказался от событий, потому что однажды решил – если допустить в своей жизни приятные происшествия, вместе с ними непременно пролезут и дурные. Поэтому она позволяет другим решать за нее. Поэтому она и отправилась со мной в это странствие. Когда мы вернемся в СПб, как объяснить ей, что пестринка кончилась?

По лугам вдоль дороги бродили коровы. Бык с кольцом в носу посмотрел на “сузучку” пытливым взглядом – не покрыть ли?

За мостом через Вазузу свернули на проселок и, прокатившись краем поля по коровьим лепешкам, врезались в заросли ольхи. За ними открылся прибрежный низменный лужок, где мы и решили ставить палатку.

Впервые за время наших скитаний ночью мы расползлись по наглухо застегнутым спальникам.

 

8

День шестой.

Проснувшись, понял, что безделье больше не радует меня, что мир, в который я сбежал, вывалил меня обратно в мир, который я покинул, как плод из матки. Но почему это случилось? В чем причина?

Едва успели попить чаю, как на небо наползли грозовые тучи. В целом получилось красиво: на западе – зловещий свинец, на востоке – жидкое золото солнца. Величественная панорама – в духе героического романтизма, всякий миг готового на жертву.

Когда выезжали на большак, полыхнула первая молния и почти тут же, без задержки, ударил сухой оглушительный гром. Показалось даже, будто “сузучка” присела под упругой воздушной волной. Сегодня был мой день рождения, и Бог подарил мне гром и молнию.

Сказал это Капе. Та ахнула:

– Что же ты молчал, мерзавец? – и полезла целоваться.

Дело шло к расставанию, и меня ее ласки уже тяготили. Тем более – дорога была мокрой, стекло заливало так, что дворники едва справлялись, и над головой раскалывалось небо. Чуть не послал ее к черту. Я снова был в порядке. Ревность угасла во мне. Жест отчаяния, исчерпав себя, сделался вычурным.

Вазуза за Сычевкой была уже совсем другая – в такой и утонуть не стыдно.

Гроза понемногу утихла, гром стал раскатистым и отдалился. А вскоре вновь блеснуло солнце.

Над асфальтом курился пар. Вдоль дороги по обочинам стаями сидели какие-то черные птицы – не то грачи, не то галки. В детстве знал, кто из них кто, а теперь уже не вспомнить. В детстве вообще понятно, как устроен мир, – откуда взялись земля и солнце, сколько спичечных головок нужно соскоблить в поджигу/самопал, где готовят самый вкусный молочный коктейль и почему летает самолет, хотя он тяжелее воздуха. А с годами все только запутывается.

Когда машина приближалась, галки/грачи взлетали и всей бандой меняли место. Внезапно одна птица рванулась к нам, ударила в лобовое стекло и исчезла, оставив в щетке дворника смоляное перо – зловещую черную метку. Это произошло так быстро, что Капа (а вестник шлепнулся о стекло с ее стороны) успела лишь бессознательно вскинуть к лицу руку. У меня в груди лопнул горячий адреналиновый пузырь, однако делать что-то было уже поздно. Птица явно должна была покалечиться – я посмотрел в зеркало заднего вида, но на дороге было пусто.

Капа с опозданием охнула и принялась скорбеть, мол, какие мы изверги – угробили небесную тварь, которая не сеет, не пашет… На этот раз я не удержался и послал ее к черту. Тот, кажется, услышал – глотнув из бутылки воды, Капа поперхнулась и закашлялась так, что из глаз покатились слезы. Я даже остановил машину и крепко дал Капе по спине.

Потом дважды переехали Волгу. Вид великой русской реки отвлек Капу от обрушившихся на нее переживаний. Волга – волглый – влага… Ока – аква… Такой этимологический ряд. Поговорили об этом. Заодно решили проблему лавки – это место, где свершается английская любовь.

Гроза давно осталась позади, но небо тем не менее имело дикий вид – кругом по горизонту оно было выложено плотными, клубящимися агатово-лиловыми тучами, а над нами висела точно по циркулю выведенная гигантская голубая блямба – этакий глаз бури, словно мы угодили в самый центр какого-то кромешного циклона. Такое же живое небо, но непосредственно над головой, я видел в ноябре, когда в окно “Танатоса” влетела шаровая молния.

В Великих Луках поначалу хотели заглянуть в уже известную нам “Расстегайную”, но потом в целях расширения кругозора решили поискать что-нибудь новенькое. Недалеко от набережной Ловати наткнулись на блинную. Оказалась ничего себе, вполне человеческая.

Гроза, птица, чудовищное небо – если это не знаки, то что же? А если знаки – как их толковать? Капитан, будь он неладен, в миг просек бы.

– Куда ты гонишь так? – спросила Капа.

Я посмотрел на спидометр – 155. Сегодня я хотел проехать как можно больше, чтобы завтра одним рывком вернуться в СПб. Но все-таки немного сбавил.

В Порхове остановились размять ноги. Капа пошла за мороженым. Если по совести, без личного, она была красивая – стройная и протяжная, как гриб на тонкой ножке. Себе Капа взяла “пьяную вишню”, а мне сливочное с орехами. Вокруг мороженого, как вокруг всякой хорошо сделанной вещи, витало вожделение, приглашающее его хотеть.

Прогулялись по рынку, где Капа приласкала облезлого кота, угодливо выгнувшего под ее рукой спину, – за эту изворотливость ему дали полизать кусочек “пьяной вишни”. Лоточники сворачивались – дело шло к вечеру, – нам тоже надо было спешить. Голубая блямба по-прежнему висела над самыми нашими головами, а окоем по кругу был темен и страшен, как будто буря неслась одним с нами маршрутом, подстроив под нас свой небесный шаг. Как и положено в центре урагана, вокруг царил гробовой штиль.

За Боровичами, свернув в сторону Киевской трассы, дал по газам – дорога была пуста до самого мглистого горизонта.

Капа болтала чепуху, мол, что за лохотрон – на Барочной улице, где она живет, нет ни одного барочного дома. Я сказал, что Барочная улица не имеет никакого отношения к барокко, а имя свое получила по питейному дому, называемому “Барка”. Капа очень удивилась. Что мне делать с тобой, простая душа? Как объясниться в своей нелюбви? Эх, сдать бы тебя, как пустую бутылку, в жертвоприемник американского черта, куда я сдал уже первую в этом сезоне зернистую жужелицу, и дело с концом. Ведь говорил же Капитан: осталась малость – закрепляющая жертва…

Впереди в облаке пыли с проселка на дорогу вывернул потрепанный грузовик с вихляющим прицепом. Ехал он как-то кривенько, дребезжа на всю Псковскую губернию. Не снижая скорости, я врубил левый поворотник и загодя пошел на обгон.

“Сузучка” уже поравнялась с грохочущим прицепом грузовика, когда тот, разгоняясь, тоже сдал влево, вытесняя меня со встречной полосы на обочину. Мудила водитель либо не видел нас, либо был пьян и куражился, сволочь. Давя на гудок, я посмотрел в боковое зеркало грузовика и открыл рот – черт! – за рулем сидел карикатурный крючконосый дядя Сэм в звездно-полосатом цилиндре… Не может быть. Я поморгал и снова посмотрел – покачивая головой, как будто что-то напевая в эспаньолку, в грузовике крутил баранку Капитан. Бред какой-то… Мотнув головой, я взглянул еще раз – в зеркале, шевеля усами и жамкая пустоту серпами-жвалами, таращил фасеточные зенки невиданный карабус…

Левые колеса “сузучки” уже расшвыривали гравий с обочины, как тут я увидел, что впереди дорога перед мостом сужается, и машина несется прямо на столб ограждения. Адреналин вновь ошпарил меня изнутри, и я до предела вдавил в пол педаль тормоза.

Поздно. Глухой удар, и “сузучка”, сбив залитый в цемент железный столб, полетела в реку.

Чудовищная вспышка – тьма – новая вспышка… Мы очутились с Капой под водой, в просвеченной косыми лучами зеленовато-бурой толще. Капа была в белом платье, ее волосы и руки парили медленно и красиво. Она смотрела мне в глаза. Ноги не чувствовали дна и опереться было решительно не на что. Течение несло нас почему-то в разные стороны. “Я не прощаюсь, – сказала Капа и улыбнулась. – Просто мы больше никогда не увидимся”. Меня не удивило ни ее белое платье, ни то, что она разговаривает под водой. Кругом метались, взблескивая чешуей, серебряные рыбы. Нас разносило все дальше и дальше друг от друга, и в промежутке, снизу, между нами разрасталось сияние. Я вгляделся. Ничего определенного я не увидел – сполохи, чудесный свет, блистающие грани. Не увидел, но знал – это Империя, Россия, Рим в снегу. Некоторое время Капа еще стояла перед моими глазами в виде удаляющегося размытого светлого пятна, а потом время остановилось по-настоящему.

 

Глава одиннадцатая. РИМ В СНЕГУ

 

1

“Где моя черная жужелица?” – как позже призналась медсестра, это был первый вопрос, который я задал ей, придя в себя. Она даже решила, что я брежу. Но я не бредил – я просто включился. Включился и вспомнил. А потом опять выключился. А потом включился уже окончательно.

Голова моя была в бинтах, грудь, левая рука и правая нога – в гипсе. У изголовья стоял штатив с капельницей, и в сгибе локтя правой руки торчала игла, прилепленная пластырем. Если бы не ремень безопасности, сломавший мне ключицу и несколько ребер, я был бы покойником. Да и головой я звезданулся в левую стойку довольно удачно – череп треснул, но не раскололся, не потек желтыми извилинами, которыми я делал комплименты Оле. Это я тоже узнал от медсестры псковской больницы, улыбчивой девчонки с мелированными волосами, наряженной в прелестный голубой халатик – короткий, приталенный и стерильный. Именно такие девки задом наперед летают на свинье над ночным Изборском.

– Олеся, – к голубому карману у медсестры был пришпилен бейдж, – разве мы не утонули?

– Утонули? – Олеся улыбнулась. – Вы в Коломенку упали, а там воды – вот по сюда. – Она провела ладонью по обрезу голубого подола, оканчивающегося сантиметров на двадцать выше загорелых коленок.

Я вспомнил свои подводные видения и Капу в белом платье. В машине она была в джинсах, а тут – платье…

– А Капа? – спросил я. – Со мной была Капа.

Медсестра Олеся посмотрела на меня растерянно и с опаской.

– Я говорила вам – она разбилась.

– Сильнее, чем я?

– Насмерть. Рассказывали, вы весь были в ее крови. Да и сами четыре дня в сознание не приходили. Я говорила – вы не помните? Вы плакали еще…

Я не помнил. Должно быть, это случилось между двумя включениями. Тогда все было как в тумане, как в густом, осевшем на землю облаке. Боже мой! И без того я чувствовал себя хреново, а тут… Тело было набито углями и сложено как-то не так – перекручено, что ли, как, отжимая, перекручивают полотенце, – где-то невыносимо жгло, где-то давило, где-то тянуло и кололо. Так плохо бывает, когда отпускает наркоз. У меня болело все – голова, нога, ключица, ребра и что-то невещественное внутри, то, что, бывает, не дает покоя, тревожит и свербит с похмелья. Может быть, личинка-душа?

Боль, накладываясь одна на другую, не суммировалась, не умножалась, а странным образом одна другую поглощала, как в УК больший срок поглощает меньший, при этом оставшаяся большая боль, способная убить, сосредоточься она в одном месте, распылялась, рассеивалась гнетущим фоном по всему телу и по тому невещественному, что, возможно, было во мне чужим телом. И так, рассеиваясь, она позволяла мне скрипеть дальше. Возможно, я до сих пор был жив лишь потому, что сама смерть жалела меня, видя, как изнурили меня страдания.

Я закрыл глаза. Я не хотел ни думать, ни чувствовать. Всему во мне было больно. Как же так? Выходит, я – непредумышленный убийца? Немудрено, что в первый раз об этом я забыл – ведь это же невыносимо помнить. Как с этим жить?

Я открыл глаза.

Жить с этим, оказалось, можно. Жизнь – сущий ад, вот и лижи свою сковородку.

Но что-то мучило меня еще, что-то тревожило, что-то появилось во мне такое, чего прежде не было, что до сегодняшнего дня либо отсутствовало, либо вело себя смирно, не вызывая подозрений относительно собственного наличия.

В руке медсестра Олеся держала небольшой поднос, на котором чуть колыхался стакан с водой и глянцевая оранжевая пилюля. Поставив поднос на тумбочку, она надавила какой-то рычажок в моей кровати, после чего та медленно, однако все же отдаваясь кинжальными уколами в сломанных ребрах, приподняла изголовье. Теперь я как бы лежал полусидя. Или наоборот.

Я огляделся с нового ракурса: непонятно из каких соображений начальство псковской больницы пожаловало мне отдельную палату с телевизором – именно о такой мечтает разбитый хворями обыватель. Право, я не заслужил. Пульт лежал рядом с подносом на тумбочке, но воспользоваться им в больную голову мне пока не приходило. Ну то есть не приходило за все утро, что я пребывал в относительно полноценном сознании.

– Выпейте, это обезболивающее, – улыбнулась Олеся.

– Во мне болит частица Бога, – признался я и осторожно, чтобы не потревожить торчащую из вены иглу, взял пилюлю. – Поможет?

– Непременно, – легкомысленно заверила милосердная сестра.

Я положил оранжевую глазурованную штучку в рот и запил водой. Пилюля гладко проскочила в пищевод и шлепнулась на дно порожнего желудка. И тут я понял. Понял, что вызывало во мне ту добавочную тревогу, которой я не мог найти причину, – я знал об Олесе все, хотя прежде не только не был с ней знаком, но даже никогда ее не видел. А если бы и видел, это ровным счетом ничего б не прояснило – я знал не только прошлое Олеси, я знал все ее будущее.

Мать родила Олесю от испуга – она ждала мальчика, но у акушера в роддоме были такие волосатые уши и такой сизый нос, что родилась девочка. Связь между этими явлениями на первый взгляд четко не прослеживалась, но она определенно была и все случилось именно так. Задуманная мальчиком, Олеся полдетства играла в машинки, сажая кукол в кроватки и устраивая аварии со взрывами. Но потом она смирилась, сама стала заплетать себе косички и, насмотревшись сериалов, решила после школы пойти в актрисы. В театральном она завалила туры, плохо прочитав Надсона и не сумев изобразить ящерицу, но зато ее успел опылить пролетавший мимо студент четвертого курса. Вернувшись обратно в Псков, Олеся сделала аборт и поступила в медицинское училище. Сейчас у нее как раз была практика и она попросилась в мою палату, потому что я побывал в аварии, а ей в жизни не хватало именно этого. Но Олеся переживала зря – жизнь ее только начиналась. Через полтора года она выйдет замуж за боксера, с которым познакомится в поликлинике, куда тот придет делать витаминные уколы. Она родит ему двух круглоголовых сыновей и научит их играть в машинки, устраивая аварии со взрывами. Какое-то время, пока не привыкнет, она будет любить боксера, но так никогда и не сходит ни на один его бой – ей неприятна будет сама мысль о том, что придется смотреть на мужа, которого бьют по голове, взбалтывая ему мозг, как в маслобойке – масло. А потом она встретит опылившего ее студента, который к тому времени станет дважды разведенным комедиантом и будет играть роль Артемона в “Золотом ключике”, – этот спектакль привезет в Псков на гастроли Петербургский ТЮЗ, и Олеся поведет на него своих сыновей. На этот раз она полюбит Артемона взаимно, но муж-боксер заподозрит своим взбитым мозгом неладное и начистит комедианту морду. Тогда влюбленная Олеся вместе с влюбленным Артемоном устроят боксеру автомобильную аварию со взрывом. Боксер погибнет, но дело раскроется, и любовников посадят в тюрьму, откуда Олеся выйдет досрочно, как мать двух несовершеннолетних круглоголовых детей. Однако сыновья не захотят жить вместе с убийцей их отца, и тогда Олеся завербуется медсестрой в госпиталь русского Красного Креста, который отправится в воюющий сам с собой Заир. Там она станет любимой женой одного из местных царьков, наряженного в красивую леопардовую шкуру, воплощающую в себе национальную идею, и пристрастится гонять по саванне и хлопковым полям на трофейном “дефендере” (почему трофейный? кто кого победил?). Ночью она будет воображать себя бумагой, на которую ложится типографская краска, и надеяться, что таким образом возникнет какой-то новый текст. Но текст выйдет старый – она родит царьку черную принцессу с белыми волосами и во время ритуальных автомобильных гонок по случаю зимнего солнцестояния попадет в смертельную аварию со взрывом. Такие дела.

Медсестра стояла и смотрела, как мой организм усваивает оранжевую пилюлю.

– Ничего, – сказал я. – Бог с ним, с театральным. У вас жизнь будет, как в кино.

Олесина улыбка замерла в растерянном полуоскале, но тут дверь отворилась, и в палату вошел доктор. Бейдж на его халате извещал, что зовут его Сольницев.

О, это был интересный господин! Нейрохирург по профессии, на досуге он конструировал лучевые пушки для лечения нервной системы и разных психических аномалий, но беда была в том, что луч по пути к очагу расстройства убивал все здоровые ткани. Сейчас доктор изобретал фильтры, которые снимали бы негативные свойства луча и делали его пригодным для пользования больных, при этом их не калеча. Разработки требовали серьезных финансовых вложений – а где их взять? Сейчас деньги взять было решительно негде. Но судьба ему улыбнется. Однажды к нему придет один новорусский татарин и скажет, что не может работать, потому что его брат сошел с ума, зарылся под землю и, точно крот, принялся копать норы, которые так и копал, пока не умер. Лужайка перед особняком миллионера до сих пор усеяна большими, с автомобиль, кротовьими отвалами. А теперь и у сестры дело идет к тому же. Если бы ее удалось вылечить – так, чтобы она снова стала здоровой, – тогда бы он смог спокойно делать дела и зарабатывать деньги. Доктор Сольницев предложит миллионеру стать спонсором своих лучевых пушек и пообещает осмотреть его сестру, но при условии, что две эти вещи никак не будут между собой связаны. На том и порешат. Сестра миллионера окажется красивой умной девушкой с табачными глазами, которую Сольницев полюбит, и она его полюбит тоже. Приставлять к ее милой головке лучевую пушку покажется доктору немыслимым – вместо этого он будет ее целовать, сделает девушке ребенка и в конце концов на ней женится. Как выяснится, именно это лекарство и было ей необходимо. В результате миллионер снова займется делами и заработает столько денег, что их, должно быть, хватит не только на все проекты доктора Сольницева, но и на все проекты его правнуков, однако новорусский татарин будет строго держаться уговора. Пусть и медленнее, чем холостяком, но доктор все же разработает отличную серию фильтров для своих пушек – будут там, среди прочих, и такие, которые смогут вызывать смех, ощущение сытости, сексуальное влечение и непреодолимое желание выболтать тайну. На предпоследнем фильтре доктору удастся прилично заработать, так что он отдаст шурину все долги.

– Как себя чувствуете? – спросил доктор.

– Скверно. – Мне вспомнилась Капа и ее счастливый визг в холодной Шелони – в горле тут же вырос сухой ком. – Ведь я невольно убил человека.

– Это для исповеди. – Доктор сложил на груди руки. – Как вы себя чувствуете в медицинском смысле?

– В медицинском – немного лучше. Готов даже что-нибудь съесть для питания тела. – Я и впрямь внезапно почувствовал голод. – Вы, между прочим, не переживайте – с лучевыми пушками у вас все получится.

Кажется, я озадачил доктора своей осведомленностью. Он выразительно посмотрел на медсестру Олесю, решив, должно быть, что это она разболтала мне про пушки, после чего склонился надо мной, полулежачим, и, как Вию, разводя пальцами веки, заглянул сначала в один глаз, потом в другой.

– Какой сейчас год – помните? – поинтересовался эскулап.

– Две тысячи одиннадцатый, – удивился я.

– Верно, – в свою очередь удивился доктор. – Ну что же, кризис позади – дело идет на поправку. Распорядитесь, Олеся, чтобы нашего больного накормили, и снимите капельницу.

Олеся кивнула, выдернула из моей вены иглу, проложила сгиб локтя ваткой и выпорхнула из палаты, как голубой мотылек, – на кой черт ей сдастся этот Заир с его пятнистой национальной идеей? Летала бы здесь задом наперед на свинье и бед не знала.

Потом мы недолго поговорили с доктором – болит ли голова, в каком месте, как именно и что мне известно про лучевые пушки – после чего он тоже удалился. Разумеется, про пушки я ему больше не сказал ни слова – если человек узнает свое будущее, то настоящее станет для него прошлым, которое только представляется не до конца сбывшимся. Жизнь при жизни сделается как бы загробной – нам это надо?

В ожидании еды делать было решительно нечего. Некоторое время я размышлял о своей новой способности, находя ее забавной, потом осторожно (каждое движение и каждый вздох отдавались в сломанных ребрах) взял с тумбочки пульт и включил телевизор. Впрочем, труд этот дался сравнительно легко (подействовала оранжевая пилюля?), но то, что на меня обрушилось с экрана…

Шла какая-то новостная программа – мир клубился, скрежетал, как-то косо и нелепо кренился на бок, в нем происходило черт знает что. На европейских биржах золото стремительно дешевело – откуда-то (известно откуда) просочились слухи о скором притоке презренного металла на рынок из русской сверхглубокой скважины, и в ожидании обвала все спешили избавиться от скопленного злата, пока за него еще давали хоть какую-то цену. (Не Капитан ли – либо другие осведомленные русские финансисты, возможно, спонсировавшие проект “Другой председатель”, – скупал бросовое золото через подставные банки?) Товары, напротив, дорожали – конфигурация устойчивой модели товарно-денежных отношений разваливалась на глазах, а следом, точно бусы с разорванной нитки, рассыпа2лся и построенный по этой модели мир, в одночасье становясь злым, опасным и слабым. Но это было сущей ерундой в сравнении с тем, что творилось за океаном.

Техас заявил о выходе из Союза Американских Штатов. Луизиана, Южная Каролина, Арканзас, Джорджия, Алабама, Миссисипи и Флорида опубликовали совместную декларацию о независимости и создании нового государства на конфедеративной основе. Калифорнийский лидер латиносов Хуан Пансо призвал жителей штата к референдуму по поводу досрочных перевыборов губернатора и одновременно – к гражданскому неповиновению, вооруженному восстанию и присоединению штата Калифорния к Мексике. Вместе с тем в северных штатах на скот напал мор, а посевы зерновых пожрала невесть откуда взявшаяся саранча – федеральное правительство, фактически уже неспособное управлять страной, попросило у мирового сообщества гуманитарную помощь. Россия и Великая Британия изъявили готовность ее предоставить. Однако после неудачной, с сотнями трупов, попытки спецназа федералов захватить телецентр в бунтующей Атланте, гражданской войны было, видимо, уже не избежать… В завершение блока зарубежных новостей показали статую Свободы, светоч в руке которой был обернут в траурный флер.

Ну вот, стоит только на миг отвлечься, и картина мироздания катастрофически меняется. Значит ли это, что некто получил закрепляющую жертву, или просто янки в Миннесоте забурились на глубину, где их подстерегло смешенье языков? И если дело в жертве, то кто тот жрец у окровавленного алтаря? Хотя с последним все как раз предельно ясно…

Я закатил глаза и тихо взвыл.

Что ж, связь подобных явлений превозмогает наше понимание, но Капа в любом случае останется на моей совести.

Тут дверь опять отворилась, и в палату вошел худощавый, наголо стриженный мужчина, совершенно не похожий на обещанный обед. Или полдник – я не совсем ясно понимал, который теперь час, – видно, просто не достиг возраста, когда ход времени ощущается болезненно и остро. Хотя, казалось бы, пора…

– Здравствуйте. Следователь Взбрыкин, – сказал гость.

Разумеется, за миг до того, как он представился, я все уже о нем знал.

В юности он был изобретателем и умел противопоставлять энергию явления самому явлению – в результате из-под его рук выходила то сушилка, работающая за счет дождя, то обогреватель, заряжающийся от мороза, то накопитель, приводимый в действие силой потерь. Однако в Дедовичах, где он родился и жил, такие вещи не очень ценились, и тогда Взбрыкин, отказавшись от услуг поставщика деталей для своих изобретений, работавшего мусорщиком, ушел в армию, где оснастил казарму кондиционером, действующим за счет спертого воздуха. Впрочем, это не спасло его от курса молодого бойца, и ему все равно пришлось хоронить окурки и чистить зубной щеткой сортир. После армии Взбрыкин поступил в школу милиции, а потом, проработав четыре года в питерском ОМОНе, – в академию МВД. Теперь в звании капитана он работал следователем в Псковской областной прокуратуре, и на его счету было уже восемь раскрытых дел и целых три опасных задержания. Полгода назад он женился на молоденькой буфетчице Свете, но скоро, через полтора месяца, та его обманет и уйдет к юноше Вениамину. От горя Взбрыкин потеряет голову и даже попробует уговорить Свету вернуться – она пообещает, что вернется, но только если Взбрыкин сможет удивить ее своим будущим. Однако время будет работать не на него, потому что Вениамину придет пора мужать, а ему – стареть, – какое же тут будущее? Тем более если потеряна голова. Поняв это, Взбрыкин начнет умнеть от отсутствия выбора и в конце концов провернет такую махинацию с бензиновой мафией, что ему прямо на дом принесут мешок денег. Тут Света не выдержит и, бросив возмужавшего Вениамина, замаячит у Взбрыкина на горизонте, но ее он обведет вокруг пальца даже без применения ума. И вовсе не потому, что деньги покажутся ему нужнее Светы, – просто к тому времени он поумнеет настолько, что поймет – возвращаться ей не следует даже при их обоюдном желании. В сорок пять он уйдет из прокуратуры на пенсию и снова увлечется изобретательством. Кроме того, он наймет агента, который каждый вечер будет приводить ему новую красавицу. Конечно, это будет не любовь, а что-то другое, но все равно так лучше, чем ежедневно напиваться перед постелью, как будут, сойдясь снова, делать Света с Вениамином. Мешка денег Взбрыкину хватит до самой смерти, то есть до того момента, как он, испытывая ледобур, сверлящий лунки за счет толщины льда, провалится на Великой в полынью, подхватит тяжелейшую пневмонию и умрет в той же больнице, куда сейчас пришел снимать показания с Евграфа Мальчика. И даже после этого денег в мешке останется на две горсти, но они уже больше не сгодятся ему ни на красавиц, ни на новые изобретения.

Я рассказал следователю все, как было. Ну про грузовик с вихляющим прицепом, про то, как он вытеснил меня с дороги, когда я пошел на обгон, и как буквально насадил “сузучку” на столб мостового ограждения. Про коварную Свету и грядущий мешок денег говорить ничего не стал – по той же причине, по которой прежде при разговоре с доктором умолчал подробности о лучевых пушках. Знание будущего смертным невподъем. И вправду ведь: не дело человека знать сроки.

– Номер не запомнили? – Мои показания следователь записывал на листе бумаги, под который подложил извлеченный из портфеля журнал “Наука и жизнь”.

Какое там! Это что же – всякий раз, идя на обгон, запоминать номер?

– А он что, не остановился? – спросил я, имея в виду оборотня за рулем чертовой колымаги.

Оказалось, что не остановился. В реке “сузучку” заметила головная машина военной колонны – батальон 104-го гвардейского парашютно-десантного полка направлялся в учебный центр в Остров. Офицер, с которым разговаривал следователь, тоже сказал, что видел встречный грузовик с прицепом, громыхающий и едва держащий дорогу, но и он номер не запомнил. В колонне была медицинская машина, и медсестра оказала мне первую помощь. Военные же вызвали ДПС и “скорую”. Слава русской армии, спасшей мою дурацкую жизнь!

– А знак “сужение дороги” вы не видели? – осведомился следователь.

– Нет, – честно сказал я. – А он был?

Тут начиналась путаница: милиционеры утверждали, что знак стоял, а военные говорили, что знак был повален и лежал на обочине. Похоже, порховская ДПС просто боролась за честь мундира. Тормозной путь “сузучки”, между прочим, свидетельствовал о том, что столкновения с оградой моста было не избежать. Так что если мои показания и показания военных относительно отсутствия знака и наличия злополучного грузовика совпадут (а они совпали), то вины водителя (меня) в случившемся усмотрено не будет, дело пойдет по разряду несчастных случаев, и мне даже не придется оплачивать работы по восстановлению сбитого столба ограждения. Я удивился: какой же это несчастный случай, раз была вероломная колымага и знак валялся на обочине?

– А грузовик этот дикий найдете?

– Будем искать, – не слишком искренне заверил следователь Взбрыкин и, довольный скорым завершением дела, смылся.

Тут как раз Олеся принесла поднос с овсянкой, компотом и очередной пилюлей, на этот раз ярко-голубого цвета.

Признаться, я чувствовал себя усталым – возвращение в реальный мир порядком меня измотало. Поэтому, разделавшись с овсяной кашей, показавшейся мне амброзией, и запив пилюлю компотом, я тут же провалился в глубокую, набитую мягкими снами яму.

 

2

Когда проснулся, снова было утро, но, надо полагать, уже другого дня.

Что творится в мире? Телевизор, наглядно иллюстрируя речь движущимися картинками, поведал, что правительственные войска Союза Американских Штатов поразила эпидемия массового дезертирства. Кроме того, задержка зарплаты в армии, перебои с поставками продовольствия и горючего вынуждают военных коррумпироваться, о чем свидетельствуют незаконные распродажи оружия, техники и амуниции с военных складов. В южных штатах, напротив, на волне регионального патриотизма и обострения сепаратистских настроений активно формируются вооруженные народные дружины. Атланта охвачена огнем народного гнева – молодчики громят полицейские участки, представительства федерального центра и, как водится, подвернувшиеся под руку магазины. Власть в Атланте, да уже и во всей Джорджии, либо вообще отсутствует, либо находится в руках Гражданской милиции и Арийской республиканской армии. На улицах – заснято и показано – лежат трупы полицейских и федеральных чиновников, которые никто не убирает…

В этом месте Олеся принесла мне булочку с маслом, чай и манную кашу.

Завтракать пришлось под известие о демонстрации сексменьшинств в Сан-Франциско, перекрывших движение на центральных магистралях города. В пику Хуану Пансо меньшинства требовали провозгласить Калифорнию независимой республикой, сотворить этакий остров Лесбос в океане разнополой любви, с последующей депортацией с его территории всего традиционно (в сексуальном смысле) ориентированного населения. Забыв о политкорректности, мажоритарное сообщество разметало шеренгу полицейского ограждения и крепко наложило демонстрантам в кису. Поучительное зрелище.

Я едва успел разделаться со сладкой размазней, как в палату ко мне, придерживая накинутый на плечи халатик, влетела Оля. По телевизору в это время показывали экстренный репортаж – радиоактивная туча над бабахнувшим реактором какой-то американской АЭС закрывала половину неба.

– Мерзавец! Изменщик! Он еще лопает! – Оля, окутанная облачком малинового аромата, впилась мне в губы.

Вкус ее мерцающей помады приятно оттенил у меня во рту вкус жидкой манной каши. Боже, как я был не прав! Я увидел такое сияние в нашей с люткой судьбе, что дар мой тут же ослеп. Куда там взрыву на АЭС… Я не все разобрал в этой вспышке, но она была прекрасна. Там был ребенок, мальчик, сын, которого Оля красила зеленкой и учила по учебнику литературы классике, а я воспитывал в нем крепость духа и самозабвенно решал с ним загадки по математике… В результате правильной жизни он станет невидим для зверей, опасен для врагов, а для друзей сделается нечаянным счастьем… Там был остров с тропической флорой, из которой высовывался вулкан. На склоне вулкана мы с Олей обнаружили месторождение изумрудов – камни были теплые и на глазах из земли вылезали все новые и новые. Мы не потеряли голову от удачи, а поняли, что назревает извержение… Но главное – Оля простила меня, а я… я… Я чувствовал себя полным идиотом. Счастливым идиотом. Думаю, именно в этот миг полюса благоденствия и беды со всей определенностью поменялись местами.

– Как ты меня нашла?

– При тебе визитки были, – улыбнулась нежно, как улыбаются ребенку, Оля. – Менты позвонили в “Карачун”, сказали, что ты в Порхове, в больнице, без сознания. Я чуть с ума не сошла! Абарбарчук похлопотал – тебя в Псков перевели, палату вот отдельную устроили…

Действительно, проще простого.

Минуту спустя Оля сидела на моей кровати, мы держали друг друга за руку и со счастливыми слезами на глазах ворковали, как влюбленные подростки, только что взаимно открывшиеся в своих чувствах.

– Там, в “Лемминкяйнене”, мы смотрели каталог “Tropical insects”, – сказала Оля. – Выбирали тебе жуков ко дню рождения. А ты что подумал?

– Я… я… – Я не знал, что сказать. Конечно, я подумал не то.

– На, маленький, держи. Дурной тон какой-то – чуть не убиться в собственные роди2ны! Убился бы – кому дарить подарки?

Из кармана больничного халатика Оля извлекла огромного южноамериканского дровосека-титана. Он лежал на мягкой подстилочке, устроенной поверх картона, и был туго затянут целлофаном, прискобленным степлером к той же картонке, – так называемый “сухой материал”, который после размягчающего эксикатора можно расправлять, как хочешь. О-о, это был царский жук! Царский! Темно-коричневый, с шипами по бокам переднеспинки, ребристыми надкрыльями, хитиновыми щетинками на чемпионских усах и мощными мандибулами – каждый из его пятнадцати сантиметров был прекрасен, и вся эта красота едва умещалась на люткиной ладони. Этой красотой – особого сорта – можно было пугать детей, и те пугались бы…

На первый взгляд жук казался немного тяжеловатым, как тяжел для эллина мясистый зиккурат, но он был монументален – ничего не скажешь. Я знал, что зверь этот довольно редок, – даром что ловят его лишь во время лета в феврале-марте, так еще местные индейцы издавна пристрастились употреблять его личинки в пищу и уже почти сожрали весь вид, как аборигены с архипелага Фиджи под корень сожрали своего эндемика, крупного усача Xixuthrus heyrovskyi – осталось лишь несколько редких экземпляров в коллекциях. Что тут попишешь – чистые французы, потому что те едят даже то, что не едят китайцы.

Надо ли говорить, как я обрадовался?

Оля явно была удовлетворена моим видом, хотя сама, как эллинка по духу, подозреваю, сомневалась в эстетической безупречности своего выбора.

– Меня Увар привез, – сказала она и махнула рукой. – Он там, за дверью ждет.

– Так пусть заходит, – милостиво разрешил я.

За жука я был ей страшно благодарен, но еще больше я был признателен Оле за то, что она ни словом не обмолвилась о Капе. Иначе бы со мной случилась ипохондрия. Ведь, как ни крути, ожидающий нас с люткой один на двоих чудесный свет, обещанные нам покой и воля зиждились на костях. Отныне, увы, мне предстояло нести это бремя до конца – нести без истерик, с обреченным достоинством, как верблюд носит свой горб, как ворон носит в себе целое кладбище.

Увар вошел и барственно проследовал к моей постели. Интересно было проверить, сработает ли вновь моя провидческая оптика, не выдержавшая сияющей картинки нашей с люткой идиллии, или хрусталик помутнел серьезно, навсегда? Черт побери! – мой новый дар ослеп, я потерял его, по сути, толком не успев к нему привыкнуть. Не говоря уже об извлечении возможных выгод. Я знал об Уваре только то, что знал, – его грядущее и темные провалы прошлого были от меня надежно скрыты. Что ж, теперь по крайней мере я представляю, как от счастья слепнут люди…

– Ну что, Америке кердык, – вместо приветствия сказал Увар.

Тут только до меня дошло, что, выйдя из больницы, мне вновь придется заниматься коммерческой энтомологией – изготовлением жучиных рамок на продажу – и тем, возможно, уже довольствоваться до конца. Зарабатывать деньги суетой мне не хотелось. Я посмотрел на Олю.

– А “Танатос”? Контора пишет?

– Абарбарчук всех отправил в отпуск, – сказала лютка. – Возможно перепрофилирование. Он звонил с утра – хотел узнать, когда тебя удобно навестить.

– Да пусть приходит, когда хочет. – Я больше не видел в Капитане соперника. Напротив, я был полон раскаяния за свои прежние фантазии и заочно чувствовал себя перед ним немного виноватым.

Впрочем, я знал за собой это качество – стыдиться наперед. И знал, что стыд этот пустой – люди, если они не законченные подлецы, более снисходительны друг к другу, чем самим им мнится. Как правило, мы стыдимся взаимно, чему приятно удивляемся при встрече. Так что, не будь Капитан трансцендентным, он тоже непременно испытывал бы легкий стыд. Стать, что ли, тоже запредельным? Оставить позади все уровни человеческого состояния и освободиться от свойственных им, этим состояниям, предрассудков и ограничений. Стать трансцендентным и свинячить без сердечного укора. Чего стыдиться-то – я же и впрямь почти что умер.

Увар рассказал историю о Белобокине – как тот ездил в Швецию за премией. После вручения Вова решил прогуляться по Стокгольму и пропустить рюмку-другую в местной забегаловке, забыв, что Стокгольм ныне – очаг европейского бандитизма. Очнулся он в пригороде, называемом Сундбюберг, в полицейском участке, – с разбитым лицом, без документов и обратного билета. Хорошо, деньги Вове дали не наличными, а – с учетом захлестнувшей улицы европейских столиц преступности – перевели на специально заведенный по такому случаю счет. Где он был, что делал и как очутился в Сундбюберге, Белобокин категорически не помнил. Эвакуировать Вову из Швеции пришлось через Российское посольство. По возвращении, удрученный обстоятельствами своего шведского вояжа, Белобокин в медицинских целях увлекся поэзией и сейчас уже учит наизусть второй том Лермонтова, потому что прочитал в газете, будто зубреж различной силлабо-тоники изрядно укрепляет память.

– А монумент? – спросил я. – Что с монументом?

– Будут ставить, – сказал Увар. – Уже расчистили площадку – возле ратуши, на набережной.

Немного поговорили о погоде (замечательная), о том, кто, как и какие ломал себе кости (многие ломали), о чудесах современной медицины (черт-те что творит), о перспективах Увара стать электрическим скатом (сомнительные). Оля рассказала, как ездила в Порхов, чтобы забрать вещи из разбитой “сузучки”, переправленной эвакуатором на штрафную стоянку: все мои жуки, включая черную жужелицу-кориациуса, о которой, очнувшись, я вспомнил прежде всего, уцелели, спасшись на своих ватных матрасиках, а вот самой машине теперь путь один – на разборку, чтобы продаваться по винтикам.

Потом пришла медсестра Олеся и, сославшись на неизбежность процедур, попросила гостей удалиться. Надо сказать, что я и сам порядком подустал – острую боль глушила фармакология, но что поделаешь со слабостью? Оля снова меня поцеловала и сказала, что придет завтра, – она решила остаться на неделю в Пскове, а Увар взялся отвезти ее в гостиницу.

Разделавшись с посетителями, Олеся измерила мне температуру и давление, скормила уже известную оранжевую и еще неизвестную зеленую пилюли, ловко сменила повязку на голове, после чего с ее помощью я впервые освоил “утку”.

Эта возня вконец меня измотала. Поэтому я почти не почувствовал, как Олеся воткнула мне в вену иголку капельницы. Прежде чем уснуть, я взглянул в окно – в синем небе на тугом ветру трепетал воздушный змей, украшенный шаманскими лентами. Он был сделан в виде белой чайки с красным клювом и казался огромным – на нем, должно быть, можно было летать, как летают на своих воздушных змеях тибетские монахи.

 

3

– Не унывай, Евграф. То, что нас не убивает, делает нас сильнее.

Капитан умел удивить. На этот раз он удивил меня банальностью.

Он сидел на стуле возле моей постели, а я пытался сообразить – он уже был здесь, когда я проснулся, или же разбудил меня, входя? Этот момент – момент пробуждения – отчего-то напрочь ускользнул из моего сознания. Зато засела первая явившаяся мысль: “Ну почему?! Почему он не пришел ко мне вчера, когда я мог узнать о нем все при одном только взгляде?!” Действительно – если бы Капитан пришел вчера, мне ни о чем не пришлось бы его спрашивать. А так я спросил:

– Зачем этот анархизм? Этот бунт – он во имя чего?

Вопрос, конечно, был сформулирован спросонья неловко и весьма туманно, но Капитан меня понял.

– Мир так устроен, что его, как мешок с крысами, надо время от времени встряхивать. Крыс нужно отвлекать или развлекать, иначе они сожрут друг друга. Белые сожрут черных, желтые – белых, рыжие – желтых, маленькие – больших, хромые – шепелявых. И потом, о каком анархизме речь? Если мы с нашими ценностями встанем в центре мира, мы сможем переписать его матрицу. Мы подготовим истинный миллениум – тысячелетние царствие Христа.

– А какие у нас ценности? – Со сна я соображал довольно туго. Или это уже навсегда?

– Все те же – вечные ценности русского мира. Мы будем смотреть на белый свет молодыми глазами и в сердце своем восклицать: “Акулина! друг мой, Акулина!”, и это лишь поможет нам построить мощную державу, великую континентальную империю…

– Я знаю – Рим в снегу.

– Ну да, со столицей в Петербурге. Или возведем себе новую столицу – на таких топях, на которых может устоять только мечта. Ведь не один ты, но и я тоже потчевал бедой Америку и ремонтировал Россию. Кто, по-твоему, возродил и сделал актуальным понятие “внутренний враг”?

– Кто?

– Я. Как же еще назвать людей, ненавидящих в России все и даже само ее имя, но прикрывающихся оговоркой, что ненавидят они лишь ту Россию, какая есть сейчас?

– Сявки драные.

– То-то и оно. А ведь такой была не только наша левая фронда, но и большинство наших записных либералов, кадровых демократов и прочих общечеловеков. Представь только, что грек, давший клятву верности своему полису, скажем, Афинам или Спарте, живет там за счет персидских налогоплательщиков и открыто действует в интересах враждебной Персии. Долго бы такой загребыш протянул? А наши грантососы годами вываливали на нас помои, глушили идеями зловредными и чуждыми стране, а во времена войны или осады вели дискуссии о том, что, может быть, разумнее, законнее, демократичнее и справедливее не трепыхаться, а, вскинув лапки, сдаться на милость немилосердного врага. – Капитан удовлетворенно улыбнулся. – Теперь их нет уже. – Хрюкнув в усы, он вернулся к делу: – Как ты понимаешь, речь не о единомыслии. Споры между поборниками великой России нередко полезны и продуктивны для страны, но те, кто хочет опрокинуть базовые ценности…

Набравшись сил, я перебил Капитана:

– Я понял о врагах. Рассказывай о ценностях.

– Как угодно, но без врагов нам нельзя – мы же империя. – Капитан обреченно развел в стороны руки. – И потом – эти линии переплетены. Базовые ценности каждого общества, в нашем случае – русского мира, – это его существо, самость, вне которых оно уже будет совсем другим обществом, пусть и расположенным в пределах той же географии. С этой крыши и взгляд на врага – тот, кто ненавидит ценности русского мира, по сути, ненавидит сам этот мир, даже если утверждает обратное. Набор базовых ценностей общества – это и есть его национальная идея. Без нее, как ни вертись, нельзя распознать внутреннего врага. То есть по чутью можно, но по логике…

– Ты ее тоже возродил и сделал актуальной?

– Логику?

– Нет, национальную идею.

– Ну да. – Капитан не заметил моей неуместной иронии. – Только – не возродил, а отразил, выразил. Национальную идею нельзя спустить сверху и нельзя привить снизу – она должна существовать и практически всегда уже существует в обществе в виде интуитивных предпочтений и неосознанных чаяний. В виде тех мыслей, которые приходят нам в голову, когда мы треплем за ухо любимую борзую. Проблема лишь в том, чтобы четко эти мысли сформулировать. Заметь – великим политиком, истинным вождем становится не тот, кто навязывает подданным свою идеологию, а тот, кто безупречно улавливает и внятно выражает тот дух, который уже посетил державу и одухотворил ее народ и который в силу этого устойчивее, неодолимее и эротичнее всего бренного и наносного.

– Эротичнее?

– Ну да – в смысле обаяния предъявленного соблазна. Так что мудрить здесь нечего – говорить следует не о том, что должно быть нашей национальной идеей, а лишь о том, что ею и без того является. Ну а с этим, в общем, все ясно.

– И что дальше, по пунктам? – Внезапно меня стала раздражать впившаяся в вену игла капельницы, поэтому я, набравшись духу, выдернул ее торчащими из гипса пальцами левой руки.

Капитан следил за моими действиями с интересом и одобрением.

– Можно и по пунктам, – согласился он.

Первый пункт был такой: Россия – империя, и она не может быть ничем иным, кроме империи. То есть Россия – такое государство, которое, помимо поддержания собственной жизнедеятельности, имеет еще и добавочный смысл существования. Без этого добавочного смысла России нет и быть не может, поскольку иначе она превращается в обычное служебное государство, идея которого уже исчерпала себя, а его реальные воплощения – стоит взглянуть на Европу – вырождаются, рассыпаясь и обнажая гниль, на наших глазах. Этот добавочный смысл может состоять в стремлении к имперской экспансии, к собиранию земли, в символическом, но достижимом плане обозначенном как исторически и конфессионально неизбежный захват Царьграда и Босфора с Дарданеллами, либо в стремлении построить общественную жизнь на Христовых заповедях – не суть важно. Важно, чтобы этот добавочный смысл был.

– Это раз. – Капитан загнул на раскрытой руке мизинец.

– Неплохо. – Империя всегда была для меня эстетическим идеалом.

Далее Капитан изложил следующий пункт: Россия – великое государство, и она не может быть ничем другим, кроме великого государства. Что это значит? Это значит, что быть гражданами России, а не гражданами иной страны, пусть даже сытыми и свободными на все четыре стороны, есть для нас высшая ценность, и непреложной истиной при этом является Россия великая и могучая, а не убогая и жалкая. Причем величие ее видится нам не только в силе, перед которой трепещет весь мир, но и в самой передовой науке, самом совершенном образовании, самом блистательном и чумовом искусстве, поскольку великая Россия – это не только мышцы, но центр цивилизации, источник вдохновения и воплощенная любовь Богородицы. Что из этого следует? Что каждый из нас сделал свой выбор и предпочтет жить пусть лично в чем-то хуже, но именно в такой России, чем лично в чем-то лучше, но в России униженной и жалкой, а тем более – не в России. И никто из нас никогда не вскинет лапки перед врагом России, какие бы блага тот ни сулил.

– Это два. – Капитан загнул безымянный палец.

– Масик, я хочу эту плазменную панель! – Мне даже незачем было к себе прислушиваться – и так было ясно, что слова Капитана действуют лучше всех Олесиных пилюль. Я уже готов был выскочить из гипса.

Тем временем Капитан лечил меня дальше:

– Несмотря на то что в империи звание гражданина империи стоит выше национальности и вероисповедания, Россия – русское православное государство, и она не может быть ничем иным, кроме русского православного государства. Что это значит?

Я не знал, как ответить, поскольку все еще был крепко нездоров. Тогда Капитан объяснил. Он сказал, что образцы для подражания, как и вообще вся система наших ценностей, укоренены в истории и культуре русской нации и в православной вере, а стало быть, и положение их в России особое, как и положение русского языка, на котором мы умеем делать все, включая чудеса, как Орфей на своей глотке. Таким образом, следование интересам русских и укрепление православной веры – а это суть одно – есть отдельная забота России, более важная по сравнению с соблюдением интересов других российских народов и религий, хотя, разумеется, для империи важны и они. Что касается не российских, иноверческих и инославных наций, то они не могут претендовать на наше исключительное внимание – интересы их должны учитываться лишь в ситуации конкретного международного торга. Это не означает дискриминацию инородцев и иноверцев – Лефорт, Трезини и Росси могли бы в этом поручиться, – но это значит, скажем, что Россия может и должна учреждать в качестве государственных именно русские национальные и православные праздники, а не иные. Те же, кого это задевает, могут просто их не праздновать.

– Это три. – Капитан загнул средний палец.

Голова под бинтами свирепо чесалась – кажется, именно так рубцуются раны. Что-то все это мне напоминало. Историю Ильи Муромца и калик перехожих?

– Россия – общинное государство, – продолжал вещать Капитан, – рой, покрытый единой волей, а не шайка амбарных мышей, гребущих под себя и готовых разбежаться при первом шухере, и иным она быть не может. Это значит, что каждому из нас есть дело до всех остальных и судьба соотечественников для нас не безразлична. Понятно, что не всякий единоплеменник для тебя как брат, но пусть будет как дальний родственник, помочь которому – стихийный, безотчетный долг. Именно поэтому в беде, в лихие времена мы способны личные интересы приносить в жертву общим. – Капитан загнул указательный палец. – Это четыре.

Остался последний, большой палец – кожа с его тыльной стороны, вся в сеточке морщин, казалась немного суховатой, а бледный полудиск у основания аккуратно подстриженного ногтя напоминал восход холодного светила. Я подумал: интересно, сохранились ли где-нибудь отпечатки пальцев Курехина? Если сохранились, можно было бы сличить. Однако по внутреннему расслабленному молчанию, сопроводившему эту умозрительную идею, я понял, что для меня нынешнего результат подобной экспертизы совершенно неинтересен, поскольку мне давно и глубоко плевать на тайное родословие его личности, на чем я не раз себя уже ловил.

– И наконец, – большой палец Капитана вздрогнул, – Россия – свободное государство и иным быть уже не может.

Мне показалось, что это положение нуждается в обосновании. Впрочем, Капитан тут же его предоставил. Он сказал, что у нас есть права и свободы, которые мы никогда не согласимся отдать, ибо тогда это будем уже не мы. Речь не о законах или сиюминутной практике власти, подчас просто не осознающей собственную миссию, – наша свобода вполне может с ними не совпадать. Нам не слишком важно, будут ли губернаторы и другие высшие чиновники выборными или их назначат, но мы не позволим себе и не простим им отказа от принципа сугубой личной ответственности и забвения истины, что служат они не господину и должности, но самому служению. В этом месте Капитан ткнул указательным пальцем руки, которой не считал доблести национальной идеи, в потолок, после чего продолжил речь. Он сказал, что нам плевать также на то, кто владеет СМИ, но мы не желаем слышать оскорбления России ни от ее врагов, ни от людей, просто не понимающих, что правда, сказанная без любви, это и есть ненависть, и мы не желаем смотреть на лоснящихся эстрадных идиотов, отсутствие мозгов сделавших для себя источником заработка. И, разумеется, мы никогда не откажемся от права свободно колесить по своей стране, которой тесно в ее одиннадцати часовых поясах, и мы не откажемся от личной инициативы и частного предпринимательства, которое тоже есть наше неотъемлемое право, а не волевое решение правительства. И, наконец, мы вольны любить и ненавидеть – любить и ненавидеть так, чтобы в горах сходили лавины, а воздух становился золотым от сгущенного в нем электричества.

– Это пять. – Капитан покачал в пространстве до конца сложенным кулаком.

Мне было хорошо и радостно, как будто в этот миг кто-то молился за меня, вымаливая мне покой. Молился, и молитва доходила… Я испытывал безадресную благодарность, и мне ужасно хотелось жить.

– Как скоро мы окажемся в этом русском раю?

– Середка уже такая, – сказал Капитан. – Дойдет волна и до закоулков. Если ты согласен участвовать в этом проекте, – я был согласен и молча кивнул, – а по существу это все тот же проект, все тот же “Другой председатель”, мы дело здорово ускорим. Через год мы не узнаем свою страну.

“Хорошо ли это – не узнать свою страну?” – подумал я, вспоминая хеттов на Десногорском водохранилище, пьющих водку под полуденным солнцем. Я колебался, но Капитан перебил работу моей неоформившейся мысли.

– Да, чуть не забыл – с днем рождения! – Он, как прежде Оля, вынул из кармана халата жука, упакованного на картоне в хрустящий целлофан.

Ничего иного ожидать от него и не следовало: Капитан вручил мне гигантского голиафа – того самого, про которого в “Курсе теоретической и прикладной энтомологии” Холодковского 1896 года издания сказано, что он величиной со снегиря. Это был самец с хорошо развитыми рогами на голове, весь матовый и бархатистый, с красно-бурыми, отороченными сверху светлой каймой надкрыльями и черной в белую полоску переднеспинкой. Родом голиаф был из Экваториальной Африки, где эти жуки летают бандами по девственному лесу, кормясь нектаром в кронах цветущих деревьев. Вниз, в нашу юдоль скорбей, они спускаются довольно редко, так что по большей части их выводят из куколок, которые находят в гниющих стволах. Я знал, что хорошо сохранившиеся экземпляры голиафов встречаются в коллекциях нечасто, так как поверхность их тела легко повреждается – светлые места сплошь и рядом поцарапаны, а темные и бархатистые из-за неосторожного обращения затерты до блеска, – но этот был почти что девственно прекрасен. Когда я благодарил Капитана, у меня, кажется, навернулась на глазу слеза.

– Ты не думал, – сказал он, стойко вынеся мою признательность, – что сейчас у тебя есть отличный шанс ступить на путь Патрокла Огранщика? – Капитан неопределенным жестом обвел больничную палату. – Ведь можно так устроить дело, будто ты, разбившись всмятку, умер.

Признаться, эта мысль мне в треснувшую голову не приходила.

– А как же Оля? – Вопрос сам собой вырвался из моей груди.

– Ты ждешь от этого альянса чего-то, что с вами еще не случалось? Я, помнится, говорил уже, что кофе и любовь должны быть горячими. Взгляни – твоя любовь тепла, как куча навоза на огороде, куда откладывают яйца змеи.

Я простил Капитану эту дерзость. Потому что он не знал, что между нами еще не случалось, но в светлом будущем случится. А я знал. Сын. Между нами случится сын. Как минимум один сопливый обормот, ради которого мы ничего не пожалеем, которого воспитаем, как Гая Сцеволу, и для которого соорудим родину – ту самую Россию, Рим в снегу. Россию, которая будет такой, какой быть должна, и никакой другой. Кроме того, пусть и невольно, но это именно я убил Капу – встать сейчас на путь Огранщика – значит, трусливо бежать, малодушно спрятаться от этой безжалостной истины.

– Нет, – сказал я, – я останусь Евграфом Мальчиком. Я еще не достиг вершины и поэтому хочу участвовать в проекте дальше. Я готов вместе с тобой переписывать матрицу мира.

Капитан смотрел на меня с лукавым сомнением.

– А как быть с жучиным питомником? Мое слово крепче гороха – представь смету, все будет оплачено. – Он покачал головой, он колебался. – Ты хочешь участвовать в проекте дальше… Скажи на милость, как я запущу в тебе пружину деятельности? Ведь теперь ты уже не станешь меня ревновать.

– Я буду сам работать как бешеный! – Эти слова сказались искренне и с жаром. – И питомник тут не помеха – это вещи совместимые. Увидишь – меня уже не надо будет дразнить и погонять.

– Ну что же, – Капитан улыбнулся, перестав меня поддразнивать напускным сомнением, – процесс запущен. Нам остается лишь по случаю вносить поправки. Вливайся.

И мы ударили по рукам.

Однако какой-то червь сомнения точил мне печень. Что-то не позволяло в окружающем пространстве сгуститься блаженной безмятежности. Что? Это были не увечья и не нравственные муки. Что тогда? Я понял: Капитан практически добился своего, и если дальше – небеса, то он в любой миг сам может умереть, чтобы на стезе вольного камня начать шлифовать в себе новую грань. Не осиротеет ли тогда преображенный мир? Не упадет ли своим непомерным грузом полностью на мои плечи, на мое поломанное тело? Не подомнет ли? Не раздавит? Смогу ли выдержать?

Как ни странно, осознав тревогу, я тут же от нее избавился. Прояснившись, она рассосалась, растаяла, не оставив по себе следа. Я был – тревоги не было. Это меня приятно удивило: все, я действительно больше не боялся испытаний и авантюр, я осознавал уже не разумом, а всем своим существом – они не более чем способ обрести достоинство. Я готов был действовать так, как будто в моих поступках есть смысл и цель. Я больше не колебался. Я прошел испытание жертвой. Я чувствовал себя легко и свободно.

Что это значило? Незаметно для себя я превратился в запредельщика? К этому следовало привыкнуть.

То ли показалось, то ли действительно – мир вздрогнул. По всему его телу, по всем планам его бытия пробежала мгновенная судорога. Или это вздрогнуло лишь мое существо, в котором безвозвратно сместились какие-то фундаментальные пласты, напрочь изменив всю мою несовершенную структуру? Я посмотрел в окно. Небо было прозрачно-багряным, и по нему плыл змей – настоящий дракон, каких художникам и вышивальщикам Поднебесной запрещалось изображать безупречно, – ведь безупречное изображение вполне может ожить. Хотя бы в одном штрихе или одном стежке мастеру непременно следовало напутать. Но этот дракон ожил. Он грациозно распластался в небе, грозный, но не угрожающий, и, извиваясь, плыл по тверди, как по багряному шелку, поднимая красивые, покатые, лоснящиеся волны.

Видение навело меня на забавную мысль: если ты знаешь, что драконов на свете нет, рано или поздно это знание сделает драконом тебя. Кажется, что-то подобное со мной и случилось.

Я улыбнулся.

Я смотрел на мир новыми глазами, и мир в моих глазах был прекрасен. В Ферганской долине зрели персики, внутри которых сидели косточки размером с кулак, в Красноярске на балконе губернаторского дворца ястреб рвал голубя, красиво окропляя кровью мрамор, а в Индонезии с дерева кеппел осыпались плоды – такие душистые, что пот человека, который их попробовал, приобретал запах фиалок.

 

Эпилог

В больнице меня продержали два месяца. С учетом поломок в моем организме – не слишком долго.

В первую неделю Оля каждый день навещала мое скорбное пристанище. Мы нежничали и мило капризничали – часто женщины невольно переносят на больных свои материнские инстинкты, начинают с ними сюсюкать и в слове “хорошо” делать сразу три фонетические ошибки, заменяя “ха” на “ка”, “эр” на “эл”, а шипящую на свистящую, что здорово утомляет, но лютка знала меру и ее дочки-матери меня ничуть не тяготили. Потом дела с диссертацией потребовали присутствия Оли в СПб, и она стала появляться лишь по выходным, что тоже было к лучшему – в конце концов мармеладом нашей безмятежности можно было и объесться. Выходило так, будто обстоятельства услужливо прогибались и сами складывались вокруг нас наилучшим образом – в этакую, что ли, угодную реальность.

Трижды приезжал Увар, причем один раз с Белобокиным, который, пыхнув в больничном туалете мастырку, десять минут читал нам наизусть из Тютчева. Было там, конечно, и про роковые минуты мира, и про застолье с всеблагими, и так это пришлось к месту, так тихо на душу легло, что… Словом, меня пробило. Черт возьми, я сделался слезлив, как Горький!

Несколько раз заходил Капитан – говорил какие-то таинственные вещи о Священном Граале и Алатырь-камне, под которым скрыта вся сила русской земли, о враге, который не дремлет, а попросту спит, о том, что жизнь – это способ нахождения формы для своих дарований во времени, и тут же, как запредельщик запредельщику, комментировал текущие мировые события. А события были что надо. Мощные события. Впрочем, они общеизвестны.

Ну а потом доктор Сольницев сказал, что на Медовый Спас он меня выписывает. (Медовый Спас! Год назад, как раз в канун Медового Спаса, я влип в эту историю. И вот теперь лицо земли катастрофически переменилось. Тогда, год назад, возможно ли было поверить, что это случится?) Правда, псковский асклепий сразу предупредил, что мои медицинские документы он отправит в Петербург, где меня поставят на учет в психо-неврологический диспансер, и в дальнейшем мне, возможно, придется какое-то время походить в дневной стационар, чтобы тамошние врачи меня понаблюдали. Похоже, я невольно дал доктору повод усомниться в своей психической состоятельности. Спасибо, что не пальнул мне в затылок из какой-нибудь лучевой пушки.

Доставить меня домой, на Графский, где Оля уже готовила к моему возвращению луковый пирог и где ворона сидела на тополе в ряд с воронятами, вызвался Капитан – ключица и ребра срослись, так что грудь мне распаковали, голова тоже была уже без повязок и швов, но нога оставалась загипсованной, а значит, трястись несколько часов до СПб поездом было бы для меня сущей пыткой.

Благодарно махнув на прощание рукой милосердной Олесе, с которой меня доверительно сблизила больничная “утка”, я неуклюже погрузился в оливковую “Тойоту” и сказал: “Поехали!”

В небе сияло августовское солнце. Дети, как поросята, искали на газоне каштаны. Дворняга обнюхивала фонарный столб.

Оказавшись на свободе, я остро ощутил потребность удостовериться, что мир и впрямь реален, что он составлен из вещества, а не из проделок памяти и чистой, на разрыв натянутой материи воображения. В голову не пришло ничего лучше, нежели попросить Капитана прежде, чем отправиться на трассу, заглянуть в берлогу духа, в средоточие вселенских перемен, в скромнейшее АОЗТ по одурачиванию и возмездию, короче – в “Лемминкяйнен”.

Кособокий домишко стоял, разинув все свои окна.

На Анфисином лице при виде меня отразилась буря чувств, которую покрывало все же, как покрывает бурю свод небес, нечеловеческое счастье; Василий, отложив молоток на усыпанный шляпками гвоздей брус (опять нашкодил высунувшийся из Василия дурак?), сдержанно, но крепко пожал мне руку; Артем, не погнушавшийся спуститься из компьютерной кельи в прихожую/приемную, предложил кружку укутанного пеной капуччино, а зеленоглазая Соня и вовсе отважилась поцеловать меня в выбритую по случаю выписки щеку. Милые, милые, как я рад был вновь их всех узреть!..

Василий помог мне подняться по лестнице, и, опираясь на костыли, я поскакал вслед за Капитаном в его логово. На каждом скачке мир подтверждал свою реальность. Мы были – я, Капитан, костыли, безбашенный трикстер “Лемминкяйнен” и даже незримая в этот момент Оля со своим луковым пирогом, – мы были, а Америки не было. Не было настолько, что память о ней, о самом ее существовании, казалась досужей выдумкой. Ее не было ни во снах, ни в яви, ни в абсолютном, ни в относительном смысле, ни в плане действительного, ни в сфере символического, ни фигурально выражаясь, ни буквально привирая – никак.

В кабинете Капитана на месте туркменских лягушек парили в зеленоватой воде аквариума среди декоративных скал и колышущихся нитей водорослей невиданные рыбки. Только теперь я смог их толком рассмотреть – бирюзово-золотистые, размером с детскую ладонь, все в мелкой искрящейся чешуе, с пылающими алыми плавниками и двумя горизонтальными перламутровыми полосами по узкой, как у флейты, тушке. Ни дать, ни взять гений чистой красоты. Не хуже африканской бронзовки Dicronorrhina derbiana. Глаза рыбок были желты, морды вытянуты, костисты и угрюмы, рты то и дело разевались и захлопывались, гоня сквозь жабры насыщенную кислородом воду.

Что-то я уже думал по поводу затеи Капитана прежде, что-то думал…

– Тебе не кажется, – спросил я, вспомнив наконец о причине своего беспокойства, – что выводить породу певчих рыбок – это как раз и значит – покорять небеса?

– Наверное, ты прав, – с печальной улыбкой вздохнул Капитан. – Есть вещи, которые не по зубам даже бивням, вроде нас. Может, пора все к черту бросить?

Он подошел к мерцающей грани аквариума, взял с полки баночку с мотылем и кинул щепотью разом встрепенувшимся тварям корм. В воде взвилась живая кутерьма. Блики переливчатого света заиграли на спинах и боках метущихся чертовок, чешуя их рассы2пала снопы цветных искр, ходуном заходили струны задумчивых водорослей. Не давая опуститься мотылю на дно, рыбки хватали выпяченными губами извивающиеся, медленно оседающие кровяные колбаски, рвали их друг у друга из пасти, закладывали резкие, крутые виражи и вновь устремлялись на добычу. Подсветка была крайне удачной – радужное зрелище меня заворожило. Правда, длилось оно от силы секунд двадцать – до поры, пока не был пожран последний мотыль. Потом переполох утих и водяная жизнь вновь сделалась неторопливой, мерной, настроенной на бестревожный лад.

Капитан еще раз улыбнулся, щелкнул ногтем по стеклу…

И тут рыбки запели.

Версия для печати