Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Октябрь 2005, 8

Американская дырка

Роман

Вместо эпиграфа

Сергей Анатольевич, мы хотели бы поговорить с вами на разные темы для специального издания, посвященного выходу фильма С. Дебижева “Два капитана – 2”, в котором вы играете одну из главных ролей. Возможно ли это сделать сейчас?

– Сейчас нет, а минут через десять – можно. Дело в том, что через десять минут закончится мой индивидуальный цикл перемещения солей животного происхождения в мозг из печени. Таким образом, в данный момент я контролирую обмен веществ в моем организме, и, если вы будете говорить со мной в это время, я за себя не ручаюсь.

(Прошло 10 минут. Взгляд Курехина приобрел некоторую осмысленность, и мы решили попробовать еще раз.)

– Сергей Анатольевич, в одном из интервью вы сообщили, что вы – ошибка природы. Что вы имели в виду?

– Дело в том, что природа в моем лице пыталась сделать курицу. Все мои повадки – куриные. Хотя иногда бывают странности. Я, например, время от времени начинаю рыть нору в земле, что, насколько я знаю, курицам не свойственно, а свойственно скорее лошадям.

– Нам кажется, что ваш способ отвечать на вопросы – это попытка увильнуть от ответа. Очень хотелось бы услышать от вас что-нибудь искреннее.

– Я постараюсь быть предельно искренним.

– Тогда мы хотели бы поговорить о политике. Каково ваше отношение к активизации коммунистов в стране?

– Коммунисты – очень милые и симпатичные люди. Только хари у них противные. Я, правда, не совсем понимаю, чего они хотят, но сразу видно, что они настоящие патриоты чего-то.

– Крайне любопытно. В таком случае вы можете сказать что-нибудь о Жириновском?

– Жириновский – тоже очень милый и симпатичный человек. Играть роль полуидиота его заставляют. Скорее всего – это Бурбулис. Фамилия Бурбулис этимологически связана с именем Карабас Барабас, в свете чего сразу становится видна его сущность. А от сущности до бытия – один шаг, как любил говорить покойный Хайдеггер. Проблемная линия Маркс—Энгельс—Бурбулис—Карабас Барабас еще ждет своего исследователя. Кстати, мне недавно сказали, что Маркс и Энгельс – не муж и жена, а три абсолютно разных человека.

– После того, как вы в одном из номеров “Огонька” нелицеприятно отозвались о Невзорове, изменилось ли ваше отношение к нему?

– Я не совсем понимаю, зачем он ведет эту ужасную программу. По-моему, его тоже заставляют. Это происки либо евреев, либо педерастов. То есть происки либо крайне правых реакционных сил, либо крайне левых прогрессивных, точно не помню. Либо крайне средних. Мне кажется, что ему лучше подошла бы роль ведущего какой-нибудь другой программы, например, “Бурда Моден представляет”.

– Сергей Анатольевич, а вы хоть приблизительно представляете, что на самом деле происходит в нашей стране?

– Мне Гребенщиков говорил, что наша страна куда-то идет. Кстати, он возглавил движение по переносу столицы из Москвы во Владимир. Только таким путем можно восстановить Россий-скую государственность и Святую Русь. Меня он обещал назначить Великим князем.

– Вы христианин?

– Да, я – православный, хотя всю свою жизнь посвятил кабалистике. Дело в том, что я нашел ошибку, которую допустили Раймонд Луллий и Альберт Великий при создании Голема. До этого все мои попытки создать Нового Человека приводили меня к созданию Вечного Жида. Кстати, Карл Маркс тоже был Вечным Жидом. Я проследил движение ВЖ (Вечный Жид) в истории. Но в истинном свете я увидел его только в наше время. И долго стоял перед этой тайной, пока не понял, что Вечный Жид – это я. С этого момента я постиг, что Космос – един и что совсем не обязательно исследовать макрокосмос, как это делает вся современная космонавтика. Мы сконструировали космический корабль и отправили его в микрокосмос, то есть во внутренний духовный мир человека. Корабль пилотируют две курицы – Мышка и Пышка. У нас в планах запуск искусственного спутника души. В процессе исследований нам удалось расщепить духовный атом. Таким образом, мы вплотную подошли к созданию духовной атомной бомбы.

– А кто это “мы”?

– Я, Псевдо-Дионисий Ареопагит, Наполеон и Гоголь.

– Ваше любимое чтение?

– Некрасов. По чувству юмора с ним может сравниться только Тарас Шевченко, но юмор у Некрасова более изящный. Также очень люблю Борхеса, Розанова, Шестова. Достоевского люблю за невменяемость и мощную многозначительность, прости, Господи, мои прегрешения. Пикуля не люблю, тяжел для понимания.

– Любимый композитор?

– Каравайчук. А вообще-то любимых композиторов много. Терпеть не могу только Шостаковича. Сумбур вместо музыки. Да и двух шипящих, согласитесь, многовато для одной фамилии. Кстати, Сталин тоже его недолюбливал, а у него, как всем известно, был довольно тонкий вкус.

– Собираетесь ли вы в ближайшее время где-нибудь гастролировать?

– Недавно меня пригласили в Италию, то ли на работу, то ли на излечение, я так и не понял. И еще я готовлю новую программу для Франции. Называется она “Бородино-II”. В этой программе я попытаюсь расквитаться с французами за все.

И еще два слова о фильме “Два капитана – 2”. Фильм, по-моему, художественный. Он рассказывает о том, что Мао Цзэдун и Чан Кайши были сиамскими близнецами, а не китайскими, как считали до сих пор. Начинается он со сцены концерта “Рок против оргазма”. Цель фильма – доказать, что оргазм присущ как живой, так и неживой материи. Это практически все, что я помню. Извините, но мне уже пора идти копать.

Из интервью

 

Глава первая. ДРУГОЙ

 

1

Меня зовут Евграф. А фамилия моя – Мальчик. Так уж не повезло, что делать… Имя комическое, и поскольку речь дальше пойдет о вещах серьезных, постараюсь впредь упоминать его как можно реже. Тем более, это нетрудно. И все же… И все же прошу запомнить: Евграф Мальчик. Герои не должны быть безымянными.

Теперь о деле.

Еще в законах Ману сказано, что женщины падки на удовольствия, капризны по природе, лишены естественных привязанностей, не ведают священных правил и молитв, да и вообще они – сама лживость. Поэтому тот, кто убьет женщину или корову, – несет одинаковое наказание. Не стоит удивляться, что ничему хорошему эти чертовки научить не могут. К тому же от них мы узнаем, что иногда храпим.

Словом, обольщаться на их счет нет повода. Но последняя стрекоза, бронзовая лютка с прозрачными крыльями, та, что свела меня с Курехиным спустя четырнадцать лет после его смерти, была не чета остальным. Такую, пусть она и провинилась, нельзя отшлепать даже ромашкой.

Она была небольшой и изящной, как резная шахматная фигурка (кажется, это из Олеши), сам Микеланджело не нашел бы, что отсечь у нее лишнего: волосы – цвета светлого янтаря, грудь маленькая и тугая, кожа немного смуглая и словно бы звенящая, а глаза… глаза серо-голубые, причем серого больше было в радужке левого, а голубого – в радужке правого. Странные глаза. Она утверждала, что и видит ими по-разному: левый видит все, как есть, а правый присматривает за полетом слов и звуков и различает их цвета. Приведись ей оглохнуть – не дай Бог! – она могла бы речь и музыку просто смотреть, как смотрят на цветистую, бьющуюся общим пульсом толкотню бабочек над лугом. Кроме того, спала она всегда на животе, получать удовольствие предпочитала сверху, отлично готовила луковый пирог, умела говорить комплименты, знала, когда это нужно делать, и своим умением-знанием пользовалась. А звали лютку Оля.

Да, чуть не забыл. Под левой ключицей она носила татуировку – пеструю змейку, маленькую, но такую яркую, что на нее садились пчелы.

С детства Оля жила по разным людям: то с родителями, то у бабушки с дедушкой, то у другой бабушки в Белоруссии, то у тетки в Москве. У нее не было единого, цельного детства, их, детств, было много, причем одно вовсе не являлось фрагментом или продолжением другого – каждое она считала самоценным. Для того чтобы так случилось, она должна была научиться ни к чему не привыкать. И она научилась. Научилась быть не то чтобы равнодушной, но сдержанной. Отсюда навык принимать самостоятельные решения. Теперь ей было двадцать пять, и она была неотразима – красавица, умеющая скрывать свои мысли. Сказать по чести, мне бы очень хотелось стать самоценным куском ее жизни. И не только потому, что мне нравилось жить с ней под одним одеялом. Как говорил манерный щеголь Энди Уорхол: красота совершенно не связана с сексом – красота связана с красотой, а секс связан с сексом. Не слишком оригинальная мысль, но в целом верная. Если только под красотой иметь в виду категорию соответствующего порядка, а то Уорхол, например, считал красотой расползшийся по миру, как колорадский жук, “Макдоналдс”, куда порядочные люди заходят только отлить.

По молодости лет Оля не знала, кто такой Курехин. То есть где-то в нижних слоях ее памяти мерцало смутное представление о виртуозном питерском проказнике, но живьем его в те славные времена она не видела, а потому и признать в обратившемся к ней почтенном крекере давно похороненного героя никоим образом не могла. Так, напоминает кого-то – не то из области кинофабрикатов, не то из девичьих снов.

Другое дело – я. Школьником однажды угодил я на дикий концерт, полулегально громыхавший в одном из центральных ДК, и воочию видел (слышал тоже), как Гребенщиков грыз на сцене гитару и пилил ножовкой скрипку, Болучевский дул в свою дудку, анемичный Сева Гаккель возил смычком по виолончели, а за ними, фоном, кто-то еще, кого я не запомнил, производил извержения и каскады всевозможных звуков (впоследствии люди, исполнявшие партии на импровизированных инструментах, получили солидное название “дребездофонисты”). Предводительствовал вдохновенными варварами Сергей Курехин, который, сняв с рояля крышку, играл на голых струнах ксилофонными молоточками. Как только весь этот чудесный кавардак немножечко стихал, Драгомощенко тянулся к микрофону и начинал читать меланхоличные, тут же проходящие сознание навылет стихи, что-то вроде:

Как знать, в какие часы, в какие годы обретаешь себя,

остывая беспечно в веренице смутных вещей.

Так я впервые увидел Курехина. Это было… в общем, в прошлом тысячелетии. В ту пору еще не изобретена была даже “Поп-механика” и маэстро приходилось думать, как заработать на жизнь, поэтому он был вынужден то служить концертмейстером в студии пантомимы при ЛИСИ, то давить клавиши органа в костеле на Ковенском. А после того, как он, явившись в телевизоре, растолковал нам с помощью наглядных средств, что Ленин – гриб, его узнала вся страна.

Тогда он уже завел ключом своей фантазии пружинку беззаботной “Поп-механики”, но вместе с тем продолжал (при всей неугомонности натуры, начатых дел он не бросал) сниматься в кино, придумывать невероятные проекты и сочинять музыкальные треки для ленфильмовских лент. Он регулярно и непринужденно устраивал затейливые мистификации – обаятельный бедокур, он, уподобляясь провидению, отчаянно провоцировал людей на поступки или хотя бы на подобия поступков, никому не позволяя прозябать в грехе уныния. В плане широты жеста и безумия порыва он мог позволить себе все. Он был гением провокации.

Однажды на фестивале нонконформистского искусства в итальянском городе Бари, где покоятся мощи Николая Чудотворца, он пригласил выступить вместе с “Поп-механикой” в зале местного театра хор женского монастыря. Сперва Курехин относительно невинно терзал рояль, который тем не менее вряд ли ожидал подобного глумления над своей королевской особой, и эксцентрично дирижировал монашками, а после нанятый загодя конюх вывел на сцену огромного жеребца. Жеребец впервые оказался в театре и оттого, должно быть, сильно возбудился. Девственницы в ужасе заверещали, и тут на сцену выскочил некрореалист Чернов и стал рвать зубами мертвого осьминога. Публика была в восторге.

Потом на открытой сцене берлинского Темподрома он выступил с Дэвидом Моссом, который под аккомпанемент ревущей “Поп-механики” (десяток саксофонов, два ударника за двумя установками, несколько утыканных заклепками хэви-металлистов с гитарами наперевес, etc.) в стиле провокативного пения выл что-то на нескольких – попеременно – языках, а вокруг него под началом Африки кружились ряженые русские озорники-перфомансисты с букетами цветов и живыми визжащими поросятами в руках. Определенно, Курехин по-своему любил животных.

Затем Курехин устроил грандиозный спектакль в “Октябрьском”, который (спектакль) в режиме живого времени транслировали по ТВ на всю Россию. “Гляжу в озера синие” – так называлось представление. На сцену, где бродило стадо гогочущих гусей, вывезли спеленатую бинтами из серебряной фольги мумию и начали ее неторопливо распеленывать. В результате перед публикой с грушей микрофона в руке появился мурлыкающий Эдуард Хиль – на тот момент и вправду арт-покойник. Курехин как бы давал ему вторую жизнь. Там много еще было всяких безобразий, которым, без сомнения, удалось бы подыскать соответствующий ряд в сфере символического, если бы только сам Курехин не заявил, что ничего, кроме позитивной шизофрении, в этом проекте не было и нет.

Позже, подыгрывая на думских выборах Александру Дугину, он совершил публичный жест и, как положено радикальному художнику, вступил в радикальную национал-большевистскую партию. Получив из рук польщенных отцов-основателей билет за номером 418, он закатил концерт-мистерию в черно-багрово-огненных тонах – на сцене раскачивались на качелях ведьмы, вальсировали центурионы, а на крестах заживо горели грешники.

Возможно, я путаю порядок событий – сути это не меняет.

Продолжать перечень его артистических подвигов и великолепных сумасбродств (были еще истории с тринадцатью арфистками, военно-морским оркестром, Обществом духовного воспитания животных, постановкой “Колобка” в Балтийском Доме, после которой присутствовавший в театре Алексей Герман вздохнул печально: “Мне пора уходить из профессии”, предложением Ростроповичу выступить в Кремлевском дворце дуэтом, но только Ростропович должен играть на рояле, а он, Курехин, на виолончели и проч.) бессмысленно и даже вредно – слова все равно не могут выразить всю полноту невыразимой действительности, потому что сами же без умысла обкрадывают ее, как фотография, которая, копируя мир, тут же лямзит у него третье измерение. К тому же и у самого Курехина с объективной действительностью отношения были далеко не самые прозрачные. Словом, описывать его бесчинства бесполезно, поскольку они затмевают любое описание. (Когда я дал послушать Оле “Ибливого Опоссума”, она сказала, что комната ее стала зеленым аквариумом, по которому в подвижных, колыхающихся бликах света шныряли угри, мурены и каракатицы, а “Воробьиная оратория” попеременно оборачивалась то мусорной вьюгой из конфетных фантиков и тополиного пуха, то звездопадом, прошивающим лиловое ночное небо.)

В аморфном теле питерского моллюска, того существа, что сидит в лощеной ракушке СПб, чувствует, переживает, пудрит носик и делает это обиталище живым, Курехин был особым и очень важным органом, отвечающим за качество и поражающую силу его (моллюска) чернильной бомбы (допустим, брюхоногие пускают такие бомбы), его завораживающего иллюзиона странностей. Чего он мог бы пожелать еще? Залезть в рояль и там похрюкать? Так он уже и это делал. Он даже дирижировал ногами. Что дальше? Ничего. По крайней мере на ниве арт-провокации. Здесь он достиг предела – как выпущенный из жерла снаряд, он вдребезги поразил цель. Но цветная кровь прирожденного мистификатора, проворно клокотавшая в его аорте, не давала ему покоя, более того – вопреки всякой позитивной шизофрении требовала в деле строительства личной истории известной логики. Чтобы, не повторяясь, сделать что-то сверх сделанного, надо было начать все сызнова, надо было, положась на законы небесной баллистики, рассчитать новую траекторию полета, дабы невзначай не угодить в одну и ту же цель дважды, поскольку дважды пораженная цель, как дважды повторенная шутка, разом свидетельствует о недостатке вкуса, ограниченном арсенале возможностей и наличии пристрастий маниакального свойства. Кому приятно знать о себе такую дрянь?

Именно поэтому, должно быть, он заблаговременно придумал себе редкую сердечную болезнь и вскоре умер, ушел в объятия загробной зги. О том, что он остался жить, не подозревала даже жена Настя. Бог ему судья.

2

Такова предыстория. Дальше начинается собственно история.

Оля была аспиранткой на кафедре металлогении в Горном институте, хотя к лицу ей больше бы пошли гуманитарные дисциплины. Что-нибудь вроде скандинавской филологии. Вероятно, кочевое детство и определило впоследствии выбор профессии: ведь геолог, в сущности, тот же номад, только сделанный из вторсырья, восстановленный, что ли. С нукером Чингисхана геолог соотносится, примерно как белуха с белугой, поскольку он, как и прочие киты-дельфины, определенным образом вернулся в исходную стихию жизни с уже обретенной суши. Оттого теперь приходится периодически всплывать за глотком атмосферного кислорода. Впрочем, Оля все-таки вела по преимуществу оседлый образ жизни и, не торопясь, писала кандидатскую (что-то о докембрийских комплексах Балтийского щита по результатам сверхглубокого бурения), так что урочное время проводила не в поле, а в библиотеке или институтской лаборатории, где мудрила над колбасками керна. Ну а неурочное… На него претендовал я.

Мы познакомились 4 апреля 2010-го, на Пасху. Тогда мне довелось попасть в случайную компанию – заехал к одному не очень близкому приятелю-медику за баночкой эфира (я занимаюсь тем, что составляю на продажу коллекции жесткокрылых и художественные композиции из них же – работа по сбору материала сезонная, лучше подготовить все заранее) и напоролся на застолье. Гостей было человек восемь, все сидели в комнате, увешанной тяжелыми вялыми коврами, как в утробе шемаханской сакли, и я никого, кроме хозяина, практически не знал.

Ее я заметил сразу (отнюдь не из-за озорно горевшей под ключицей змейки, хотя из-за нее, пожалуй, тоже) и, помню, удивился, что она, явно находясь в приятельской компании, была при этом решительно ничья. На столе среди ломтей кулича, бутылок вина и скоромных закусок стояли два блюда с крашенками и писанками, так что вскоре гости, как водится, стали биться. На своем краю стола победил я, на другом – она. Мы сошлись, и она, коварно скосив удар, тюкнула носиком своего яйца моему отчасти вбок. Разумеется, мое – хрустнуло. Я не обиделся, но мстительно подумал, что по повадкам она похожа на тургеневскую девушку, год отработавшую на панели. Стоит ли говорить, что я ошибся? Она скорее походила на тех невиданных райских птиц, которые питаются нектаром и росой, всю жизнь проводят в воздухе и даже не имеют ног, из-за чего самке приходится высиживать потомство на спине самца. Да и умирать они улетают на третье небо, откуда на землю не осыпаются перья.

Вообще часто так выходит, что людей поначалу принимают не за тех, кем они являются в действительности, а за тех, кого они в себе сами видят. Бывает, люди думают о себе хуже, чем следует, и это неприятно, пока не поймешь, что они – а вслед за ними и ты – ошибаются. Бывает, люди без ясного основания видят себя в лучшем свете, и это подчас тоже сбивает с толку. Обычная история. Скажем, вы встречаетесь с человеком, в котором сто двадцать килограммов живого веса, но если он этого не замечает, если ему все равно, то и вам плевать. Может, в нем все сто сорок – вам-то что?

В тот день мы с Олей только невинно похристосовались, однако я попросил номер ее трубки, и она без колебаний мне его дала. Назавтра мы до полуночи таскались по разным клубам и кафешкам, пили коньяк, угощали друг друга изысканными беседами, делились вкусами и со значением смотрели друг другу в глаза. А после третьей встречи мы уже были полноценными любовниками – с тех пор я ношу на теле ее легкий чистый запах, а во рту – вкус ее мерцающей помады, которой, видно, обречен питаться, пока у женщин существуют губы.

3

Стоял август, канун Медового Спаса, когда мы с Олей, сидя на Большой Конюшенной под зеленым зонтом с ламбрекенами, пили “Утреннюю росу”, разведенную грейпфрутовым соком. За день до того мы вернулись с Череменецкого озера, где все выходные в теплой компании провели на даче моего приятеля, до того барственного, что, когда он приезжал в деревню, на колени падали даже коровы. Там между купанием, шашлыками и копчением загодя отловленной на Мальцевском рынке форели я поймал двух жужелиц-гортенсисов, фрачника и черного елового дровосека, такого здорового и усатого, что он едва уместился в пустой сигаретной пачке, где неугомонно шуршал и поскрипывал, пока я наконец не уморил его добытым еще на Пасху эфиром. Так вот, мы сидели за уличным столиком на Большой Конюшенной и ждали одного типа, для которого Оля состряпала какую-то научную халтуру.

Никогда прежде ни этого, ни какого-либо другого из ее заказчиков я не видел – не очень-то хотелось, – но тут так вышло, что из-за поездки на Череменецкое озеро Оля не сдала работу в срок и теперь, имея повод для чувства небольшой вины, не могла отказаться от встречи, хотя мы собирались с ней проведать в Приморском парке гастролирующий китайский инсектарий.

Вскоре рядом с моей потрепанной “десяткой” припарковалась новая “Тойота”, похожая на мокрую оливку, поскольку даже стекла у нее были тонированы под цвет полированного кузова, – последний писк желтой инженерной мысли, – из выхлопной трубы этой штуки, кажется, пахло духами. Почти беззвучно, словно книга, открылась и закрылась дверь “Тойоты”, и к нашему столику направился бородатый кекс, отдаленно напоминающий Карла I с портрета Ван Дейка и всех рембрандтовских ночных дозорных сразу (фасонистая эспаньолка и разлетающиеся в стороны усы). При этом он был в темных очках, шортах и оранжевой футболке с жирной надписью “Другой”. На лице его блуждала рассеянная улыбка; благодаря породистому худощавому сложению и легкости движений он явно выглядел моложе своих лет.

“Эспаньолка” поздоровался с Олей и протянул руку мне.

– Сергей Анатольевич, – представился он и снял очки.

– Евграф, – сказал я и зачем-то добавил: – Евграф Мальчик.

– Как же, как же, – сказал он. – Знакомый номер.

Я пожал ему руку, заглянул в глаза и разом смешался.

Ничего как будто не произошло, но я вдруг сбился с толку подчистую. Так уже случалось прежде. Скажем, когда я в детстве пробовал решить логическую тарабарщину про птичников. Попробуйте сами. В некотором царстве в некотором государстве живут семь любителей птиц. И фамилии у них тоже птичьи. Причем каждый из них – “тезка” птицы, которой владеет один из его приятелей. У троих птичников живут птицы, которые темнее, чем пернатые “тезки” их хозяев. “Тезка” птицы, которая живет у Воронова, женат. Голубев и Канарейкин – единственные холостяки из всей честной компании. Хозяин грача женат на сестре жены Чайкина. Невеста хозяина ворона очень не любит птицу, с которой возится ее жених. “Тезка” птицы, которая живет у Грачева, – хозяин канарейки. Птица, которая приходится “тезкой” владельцу попугая, принадлежит “тезке” той птицы, которой владеет Воронов. При этом у голубя и попугая оперение светлое. Вопрос: кому принадлежит скворец?

Словом, так случалось, когда я на ходу врезался в полный бред. Когда и вправду немудрено смешаться. Я его узнал. Сразу и без колебаний. Хотя понятия не имел: как такое может быть? Собьешься с толку поневоле.

Как отметил Конрад Лоренц, обычно, оказавшись в замешательстве, в ситуации внутреннего противоречия, человек, подобно другим зверюшкам, находит облегчение в каком-нибудь нейтральном действии, в совершении чего-то такого, что не имеет отношения ни к одному из борющихся в нем двойственных мотивов, но, напротив, позволяет продемонстрировать свое безучастие к их противоборству. На языке науки это называется смещенным действием, а на человеческом языке – жестом смущения. Большинство моих знакомых в случае замешательства в ситуации любого душевного конфликта делают одно и то же – достают сигареты и щелкают зажигалкой.

Я закурил и отхлебнул из стакана “Утреннюю росу” с грейпфрутовым соком.

Оля тем временем раскладывала на столе какие-то бумаги и кратко комментировала их содержание. Там были мудреные схемы, геологические колонки и просто текстовые распечатки в формате нумерованных списков – короче, самая что ни на есть ученая лабуда. Что тут могло его заинтересовать?

– А что, – подкупающе улыбнулся четырнадцатилетний покойник, – золотоносного оливинового пояса, к которому прожег дыру инженер Гарин, действительно, нет?

– Как и волшебной дверцы в каморке папы Карло. – Оля вернула собеседнику невинную улыбку.

Надо сказать, она отлично владела техникой беззащитного взгляда – бывает, спросит: “Нет ли у тебя лимона к чаю?” – и так посмотрит, что сердце замирает от нежности и умиления. Очень сильное оружие. По счастью, она им пользовалась не сознательно, а интуитивно, что значительно повышало его поражающую силу, – хотелось тут же Олю погладить и прижать к груди, и вместе с тем сама мысль об этом выглядела святотатством.

Порой, после опустошающих приступов пресыщенности (хотя ничем особенно, казалось бы, по жизни не злоупотребляешь), когда срываешься с объезженной лошадки на карусели ежедневной тщеты, остро хочется такого влечения, которое нельзя осуществить ни одним из опробованных доселе способов, ни телесным, ни интеллектуальным – никаким. Возможно, в этом желании есть что-то близкое к религиозному чувству, но что мы, такие маленькие, можем знать об этом? Иногда мне кажется, что в образе Оли я подобное влечение обрел.

– Выходит, никаких… м-м-м… интригующих сведений о залежах драгметаллов в недрах сверхглубокое бурение не дало?

– Почему же? Дало. – Оля, пролистав бумаги, выдернула нужную страницу. – Вот, пожалуйста… В Кольской скважине на глубине от девяти с половиной до десяти с половиной километров неожиданно была обнаружена золото-серебряная минерализация трещинных структур. Золотого оруденения такого содержания в этом районе никто не ожидал. Однако о промышленной разработке в данном случае говорить не приходится – рентабельность добычи с таких глубин золотоносной породы, да и любых других уникальных рудных ископаемых, очень проблематична. Чтобы это предприятие стало коммерчески целесообразным, надо использовать какие-то новые, неизвестные сейчас технологии.

Слышать от глазастой стрекозы лютки столь причудливые речи мне прежде не доводилось. Поэтому, наверно, в моем сознании они с ее обличием не вязались, как не вяжется мороженое с вполне, казалось бы, полезной штукой – чесноком. Впрочем, я в тот момент был увлечен другим – исследовал украдкой “Эспаньолку”.

– А если бы вдруг напоролись на жилу чистого золота? Толстую, метров в десять? Или в сто?

– Таких не бывает. – Оля со всей убежденностью специалиста по металлогении снисходительно улыбнулась.

– Это приговор? – не унимался покойник. – Если, скажем, на глубине четырнадцати километров такая жила будет обнаружена, горняки рассмеются?

На столе лежала моя пачка сигарет; Оля поставила ее стоймя и наподдала пальчиком. Что-то в вопросе “Эспаньолки” все-таки ее смутило.

– Нет, это не приговор, – задумчиво созналась лютка. – Опыт сверхглубокого бурения практически всегда показывает расхождение реального и проектного разрезов уже с глубины двух-трех километров. Если честно, все давно привыкли, что полученные из сверхглубоких скважин материалы всякий раз становятся своего рода вызовом, поскольку свидетельствуют о нашем полном незнании состава и строения земной коры, не говоря уже о процессах, в ней происходящих. В разрезе той же Кольской скважины, к примеру, на глубине семи километров вместо предполагаемого базальтового слоя вскрыли гранитно-гнейсовый.

– Спасибо! – как-то сразу оживился и повеселел заказчик. – Значит, здесь можно вкручивать, как хочешь. Даже поперек резьбы. Я это и хотел узнать. – Он поиграл в руках очками. – А говорят еще, из Кольской скважины на проходе двенадцатого километра вылетел огненный дух из породы ифритов, покружил вокруг, потом взял курс на Москву и сгинул.

– Я слышала об этом! – рассмеялась Оля. – Думаю, это такой самобытный сверхглубокий фольклор.

На торцевой стене дома, смотрящей на финскую церковь, две спутниковые антенны были направлены радикально вниз. Должно быть, ловили новости из преисподней.

– Скажите, Сергей Анатольевич, – я раздавил, как вредную и злую тварь, в пепельнице сигарету, – вам никто не говорил, что вы похожи…

– На Карла Первого с холста Ван Дейка? – Он, видно, что-то уловил в моем взгляде, поэтому еще в полете ловко упредил и мигом перенацелил мой вопрос. – Говорили. Но я другой. – И Курехин выпятил оранжевую грудь, на которой был жирно начертан титр к этому кадру.

 

4

Потом он незаметно выудил откуда-то (ни сумки, ни бумажника у него в руках не было) визитку с джокером у левого края и протянул мне. На бежевом прямоугольнике, матовом и почему-то прохладном на ощупь, я прочитал:

Закрытое акционерное общество

«Лемминкяйнен»


Абарбарчук

Сергей Анатольевич

Генеральный директор

   Адрес
   факс
   тел.

Адрес, факс и телефон на карточке были псковскими. Подумав, Абарбарчук забрал у меня визитку и написал на ней номер мобильной трубки. Пока он это делал, я рассмотрел японскую оливку: регион на номерном знаке тоже стоял псковский – 60.

Вот, значит, как. Он, стало быть, нырнул в провинцию, в глубинку и там таился. Поначалу, видимо, совсем в дыре, в каком-нибудь уездном захолустье, где-нибудь в Пустошке или спустился на самое что ни на есть глухое Дно… Ну да, в столицах он инкогнито не прожил бы и пары суток. А так – отрастил волос на лице и даже имени менять не надо. За именем-то, что ни говори, ангел-хранитель стоит, а за фамилией – никого, кроме дедо2в. Их, впрочем, тоже обижать не стоит. Потому я до сих пор и Мальчик.

– Туристическим бизнесом промышляете? – Я щелкнул ногтем по не очень внятной визитке. – Путевки в зеленую Калевалу и ледяную Похьолу?

– Ошибаетесь, – сказал Абарбарчук-Курехин. – Мы по другой части. Девиз нашей фирмы: “Розыгрыш – другу, кара – врагу”. Пикантная работа.

– А почему же “Лемминкяйнен”?

Ветер сдул со стола один из Олиных листков, но Сергей ловко попрал его сандалетой и водворил на место.

– Потому что он – трикстер безбашенный. Редкой несуразности персонаж – мусорный какой-то. За что ни возьмется, все у него вздор выходит.

– Не вижу логики, – не увидел я логики и вдохнул вновь налетевший ветер.

– В свое время на углу Фонтанки и улицы Ломоносова поставили на капремонт дом, – с готовностью пояснил Курехин. – Один год на нем висел баннер – мол, строительно-ремонтные работы здесь осуществляет фирма “Лемминкяйнен”. Тогда меня это здорово позабавило. Конторе с таким названием нельзя доверять дело строительства, ей можно доверить только дело разрушения. Я оказался прав. После “Лемминкяйнена” там лет пятнадцать были руины, а теперь – какой-то банковский центр. То есть тоже гиблое место.

– Поучительная история, – согласился я. – Так чем же все-таки вы занимаетесь?

– Оказываем особого рода услуги. Как следует из девиза – мистифицируем друзей наших клиентов и караем врагов. С условием, конечно, – друг может быть любым, но враг – всегда прохвост. – Лицо Курехина осветила какая-то залихватская греза. – Мир полон несправедливости. Однако мелкой, но своевременной репрессией подчас можно предупредить большое злодейство. Уверяю вас, “Лемминкяйнен” – очень серьезная фирма. Мы организуем клиентам розыгрыши и неприятности на любой вкус и с отменным качеством – ассортимент у нас практически неограничен. Мы даже получили лицензию на производство несчастных случаев. Разумеется, стихийные бедствия и климатические катаклизмы находятся в ведении государственных организаций, но мы готовы довольствоваться малым. Курица, как говорится, по зернышку клюет. Мы можем в любой момент устроить человеку диарею, уронить его в люк, разрушить ему карьеру, заставить полюбить козла, замучить ночными телефонными звонками, несмертельно отравить мармеладом… Сценарной разработкой мероприятий у нас занимаются высококлассные специалисты. – Абарбарчук на миг задумался, как бы усомнившись в вескости своих слов. – Хотя, признаться, из-под полы мы можем предложить заказчикам и кое-что поосновательнее.

– А кто решает, что враг прохвост? – Иногда все же Оля изменяла своей привычной сдержанности и говорила то, что первым приходило ей на ум.

– С этим делом у нас все в порядке – полный волюнтаризм, – заверил лютку генеральный директор “Лемминкяйнена”, вновь надевая темные очки. – Я сам и решаю. Потому что достиг состояния максимальной реализации и теперь, собственно, уже не являюсь человеком в том смысле слова, который подразумевает… м-м-м… колеблющуюся индивидуальность. Я – трансцендентный человек, каким описывал его Генон. – Сергей посмотрел на меня, но глаз его за черными стеклами мне разглядеть не удалось. – Я уже оставил позади все состояния человеческого уровня существования и, можно сказать, умер. Следовательно, освободился и от свойственных всем этим состояниям специфических предрассудков и ограничений. Да и вообще от всех предрассудков и ограничений, каковы бы они ни были. – Курехин улыбнулся своей неповторимой улыбкой и обратился ко мне – именно и только ко мне: – Я открываю в Петербурге филиал. Если хотите, Евграф Мальчик, с нами поработать – милости прошу. Звоните.

С этими словами он собрал со столика бумаги, положил перед Олей смявшийся в кармане шортов конверт с гонораром, поблагодарил, раскланялся и сгинул в своей японской железяке.

Некоторое время мы еще сидели с люткой в тени зонта на раскаленной Большой Конюшенной. По улице ползли машины, от сидящей за соседним столиком старушки доносился запах жареных семечек, студент в синем фартуке сметал с терракотовой плитки тротуара окурки и всякий летний вздор. Я попытался расспросить лютку об этом… Абарбарчуке. Но ничего существенного она не сказала. Однажды он появился на кафедре металлогении в Горном (Оля там была одна: лето – пора отпусков и кочеваний в поле), вежливо поговорил о насущных нуждах академической науки и, сославшись на недоверие к Тенетам, попросил составить ему краткую справку о результатах сверхглубокого бурения в России и за ее пределами, с указанием странностей и всевозможных курьезов, с какими приходилось сталкиваться бурильщикам и геологам, а также дать список ведущих специалистов в этой области. Посулил денег. Оля справку добросовестно составила. Вот, собственно, и все.

Потом, допив “Росу” с грейпфрутом и оседлав мою “десятку”, мы доехали-таки до гастролирующего инсектария, и мне даже удалось втридешева купить у одного курносого китайца из обслуги нескольких дохлых жуков весьма экзотического вида: двух африканских пятнистых стефанорин, американского леопардового восковика, индонезийского рогача и – самая диковина – китайского ветвисторога. При этом все членики на лапках и усах у них были в полном комплекте – ну разве не удача? Отмочу в эксикаторе и распну на пробке.

 

Глава вторая. ПЕРЕКУЕМ ОРАЛА НА СВИСТЕЛА

 

1

Человеческая жизнь нелепа, суетна и загадочна. Взять хоть меня. Имея природную склонность к эзотерике, так что дома составилась даже кое-какая герметическая библиотека, закончил журфак, а зарабатываю на жизнь жуками. Метафизика, рептильный прагматизм и любовь к жесткокрылым, как клепки бочку, сложили человека, а уж каким ловким обручем все это стянуто – Бог весть.

Разумеется, я позвонил. Не то чтобы обрыдли будни, просто не было причин чураться перемен.

В “Письмах из Древней Греции” Генис сообщает, что, мол, память о первоначалах была законной частью повседневного опыта греков. Что же касается народов, пришедших им на смену, и в частности русских, то история для них растворяется во мглистом прошлом: чем дальше в лес, тем меньше мы имеем о ней представление. У греков наоборот: самой яркой страницей была первая. Они, как Лев Толстой, помнили себя с порога материнской утробы – каждый город чтил своего основателя, у каждого закона был свой творец, у каждого обычая – своя причина. С этой точки зрения мы здесь, в СПб, – сущие эллины. Город встал едва не в одночасье, и мы знаем (или думаем, что знаем) по чьей воле. Все местные призраки откликаются на имена, которые живым известны, у всех здешних традиций есть своя родословная, вплоть до Дня созерцания корюшки, учрежденного в девяносто шестом с легкой руки корюшковеда Звягина. Тут вообще как-то лучше с памятью.

Мимолетная встреча на Большой Конюшенной в канун Медового Спаса тоже достойна включения в анналы, поскольку именно ее, строго говоря, следует взять за точку отсчета в хронике самой грандиозной авантюры, известной человечеству со времен строительства Вавилонской башни.

Однако все по порядку.

Итак, я позвонил ему. Мы встретились под Лугой, на нейтральной полосе, в придорожном трактире с не то психоделическим, не то трансперсональным (уже не вспомнить, что там что) названием “Дымок”. Крыльцо едальни выходило прямо на Киевскую трассу, поэтому отыскать заведение было нетрудно.

Абарбарчук (чтобы избавиться от излишней рефлексии по поводу его истинной личности, впредь я буду называть Абарбарчука-Курехина просто Капитан – так будет лучше) – в тех же усах и эспаньолке – вкушал индейку с грибами, задумчиво орудуя чуть выдающейся вперед челюстью. Себе я заказал телятину в горшочке и стакан “Каберне”. Было так жарко, что вороны снаружи летали с открытыми клювами, а из земли дрожащим маревом поднималась тоска. Вероятно, следовало обойтись мороженым в клетчатом вафельном стаканчике, но пахло здесь так аппетитно, что легче оказалось поддаться и отведать что-нибудь, чем устоять.

– Вы страдаете химической зависимостью? – услышав о стакане “Каберне”, спросил Капитан.

– Нет, – нашелся я, – я ею наслаждаюсь.

На стойке, рядом с кассой, стояла широкая ваза с фруктами. В компанию розовощеких яблок, бледных китайских груш и ноздреватых апельсинов втерся косматый кокос, который, если смотреть на него с макушки, походил на злого трехглазого зверька. Я прибавил к заказу китайскую грушу и подсел за столик к директору затейливой конторы.

Еду и вино подали на удивление быстро.

– Я хочу с вами работать, – сказал я так решительно, будто в случае отказа готов был прибегнуть к шантажу.

– Прекрасно. – Конечно, он еще при первой встрече понял, что я его узнал, и, надо думать, был доволен моим таинственным молчанием. – Тогда вам следует пройти тестирование, а вслед за тем – инициацию.

– Инициацию?

– При поступлении на службу в “Лемминкяйнен” женщинам мы отсекаем фалангу мизинца, а мужчинам – ухо.

Я промокнул салфеткой губы и отхлебнул из стакана “Каберне”. В свое время на ТВ Капитан с необычайно глубокомысленным видом неоднократно пудрил людям мозги – если бы я этого не видел, то, ей-Богу, не понял бы, что он шутит. Впрочем, то, что он всю жизнь делал, шуткой все-таки назвать никак нельзя.

Поковыряв вилкой грибы (к ним, как и к братьям нашим меньшим, он, видимо, имел пристрастие), после умеренной паузы, в ожидании возможных с моей стороны уточнений Капитан спросил, какое качество в людях кажется мне самым скверным.

– Стяжательство и алчность. – Мне даже не потребовалось времени на размышление – давящиеся за копейку соотечественники, непомерно расплодившиеся вокруг, едва только Россию покрыла своей тушкой прагматическая “американская мечта”, меня достали. – Еще Фламель-философ говорил, что бо2льшая часть прегрешений ведет начало от жажды золота, которая прет к нам из донной слизи преисподней, и что алчность – корень всякого греха. Ведь жажда денег относится к разряду тех вещей, которые способны доставлять человеку как непомерную радость, так и огромное горе, что, как известно, в равной мере ослабляет разум.

Выслушав меня с большим вниманием, Капитан полюбопытствовал: что я, Евграф Мальчик, думаю о времени? Вообще о времени?

Мысленно я отправил его далеко – к инвалиду Хокингу, а вслух сказал, что не могу судить о природе этого предмета, так как недостаточно осведомлен о божественном замысле, но могу изъявить свое к нему (времени) сугубо личное отношение.

– Довольно и отношения, – милостиво согласился Капитан.

– Время – это такая медленная пуля. – Я отправил в рот кусок протомленного в горшочке мяса, вполне, надо сказать, приличного. – А вообще мне нравится, как просто и легко смотрел на то, что мы здесь называем временем, античный мир. Он не думал о свернутом, как свиток, небе, не думал о конце истории, не представлял его и потому не ждал. Античный мир помнил прошлое, жил настоящим и мало заботился о будущем, поскольку считал будущее как бы уже состоявшимся. Отсюда беспредельное доверие оракулу Аполлона Пифийского. Ведь пифия прорицала будущее как уже случившееся – оно уже есть, просто лежит за горизонтом, будто ионийский берег, просто человеку его пока не видно. Отсюда и тяга людей античности жить настоящим, сознавая, что самый интересный человек – тот, с кем я говорю сейчас, а самое важное событие в жизни – то, что происходит со мной в данную минуту.

Из этого наблюдения – о пифиях, прозревающих будущее во всю его длину так, будто оно всего лишь невидимая часть прошлого, – можно было бы сделать интересные выводы относительно способов манифестации “тонкого” мира в пределах мира “толстого”, но в данную минуту у меня почему-то отсутствовало всякое желание этим заниматься. Поэтому, полностью согласуясь с античным отношением ко времени, никаких выводов я делать не стал.

– И что? – поинтересовался Капитан. – Стяжательство там было не в чести?

– И да, и нет, – сознался я. – Вырождаясь, люди и цивилизации теряют способность к величию бескорыстного порыва и становятся меркантильными. При этом они всегда подчеркивают свое внешнее великолепие и богатство, как бы говоря, что, если бы дела их шли из рук вон плохо, разве им было бы настолько хорошо – им, таким великолепным и богатым? Античность тут, увы, не исключение.

Подавальщица с лицом товарища, лицом лесбиянки, принесла Капитану бутылку минеральной воды и стакан.

– Вы правы, – согласился он, за время моих витийств практически разделавшись с погребенной в грибах индейкой. – Но дело не только и не столько в корыстолюбии. В конце концов деньги можно зарабатывать и для того, чтобы иметь возможность бескорыстно жить внутри культуры, где, собственно, нам самое место.

Я не возражал. Также я ничего не имел против его следующей мысли: культура – это то, что придает жизни смысл. Культура – это когда человек добровольно делает что-то задаром ради того, что, в общем, не совсем осознает и что, как это ни странно, совершенно лишено смысла. С чем тут спорить?

– Однако о стяжательстве, – вернул Капитан разговор в покинутое русло. – Дело в том, что философия чистогана обманывает природу человека и, передергивая карты, производит подмену желаемого. А вот за это уже бьют.

По его словам выходило, что в меркантильном мире, где мерилом успеха становятся деньги и все имеет свою цену, человек, желающий утром получать на стол буженину с омлетом, а вечером – любовь женщины, сначала должен раздобыть к этому средства. Но во всякой вещи рано или поздно заводятся черви. Постепенно деньги, этот промежуточный агент, выполняющий функцию поставщика удовольствий, узурпируют свойство быть желаемыми и сами незаконно становятся предметом вожделения. Утоление жажды денег теперь – такая же потребность, как собственно утоление жажды. (Наглядно иллюстрируя свои слова, Капитан налил в стакан минеральной воды и тут же отпил половину.) То есть деньги превращаются в источник чистого наслаждения. Но именно этот путь – путь следования принципам чистого наслаждения – по преимуществу и является для человека самым роковым и гибельным. В качестве примера Капитан привел довольно дикий случай. Однажды в юности он угодил в наркоманский вертеп, где стал свидетелем необычайной сцены. Какой-то гусь в наколках никак не мог попасть себе иглой в вену – ни на руке, ни на щиколотке. Намучившись, он расстегнул штаны и заорал на весь притон: “Коза, иди сосать!” Откуда-то пришла “коза” и стала сосать. Оба знали, что это нужно только для того, чтобы надулась вена, в которую гусь не промахнется. Но ведь в пределах человеческого естества это чудовищный обман желаемого!

История меня впечатлила. Предложи мне навскидку добыть яркую картинку из юности, на память пришла бы деревенская старуха (лето, дача), утонувшая в глинистом пожарном пруду – ее зацепили багром, и тут же в воде поднялась кутерьма: разом от утопленницы во все стороны метнулись сотни присосавшихся водомерок, головастиков, жуков-плавунцов, водяных скорпионов и гладышей. Когда ее хоронили, гроб мимо овсов с васильками везли по проселку на кладбище, а бабы из грузовичка бросали в пыль еловые лапы – чтобы смерть, боясь уколоть ноги, не вернулась к живым.

– И что вы предлагаете? – решил я выяснить, к чему он клонит.

А предлагал он вот что. Искусство высшего порядка, если можно так об искусстве, заключается в попытке создания вокруг себя такой реальности, которая тебе угодна. В этой реальности ему, Капитану, не хотелось бы оставлять порок безнаказанным. Так в свое время шарлатанов лжеалхимиков, одолеваемых жаждой наживы, вешали на золоченых виселицах. Это было живописно и правильно.

– Мне кажется, – заключил он, – в назидание миру самый меркантильный человечник должен быть разрушен.

– Какими средствами?

Похоже, у него были ответы на все вопросы: асимметричной войной. Надо противопоставить силу слабого слабости сильного. То есть все сводится к поэзии поступка, гармонической и стилистической организации того пространства, до которого дотянешься.

– А что такое поэзия поступка? Переход улицы в неположенном месте?

– Зачем же?.. – Капитан подчистую покончил с индейкой и отодвинул в сторону тарелку. – Искусство – это не переход улицы в неположенном месте. Искусство – это единственная область, где безграничным законом, основным законом и самым, кажется, сейчас забытым, является полная и абсолютная свобода.

Ну вот. Какой он после этого Абарбарчук. Абарбарчуку, без обиды будь сказано, до него, как Карлсону до ангела.

– Показательное разрушение самого меркантильного человечника – это программа максимум?

– Там видно будет.

– Ну что же, – согласился я, – согласен. Можете тестировать.

Есть люди, непохожие на кретинов, но таковыми, безусловно, являющиеся. Я, кажется, из их числа.

– Уже.

– Что, – не сразу понял я, – уже?

– Уже тестировал. Вы нам подходите. Сердечно поздравляю.

Вновь появилась подавальщица и с трепетным дрожанием руки, сопровождавшимся бряцанием ложечки на блюдце, поставила перед Капитаном дымящуюся чашку кофе. Рядом несколько застенчиво, что выглядело неуместно, положила счет. В ответ Капитан извлек из-под стола бумажник и, по-товарищески улыбнувшись подавальщице, сказал:

– Деньги всего лишь теплы, а кофе и любовь должны быть горячими.

2

Про инициацию речь больше не шла – сказано ведь, о чем свидетельствует дважды повторенная шутка.

Запив телятину последней каплей “Каберне”, я вонзил зубы в китайскую грушу, но был разочарован: на вкус она оказалась – чистая редиска. Даже хрустела так же.

Чтобы решить формальности и познакомиться с командой “Лемминкяйнена”, Капитан предложил прокатиться до Пскова. Поскольку Оля временами жила у меня, а временами ночевала у матери (не столько из своих номадических привычек, сколько из молчаливого обоюдного уговора – чтобы иногда разгонять кровь и давать друг другу повод для пустяковой ревности), мне порой выпадал беспризорный, скрытый от разноцветных Олиных глаз досуг, так что я легко согласился, – сегодня был как раз такой случай.

Что касается запертой в скобки пустяковой ревности, то упоминание о ней отнюдь не значит, будто разгулу полнокровных страстей я предпочитаю всякие эрзац-страстишки. Я не сторонник трепещущего взгляда на эти вещи (полнокровные страсти, вплоть до страданий Иова), мне нравится смотреть на них прямо, хоть в этом, если разобраться, и нет особой доблести, а есть лишь “трезвость самоотчета”, как говорит мой барственный приятель, владелец дачи на Череменецком озере. Бывает, человеку собственная жизнь вдруг представляется несчастной, одинокой, набитой до краев напрасной скорбью – кажется, еще немного, крошечку, чуть-чуть – и ты будешь бесповоротно сметен куда-то за человеческий предел. Но именно такие минуты как раз и заключают в себе полноту бытия. Когда жизнь перестает быть глянцевой карамелькой, петушком на палочке, и становится свирепой тварью, сосущей из человека растворенный тоской рассудок, именно тогда мир и устремляет на него свой оловянный взгляд. Ему оказывают внимание – нет, не люди, не злополучный человечник (людское признание дает приятное, однако абсолютно лживое чувство включенности в желанное пространство жизни – и только), а тот самый мир, который больше человека и, следовательно, всего человеческого во столько раз, во сколько клубящаяся над лугом гроза больше капли росы на листе мышиного горошка. Следовательно, в такую пору человек менее всего одинок.

На деле, конечно, далеко не каждый станет добровольно вызывать на себя, червя такого, оловянный взгляд мира – слишком это хлопотно, рискованно, затратно. К тому же и впавшая в маразм гуманистическая практика не велит. А между тем идея гуманизма, языком жаркой лавы истекшая из недр Европы, изначально мертва и бесчувственна, поскольку неспособна, в силу своей минеральной природы, впитать и понять естественность непоправимого трагизма жизни. Всеобщего счастья и гармонии никогда не будет, как не будет и всеобщего примирения людей. Христианство своим порядком вбирает в себя это противоречие, так как, с одной стороны, не верит в прочность и постоянство людских добродетелей, а с другой – долгое благоденствие и покой души считает вредным. Горе, страдание, разорение, обиду христианство называет порой посещением Божиим, в то время как гуманизм просто хочет стереть с лица земли эти необходимые и даже полезные для человека обиды, горести и печали. Милосердию и состраданию следует подчиниться суровым, но неизменным истинам земного бытия. Ведь именно об этом писал Леонтьев: “Терпите! Всем лучше никогда не будет! Одним будет лучше, другим станет хуже. Взаимные колебания горести и боли – такова единственно возможная на Земле гармония. И больше ничего не ждите”.

И не ждем.

А что, не собрался ли хозяин “Лемминкяйнена”, понаторевший в озорном протействе Капитан, ваяющий окрест себя угодную себе реальность, поменять местами полюса благоденствия и разорения, полюса самодовольства и беды? Сначала он ушел от суеты и, как подобает трансцендентному человеку, сделал это решительно. Теперь он хочет, чтобы мир сплясал с ним в паре полечку, не очень, кажется, заботясь о последствиях, как для себя, так и для тех, кого он приведет с собой на этот бешеный танцпол. Что ж, может быть, и вправду путь – это нечто более существенное, чем праведность? Может, если взглянуть на сущее примерно с этого угла, то вещи вроде праведности и впрямь покажутся незначительными?

Тем временем мы уже проехали Заполье. Капитан деликатно не разгонялся больше ста тридцати, что мою “десятку” вполне устраивало. Я шпарил в хвосте ароматной “Тойоты” и думал, глядя в полированный зад японской железяки, что раз на то пошло, то по логике экологического сознания из ненавистной выхлопной трубы должно нести не кельнской водой, а конскими яблоками.

Вокруг, под голубым с поволокой небом, всё в зелено-желтых завитках и выкрутасах, словно овечья кошма, развертывалось пространство. Как будто вечное. Как будто то же. И уже не то. Что-то менялось в самой земле. Хотя, казалось бы, что может в ней меняться? Что-то менялось в покрывающей ее воле. Окрестности трассы давно уже были обустроены и в плане частной жизни, и под нужды мимолетных автомобилистов (от автозаправок и станций техобслуживания до летних душевых кабинок и передвижных борделей-автокемперов), но обустройство шло и дальше, вглубь. Еще лет семь назад, в каком-нибудь 2003-м, разбросанные по округе там и сям древние зерносушилки, риги, коровники и свинарники походили на останки исчезнувшей цивилизации – теперь, однако, и они преображались. Где-то налаживались новые скотьи хозяйства, но в основном в стенах этих покинутых былыми племенами сооружений устраивались сельские дансинги – охраняемые дискотеки со специальными загонами для драк. Ну а в одной заброшенной молочной ферме под Гдовом, как мне рассказывали, и вовсе расположился мавзолей дочерней алабамской фирмы по криобальзамированию – добро пожаловать в бессмертие! Воистину, история потерпела крах именно потому, что позволила единству жизни распасться на независимые друг от друга обломки, предоставленные узкой компетенции специалистов, тогда как люди с сухим порохом в душе переживают улетучившийся смысл и рухнувшую форму не как освобождение, а как уныние и скуку.

Тут за виадуком показался штыковидный обелиск, и я вслед за “Тойотой” повернул направо, в город святой Ольги (сердце екнуло) и славного Довмонта. Все лобовое стекло у моей “десятки” было в жирных кляксах от разбившихся всмятку летучих инсект, а в щетке дворника застряла и трепетала на ветру крыльями мертвая перламутровка.

 

3

Офис “Лемминкяйнена” располагался в приземистом и кособоком, как все исконно псковские строения, двухэтажном домишке почти на самом берегу Великой, знаменитой тем, что в ее водах отражается не тот, кто в них смотрится. Возведен он был, наверное, веке в семнадцатом и теперь совершенно непонятно зачем. Впоследствии дом не раз перестраивался, и в настоящий момент, помимо закрытого акционерного общества по производству несчастных случаев, занимавшего часть первого этажа, лестницу и три комнаты с коридором во втором, там нашлось место еще для пары мастерских-студий с одним входом на двоих. В нижней красил холсты пожилой станковист, склонный к пейзажам, две трети которых занимало небо (“облакизм” – так назывался этот жанр), и непродолжительным – дней шесть от силы – запоям, а наверху плел гобелены молодой непьющий выпускник училища барона Штиглица, всегда ходивший в темных очках, чтобы никто не догадался, что один глаз он оставляет дома, дабы жена постоянно была под присмотром.

Про мастерские и их обитателей мне в двух словах поведал Капитан, после чего открыл электронным ключом врата своей конторы и пригласил войти.

В небольшой прихожей, где слева располагалась дверь с табличкой “Прием и оформление заказов”, справа в углу – дверь с архаичным писающим мальчиком, а прямо – ведущая на второй этаж лестница, сидел в кресле парень лет двадцати пяти и сапожным молотком загонял в полуметровый сосновый брус гвозди. Кажется, сороковку. Подстрижен парень был под войлок, лишь из-за правого уха торчал длинный волосяной хвостик. Рядом на зеленом узорчатом паласе громоздился такой же брус, со всех сторон густо, как чешуей, усаженный железными шляпками – обрубок драконьего хвоста или ископаемой квадратной щуки. Тут же лежал приличный крафтовый фунтик с гвоздями.

Парень поднял голубые глаза на генерального директора.

– В лесу раздавался топор дровосека, – сказал Капитан. – Что-то ты, дружок, халтуришь. Небось, и половины не забил?

– Забил, Сергей Анатольевич, зачем обижаете? – засопел парень. – Только Анфиса ругается. Говорит, ей уже как будто в мозги гвозди тюкают. Льстит себе, конечно, про мозги-то…

– Ну и шел бы на улицу.

Парень почесал войлочный затылок.

– Во дворе раздавался молоток гвоздобоя… – Он взвалил брус на плечо, нечаянно придавил волосяной хвостик, прошипел сквозь зубы какое-то негритянское ругательство, подслушанное в голливудских полнометражках, и перебросил колобаху под мышку. Меня он словно бы и не заметил.

Капитан толкнул дверь, сулившую прием и оформление заказов.

Я уже в прихожей заметил, что не в пример внешнему виду домишки изнутри офис был отделан на уровне современного конторского стандарта – матовые, без глянца, поверхности, скругленные углы, частые маленькие светильники – словом, неприхотливо, но опрятно, теперь же убедился и в его технической оснащенности. За дверью располагался изогнутый в форме огромного портняжного лекала стол, на котором стоял факс со свисающим до пола непрочитанным посланием, два монитора и прозрачная, подсвеченная изнутри клавиатура, похожая на колонию фосфоресцирующей слизи. Само собой, были тут и блокноты-ежедневники, органайзеры, визиточницы…

Перед мониторами с зернышками динамиков в ушах сидела деловая, средних лет дама из той породы деловых дам (таких много в коридорах ТВ – один тамошний чинуша украшал моими жуками свои кабинетные фикусы, чтобы поразить гостей и сослуживцев вольнодумством и оригинальностью вкуса, так что я насмотрелся), у которых ноги всегда на десять лет моложе лица, при том, что ног ее я под извивом столешницы не видел. Левый монитор демонстрировал выловленные в Тенетах индийские порнографические мультики, правый – сводку свежих новостей на сайте “оракул.ру”. В наушниках бухало что-то третье.

– Это Анфиса. – Капитан убрал с носа солнцезащитные очки. – Клиентов фильтрует по должности.

Анфиса сидела к нам, если можно так выразиться, полутылом и, увлеченная содроганием оживших барельефов из храмов Кхаджурахо и Конарака, нас не замечала. А благодаря наушникам – и не слышала. Было время, Оля тоже впадала в древность и листала иллюстрированную Кама Сутру, где, как она думала, все уже сказано. Но эта штука учит умело повторяться в любви – и только. Оля это быстро поняла.

На южной стене комнаты, куда не падали из окон с колыхающимися вертикальными жалюзи прямые солнечные лучи, висела обрамленная гроза над полем. В поле стояла одинокая береза с обвислыми ветвями-косами, а тяжелые клочья туч, выписанные с таким тщанием, что в их пучине чудилось медленное шевеление, брожение раскатов густого рокота, зловеще подсвечивала гипнотическая молния. Происхождение этого грозового полотна в пояснениях не нуждалось. Картина выглядела едва ли не иллюстрацией к моей давешней фантазии – той самой, про росу на мышином горошке и грозу над лугом. Все же человек, склонный к известному русскому недугу и этим недугом размягченный (а облакист, как я понял, был именно из таких), куда тоньше чувствует красоту и величие стихии, нежели засушенный логик. Собственно, логика, с точки зрения этого размягчения, – просто особый род безумия.

Тут Анфиса нас заметила.

Мигом вынув из ушей зерна динамиков, она энергично вскочила из-за стола и сорвала с факса распущенный свиток. Мельком, насколько позволяли приличия, взглянув на ее ноги, я убедился в полной справедливости своих предположений.

– Сережа… Анатольевич! – с заминкой взяла при постороннем официальный тон Анфиса. – Ну невозможно же работать! Вася весь день стучит. Долбит и долбит, как дятел какой-то! Все уши простучал, ей-Богу!

– Вася наказан, – спокойно сообщил Капитан.

– Я знаю. А меня-то вы за что гробите? Я уже третий час в наушниках сижу, а из музыки здесь только какой-то Карл Орф отстойный отыскался.

– Все, – успокоил Анфису директор. – Я Васю стучать на улицу отправил.

Прислушавшись и убедившись, что за дверью тихо, Анфиса умиротворилась. Она пробежала глазами факс и, как бы нечаянным движением отправив мультпорнуху в net-небытие, отрапортовала:

– Ответ из Петербургского Дома ученых. Они не будут заниматься организацией встречи Псковского клуба юных геологов со своими докторами и членами-корреспондентами. Это, мол, не их функция. Но дают по нашему списку рабочие телефоны, а также рабочие и личные электроадреса светил – дескать, договаривайтесь сами. Вот еще: “Желаем юным геологам успехов в изучении и освоении недр”.

– Что и требовалось. – Капитан взял из рук Анфисы свиток факса и водрузил на нос откуда-то возникшие очки с диоптриями. – А из Москвы что?

– Тишина. – Анфиса вернулась за стол, машинально пригладив, прежде чем сесть, под собой крошечную юбку. – Я, конечно, Сергей Анатольевич, ничего не понимаю, но если бы Дом ученых согласился устроить встречу, где бы вы достали юных псковских геологов?

– Любую встречу можно отменить. – Взгляд Капитана блуждал среди имен спецов по сверхглубоким дыркам. – Я бы объявил карантин. По случаю эпидемии докембрийской свинки.

Все это время я хранил деликатное молчание, но тут мне на глаза попалась коробка от CD, и я, взяв ее в руки, позволил себе вставить в их беседу пару светских слов:

– Кажется, про брата этого Орфа в свое время недурно написал Курицын.

Таким дурацким способом я просто о себе напомнил – куриная фамилия слетела с языка без умысла, почти случайно.

– Анфиса, познакомься, это Евграф. – Тон генерального директора был сугубо уважительный. – Евграф Мальчик, – повторил он так, как при знакомстве с ним невольно сделал это я. – В ближайшем будущем, надеюсь – глава нашего питерского отделения. Все вместе мы перекуем орала на свистела.

На такое доверие я, право, не рассчитывал. Еще куда ни шло быть исполнителем в каком-нибудь не очень скучном деле (других Капитан бы и не затеял), склонным к импровизации, но все-таки функционером. Однако войти в синклит, встать у руля того, что неизвестно как/куда плывет, о чем, по сути, не имеешь даже представления… Опять же вот – “орала на свистела”…

Сомнения я решил высказать директору приватно. Ну а пока приветливым наклоном головы ответил на радушный взгляд Анфисы, в котором брезжила отпущенная в качестве задатка, но уже вполне горячая, корпоративная любовь к своим. В общем-то, Анфиса была по-своему мила и даже, может быть, красива. Другое дело – свежесть… Но не поставишь же работать “фильтром” пубертатную дианку, неспособную осадить на скаку зарвавшееся чмо и войти в горящую мужскую баню.

– Мы наверх, – сказал Капитан Анфисе и, кивнув на уже вполне невинный левый монитор, приветливо добавил: – Между прочим, веды запрещают православным смотреть этих ибливых хомячков в служебное время.

 

4

На втором этаже мы сначала зашли в небольшую комнату, где помещались два мощных компа и разная сопутствующая электронная дребедень. Рассуждая логически, здесь можно было бы увидеть гобелен, однако стены, помимо одной, занятой стеллажом со всякой всячиной (журналы, электрочайник, картонные коробки, шнуры, книги etc.), были пусты, что, возможно, диктовалось требованиями профилактической борьбы с пылью. На окне, раздуваемые ветром, висели все те же вертикальные жалюзи.

Одно из двух рабочих мест пустовало. Другое занимал загорелый белобрысый паренек в очках и с юношеской бородкой: сразу видно – активист радикального студенческого движения за право учащихся посещать преподавательский буфет, или компьютерный гений. Что ж, юность всегда мнит себя венцом умственного совершенства, она всегда на вершине посвящения в тайны прекрасного – только потом до нее доходит, что по градусу идиотизма она ничуть не уступает зрелости. Но, когда она это понимает, она уже не юность.

Паренек сидел перед экраном с сигаретой в одной руке и чашкой капуччино в другой.

– Это Артем, – представил паренька Капитан. – Васин напарник. А это… – Он, в свою очередь, представил Артему меня, после чего добавил: – Наш гость и будущий соратник.

Артем посмотрел мне в глаза испытующе, но дружелюбно, после чего, обращаясь сразу к директору и гостю, кивнул на свою укутанную пеной кружку:

– Ваксы такой хотите? У меня есть пара дринк-пакетов.

Директор и гость не хотели.

Далее, пройдя по коридору, мы угодили в небольшой отстойник, где сидела секретарь-девица с гладко зачесанными за уши рыжими волосами и круглыми очочками на крапленом бледными веснушками носу. Глаза у нее были такие зеленые, что невольно вспоминалось слово “фотосинтез”. Благодаря деловому костюму вид девица имела какой-то педантично-островной; ко всему она немного пахла можжевельником и в миг нашего появления как раз бойко лопотала по-английски в телефонную трубку. Судя по словарю – что-то личное. Круглая английская речь была ей покорна, и она густо мазала ею пространство, как бутерброд зернистой икрой.

Над секретарским столом висел гобелен. Нечто беспредметное в сине-зелено-палевых тонах, языками струящееся вверх. Известное дело – чем непрерывнее и радикальнее трезвость человеческого ума, тем более изощренные/извращенные формы принимает его мировидение.

Жестом показав секретарь-девице, что, мол, все в порядке, мечи свой инглиш дальше, Капитан, увлекая за собой меня, прошел в директорский кабинет.

Здешнее убранство разительно отличалось от унифицированного интерьера прочих помещений. Никакого пластика, никакой подчеркнутой деловой стерильности. Стол здесь стоял дубовый, двухтумбовый, под темно-зеленым сукном, на котором красовались яшмовая доска с бронзовым чернильным прибором и яшмовое пресс-папье. Рядом возвышался дубовый же (или смастаченный под дуб) книжный шкаф; стулья были с резными спинками; по стенам висели охотничьи трофеи в виде кабаньего рыла, чучела глухаря на лакированном суку и лосиной морды с разлапистыми рогами; на окна ниспадали полузадернутые тяжелые шторы; вокруг бронзовой люстры вилась замысловатая лепная розетка. Словом, кабинет выглядел скорее домашним, чем служебным и располагал больше к вдумчивой организации личного досуга, нежели к ревностным трудам на благо какого-нибудь общего дела. Можно было предположить, что личное от служебного директор “Лемминкяйнена” не очень-то и отделяет. То есть как-то, наверно, отделяет, но не в основном, не в главном.

В углу на декоративной подставке в виде колонны, увенчанной коринф-ской капителью, стоял террариум с певчими туркменскими лягушками. Раздув трепещущие пузыри, они просвиристели нам свое приветственное “ква”. Как показалось мне – без вдохновения. Часть лягушек, упершись четырехпалыми лапками в стекло, бесстыдно предъявляли посторонним нежные животики. Мне почему-то пришли на память строки из “Хагакурэ”: “Когда-то давно в нашей провинции не росли грибы мацутакэ. Люди, видевшие их в провинции Камигата, стали молиться о том, чтобы они росли в наших краях, и вот теперь их можно встретить по всей провинции Катаяма”.

Дав мне возможность осмотреть голосистую свору и высказать свое сочувственное: “Да-а!”, Капитан гостеприимно указал на стул и доверительно признался:

– Думаю заняться выведением породы певчих рыбок.

После чего, как предстоящему соратнику, поведал все, что посчитал необходимым.

 

5

Фирма “Лемминкяйнен” появилась в 1997-м году. Со дня основания ее бессменным руководителем оставался Капитан, в то время как остальной состав не раз уже менялся подчистую. Ассортимент услуг, оказываемых фирмой, вначале был совсем не тот, что нынче. Другое было время, другие интересы, не нажиты были еще моральный капитал, авторитет и деловая репутация. Отсюда – плевый заказчик, узость профиля, мизерные дела. И несерьезное, игривое, как к безобидным и потешным идиотам, отношение к фирме со стороны местных предпринимателей, что, впрочем, стоило только приветствовать, поскольку подобный взгляд надолго обеспечил и до сих пор отчасти обеспечивал отсутствие реальной конкуренции.

Начинали, как уже было сказано, с ерунды и мелкотравчатого вздора. Здесь Капитан к месту вспомнил Ибн Хазма: “Воистину ничтожен тот, кто пренебрегает малым – ведь в начале огня бывают искры и от малой косточки возносятся деревья”. Короче говоря, как выразился вслед за этим излюбленным присловьем господин генеральный директор, невольно/вольно намекая на тайну своего происхождения: “Курица по зернышку клюет”. Механизм деятельности выглядел примерно так: клиент делал заказ, следом собиралась необходимая информация, фирма разрабатывала сценарий розыгрыша или кары, затем, получив задаток, своими силами или с привлечением внештатных сотрудников “Лемминкяйнен” осуществлял дерзкую операцию, после чего следовал окончательный расчет.

Одним из первых дел, принесших фирме локальную известность, было дело доцента имярек из Псковского политеха – акция возмездия под кодовым названием “Плащ Геракла”. (“Об этом даже неприятно вспоминать”, – стыдливо оговорился Капитан.) Доцент в повседневности был стоеросовым дураком и похотливым павианом, пускавшим слюни от каждой встречной девки, независимо от количества доставшихся ей от природы и “Орифлейм” феромонов. Ко всему он был неопрятен и страдал хроническим насморком. Словом, никакого артистизма, сплошная физиология. Банальная история – для достижения своих приапических целей доцент преступно, но весьма эффективно использовал служебное положение. Студентки, изнуренные его сексуальными домогательствами, в конце концов сбросились в складчину и заказали павиана “Лемминкяйнену”.

Собрав достаточную информацию (в частности, при анализе многочисленных свидетельств потерпевших выяснилось, что доцент – то ли из научного педантизма, требующего строго соблюдать условия некоего эксперимента, то ли из подростковых венерических фобий, то ли просто из чистоплюйства – неизменно предохраняется смазными резинками, пачку которых всегда имеет при себе), фирма приступила к действию. На муляжах был проведен ряд научно-практических опытов, после чего однажды доценту подменили в сумке пачку контрацептивов. Подменные кондомы внешне ничем не отличались от хозяйских и были гигиенично запаяны в вакуумные упаковки, вот только вместо ароматизированной смазки на них был нанесен молекулярный клей, благо павиан вечно ходил с насморком. Студентка из числа заказчиц, принужденная в тот день к уединению с доцентом в физической лаборатории, стала свидетелем жестокой экзекуции, и всю последующую неделю в кругу наперсниц не смолкал ее мстительный смех.

– Надеюсь, он недолго мучался, – потупил взор Капитан.

В ту пору сценарии розыгрышей и кар для фирмы сочиняли люди веселые: знакомый с законами драмы Сергей Носов, художник жизни и гений процесса Андрей Хлобыстин, идеолог неотупизма Сергей Спирихин. Плюс кое-кто из числа людей не столь известных. Грешил и сам Капитан. В общем, эти остроумцы могли придумать что угодно, вплоть до действующей модели ада.

Как-то раз в “Лемминкяйнен” заявились бандо2сы: турецкие кожанки, бритые затылки, утюги за пазухой. Конкретные ухорезы. Но обошлось. “Ты че, шланг, не знаешь, что пьяный скобарь хуже танка?” – с подавляющим психику хамством спросил один из них. “Нет, господа, пьяный скобарь лучше танка”, – ответил Капитан. Эта логическая западня ввела гостей в замешательство и сбила кураж. В конце концов, узнав, на что направлена коммерческая деятельность фирмы, бандо2сы наезжать не стали, наоборот – забавы ради решили оценить услуги. Что касается кары, то здесь они сами считали себя мастаками, а вот насчет розыгрышей… Тут бандо2сы оторвались.

Сценарии для них готовились с учетом свойственного данной целевой группе специфического чувства юмора, а также господствующего здесь представления о смеховой культуре в целом. В результате “Лемминкяйнен” разработал особый стиль пацанской шутки: очень смешно, например, ночью тайком приварить металлическую дверь товарища к косяку, художественно разукрасить гуашью его новый “ауди” под ситец “в цветочек”, подложить муляж покойника в багажник, ну и так далее. На подобные потехи душегубы не скупились. Мода эта, правда, продержалась недолго, но фирма тем не менее обеспечила себе покровительство местного криминала, что было делом не лишним.

– Вам не кажется, что провинциальная косность сужает пределы ваших возможностей? – спросил я искренне и тут же слукавил: – Отчего бы сразу не открыть дело в Питере? Или на худой конец в Москве?

– Для реализации наших планов, таких, как возведение в Стокгольме динамического памятника Альфреду Нобелю, столица и провинция, как топографические переменные, ничего не значат. Столица – здесь. – Капитан дважды тюкнул себя пальцем в лоб. – Не раз уже доказано – фронт там, где танки Гудериана.

– Есть ведь уже памятник Нобелю на Петроградской набережной.

– Такого, какой придумал я, нет нигде – пьедестал, на котором каждые три минуты происходят оглушительные микровзрывы.

Тут в кабинет директора шагнула секретарь-девица с черно-красным жостовским подносом в руках. На подносе стояли два стакана с крепким чаем в ажурных серебряных подстаканниках, сахарница, блюдце с тонко посеченным лимоном и тарелка мокрых, блестящих вишен.

– Сергей Анатольевич, киргизы деньги перевели, – сообщила девица, переставляя на стол стаканы.

– Отлично, Сонечка! Распорядись о премии.

– И Васе тоже?

– Тоже. Вася искупил. – Капитан на секунду прислушался к ударам молотка на улице и уточнил: – Уже почти.

– Вы, Сергей Анатольевич, одной рукой жалеете, другой – настегиваете.

– Со времени изобретения кнута и пряника, – назидательно изрек директор “Лемминкяйнена”, – ничего более действенного человечеством не придумано. Любого Дурова спроси. Только тумаком и лаской… Тумаком и лаской…

Затем он меня и Сонечку в общих чертах взаимопредставил. А когда она ушла, унеся с собой свой можжевеловый аромат (вслед Соне полетела пущенная начальником вишневая косточка, но угодила прямиком в лягушачью оперу, произведя там небольшой переполох), Капитан рассказ продолжил.

Не стоит приводить исчерпывающий перечень произведенных фирмой скандалов, подвигов, мистификаций и бесчинств, иначе могут пошатнуться главенствующие представления об основной пружине исторического механизма нынешних времен, что вовсе ни к чему, поскольку чревато массовыми психическими травмами. К тому же Капитан наверняка рассказал не все, так – выдержки, фрагменты. Главное – от мелких дел, частично все-таки оставшихся в рутинной практике “Лемминкяйнена”, фирма вознеслась в такие огненные эмпиреи, что вполне могла бы возомнить о себе черт-те что – к примеру, вообразить себя неким демонических размеров божеством, вроде рокового Лиха Одноглазого. Но фирма несла груз своего величия достойно. Так во время выборов доверенные лица кандидатов с разными фруктами и тотемными животными на партийных гербах нередко предлагали “Лемминкяйнену” работу в плане организации любых цветов пиара, но директор, упуская шальные деньги, неизменно отвечал отказом.

Про огненные эмпиреи – это не шутка. Работа фирмы оказалась не очень затратной: нужную мысль вложили в нужную голову, как патрон в патронник, и уж коль скоро незаряженные ружья порой стреляют, то заряженное выстрелит непременно. Если без нюансов (Капитан в них, собственно, и не вдавался), общим планом, то дело было так. С палестинскими, сирийскими и прочими арабскими студентами в Москве и СПб велись приятельские, ни к чему не обязывающие разговоры о малой эффективности пояса шахида как оружия возмездия – то ли дело бравые японские камикадзе… Где взять шахидам боевые самолеты? Не нужно боевые. В небе Америки кишат “Боинги”, надо только сменить пилотов и вывести самолеты на цель. Одновременно простая эта мысль была пущена гулять по арабским кафешкам Парижа, Лондона и Берлина – у “Лемминкяйнена” в руках, оказывается, был пучок зарубежных связей в авангардной арт-среде (sic!). Воистину идеи правят миром.

– Я думал, правда, что они ударят в Пентагон, по Голливуду и каким-нибудь авианосцам. – Капитан метнул в рот глянцевую вишню и вызывающе улыбнулся. – Подозреваю – вы сторонник гуманных идей. А я вот люблю вещи простые и жесткие. Когда делаешь что-то свое, по-настоящему свое, надо перестать думать о других – гуманитарная и социальная сторона дела должны исчезнуть из твоей жизни, как навоз из хлева.

– В те времена высказывалось мнение, – напомнил я, – что арабы не могли такого сделать. Поскольку даже египтяне, самые из них продвинутые, прикажи им кто-нибудь, кто вправе им приказывать, врезаться на “МИГе” в пирамиду Хеопса, промахнулись бы в ста случаях из ста.

– А вы, оказывается, расист. – Капитан вновь расплылся в коварной улыбке. – На самом деле тот утенок, который это сочинил, наверняка работал на бен Ладена. Но Буш посовещался с Блэром, который, как истый подданный ее величества, еще помнил, что афганцы – единственные в мире воины, способные прицельно стрелять с коня на полном скаку, и фишки встали на место.

Одно из двух: он либо увлекся эпатажем, то есть просто врал для красного словца, либо уже впрямь, как трансцендентный человечище, как настоящий запредельщик, отделавшийся от пустяковых предрассудков и ограничений, находился по ту сторону добра и худа. Последнее всего вернее. И вправду, чего бы только не добился человек, если б постоянно не стремился во всем подражать другим. Вот и Капитан… Перестал ступать след в след и мигом в такие выси воспарил, что нам, убогим, и не видно. Ведь что ни говори, а вершителя судеб в нем положительно никто не замечает. Его вообще как будто нет, он на грани реальности, словно полет золотой росомахи… Не так ли исчезают просветленные даосы, чтобы потом, явившись вновь, под новою личиной, неприхотливо, в тени какой-нибудь бамбуковой дубравы вертеть на пальце Поднебесную?

– Скромно живете, но великие дела делаете, – заметил я осторожно. – И кого карали набитые риэлторами, дивелоперами, мерчандайзерами и букмекерами “Боинги”?

– Мир чистогана – буржуазный либерализм. Потому что он уже провонял и изъеден червями. Он давно оставил позади свой героический период и теперь погрузился в упоительный комфорт, отказавшись от прививки опасности, от глотка радикально иного бытия.

Честно говоря, я тоже был немного зол на американцев. Зачем они в “Космическом десанте”, “Людях в черном”, “Чужих” и прочем голливуд-ском гуталине катком прошлись по насекомым? Какая-то зоологическая ненависть. А сами – что бы в этом деле понимали!.. Мало того, что со своим внешним скелетом инсектам не вымахать до порядочных размеров, так если б и вымахали – что такого? Они ведь не страшные, а красивые. Пусть и наделены не человеческой красотой. Вглядитесь: они взяли себе все краски творения, они танцуют в воздухе и освещают ночь, они поют хором и шевелят усами, они меняют тела и чередуют стихии, они делают “ж-ж-ж” и делают “вз-з-зынь”, они выживают под танком и гибнут от вздоха, они сидят на шестке и пишут на деревьях прописи, они… Да что там – они не чета какому-нибудь Шварценеггеру. Того встретишь в темном переулке – пожалеешь, что вышел гулять без валидола. Конечно, они нам не товарищи. Конечно, находятся и среди них иуды, но все же… Есть такое понятие у художника Филонова: “сделанная вещь”. Так вот насекомые, как и змеи, – это сделанные вещи, потому что они прекрасны во всех подробностях, а человек – нет. Его детали, все эти поры, волоски и родинки, ужасны, человек проваливается в частностях, поэтому рассматривать его противно, что бы ни говорилось – прости, Господи! – о его богоподобии. Оттого, наверно, мы все время и уповаем на какую-то добавочную внутреннюю красоту.

– В результате, – продолжал Капитан, – мы видим прискорбное измельчание духовного рельефа: исчезли чистые состояния души, вроде подлинной радости, истинного гнева, одержимой ярости. Вместо этого все залито какой-то окрошкой, мешаниной, суррогатом чувственности, который уже плохо поддается делению на фракции.

Надо отдать должное – речь Капитана была вдохновенна. Из его дальнейших рассуждений я запомнил следующее: остальной мир, другой мир, в котором жив еще дух опасности, по отношению к описанной выше размазне выступает как “неправильные пчелы” по отношению к Винни Пуху – вместо того чтобы усладить медом, он по самое здрасьте (так Капитан и сказал) вонзает бестрепетное жало ему в сопатку. Опробовав тактику легализации правонарушений на геях, либералы собрались уже узаконить преступность как таковую, но тут, как назло, терроризм небывалых масштабов переходит на территорию оплота самого либерализма с его гуманистическими бреднями. И тогда, как чистое состояние души, появляется страх. Теперь уже сложно объяснить цивилизованному человечеству, что если вор хочет красть – пусть крадет, а если бомбист хочет взрывать – пусть взрывает, ибо и тот и другой имеют право на свободную организацию досуга согласно своим природным склонностям.

– Что вы имеете в виду? – Это место показалось мне довольно темным.

– Простите?

– Ну вот, вы говорили про легализацию природных склонностей.

– Видите ли, пока на сцене идет успешная борьба за утверждение прав всякого бабья, национальных и других меньшинств, инфернальных конфессий и отмотавших срок злодеев, за кулисами разыгрывается куда более значительное действие. Идет серьезная работа по размыванию границ уже, простите, между существом и личностью. Диснейленды, компьютерные игры, Голливуд совместно и поодиночке успешно решают задачу по одомашниванию всего дикого. Добрые грызуны, монстрики, динозаврики охотно ведут с нами задушевные беседы, предлагая обсудить свои животрепещущие проблемы. Так исподволь готовятся условия к беспечному общению с радикально другим.

– Но это же сказки! Что тут плохого?

Мои возражения Капитана ничуть не смутили. Напротив, он как будто ждал их. Во всяком случае, он с готовностью пустился в рассуждения о том, что сейчас для западного общества ничего радикально другого в иных культурах уже не осталось: мумии жрецов лежат в музеях, утыканные перьями индейцы стоят привратниками у дверей мотелей, шаманы камлают в концертных залах, а потомственные колдуны обещают вам в рекламе вернуть любимых по запаху или по отпечатку пальца излечить от грыжи. И очень жаль, до слез жаль, что перевелись на свете динозаврики – такие были обаяшки, не то что современные фаллоцентристы, мясоеды и другие сербы. Да что там говорить – уже есть признаки взаимопонимания с вампирами. Кинопродукты нам наглядно объясняют, что вампиры ни в чем не виноваты, им просто хочется горячей кровушки, они так устроены, и наверняка проблему, отбросив эти ужасные осиновые колья, можно решить полюбовно, ко всеобщему удовольствию.

– Вампиров одомашнили, а что ж они так насекомых опускают? – забывшись, вслух обратился я к собственным мыслям.

– Что?

– Нет, ничего… Но ведь язычники шли дальше – они персонифицировали стихии, реки, горы и вообще все елки-палки.

– Но при этом они бестрепетно убивали своих лернейских гидр, горгон и минотавров. Даже считали это дело вполне героическим. А смысл современного гуманизма состоит именно в том, чтобы пожалеть заточенного Минотавра, накормить его и вывести из лабиринта. Что говорить – на свободе Минотавр, конечно, прокормится сам.

– Странный способ борьбы за чистоту гуманистической идеи. 

Капитан меня понял.

Он согласился, но попросил не забывать о результате. О настоящем результате. Напуганные янки, взгрев всех подвернувшихся под руку плохих парней, одновременно перешли к мерам повышенной предосторожности. Страна погрузилась в атмосферу подозрительности и опережающего опасность страха. Что это значит? Это значит, что цель достигнута – враг деморализован и поставлен на колени. Отказ от обыденного уровня свободы, повседневного комфорта и, если угодно, привычной беспечности в каком-то смысле соответствует требованию о безоговорочной капитуляции.

В этом месте Капитан замолчал и задумчивым взглядом посмотрел на притихших лягушек.

– К тому же, – сказал он, – у меня и в мыслях не было защищать гуманистическую идею. Она не принимает и не понимает элементарных вещей, в частности – диалектический характер морали: без зла нет и не может быть никакого добра. Зачем же защищать такую дуру? Чем больше в обществе зла, тем более оно уравновешивается высочайшими проявлениями добра. А гуманизм в своем стремлении искоренить зло непременно разрушает добро и таким образом разрушает мораль. – Капитан пощипал бородку, а я отметил про себя, что похожая мысль и самому мне пришла в голову сегодня по дороге в Псков. – Если без истерик – из всех существующих идеологий ответственнее других эту диалектику осознают фашисты. Они открыто говорят, что сделать нечто лучшее можно только за счет того, что кому-то станет хуже. То есть зло и добро бессмысленно искоренять, есть смысл их просто перераспределить.

– Хочу напомнить замечание Делеза о том, что раб и господин местами не меняются. – Новейшую философию у нас на журфаке одно время читал Секацкий. – В этом случае не существует никакой диалектики, поскольку есть более фундаментальная вещь – иерархия, аристократизм если не крови, то судьбы. Но почему возникла оговорка об “истерике” у человека, расставшегося с предрассудками? Что за церемонии?

– Потому что тевтонцы испортили песню. Еще Бердяев заметил, что они, конечно, люди интересные, но немного больные – у немцев за их добропорядочностью, любовью к дисциплине и стерильной организации жизни скрывается первобытный страх перед хаосом. Неспроста многие гениальные немцы съезжали с петель. Как бы странно ни выглядело мое заявление, но они – просто недостаточно цивилизованный народ, поэтому фашизм быстро перешел у них от мировоззрения к какому-то чудовищному и кровавому безумию. А что до церемоний, – по-русски не вынимая ложку из стакана, генеральный директор глотнул чай, – то этого не люблю. Тактичность и политкорректность – главнейшие источники лжи. Первая неодолимая неправда рождается от боязни обидеть другого. Бог не церемонится с человеком и уже хотя бы этим не умножает неправду, а мы церемонимся друг с другом и все время врём.

Выходит, курехинская позитивная шизофрения – это прививка от всеобщего национального безумия, от страха перед хаосом, как прививка опасности – средство от гуманистического маразма. Поддерживать с трансцендентным человеком эту интересную, но скользкую тему я все же не стал.

– А сейчас над чем работаете, если не секрет?

– Для вас – не секрет. Один киргизский бай надулся на Олимпийский комитет. Кому-то не тому они подсуживали. Так мы решили развести их по-взрослому – включить в состав олимпийских видов спорта скоростное свежевание барана. Как на курбан-байраме.

Все было, в общем-то, в порядке: в голове Капитана памятник Нобелю производил оглушительные микровзрывы, в террариуме лениво голосили певчие лягушки, во дворе раздавался молоток гвоздобоя. По аранжировке и сценографии с их варварским эстетизмом – вполне в духе “Поп-механики”.

– А Вася зачем стучит? – задал я вопрос, который давно напрашивался.

– Вообще-то он нормальный парень, но внутри него сидит дурак и иногда высовывается. – Капитан ласково погладил яшмовое пресс-папье. – Он ночью в офис девок привел, а они в дисковод печенье засунули. Ну зачем, спрашивается? Теперь дисковод менять надо. – Генеральный директор насупил брови. – В наказание Вася должен освоить четыре килограмма гвоздей.

– В чем же тут наказание?

– Для этих засранцев самая тяжкая кара – бессмысленный труд.

– А если он схитрит и гвозди выбросит?

– Не выбросит – я потом колобахи сожгу, а гвозди взвешу. – Ложечкой Капитан извлек со дна стакана ломтик лимона и целиком отправил в рот.

 

6

Как оказалось, паролем для меня в этой истории нежданно послужил Фламель – такой в здешней пещере был, что ли, “сезам, откройся”. Но об этом после. А теперь – краткая хроника дня.

Итак, я был зачислен в “Лемминкяйнен” и введен в курс кое-каких прошедших и грядущих дел.

Потом с Капитаном, белобрысым Артемом и гвоздобоем Василием я купался в Великой, видя в ней что угодно, но только не собственное отражение. Артем был загорелый, будто его, как пасхальное яйцо, варили в луковой шелухе, а Василий оказался без меры расписан татуировками, так что тело его напоминало оскверненный памятник.

Потом мы пили водку, бросая в стаканы ледяные кубики арбуза, и смотрели, как ворона на отмели расклевывает ракушку. Капитан, правда, ворочая в костре утыканные шляпками обрубки бруса, пил мало и больше довольствовался арбузом. При этом, следуя методологии Козьмы Пруткова, он рассуждал о том, что жизнь человеческую можно уподобить магнитофонной ленте, на которую записана песня его судьбы. Жизнь же горького пьяницы – это порванная и вновь склеенная лента, так что в песне то и дело возникают пропуски (беспамятство), как правило, приходящиеся на припев.

Потом я позвонил Оле и дал ей повод для пустяковой ревности, сообщив, что нелегкая занесла меня в Псков, чтобы перековать орала на свистела, и я тут заночую. “Не увлекайся псковитянками”, – сказала лютка. “Даже если увлекусь, – поддал я хмельного жару, – потом все равно изменю им с тобой”.

После я лежал на диване в квартире Артема и обдумывал все, что сегодня услышал, а за окном висела круглая луна, изъеденная метафорами уже задолго до Рождества Христова. Постепенно мысль моя уклонилась в сторону, так что я ни с того, ни с сего вдруг с дивной ясностью постиг: теперешнее человечество живет в обстоятельствах абсолютной катастрофы, но в массе своей прилагает усилия не к тому, чтобы это осознать и попытаться ситуацию исправить, а к тому, чтобы улизнуть от реальности, поскольку она воистину ужасна, бедственна, жутка… Похоже, человечество вот-вот столкнется с чем-то, что противно самой его природе, но что какой-то злою силой ему вменяется в обязанность встретить приветливо и попытаться с этим договориться. Нам предлагают выкурить трубку мира с дьяволом. Но, чтобы выстоять и спастись, мало найти себя в какой-нибудь великой традиции, как следовало бы русскому человеку, сколь бы он ни был многогрешен, находить себя в православии, надо еще ступить на путь личного героизма. То есть, оставаясь в лоне великой традиции, надо быть героем, рисковать всем, что у тебя есть, даже жизнью, потому что без риска и самоотверженности нет ничего – ни духовного движения, ни вообще пути. Для всякого познания необходимы мужество и смирение – эта истина должна стать для человека осмысленным выбором, так как без личной истории – а большинство людей живет без личной истории, как пыль, как птичка, как ряска в пруду – нет спасения и нет пути. Именно героизма сейчас так не хватает и нашему времени, и нашей великой традиции…

Мысль эту, впрочем, я до конца не додумал, потому что в темноте надо мной звенел убийственный комар (у Артема был только один фумигатор, и он мне не достался) – то приближаясь, то удаляясь, то замолкая, то вновь теребя струну своего изводящего писка. Казалось, этот мерзавец, этот иуда среди инсект, хитрит, коварно играет со мной, берет на измор… Что, и с ним договариваться? Постепенно комар, как некое безусловное зло, принимал в моем воображении черты изощренной индивидуальности, и это было невыносимо – встречи с безликим злом стоят человеку куда меньших нервов.

 

Глава третья. ООО “ТАНАТОС”

 

1

Я никогда не спрашивал Капитана, как удалось ему умереть, не умерев, и что покоится в его гробу на кладбище в Комарово? Во-первых, все, что он замышлял, до того, как он это действительно вытворит, казалось невозможным, а во-вторых – мое-то какое дело?

Более того, я вообще никогда не говорил с ним об истории его преображения и ни разу вслух, даже за глаза, не назвал Капитана его настоящей фамилией. Сначала меня так и подмывало это сделать, чтобы увидеть, что получится, и попутно засвидетельствовать свое причастие к тайне, так что сдерживаться стоило труда. Потом общение с живым человеком (не ходячей легендой, не восставшим из пекла духом, а именно живым человеком) стало затмевать даже самые невероятные предположения на его счет. А потом я привык к нему настолько, что он сделался для меня просто тем, кто есть – хотя бы и Абарбарчуком, – поскольку был интересен сам по себе, без мифологии и таинственных предысторий. То есть в жизни как человек он оказался занимательнее персонажа из расхожего предания. В связи с этим невольно приходилось задумываться: нет ли ошибки в том, что я принял пусть и поразительное, но все же только внешнее сходство за свидетельство полного тождества?

Впрочем, как я уже сказал, теперь это меня не очень занимало. В конце концов надо уметь по достоинству ценить настоящее, ведь у него нешуточная миссия – предоставлять нам материал для будущих воспоминаний.

Помещение для филиала сняли на улице Чехова, в доме, построенном в выспреннем стиле русского барокко. Дом был с симметричными причудами – балкончиками, выступами и фигурами восьми аллегорических дев на фасаде, завернутых в какие-то античные хламиды. Каменные барышни предъявляли прохожим различные штучки: невесть какие ботанические стебельки, рог изобилия, сплетенный из цветов венок, лиру, не то дионисийский тирс, не то кадуцей и что-то еще не вполне определенное. Какие именно отвлеченные понятия эти девы олицетворяли, поначалу мне было решительно неясно, а поднимать специальную литературу – как обычно лень. На ум пришло даже, что одна из них изображает смерть. Ведь по античному суждению смерти не обязательно держать в руках косу, довольно порванной пряжи или того же Гермесова кадуцея, поскольку сам олимпиец – не только плут и глашатай богов, но и проводник душ умерших в аид, а жезл его насылает на смертных как сон (последний), так и пробуждение. (Кстати, кадуцей Капитану тоже пришелся по вкусу, но как аллюзия на Триждывеличайшего.) Однако позже выяснилось, что некогда здесь был банальнейший публичный дом, а девы, стало быть, – не более чем аллегории земных утех, увеселений и блаженств. Но мысль об осеняющей эти пенаты смерти в мозгу засела.

Моим первым вкладом в деятельность “Лемминкяйнена” стало изобретение названия для петербургского отделения, поскольку ради пущего ералаша – чтобы окончательно все затемнить и запутать – именоваться филиал должен был иначе, нежели головное псковское предприятие. Так на свет явилось общество с ограниченной ответственностью “Танатос”, которое Оля, со свойственной ее натуре резвостью, тут же переиначила в ООО “Карачун”. Что ж, женская власть над мужчинами держится на том, что женщину желают. Ради того, чтобы быть желанной, женщина не постоит за ценой, ничего не пожалеет и через многое переступит. Ради этого она готова сымитировать не только пламенный оргазм, но и блистательное остроумие. Стрекозы лютки это не касается – она другая. Да и вообще надо признать, что большинство обобщений включают в себя предмет, о котором речь, примерно так же, как день недели включает в себя живущего в этом дне человека. Или кошку, которая о днях недели вовсе не осведомлена.

Помимо меня, как главы филиала, в штат “Танатоса” вошли бухгалтер, секретарь, очередной компьютерный титан, у которого кадык рвал на горле кожу, и четыре вахтера-сторожа, оберегавшие гробовую тишь конторы посменно сутки через трое. Кроме того, на полставки в “Танатос” оформили Олю и полиглота-переводчика с четырьмя языками в глотке. Зачем нужны Оля и переводчик, было не совсем ясно, но Капитан объяснил, что это – стратегический резерв, и он довольно скоро будет пущен в дело. Сомневаться в его правоте у меня не было оснований, тем более что финансирование полностью шло через “Лемминкяйнен”, который, может, и прикидывался “безбашенным трикстером”, но уж никак не скупердяем. Вероятно, Капитану каким-то образом удалось-таки заработать довольно денег, чтобы бескорыстно жить внутри культуры, – ведь все, что предполагалось сотворить, как ни крути, было чистой воды “поэзией поступка”.

 

2

За хлопотами незаметно наступил нешуточный октябрь. Осень упала на город спелой антоновкой, погода раскляксилась, с небес все чаще поплескивал серый дождик, а клены в Михайловском саду отважно предались самосожжению. По утрам уже ударяли легкие заморозки, так что у каркающей за окном вороны из клюва шел пар. В мою парадную в Графском переулке намело ворох желтых листьев, и ночи стали так глубоки, что мы с Олей порой сомневались: а не утонем? выплывем?

Когда офис “Танатоса” был наконец отремонтирован и заселен, с визитом из Пскова прибыли директор головного предприятия и гвоздобой Василий с волосяным хвостиком за ухом. Я представил сотрудников, Капитан сказал оптимистичную, но не совсем прозрачную по смыслу речь (“Мы стоим на передней кромке бытия, поскольку то, что мы собираемся делать, – проект будущего, и по достоинству ему отдадут должное только лет через семьсот…”), после чего все выпили по бокалу шампанского и приступили к службе.

Василий – мастак в темном деле электронного разбоя – отправился инструктировать программиста “Танатоса”, в чьем горле уже упомянутый выше кадык гнездился, как отдельный живой организм, как потревоженная куколка, как рвущийся вовне зародыш. Впрочем, эта неприятная, но вполне половозрелая деталь была ему, если можно так выразиться, даже к лицу, потому что, несмотря на подчеркнуто суверенные ухватки, в остальном парень имел настолько детские, мягкие черты, что его то и дело хотелось угостить мороженым. Мы с Капитаном направились в мой кабинет. Оля и переводчик ввиду временной невостребованности отсутствовали.

Надо ли говорить, что стены директорского кабинета ООО “Танатос” были украшены жесткокрылыми, среди которых почетное место занимал китайский ветвисторог, приобретенный по случаю у курносого служки заезжего инсектария?

Я попросил секретаршу Капу (мою давнюю знакомую – когда-то у нас случилось с ней небольшое эротическое приключение, сделавшее нас добрыми товарищами), тридцатилетнюю девицу, падкую до кошек и прочих мягких игрушек, сварить нам кофе, после чего мы с гостем разместились в легких креслах у совещательного стола.

– Евграф, не сочти за снобизм, но знаешь ли ты, – мы еще в августе на берегу Великой как-то незаметно под арбуз и водку перешли с Капитаном на “ты”, – что в человеке обитают две души – мокрая и сухая? Коптские адепты герметизма прямо в собственном теле, как в тигле, сплавляли их в чудесный магистерий, тем самым обеспечивая себе жизнь вечную во плоти.

– Примерно тот же результат давали и даосские практики. – Я сделал серьезное лицо. – Кроме того, обретая бессмертие, даосские праведники завещали нерадивым ученикам собственную тень, так что лжемудрецов в Китае от воистину просветленных отличали по раздвоенной тени. – Невозмутимо закурив сигарету, я взял высокую ноту молчания.

Капитан казался удовлетворенным.

– Значит, твой интерес к метафизике мне не помстился. Так же как и способность к фантазиям на эту фундаментальную тему.

Признаться, я чувствую себя неловко, когда речь обо мне заходит в моем присутствии. И вовсе не из скромности, поскольку совершенно неважно, приятные или не очень говорятся слова, а потому, что кто может знать о тебе что-то такое, что самому тебе было бы невдомек? Тем более если ты умеешь себя не только оправдывать, но пробовал уже по высшей мере осуждать. То есть неловко делается за того, кто говорит. Поэтому я быстро сменил тему:

– Итак, с чего начнем? Будем учиться у коптских адептов плавить в горсти серебро или по заказу французских колонистов поднимем на Таити надой кокосового молока?

Оказалось, ни то и ни другое. Капитан сказал, что вначале предполагал организовать строительство дамбы от Уэст-Палм-Бич в сторону Большой Багамы. Таким образом можно запрудить западную ветвь Гольфстрима и заморозить все Восточное побережье Союза Американских Штатов. Точнее, не запрудить, а отклонить струю на восток, так что весь этот парной карибский бульон потечет к нам в Балтику и Баренцево море, к нашей селедке, корюшке и треске. Мне ничего не оставалось, как поинтересоваться: так мы хотим заморозить Восточное побережье Союза Американских Штатов или задать треске месоамериканский корм?

– Я изобретаю способ разрушения самого меркантильного человечника, который должен быть наказан. Мы, кажется, об этом говорили.

Что-то такое я действительно припомнил.

– Надеюсь, наказание пойдет им в прок. Европа, как известно, закатилась, а нынешняя одержимость Запада глобальными проблемами – не более чем камуфляжная сеть, скрывающая неумение решать проблемы личные и маскирующая холодный, парализующий страх перед необходимостью эти проблемы все-таки решать. А ведь известно, что именно личные проблемы составляют смысл существования человека в мире: опыт любви, риска, верности и предательства, поиск собственного предназначения… – Рукой Капитан совершил в пространстве неопределенный жест.

Далее он заметил, что для человека нет ничего важнее этих вещей, и даже исторические события по большей части происходят именно тогда, когда непримиримо перехлестываются чьи-то личные интересы. А нынешние наследники Фауста, отвернувшись от личных проблем, сплошь озабочены всеобщим потеплением, политической корректностью и ужасом перед человеческим клоном. Они находят себе Маргарит во Всемирных Тенетах и говорят о сокровенном только на кушетке у психоаналитика. Это прогрессирующее тихое помешательство как раз и составляет сущность современной западной цивилизации, кичащейся собственной цивилизованностью. Куда это годится? Никуда. Так что ничего не остается, как ткнуть их в личные проблемы мордой…

– Ты думаешь, им это поможет? – спросил я больше из вежливости, чем от сомнений.

– По-твоему, они уже законченные хрюшки?

– Нет, я не то имел в виду…

– Ну если незаконченные, то – поможет. Омовение в первичной плазме человеческого бытия, знаешь ли, отрезвляет. Прямое столкновение с опасностью и вовремя отворенная кровь встряхнут их и заставят сбросить наваждение. Не сомневаюсь – уцелевшие потомки современных янки в дальнейшем еще скажут нам спасибо. – Капитан снял с носа очки, покрутил их в руках и снова водрузил на место. – Впрочем, я решил отказаться от плана холодной войны путем отвода от Америки Гольфстрима. Для наглядного предостережения остальным порок, как унтерофицерская вдова, должен высечь себя сам. А как принудить янки самих же на свою беду затеять эту стройку века, мне что-то в голову не входит. А тебе? – Он подкупающе улыбнулся.

– Я в этом деле полный тормоз, – сознался я, поскольку – а чего скрывать-то?

Капитан меня не услышал.

– И потом, – продолжил он задумчиво, – ну заморозим их, а ведь они и на Аляске воду мутят. Нет, плотина не годится. Работать будем по другому плану – мы распалим их алчность так, чтобы она сама же их сожрала. Вы говорите, ваш мир индивидуалистичен и построен на интересах личности? Ну что ж, посмотрим – действительно ли вы такие эгоисты, что готовы умереть за собственную выгоду.

На миг я закрыл глаза и увидел, как по зимнему полю несется большая собака, на бегу хватая горячей пастью снег. Миг вышел – в свитере маренго передо мной сидел Капитан. Остро отточенным воображением я сбрил ему эспаньолку и усы, после чего внезапно понял, что с середины девяностых он почти не изменился, будто последние пятнадцать лет пребывал в какой-то предохранительной спячке. Или просто давно уже сплавил свои сухую и мокрую души в чудотворный магистерий.

– Ну что же, я готов. А как мы будем распалять их алчность?

Ответ можно было бы предугадать, если б только заранее сопоставить все его речи.

Итак, нам надо было сделать малость: убедить мир новыми резонами в одной довольно старой бредне – в том, что на глубинах свыше четырнадцати километров в земной коре находится изрядный пласт чистого золота. Ну если и не убедить, то заронить на этот счет существенные подозрения. Естественно, американцы первыми забурятся в свои непаханые недра – вот тут-то им и крышка.

– Почему же крышка? – не понял я. – Они всего лишь не найдут там золото.

– Нет, не всего лишь, – возразил Капитан и пояснил, что, возможно, золото они там и в самом деле не найдут, но даже если найдут – кердык им выйдет стопудовый. Китайцы вот вроде умный народ, они зубную щетку изобрели, а все равно попались – еще в начале тринадцатого века они ударно-катаным приемом пробили землю на версту с четвертью, и тут же их отплющили монголы. Это раз. Британцы на индийских золотых рудниках в Коларе прорубили забои вглубь на пару километров и получили восстание сипаев. Это два.

– Честно говоря, доказательная база слабая. Какая здесь связь?

– А у нас? – Капитан набирал критическую массу небылиц, которым следовало качественно перейти в реальность. – Едва Кольская скважина перевалила за двенадцать километров, как мигом объявили перестройку. Теперь наша дыра самая глубокая в мире – двенадцать километров двести шестьдесят два метра. До этой отметки добрались к концу девяносто первого. Какая страна тогда скоропостижно протянула ноги, ты, надеюсь, помнишь. Слава Богу, работы заморозили и перевели скважину в режим геолаборатории. А ведь проектная глубина была пятнадцать тысяч метров!

Мы помолчали. Я – осмысляя услышанное, он – неизвестно почему.

– Ты знаешь, что там случилось? – наконец спросил Капитан. – Ну после чего ее заморозили?

Я не знал.

– После того, как все службы рабочей смены полным составом на три часа заснули и увидели один сон на всех – адское пекло. Сон был таким ярким, что люди проснулись ослепшими.

Мы опять помолчали, после чего паузу прервал уже я:

– Почему же китайцам хватило версты, а нам понадобились все двенадцать?

– Да потому, что тайны преисподней охраняются от человека так же бдительно, как тайны неба. Они открываются постепенно – по мере того, как люди перестают быть людьми. И все попытки взять эти тайны штурмом караются безжалостно и скоро – Господь перешибает нас, как лом соплю.

Капитан откинулся на спинку кресла и оглядел кабинет, как серафим оглядывает страны мира от полуночи до полудня.

После осмотра он высказался в том духе, что, мол, цивилизации древних слишком легкомысленно относились к насекомым, поскольку никто, кажется, кроме египтян, не изображал их в сакральных иероглифах и пиктограммах. Я сказал, что воины-тольтеки наряжались шершнями, а пришедшие им на смену ацтеки чтили кузнечика, в минойской же культуре золотые женские цацки часто делались в виде ос…

Тут появилась Капа с подносом, и кабинет заполнил чудный аромат живого, сваренного в турке кофе. Капитан раздул ноздри, потянул воздух и вздернул бровь. Вместе с двумя миниатюрными чашечками на подносе стояла тарелка с рыжей горкой мандаринов.

– И все же – в чем тут фокус? – Я еще не понимал задачу до конца.

– Элементарно – в вышней каре. Идею сверхглубокой скважины я по-товарищески позаимствовал у одного щелкопера, который лет двенадцать назад случайно и ненадолго стал знаменитым. Возможно, ты тоже о нем слышал. – Капитан назвал имя, которое и вправду было мне знакомо. Что-то из его писаний, помнится, стояло даже у меня на книжной полке.

– Случайно такие вещи не случаются, – заметил я. – В том смысле, чтобы случайно сделаться известным.

– Напротив, иногда удача улыбается тому, кто ее совсем не ищет. Зато безвестность дверью никогда не ошибается.

– Что касается безвестности – это не так. Ведь на самом деле сократов было много – другим просто не повезло с компанией. Вообще часто леность и нерадивость учеников роковым образом сказывается на гениальных учителях. И относительно случайностей и свойств удачи, извини, все несколько иначе. Ведь удача – сама вся есть случайность и свойство, а случайность не может быть обременена случайностями, и свойству нельзя приписать свойств.

Отхлебнув кофе, Капитан посмотрел на меня с умилением.

– А ты, Евграф, педант. Нет, не подумай, будто я не доверяю твоим умственным способностям, – я не умнее тебя, я просто дольше живу. Скажи навскидку, сколько долек в мандарине?

– Как правило – от восьми до дюжины, смотря по сорту. – На его глазах я разобрал прыснувший эфирным облачком мандарин и продемонстрировал свою правоту – долек было десять.

– Обычно людям не приходит в голову считать такие вещи. Ты ненормальный. Ты выпадаешь из правил, а в нашем безрассудном, но чертовски правом деле это – то, что надо. – Капитан, только что изящно обозвавший меня идиотом, как ни в чем не бывало крутил на блюдечке дымящуюся чашку. – Так вот, однажды этот крендель написал, что настоящая причина гибели Империи кроется в дерзком замысле сверхглубокой скважины на Кольском, ведь по существу такая дырка – Вавилонская башня наоборот. Тебе не кажется, что это похоже на озарение, а стало быть, к этому следует отнестись серьезно?

– Мне кажется, что это полная херня. – Я глубокомысленно изучал желтый от мандариновой шкурки ноготь большого пальца: если честно, я чуть-чуть обиделся – так, самую малость. – Во всяком случае, не более чем остроумная гипотеза.

– Раз мы работаем не на заказ, а по велению души и не несем ответственности перед клиентом, считай, что мы всего лишь проверяем гипотезу глубокой дырки за счет набитых кредитными картами янки.

– “Танатос” для того и создан?

– Точно. Человек наказан работой. Но мы будем рвать жилы так, что это не будет похоже на работу. Это будет похоже на игру. На азартную и очень серьезную игру. И ты хорошо будешь в нее играть, ты научишься. Потому что тебе придется доказывать, что ты самый лучший. Лучше всех. Ты будешь это делать добровольно – ведь для того и существует ревность.

– Ревность к работе?

– Мяу, – подтвердил директор.

 

3

Не знаю, как в прошлой жизни, но теперь Капитан выступал настоящим принципалом. Более того, он был бесспорным предводителем, вождем в самом высоком смысле слова, потому что доподлинно знал вещи, которые поднимают человека над нормой, над средой, над средним (речь не о счете мандаринных долек). Так, например, он безошибочно чувствовал разницу между терпимостью и попустительством, жестокостью и мужеством, осуществимой сказкой и иллюзией, поскольку точно знал, что смута жизни в немалой мере происходит от смуты понятий, и в своем сознании очистил и восстановил адамические значения слов. Он не только карал, но умел поощрять людей и распознавать дарования (несмотря на потешное имя, что, как известно, отвлекает, меня он оценил с первой встречи; та же история произошла и с Олей). Он знал, что радость должна венчать труд, поэтому, кроме заслуженной платы, благоразумно сеял вокруг справедливую похвалу и пожинал обильную жатву признательности. Он не делил дела на великие и малые, но все ему было важно, он не спрашивал совета, но мог принять совет, он был неподкупен, ибо не собирал земных благ, и ему было точно известно, что в мире есть место чуду и жить следует именно свидетельством и распознанием чудес.

Еще он знал, что хуже нет, как унижать земную родину сравнением, хотя она и есть всего лишь отправной плацдарм, исходная точка для жизни в горних, – напротив, всяческое прославление родной земли достойно сердца человека, постигшего подлинную цену своего отечества. Также он знал, что ежечасное сомнение уводит не только от цели, но и от истины, поскольку к истине обращается смотрящий вдаль, а колеблющийся обращается назад, и в том его неправда, за которую он рано или поздно получит в полной мере. И наконец похоже было, будто Капитан совершенно не имел понятия о том, что такое падение духа, ибо дух его, и вправду, что ли, укрепленный связью с Иерархией, всегда был на высоте, так что он (Капитан) спокойно, как уличные вывески, читал знамения и знаки, которые для остальных были не более чем суеверия или случайности, – отчасти именно по этой причине трудно было представить силу, способную пресечь его дела до срока. По этой же причине он не ведал мести – ведь он не знал и ущемления. Такой он был человек – титан, атлант, держащий небо, царь зверей… И пусть сам он не мог изречь неизрекаемое слово, но он определенно чувствовал его внутри себя. Аминь.

Однако забавнее всего здесь было вот что: будучи, по существу, вождем и предводителем, он не имел желания повелевать. Он просто сочинял для мира – когда по мелочи, когда без удержу, по полной – его судьбу, его грядущую историю и по-ребячески, беспечно радовался как относительно невинному, так и чудовищному воплощению своих фантазий. Вот и все.

В тот день передо мной была поставлена задача: с точки зрения и посредством инструментария эзотерических наук убедительно – в пределах, разумеется, метафизических границ – обосновать присутствие в недрах на соответственных глубинах несметных залежей злата и других презренных железяк. То же самое должна была сделать и Оля, но только с точки зрения естественной науки геологии. Таким образом, мы с ней вступали в своеобразное соревнование по вракам – такой забавный завиральный марафон под бдительным судейством Капитана. Сопутствующую подобному соревнованию спортивную ревность он, видимо, и имел в виду.

Кроме того, в рамках подготовительного этапа моему компьютерному флибустьеру (кстати, его и звали сообразно – Степа Разин) вменялось в обязанность отслеживать все электропочтовые сношения ведущих отечественных специалистов по сверхглубоким таинствам земли. На этот счет его проконсультировал приехавший из Пскова гвоздобой Василий. Вместе со Степой они прогулялись по серверам, сначала запустив туда по разработанной Артемом и Василием программе “шпиона”, неприметного лазутчика, прозрачного в своем хрустальном совершенстве ниндзя-паука, который незаметно снял/вырубил всех встречных караульных, взломал замочки, вскрыл все нужные пароли, логины и проч., после чего ребята быстро развязали и сплели какие-то узелки, разомкнули и замкнули какие-то линии/цепи (я не силен в хакерских увертках) и наконец наладили такую схему: вся почта – как исходящая, так и входящая – с интересующих нас почтовых ящиков теперь сначала попадала в “Танатос” и, лишь подвергнувшись досмотру, отправлялась дальше к адресатам. А могла и не отправиться. Либо отправиться с отредактированными потрохами или совсем другим, подменным содержанием. Потребовалось Степе с Васей на это бесчинство всего несколько дней.

Таким образом “Танатос” взял под контроль электронные связи наших спецов по сверхглубоким дырам как между собой, так и с зарубежными коллегами. Именно для надзора за перепиской с последними Капитан и предусмотрел в штате питерского филиала полиглота-переводчика. Что касается личных писем – они, конечно, тоже подвергались перлюстрации, но по большому счету только отнимали время.

План получил конспиративное название “Другой председатель”. Отчасти здесь скрывался намек на предполагаемую вскоре смену исторической и геополитической парадигмы, отчасти давалась отсылка к “Городу Градову”: “Один председатель хотел превратить сухую территорию губернии в море, а хлебопашцев в рыбаков. Другой задумал пробить глубокую дырку в земле, чтобы оттуда жидкое золото наружу вылилось…” Я же говорил, что фишка не нова.

4

– Если исходить из показателей глубинности, то большинство скважин американцы насверлили в прикладных целях – искали нефть и газ в осадочных бассейнах или хотели использовать геотермальные энергетические ресурсы недр.

Порой Олю тянуло рассуждать на всякие далекие предметы. Вчера она, к примеру, вызвала меня на диспут по вопросу: видят ли слепые сны? А позавчера: есть ли в яйце куриное мясо?

– Скважина Бигхорн в Вайоминге, скважина на шельфе у побережья Алабамы, – перечисляла Оля, – или, скажем, скважина Лонг Велли в вулканической кальдере под Лос-Анджелесом – все они бурились в чисто практических целях. Прикинь, самая глубокая скважина у них – Берта Роджерс в Оклахоме – меньше десяти километров.

– Вот ведь какие, – расслабленно заметил я, – не хотят за так в преисподнюю лазить.

Не слушая меня, лютка продолжала:

– Почти все научное бурение с полным отбором керна идет у них на море, начиная с проекта “Мохол” в Мексиканском заливе, когда они хотели просверлить насквозь земную кору и получить образцы вещества верхней мантии. Тогда у них, как известно, ничего не вышло.

– Почему? – Мне как раз это было неизвестно.

– Потому что из скважины навстречу им полезло время. Знаешь, когда-то давно, еще при Искандере, в Персии встречались купцы, которые возили с собой бурдюки, куда, как вино, наливали время. Это был не товар – время заменяло им охрану. Когда караван настигали разбойники, купцы навстречу им выливали из бурдюка день, и те скакали сквозь этот день, загоняя лошадей, но нисколечко не приближаясь к добыче. В конце концов разбойники в ужасе поворачивали вспять и неслись прочь от дьявольского каравана. – Оля блаженно улыбнулась и закрыла глаза. – Что-то похожее случилось и с американцами. Хотя официально остановку бурения объяснили аномально высоким давлением в забое и кислой газовой средой.

Всегда от лютки узнаешь что-нибудь новое.

– Собственно, я говорила Абарбарчуку, что выгоду от таких дорого-стоящих работ, как сверхглубокое научное бурение в кристаллических породах, сегодня нельзя не то что извлечь, но даже обосновать в традиционных рамках геологических изысканий. Это Союзу было по плечу бурить из любопытства и гордыни, а загребущим янки – черта в ступе… На возмещение затрат здесь можно рассчитывать не в результате проверки ныне существующих теорий, а лишь в результате открытия новых, прежде неизвестных свойств природы недр.

– Мы с тобой еще не обсуждали… – попробовал я увести беседу подальше от кальдер, верхних мантий и остального земляного вздора. – А как тебе, скажи, Абарбарчук?

– Вполне. И даже очень. Только немного странный.

– Однажды он на спиритическом сеансе вызвал сатану, – вспомнил я давнюю историю о Капитане.

– И что? – живо блеснула разноцветными глазами Оля.

– И все. У него остановилось сердце. С тех пор оно стоит и не трепещет. Ты как-нибудь прислушайся.

Подсознательно (поскольку сознание для людей, подобных мне, – редкость) я в эту историю верил. Возможно, именно после того рискового столоверчения Капитан и стал трансцендентным – кто знает?.. Тут вообще один сплошной вопрос – и по мотиву, и по результату. Что это было: озорство? дурость? богоборчество? или, напротив, стремление схватиться с главным из врагов? И дальше: каково же следствие? если схватился, кто же победил?

– Ты заметила? Люди вокруг него испытывают контрастные, противоречивые чувства – одни его обожают без памяти, другие на дух не принимают. О чем это свидетельствует?

– О чем? – моргнула лютка беззащитно, как она одна умела.

– О многом. Что говорят нам мудрецы востока и, в частности, мудрейший Мустафа аль-Манфалути?

– Что?

– Они нам говорят: не радуйся тому, что люди в одну глотку выражают свою любовь к тебе, не радуйся, когда они единодушно тебя поносят, а радуйся, когда суждения людей о тебе расходятся, когда нет у них согласия в оценке твоих трудов, ибо это приметы величия и свойства самых выдающихся из смертных.

Тут я подумал, что, пожалуй, не следовало выставлять Капитана перед Олей в наряде из таких благоприятных слов. Девушки – существа слабые, величие их манит, почувствовав его, они, забыв обо всем на свете, как будто Бог вручил им крылья, вольными мухами взмывают в намазанные медом небеса.

– Ого! – сказала Оля и проследила взглядом за полетом пузырящегося звука. – Выходит, вот для кого нам надо убедительно набить земные недра золотишком!

– Именно. И мы набьем их. Так?

Вынув руку из воды, я стряхнул с пальцев теплые капли Оле на лицо.

– Ну! – возмутилась лютка.

Я не сказал: мы сидели в немного тесноватой для двоих ванне у меня в Графском и нежились после ожесточенной утренней баталии, выжавшей из наших тел лишнюю соль. У меня слегка саднило плечи, раненные ошалевшими коготками, а у Оли мокрая змейка под левой ключицей горела, как самоцветная брошь. Пальчиками ноги лютка играла у меня в паху в свои игрушки. Впереди был выходной, и я предполагал, да что там – был почти уверен, что еще до завтрака Оля получит очередное основание спросить меня о чем-то, вроде: есть ли большее испытание для человека, чем ситуация, в которой все его желания исполняются со страшной силой? Нетрудно угадать, что кроется за этим эвфемизмом.

 

Глава четвертая. ТРЕТЬЕ ТЕЛО

 

1

По всему выходило, что миссия “Танатоса” и конечная цель проекта “Другой председатель” были известны лишь Капитану и мне. То есть за штатом “Лемминкяйнена” и здешнего ООО “Карачун”, возможно, был кто-то, кто имел понятие об опытной затее с дыркой, но поводов для домыслов и подозрений он не давал. И то сказать – кто бы отнесся к этой ереси серьезно? Остальные участники проекта были функциями и делали свои дела сугубо в рамках отведенной роли. Даже Оля пока не представляла до конца всего масштаба и безумия задачи. Она была уверена, что сочиняет свои геологические сказки для некой научно-популярной телепередачи – что-нибудь вроде “Хочу все знать и поиметь”, “Очевидного – превратного”, “Цивилизации Плюс”, “Апологии Минус” или какой-нибудь другой бодяги. Так мы с Капитаном ей по крайней мере объяснили. Признаться в истинном намерении мне было перед ней не то чтобы неловко – гуманистические идеалы юности давно прокисли, – но попросту не подворачивался случай. Скорей всего она бы поняла – мы часто с ней сходились… то есть во многом были схожи. Причем не только в вопросах вкуса, деле обустройства общего досуга и, так сказать, излишней педантичности в работе. Вот и вчера случился разговор.

Мы сидели в моем кабинете в полуподвальном этаже бывшего борделя на Чехова и разбирали почту известного в тесном научном кругу доктора геологии Смыслягина, имеющего плотные контакты не только с американскими коллегами, но и с полумедийными “Nature”, “National Geography” и даже с “Popular Science”. За окном, забранным в кованую решетку, лежал крупой на тротуаре первый ноябрьский снег. Он был, в сущности, мил, потому что ноябрьские снега непрочны. Под потолком на однотонных бледно-зеленых стенах горели матовые светильники, ниже, между светильниками, вместо гравюр, фотографий или декоративной кабинетной живописи висели застекленные коробки разного размера, а в них – угрюмые красавцы, хитиновые рыцари, распятые жуки. Взгляд мой готов был лакомиться ими постоянно. Пару коробок я разместил и среди книг на узком стеллаже. Кроме того, тут был примерно Т-образный стол с изящно закругленным правым краешком-крылом, ряд жестких кресел и большой рельефный, с проталинами океанов, деревянный глобус, но это так – приятная безделица, для стиля. На столе мерцал приличный ноутбук, валялась трубка-телефон, а вокруг были рассыпаны бумаги.

Вдруг Оля невзначай сказала:

– Зачем ему вожжаться с ними? Что, только деньги, профессиональное тщеславие и строчка в списке публикаций? Сегодня мировое имя большего не стоит. И рейтинги их все – чушь, дребедень показная.

Она имела в виду Смыслягина и американские научные поп-журналы. А может, и не только их.

Об этом я и сам не раз уже задумывался. Особенно после бесед с Капитаном, подпав под обаяние его речи, но не найдя в срок нужных аргументов и доводя мысль в одиночку, после – как водится, задействовав ресурсы заднего ума. Поэтому я поддержал беседу, сказав, что это, к сожалению, случилось не сегодня. Беда пожаловала раньше, когда права, доблестно обретенные в прошлом ценой великих жертв и многой крови, вдруг стали раздаривать всем встречным-поперечным. Внезапно отчего-то было решено, что ценности западной цивилизации – универсальны. А это ведь не так.

– Вот именно. – Оля вскочила с кресла и крутанула глобус, ухватив его за буро-зеленую Суматру. – Когда все то, что получали прежде только достойные путем усилий, озарений, самоотречения и сатанинского труда, теперь дается в форме разнарядки, с соблюдением бонтона и реверансов в сторону надувших щеки малых сих – это могила, это край. Маленький человек Башмачкин превратился в агрессивную тварь, перед которой заискивают великие. Нет больше никакого гамбургского счета. Приехали – сливайте воду!

– Причем, – вступил я в свой черед, – сначала казалось, что такая снисходительная, не слишком требовательная раздача, скажем, гражданских прав есть признак добродетели и силы, хотя в действительности это было да и остается всего лишь признаком опасного бессилия. Западный мир одряхлел и лишился своих былых достоинств – мужества и готовности идти на жертву. Гуманизм теперь сделался идеологичным, а идеология, как известно, напрямую связана с паранойей. Шизофреник в этом случае безопаснее. – Мне в этот миг припомнилась курехинская позитивная шизофрения. – Он не продвигает свои идеи в массы. А параноик, что-то затевая, считает, что делает дело, важное для всех – и для Бога, и для человечества.

Оля оставила в покое глобус, теперь развернувшийся к нам серо-голубой Атлантикой, и припомнила Жижека, который в свое время очень точно описал, чем фашизм отличается от большевизма. Когда на каком-нибудь партийном съезде заканчивал речь большевистский функционер, он сам первым начинал аплодировать, и весь зал аплодировал вместе с ним – они как бы обращались к некоему великому Другому. Другому с большой буквы. А когда выступал нацистский партиец, то все аплодировали именно ему, как бы замыкая круг, очерчивая вполне определенное пространство, внутри которого – свои, а за его пределами – враги, чужие. В фашизме враг – это конкретный чужой, например, евреи или цыгане. В большевизме же враг был распылен, никто точно не мог сказать, кто он и где находится. Поэтому психологически легко понять, почему большевики сами себя оговаривали. В этом смысле фашизм – чистая паранойя, а большевизм больше напоминает невроз.

В который раз я подивился, как точно умеет лютка схватить суть и неожиданно войти в тему.

– Вот-вот! – уцепился я за удачный образ. – Гуманизм требует оваций самому себе, замыкая круг. Причина заката западного мира – а ведь именно умножение бессилия отличает все эпохи заката – кроется в падении цены человеческого достоинства. Между тем представление о высоком положении человека как раз и составляло основное содержание гуманистического вызова эпохи Возрождения. Вспомни, статус человека был поднят так высоко, что отрицалось уже все сверхчеловеческое, включая Бога. Хотя спор человека с Богом начался гораздо раньше – с выведения новых пород разных домашних скотов. Своеобразный символ веры этого нового исповедания выразил Гете: “Лишь тот достоин жизни и свободы, кто каждый день идет за них на бой”. Но что же мы видим сегодня? Победу совершенно противоположной установки – опошленный и обесцененный статус подлинного человека, – я изобразил голосом подобающий курсив, – разбрасывается направо и налево даром. Стоит только внимательно, холодным взглядом посмотреть вокруг, чтобы увидеть – мы давно живем в постгуманистическом обществе. Ресурс религии с двуногим царем природы на пьедестале уже исчерпан. Мир тихой сапой пересек границу, отделяющую феномен подлинного равенства от его самопародии, тот рубеж, за которым пространство уже искривлено, где искажаются и обессмысливаются сами принципы утверждения человеческого достоинства.

– Не говори, – махнула Оля узкой, полупрозрачной на просвет ладошкой. – А что это кривое пространство, этот постгуманизм с нами, бедными девушками, сделал? Бедные девушки целыми днями терзают тренажеры, бегают трусцой, соблюдают диету, мажутся кремом и моются шампунем. А мужики в массе своей ничего этого не делают, разве что утром присядут с гантелей, и умудряются при этом не выглядеть совсем уродами. Некоторые даже по три дня не бреются. – Лютка выразительно на меня посмотрела. – Если сложить все те часы, которые бедные девушки тратят на спортзал-салон-макияж, получится не сказка, а бескрайний эпос о потерянном времени. Ну если толстой девушка родилась, что ей делать? Без тела она похожа на глисту в корсете, а в теле – все-таки на бедную девушку. Сосед по лестничной клетке Викентий, ее вспоминая, порой мастурбирует. Так нет же – девушка пойдет в спортзал, убедится, что стала похожа на глисту, пойдет на массаж, убедится, что стала похожа на отмассажированную глисту, помоет волосы шампунем, накрасится и скажет: вот теперь я кукла Барби. А на самом деле – все равно глиста в корсете, только накрашенная и волосы без перхоти.

Оля не только в тему неожиданно входила, но и выходила из нее всегда как-то по-своему – не через дверь, где вход и выход, а через окно в гостиной или умудрялась юрко просочиться в какой-нибудь крошечный сток в ванной.

– О чем ты? – Непонятно было – впала ли Оля в ересь феминизма или тут кроется что-то другое.

– О том, что, пока бедные девушки по спортзалам страдают, молодость проходит и наступает старость. Бедная девушка садится на диван и плачет: ох, годы мои, годы, куда вы убежали, я столько всего не успела! А рядом сидит ее мужчина, который, может быть, и не красавец, но время попусту не тратил, и говорит: “Ну ты дура, ей-Богу, все самое интересное пропустила. Что с тобой такой делать? Сходи-ка на кухню и принеси мне буженины с хреном”. Девушка плачет и идет за бужениной. Вот он где – постгуманизм!

Что ж, это было сказано без всякой логики, однако же лукаво и очень по-женски. Хлопая в ладоши, я смотрел на Олю: легко ей было, умнице, такой красивой, гладкокожей, ладной – причем без всяких фитнес-клубов, – пускать по свету эти басни. Возможно, ее вообще не слишком занимал смысл сказанного. Она просто опьянялась музыкой и забывала о смысле – слова у нее уже не означали то, что должны означать. Она смотрела на их пляску своим голубым глазом, как смотрят дети в калейдоскоп, а разноцветные слова падали на свои места сами собой, как звезды, почти случайно.

– Зато у вас более глубокие эротические ощущения. – Этого мне говорить не следовало.

– Откуда такие сведения? А, ну конечно! Ты выудил их из немецкой порнушки: “Гут! Гут! Шнеле, шнеле! Ай-ай-ай! О-о-о!..”

Звукоподражание получилось довольно схожим.

– Ладно, оставим бедных девушек в покое, – сказал я примирительно. – Они и сами-то не знают толком, чего бы им хотелось захотеть.

– Хорошо, оставим. И что их ожидает?

– Кого? Бедных девушек?

– Нет, мы их оставили. Что ожидает всех их там, на Западе?

У меня был ответ. Дело в том, что демографические изменения в “открытом обществе” иначе и не назвать, как контрколонизацией. Был такой меткий термин у Секацкого. Высокомерные и торжествующие плантаторы, несшие бремя белого человека в Африке, Азии или Латинской Америке, и представить себе не могли, что пройдет какая-нибудь сотня лет, и бесправные, порабощенные туземцы высадятся на их землях, на их родных урбанистических просторах, чтобы безжалостно мстить. В свое время белые завоеватели отступили, но цветным оказалось этого мало, и они нанесли ответный удар, наводнив европейские и американские города, взяв столицы в глухую осаду. И что же, белый защищался? Нет, белый господин капитулировал – бежал в пригороды, подальше от добрососедства с теми, кого наградил равными с собой правами, согласился на добровольный комендантский час, передающий по ночам всю власть в больших городах пришельцам, и охотно выплачивает победителям положенную дань в виде всевозможных социальных выплат. Но он не откупится – отступать новые колонизаторы не собираются, они с большей ответственностью несут бремя цветного человека, они, как бедные девушки на спортзалы, не жалеют времени на изучение культуры аборигенов и освоение техники фальсификации опознавательного знака “свой”. Почему фальсификации? Да потому что они не имеют перед бывшими белыми господами никаких обязательств, ясно осознавая себя посланцами другой цивилизации, и вовсе не собираются становиться такими же, как капитулировавшие белые, которые пустили их в свою гостиную и спальную, а сами перебрались в прихожую. То же самое может грозить России, города которой берет в осаду Средняя Азия, Кавказ, Китай. Отмахнуться от этого – значит, просто свалить с плеч непосильный груз очевидной истины.

– И что же дальше? – хлопнула ресницами Оля.

– Когда имеешь дело с другой цивилизацией, любые соглашения, договоренности и вообще слова, по сути, не играют роли. Здесь все решают только сила, беззаветная отвага и непреклонность. Причем не в виде вынужденной ответной меры, не в виде демонстративной акции возмездия, а как повседневная норма бытия, как твердая вера в свою правоту и готовность во имя этой веры и этой правоты пожертвовать собственной жизнью. Именно это условие всегда решало дело – и тогда, когда Европа шла в крестовые походы, и тогда, когда казаки брали Сибирь от Урала до Камчатки, и тогда, когда покорители Дикого Запада с кольтами на поджарых ляжках учреждали самую передовую в мире демократию. Сообщества свободных граждан всегда возникают лишь при участии грозного духа воинственности. Но их социальные институты не могут долго жить в силу одной инерции, после того как этот дух выдохся. Если в тебе нет жертвенности, а есть только алчность, если руки твои срывают со стены ружье только в истерике, а душа празднует труса при одной мысли об опасности, тебе не устоять перед неумолимым врагом, который, собственно, уже обосновался в твоем доме. Потому что без силы, беззаветной отваги и непреклонности, без этих подлинных оснований, определяющих человеческое достоинство, никакие договоренности не спасут тебя ни от дальнейшего уплотнения, ни от стрихнина в супе.

“Ну и зачем же мы хлопочем, раз им и так почти что крышка?” – возникла у меня неожиданная мысль. Но тут же сам собой пришел ответ: они еще не до конца калеки, поэтому мы их не губим, а спасаем. За свой порок, за гниль в сердцевине, за гибельную алчность они получат кару/испытание и спасутся, если пройдут сквозь покаяние в его первичном смысле, как метанойю – умоперемену. А если не пройдут, то сами себя сожрут, другим в науку. Ведь мы же получили свою кару, но выбрались. За двадцать лет мы все же выбрались из выгреба, преподнесенного нам Кольской дыркой. Пускай с потерями, с общей и личной бедой, с унижением, предательством, с растворением собственного существа, но выбрались – пена схлынула, вместе с кровью отошел и гной, мыши амбарные сбежали, чтобы есть-пить и испражняться там, куда-то подевались “йес-с-с” и “вау”, словом – мы выжили и снова обрастаем веществом. И мы уже другие. Те же, да не те. Мы вышли из невроза, умудрившись тут же не угодить в другой…

Я не додумал, потому что Оля изрекла:

– Как хорошо ты это все сказал! А пестуны из Голливуда нас учат договариваться даже со зверюшками, кинг-конгами и вурдалаками.

Так, приплыли. На удивление знакомые слова. Тут было отчего насторожиться: об этом и примерно с тою же формулировкой три месяца назад вещал Капитан, но от Оли нас тогда отделяли триста с лишним километров. Откуда…

В этот миг отворилась дверь, и в щель проникла секретарша Капа.

– Звонила Соня из “Лемминкяйнена”, – доложила она. – Сказала, что Сергей Анатольевич просит вас не пропустить сегодня вечерние новости.

Без принуждения, по собственному почину Капа звала меня на людях исключительно на “вы”, хотя, как я уже упоминал, мы были с ней знакомы десять лет и некогда, говоря в стародавней манере, “имели близость”. Природный здоровый такт, ничего не скажешь.

– А чем нас в новостях обрадуют, Капитолина? – Я был заинтригован.

– Не знаю. – Капа пожала плечами и вышла.

Любопытство – сущая беда. Хуже чесотки. Ничего не оставалось, как позвонить Капитану. Я позвонил. На службе его не было, а по мобильнику мне сообщили, что абонент в эту минуту не покрыт сладчайшим сотовым эфиром или вообще в отключке.

 

2

В тот же день от имени Смыслягина была отправлена по электропочте в “Nature” первая деза. Благо в его почтовом ящике как раз лежала для “Натуры” статья – что-то об архейских штучках в земной коре и магнетитовом метаморфическом комплексе. Степа Разин эту малохудожественную реальность из ящика изъял, а на ее место вложил золотую геологическую фантазию аспирантки Оли. Оформлена деза была, конечно, как самая что ни на есть глубинно-земляная быль.

Суть Олиного (то есть уже смыслягинского) сообщения сводилась к следующему. Еще в начале ХХ столетия в ученых кругах было высказано предположение, что при определенной деформации твердых тел на внутренних плоскостях скольжения образуются слои, в каком-то смысле подобные жидкости и обладающие ее текучестью. Эта текучесть, однако, сохраняется крайне недолго, а затем слои вновь затвердевают. На основе этой идеи несколько позже возникла концепция “третьего тела” – особого образования, которое включает в себя приповерхностные слои двух исходных, подверженных трению тел и возникшую между ними пленку. Далее, в 1959-м году, русские ученые Гаркунов и Крагельский открыли эффект избирательного атомарного переноса, при котором из взаимодействующих веществ в пленку “третьего тела” могут переходить в чистом виде те или иные химические элементы, – так, скажем, в результате первых опытов из бронзы в пленку “третьего тела” была выведена медь. Пример подобного явления в геологии – образование высокопробной оболочки золотин рассыпного золота.

Однако в недрах при колоссальном давлении и высоких температурах знакомые науке физические и химические явления не только могут, но и должны принимать иной масштаб, иную форму, а возможно, даже являться нам вынуждены совсем иначе. Это тем более верно, что в совокупности своей фактический материал научного сверхглубокого бурения ясно свидетельствует о совершенно неудовлетворительном уровне наших знаний относительно состава и строения земной коры, равно как и относительно процессов, в ней происходящих. Словом, в литосфере геохимическим следствием описанных выше закономерностей должны стать минеральные и флюидные залежи, образованные непосредственно в очагах напряжения и в зонах разломов. Первое доказательство существования подобных залежей дал нам керн из Кольской скважины, отобранный с глубины 9350-10670 метров, в котором присутствуют значительные концентрации самородного золота и серебра. Ведь Кольская СГС заложена как раз в области сочленения тектонических структур архея и раннего протерозоя в Печенгской палеорифтовой грабен-синклинали.

Там много еще было всякого научного бла-бла-бла, но если попытаться передать суть кратко и по возможности человеческими словами, то дело заключалось в следующем.

Самым удивительным и необычайным выглядело второе доказательство. Из данных Олиной (смыслягинской) статьи выходило, что физико-химическое состояние вещества в определенных зонах тектогенеза на глубинах свыше тринадцати с половиной километров таково, что очаги напряжения по линиям тектонических разломов и сдвигов способны образовывать “третье тело” исключительных размеров – таких, которые находят выражение не в скупых микронах, а в жирных дециметрах и даже, возможно, метрах. Причем избирательный атомарный перенос в пленку (вернее, уже целый слой или пласт) “третьего тела” осуществляется преимущественно, если не исключительно, за счет устойчивых тяжелых металлов, содержание которых в кристаллических комплексах Балтийского щита с увеличением глубин неизменно возрастает. Подтверждением этой гипотезы, а также вторым доказательством существования сверхобогащенных минеральных залежей в зонах разломов служит образец керна, недавно полученный из Кольской СГС с глубины 13892 метра и представляющий собой сорокасантиметровую колбасу высокопробного золота. О толщине, угле залегания и простирании данного “третьего тела” судить преждевременно, поскольку образуемый им слой еще не пройден.

О золотой сорокасантиметровой колбасе было сказано с завидной скупостью – собственно, того и требовал сдержанный характер истинно научного сообщения, пусть даже повествующего о вещах в равной мере фундаментальных и невероятных. Благо кое-какие геологические открытия на счету Смыслягина уже имелись. И в самом деле, что тут удивляться? Затеяв глубоко дырявить землю, человек проник в недосягаемую прежде область мира, где происходят необычные дела. Поскольку человек с его наукой сформировался в пограничных условиях взаимодействия различных сред/стихий, ему просто психологически трудно допустить, что где-то под его ногами, в недрах, на глубине какого-то десятка верст, привычные законы могут, как говорилось выше, иметь иное выражение и действовать совсем не так. То есть там можно ожидать чего угодно. И даже больше – того, чего ждать никак нельзя.

Разумеется, статья была оснащена всеми необходимыми цифрами, графиками, геолого-геофизическими разрезами, данными электронно-зондового анализа, а также ссылками на сочинения коллег. Помимо этого там имелись специальные и совершенно непостижимые для непричастных к геологической науке кренделей сведения о тектонических блоках и их сочленениях, о каких-то вороватых плагиогранитах и лицедействующих амфиболитах, об ужасных зонах катаклаза и даже о сравнительно невинной, но ничего не говорящей непосвященному температуре на забое.

Так вот, всю эту развесистую клюкву, кропотливо переложенную полиглотом “Танатоса” на не слишком требовательный англо-научный диалект, мы и заслали в “Nature”. Пусть читают.

 

3

Ужинали мы у Пяти углов в небольшой китайской харчевне с портовым названием “Цветочная джонка”. Уж если выбирать, то ухищрения китайской кухни все же занятнее, чем кулинарная простота каких-нибудь островитян. Я имею в виду английскую отбивную вполсыра и японскую парную рыбу – пусть лакомятся ею самураи-саморезы, а у нас, между прочим, корюшку с крючка даже нищие не едят.

Пока я перелистывал меню в эрзац-кожаной папке, Оля отворила створки пудреницы и целую минуту исследовала в зеркальце свое отражение.

– У нас с тобой много общего, – заметил я. – Например, объект любви. Мы оба любим тебя.

– Ах, если б так! – вздохнула Оля. – Мне кажется, ты бы любил меня больше, будь я жесткокрылой.

Бесстыдная ложь. В противном случае я бы называл ее не стрекозой люткой, а как-нибудь иначе, скажем, ивовой козявкой или красногрудой пьявицей. Словом, ее ответ меня немного озадачил. Я ожидал услышать что-то вроде: “Да нет (как нравится нам соединять в одно и утверждение и отрицание, чтобы сам черт не разобрался), я люблю тебя” и следом – интимный комплимент, от которого пульс начинает биться сразу всюду, и безешка со вкусом перламутровой помады, снимающая последние сомнения в притворстве. И все – снова горяча кровь и густы чувства… По крайней мере эта победительная тактика была мне хорошо знакома.

– Ты лучше посмотри, кто там за столиком в углу, – пресекла мою рефлексию Оля.

Она, оказывается, употребила пудреницу в целях обследования пространства – чтобы понизить риск внезапных встреч. Бывают люди, которые появляются всегда не вовремя, точно зубная боль. Иногда их следует расценивать как испытание. Но женщины предпочитают всякий миг встречать во всеоружии.

Я посмотрел Оле за спину и обнаружил в дальнем углу за столиком Вову Белобокина, который под бумажным фонарем и портретом Мао Цзэдуна в красной раме беседовал с Анфисой – “фильтром” из “Лемминкяйнена”. Белобокин был известным в питерских художественных кругах многостаночником – музыкантом, актуальным мазилкой и скульптором, в свое время активно подвизавшимся на Пушкинской-10 и даже успевшим заявить о себе на международном поприще. Например, он был автором идеи возведения в Нью-Йорке на месте истребленных башен-близнецов небоскреба по неосуществленному проекту архитектора Гауди, а рядом – башни архитектора Татлина. Предложение это даже обсуждалось в нью-йоркской мэрии, однако было отбраковано по соображениям не эстетического, но идеологического свойства – получалось, что экстремизм расчищает путь для триумфального шествия искусства по жизни, а это никуда не годилось. Кроме того, когда компания “British Petroleum” в порядке легкого бреда объявила конкурс на проект памятника Винни Пуху, Белобокина угораздило войти в шестерку финалистов, поскольку он провозгласил себя автором всех на свете кучевых облаков, которые, в действительности, не что иное, как самые большие и самые доступные для обозрения кинетические памятники Винни Пуху.

Вова Белобокин был резок в общении, проницателен и умен каким-то особенным, изобретательным, но несбыточным умом – из порожденных им художественных проектов воплощался лишь один на сотню. В голове Белобокина постоянно роились несусветные замыслы, причем не только музыкального, живописного или скульптурного характера: он знал толк во всевозможных провокациях, мог легко вогнать девицу в краску, а малознакомого собеседника артистично довести до истерики, что, надо сказать, особенно любил. Помимо того он время от времени эпатировал публику дурными манерами – например, начинал часто сморкаться в салфетки и кидать их горой в пепельницу. При этом он вовсе не относился к тому типу людей, у которых презрение опережает знание, он просто считал, что полнее и быстрее всего человека можно узнать в чрезвычайных обстоятельствах, и всячески эти обстоятельства вокруг себя плодил. Все его жены, которых у него покуда было три, по очереди сбегали от него вместе с совместно нажитыми детьми, хотя как раз ребенок рядом с ним скорее всего был бы в безопасности. Возможно, он не был бы ухожен и в срок накормлен, но и гнет ханжества ему бы не грозил. К старым знакомым Белобокин был милосерден, однако и тем расслабляться не стоило – мягкотелость этот плут не любил и слабость наказывал. Беда в том, что в последние годы Белобокин разом много пил, пыхал и баловался грибами, а у жизни есть странное правило – побеждает не тот, кто красиво стартует, а тот, кто красиво финиширует.

Мы были с ним давними приятелями. Следовательно, знала его и Оля. Пару раз она испробовала на себе его ядовитый нрав и, как писал поморский соловей Шергин, “этой Скарапеи не залюбила”: Оля считала Вову человеком дрянным, ненужным и опасным, как осколок разбитой бутылки. Возможно, для многих он и вправду был таким. То есть кое-какие основания для тревоги лютка все-таки имела, но врасплох ее благодаря пудренице было уже не взять.

Странно, что нонконформист Белобокин, категорический противник общества потребления с его желудочно-кишечной цивилизацией, оказался в компании деловой дамы Анфисы да еще что-то живо с ней обсуждал, воодушевленно размахивая зажатыми в пальцах палочками. При этом на их столике стоял графин с водкой и утка по-пекински в хитроумной ярусной вазе.

Впрочем, ничего странного. Еще в конце восьмидесятых Вова, как лидер группы “Голубые персты”, прославился песней с такими буквами:

Хорошенькие девочки на склоне эскалатора

Достанутся колхознику, ударнику, новатору,

А нам с тобой достанется, что после них останется,

Но с нас с тобой не станется, с нас с тобой не станется –

Нам этого хватит.

– Кто с ним? – не глядя в угол, повела бровью Оля. С Анфисой она была не знакома.

– Да так, – небрежно отозвался я, – одна поклонница индийской анимации.

К нам подошла официантка и навострила карандаш.

Оля заказала морских гадов с сельдереем и острую жареную рыбу по-сычуаньски, а я – форель по-гуандунски и “гу лао жоу” – такое мясо с ананасом. Плюс бутылку пино-нуар и бутылку рислинга – Оля любила белое вино и могла пить его хоть под узбекский плов, хоть под имеретинские купаты.

Нам даже успели подать холодное, прежде чем Белобокин нас заметил.

Реакция его была по обыкновению буйной – он подошел стремительно, раскинул руки, я встал ему навстречу, мы театрально обнялись и обменялись троекратным русским поцелуем. Оля тихо фыркнула – ей однополые лобзания претили.

– Что нового? – Я спрашивал не из одной любезности – порой, как было сказано, Вова изобретал довольно забавные штуки.

– Новости в газете, Мальчик.

– Газет не читаю, Белобокин. Это – свидетельство здоровой иммунной системы, ведь избыток информации разрушает личность.

– Тогда новости две. – Вова с нарочитой галантностью (его жесты на публике становились демонстративными) кивнул Оле. – Комиссия Конгресса по расследованию судьбы бен Ладена выяснила, что морские пехотинцы еще в две тысячи втором изловили его в Торо-Боро, живьем зашили в тушу выпотрошенной свиньи и закопали в землю.

– Зачем так сложно? – удивилась Оля.

– Чтобы его душа из свиного гроба не улизнула в сады благодати. В результате эксгумации установили, что душу бен Ладена вместе с телом и гробом сожрали черви.

– Живьем зашили и закопали? – притворно усомнился я. – Без адвоката и суда?

– Двойные стандарты. И потом, желание сделать подлость порой бывает просто непреодолимым. – Белобокин пожал плечами: мол, что же ты хотел от этих мормонов? – Все материалы пока засекречены, но мне было видение. Я даже холст накрасил – “Усама во чреве”.

Вот этим он и подкупал: вещный, предметный мир отступал перед ним куда-то на периферию бытия, на кромку реальности, а освободившуюся территорию заполняли миражи, отсветы, эхо… Он уходил от жизни не в искусство, а в пеструю, ершистую, насмешливую иллюзию, где, наверное, не всегда было комфортно, но где он от начала до конца был хозяином, так как не считал необходимым ее, иллюзию, материализовывать. Поэтому его не было жалко. А вот его коллег по цеху стоило бы пожалеть: они уходили от жизни в искусство и находили там то, от чего бежали, – отвратительные сцены тщеславия и дикой погони за прибылью.

– А вторая новость? – Я все еще стоял, не зная – приглашать его за наш с Олей столик или нет.

– Вторая тоже про свиней. Я произвел изыскания и дознался, откуда у хохлов взялась привычка к салу. Это ведь не родовая их черта, как, скажем, скупость. Сначала они у себя, как заведено в степи и по соседству, разводили баранов. Но им покоя не давали крымские татары – набег за набегом, етитская сила! А что супостату надо? Девок в полон да скотину. Уводят татары овечьи отары, пуб-па-бу-ду-ба… В общем, полный рок-н-ролл. Другой бы подумал: эхма, может, руку правую потешить, сорочина в поле спешить иль башку с широких плеч у татарина отсечь? А эти – нет. Эти смекнули, что свиней крымчаки не берут, прикинули болт к пятачку и перешли с шурпы на сало. Сделали татарину противно. А тот и на девок-то только после баранины падал. Овец не стало, поголовье хрюшек возросло, набеги постепенно прекратились, и вышла пастораль такая – парадиз на шкварках. Вот так они на свинине татар и развели. Я это осознал…

– И холст накрасил, – заключила Оля.

– Нет, женщина, – с чувством полового превосходства возразил Белобокин, – триптих. “Запорожские казаки подкладывают свинью Гирею”.

В свое время Белобокин, основывая вместе с Тимуром Новиковым галерею “Асса” и Новую академию, принимал живое участие в ликвидации перекоса/флюса на физиономии актуального искусства (будучи заматерелым индивидуалистом, потом он из новоакадемистов вышел), так что была, несомненно, и его заслуга в том, что в качестве хорошего тона возобладало мнение, будто революционное и реакционное в современном искусстве – синонимы, да и вообще: восхищаться утраченной красотой не зазорно.

Капитан, конечно, всю эту публику знал отлично.

– Пригласил бы в мастерскую. – Я кивнул Анфисе, приветливо махавшей из угла салфеткой.

– Да в любое время!

– У тебя здесь встреча?

– Так, ерунда. Заказ один. Дело мы уже решили.

– Что ж, может быть, сплотимся?

Мое учтивое предложение Олю не воодушевило, но виду она не подала. Зато Белобокин, пребывая, должно быть, в творческой паузе (а что такое муки творчества, как не драматические попытки преодолеть болтовню?), определенно стремился к общению. После коротких переговоров к нам за стол перелетела утка по-пекински, а затем Белобокин доставил и графин с Анфисой.

– Так вот, – обратился он к Анфисе, продолжая, судя по всему, прерванный разговор, – у юности нет особенных достоинств. Не то чтобы я предпочитаю зрелость или старость, но в чем преимущество юности? Только в юности. В ней самой. Однако при этом – сколько лишних движений, пустого самоутверждения, суеты!.. Ведь это только кажется, будто в юности хорошее настроение длится годами.

Похоже, решив с Анфисой дело, Белобокин теперь был не прочь ее закадрить, клюнув на не по годам девичий стан (ей уже по меньшей мере было сорок) и особенно на совсем не пострадавшие от времени ноги.

– Это вы как профессиональный художник судите? – вступилась за юность Оля.

– Я сужу как мужчина, достигший зрелости. Интеллектуальной, физической и половой.

– Поздновато, – фыркнула Анфиса.

Зря фыркнула. Не знаю, сколько было Карлсону, но против Белобокина он бы не потянул.

Чтобы избежать пошлятинки, непременной во всяких играх по распределению половых ролей, я увел разговор в сторону:

– То есть ты, Вова, как художник, думаешь иначе, или же ты просто не согласен с лычкой “профессиональный художник”?

– Кто такой профессиональный художник? – подделся на мою уду Белобокин. – Тот, кто расценивает реальность как товар и представляет ее в том же духе, в каком реклама представляет свою чепуху – самовертящиеся зубные щетки и самонаводящиеся тампоны. Новизна – составная часть потребительской стоимости товара, его необходимое качество. Теперь же и искусство сделало новизну своей первейшей заслугой, а СМИ и всякого рода печатный глянец организуют рынок духовных ценностей повышенного спроса. Профессиональный художник относится к своей работе как к продукту, имеющему товарную стоимость. В этом он принципиально неотличим от фабрики игрушек или любой другой фабрики и не может рассчитывать ни на что такое, на что не могла бы рассчитывать она. Если смотреть так, то я, конечно, не он. То есть не профессиональный художник. Мои творения настолько бесценны, что ничего не стоят, – все равно со мной за них никто не сможет расплатиться.

Некоторое время мы бойко орудовали палочками, тягая в рот затейливый китайский корм.

– Случались ли такие времена, когда искусство не было товаром? – Я поднял над столом бокал, мы чокнулись и выпили: я с Олей – вино, Белобокин – водку, Анфиса – только что принесенный дынный сок. Должно быть, как деловая дама, она была за рулем.

– Случались, – сказал Белобокин. – Только давно. Когда все было едино. Потому что изначально, в целости своей религия, философия, искусство и наука – это, конечно, не товар и даже не наитие, а, – он поднял палец и потряс им, – бдительность. Мы к этому со временем вернемся. Смысл сущностный отыскивается в умолчаниях. Немота о главном бесконечно выразительнее оседлавших его слов.

В общем-то, Белобокин был уже пьян, я просто не сразу заметил.

Макнув кусочек утки в сложный китайский соус, он с откровенным вожделением принялся разглядывать Анфису.

– Под вашим взглядом я дымлюсь. – Смутить Анфису было сложно.

– Устал от одиночества, – посетовал Белобокин, так что это, видимо, не было главным. – А так хочется любви, ласки, понимания и изящного разврата.

– Наша фирма подобные услуги не предоставляет.

– А в порядке личной инициативы? – Белобокин постоянно поступал так, будто действительно верил, что от всего можно сбежать.

Анфиса сказала в пространство:

– Мне, кажется, пора. – И, обратившись к нам с Олей, добавила, подтверждая мою догадку о машине: – Вас подвезти?

Похоже, она решила, что Белобокин нам испортил ужин и горячее мы уже есть не станем. Как бы не так!

– Спасибо, – улыбнулся я. – Нам рядом.

– Ну тогда счастливо, – пошевелила на прощание пальчиками Анфиса.

– Куда же вы, куда?! Богиня, Афродита, гурия! – воззвал вослед Анфисе Белобокин, но тщетно – она даже не обернулась.

– Облом, – меланхолично обронила Оля.

– Человечество, человечество, э-хе-хе!.. – не теряя присутствия духа, сказал Белобокин и налил в рюмку водки. – Человек обречен на одиночество. Даже деревья и бессловесные твари не хотят быть с нами откровенными. Потому что – с какой стати? Ничего хорошего, кроме парника и хлева, им от нас не светит.

– Не обобщай. – Я нацелил палочки в поданное “гу лао жоу”. – Это частный случай. Просто ты теряешь форму.

– Истинное величие при жизни почти никогда не бывает оценено по достоинству. – Если Анфису смутить было трудно, то Белобокина – невозможно. Вот уж кто обладал предельной “трезвостью самоотчета”. – Еще реже величие сочетается с богатством. – Вова выпил. – Почему так? А потому что. Во-первых, величие оскорбляет современников. Во-вторых, нельзя же, в самом деле, быть титаном да еще брать за это деньги. В-третьих, кузминское: “Если б я был мудрецом великим, прожил бы я все свои деньги, отказался бы от мест и занятий, сторожил бы чужие огороды – и стал бы свободней всех живущих в Египте”. Но вернее всего сказал Ибн Зейд, когда на вопрос багдадского халифа, отчего это мудрецы проводят свой век в бедности, отчего не совпадают талант, слава и богатство, сказал кратко: ибо совершенство редко. – Белобокин вновь наполнил рюмку. – Среди великих я не исключение.

– Ты ошибаешься. – Мы чокнулись. – Как человек, украшенный талантами и добродетелью, ты просто презираешь излишества. И потом – ты скромный. Боюсь, ты даже не успел поведать этой гурии о своем величии.

Я хотел выведать у Белобокина, какие у него дела с Анфисой, но не был уверен, что об этом удобно говорить напрямую. Однако все открылось само собой – видно, утаивать тут было просто нечего. По крайней мере ему. И опьянение не в счет – в таком состоянии русский человек только начинает задумываться, как провести вечер.

– Да, я украшен талантами и добродетелью, – согласился Белобокин. – И я скромный. Но о моем величии ее наверняка известили. Это же она меня на такой заказ подсадила…

И Белобокин поведал вот что. Оказывается, в следующем, 2011-м году Королевская шведская академия наук отмечает стодесятилетие учреждения Нобелевской премии. По этому случаю объявлен конкурс на проект памятника Альфреду Нобелю, который (памятник) предполагается установить в публичном месте города Стокгольма. Так вот, нашлась какая-то псковская контора, которая не только помогла Белобокину оформить заявку на участие в конкурсе, но и согласилась оказать спонсорскую поддержку на стадиях проектной разработки и сооружения модели монумента. Причем его, Белобокина, эти доброхоты отыскали сами – стало быть, слава о нем пошла уже из конца в конец и даже дальше…

– И что же? Проект твой личный или были пожелания? – Я налил себе и Оле вина, а Вове – водки.

– Вся визуалка, пластика, пространственное разрешение – мои. Но где ж ты видел спонсора без пожеланий?..

– Бум! – не сдержал я за зубами маленький взрыв.

Вова посмотрел на меня настороженно, но я поднял бокал, и изданный мною звук был расценен, как предложение выпить.

Через час мы с Олей, вполне насытившись общением с Белобокиным, покинули “Цветочную джонку” и дерзко перешли Разъезжую на желтый свет луны. До дома нам идти, и вправду, было семь минут неторопливым шагом.

 

4

Я не забыл о просьбе Капитана и, как только вышел из душа, включил телевизор, подгадав как раз к вечерним новостям.

Сначала показали сюжет о том, как фракция инвалидов холодной войны в Государственной думе вносит на голосование законопроект о выплате материальной компенсации гражданам, утратившим великодержавные иллюзии. Какой-то думский остроумец возражал, что-де бюджет на будущий год уже утвержден и денег взять негде, поэтому компенсация возможна только в виде новых иллюзий, инвестиции в которые запланированы в необычайном объеме.

Потом на экране русский спецназовец в перчатках с обрезанными пальцами снимал с “калашникова” магазин и ловко его распатронивал. Смысл этого сюжета остался неясен.

Затем шел блок новостей из регионов. В Приморье стихия разыгралась так, что просто черт-те что – Бородино и Куликово поле. Зато на Северо-Западе дела обстояли прекрасно – по годовому показателю средней заработной платы регион догнал родину Бонапарта – цветущую Корсику. Так что в целом картина давала некоторый повод к оптимизму: неспроста же Казахстан и Украина обходительными намеками уже опять просились к титьке.

Следом смутно знакомые эфирные личности бодро откомментировали события в Северной Корее, по поводу которых на очередном заседании Европарламента с участием думских представителей было вынесено постановление примерно такого содержания: военная мощь Америки во много раз превосходит интеллектуальную мощь ее руководства, а потому вступать в коалицию с Союзом Американских Штатов опасно. Сумасшедший с бритвой в руке – не самый надежный партнер.

Потом ведущий сообщил, что “Мемфис и Мицраим” – орден египетской масонерии – объявил о своей поддержке транснациональных формирований “Аль-Каиды” и готов предоставить им инструкторов, владеющих магическими заклинаниями, техникой наведения миражей и навыками общения с духами стихий. К этому известию не очень логично подверстали статистику Международного христианского вестника, цифры которой свидетельствовали о том, что в последние десятилетия ХХ – начале ХХI веков в мире погибло больше христиан, чем за предыдущие пятьсот лет. Текст бегущей строки: “В Индонезии только за один год были убиты пятьдесят тысяч христиан, а двести тысяч были изгнаны из родных мест. За последние двенадцать лет в Азии погибли свыше четырехсот миссионеров. Исламисты преследуют иноверцев в Индии, Иране, Лаосе. Наиболее драматическая ситуация в Судане и Бирме, где погибли свыше трех миллионов христиан. Их деревни сжигают, а детей продают в рабство. В Саудовской Аравии и Пакистане за проповедь Евангелия сажают в тюрьму. Жестоко притесняют христиан в Китае, Вьетнаме и Северной Корее. Парадокс, но христианство ныне самая гонимая религия на планете”.

Затем пустили новости с Ближнего Востока – в борьбе за право манипулировать моим сознанием по очереди состязались CNN и аль-Джазира, – после чего ведущий сообщил, что цена золота на Нью-йоркской бирже стабильная – 365 $ за унцию.

Потом сказали, что в Европе от дождей случилось наводнение. Да такое, что в Голландии погиб весь лук-севок, а в Кельне смыло в Рейн автобус с национальной сборной лучников. Я подумал, что вот ведь забавно: лук и лук – не просто омонимы, но оба еще пускают стрелы/стрелки.

Оля все это время сидела в кресле и листала журнал с картинками, вся информация в котором сводилась к тому, что2 нужно в этом месяце примерить, посмотреть, почитать и попробовать. Она не жаловала ящик за то, что личное свидетельство он подменял экраном с видом на идиотские шоу и первым делом стремился рассказать о самом скверном.

Что я должен был почерпнуть из этих новостей, мне было решительно непонятно. Такая, что ли, шутка? Я потянулся к телефону, чтобы звонить Капитану.

И тут ящик сообщил, что сегодняшним решением Олимпийского комитета в число олимпийских видов спорта включено скоростное свежевание барана. Дескать, это принципиальное постановление в очередной раз демонстрирует идею всемирности олимпийского движения, всегда готового сделать шаг навстречу странам иной, неевропейской цивилизации, которым, например, фигурное катание или синхронное плавание кажутся такой же дикостью, как французу – лангет из пуделя.

Я мысленно зааплодировал. Киргизский бай сегодня точно свежует барана.

Оля оторвалась от журнала.

“Первые соревнования по этому экзотическому виду спорта пройдут в рамках летних Олимпийских игр 2012 года”, – радостно сообщил подтянутый обозреватель.

– Это сделал Абарбарчук, – сказал я. – Он называет это асимметричной войной, противопоставлением силы слабого слабости сильного. Он гений.

– Класс! – восхитилась лютка, и разноцветные глаза ее зажглись. – Абарбарчук – отличный перец!

В каком-то избыточном возбуждении, пританцовывая на ходу, она отправилась в ванную.

По старинке я относил сердце к одному из органов чувств и прислушивался к тому, что оно вещует. Сейчас оно трепетало тревожно, с каким-то холодным, наводящим дрожь сбоем. “Абарбарчук – отличный перец!” Да, он такой – захотел и сделал. А я? Кто я? Глазное яблоко, парящее в пространстве, зрящее, но неспособное к деянию…

Раздеваясь и забираясь в постель, я вспомнил, как сегодня днем Оля чуть ли не слово в слово повторила фразу Капитана, которую она не могла слышать, если только не встречалась с ним приватно, без меня. С другой стороны, ведь это именно она свела меня с Капитаном, и, стало быть, сейчас, как и прежде, он мог в любой момент связаться с ней напрямую… От одного только подозрения, что я тоже лишь отдельный кусок ее жизни, мне разом сделалось скверно и все существо мое охватил слепой и бессловесный ужас. Я даже закусил губу. Пусть вполне самоценный, но все же кусок, прожитый насквозь и сданный в хранилище… Такая блямба янтаря со мной в середке. И в свою следующую янтарную жизнь она меня уже не пустит, как из той жизни никого не пустит в нашу. Это как бусины на нитке: они вместе, но они – не одно. Соглашусь ли я смириться с этим? Тому из двоих, кто больше любит, всегда приходится больше уступать…

На стене в лунном свете зловеще посверкивали хитиновые надкрылья. И тут я почувствовал, что любви вокруг стремительно становится меньше, что она уходит, отдаляется, что между мной и Олей возникает какое-то постороннее третье тело, с которым я не согласен мириться ни за что на свете. Я почувствовал… Но тут любовь вернулась, сбросила халат и забралась ко мне под одеяло.

(Окончание следует.)

Версия для печати