Rambler's Top100
ЖУРНАЛЬНЫЙ ЗАЛЭлектронная библиотека современных литературных журналов России

РЖ Рабочие тетради
 Последнее обновление: 26.05.2012 / 14:50 Обратная связь: zhz@russ.ru 



Новые поступления Афиша Авторы Обозрения О проекте Архив



Опубликовано в журнале:
«Октябрь» 2005, №6
ПРОЗА И ПОЭЗИЯ


Потерялся мальчик...
Рассказ
версия для печати (28703)
« »

Радио в ГУМе в который раз повторяло: “Потерялся мальчик шестидесяти двух лет, седой, небольшая лысинка на макушке. Родителей просят подойти на центральную линию к фонтану. Потерялся мальчик…” В магазине уже почти никого не было, служители закрывали двери, ГУМ прекращал работу, защелкали замки, загремели засовы, а я все стоял и стоял у фонтана и ждал, что за мной придут.

Мимо меня пробежали две собаки: оскаленные пасти, шерсть дыбом. Голодные собаки, которых на ночь выпускали в торговые залы против воров. На меня они не обратили никакого внимания, одна даже стеганула меня по штанине тяжелым своим, тугим хвостом. Вдалеке у входа показалась молодая женщина. Собаки с рыком бросились к ней, но, подлетев и понюхав полу ее серого макинтоша, пристроились по бокам и так, втроем, подошли ко мне.

– Мама, а я уже думал, ты не придешь…

– Пойдем, пойдем! – Она потянула меня за руку. – Мы должны что-нибудь купить. Обязательно сегодня.

– А где папа?

– Он на работе, но обещал прийти к нам прямо в очередь. В такой день мы должны быть вместе.

– В какой день?..

Она схватила меня и потащила за собой.

Это уже был не ГУМ, а большой гастроном прямо против Дома Союзов.

– Кто последний?

– Не последний, а крайний.

– Да, да, крайний.

– Будете за мной.

Когда мы наконец подошли к прилавку, папа уже был с нами.

– Я прикинул, мы можем потянуть только цикорий.

– А что это? – спросила мама.

– О, это чудесный продукт! Как говорили раньше – колониальный. Ты увидишь.

– Что вам? – спросила продавщица.

– Нам цикорию.

– Сколько?

– Один, – сказал папа продавщице небрежно. И протянул ей деньги.

В испуге мама обернулась к папе и прошептала:

– Килограмм?

У меня захватило дух.

– Следующий! – крикнула продавщица.

И нас оттеснили. Но в последнюю секунду папа успел подхватить с прилавка маленькую зеленую коробочку.

– Папа, – спросил я, – тут килограмм?

– Что ты! Просто одна штука. Ну пачка цикория.

– А что это значит – цикорий?

– Это то, что раньше нельзя было купить за деньги, а сегодня можно.

– Лекарство?

– Откуда? Какое?

– Против кори, наверное…

– Не говори глупости! Запомни сегодняшний день, сынок – 14 декабря 1947 года. Именно сейчас война по-настоящему кончилась, теперь мы будем жить, как жили до войны: есть деньги – подходи и покупай. Карточки можно выбросить.

– Выбросить? – Я побледнел. – Выбросить?..

Я вспомнил: меня послали за хлебом, я принес триста грамм, положил этот серый кирпичик на скатерть, вернул сдачу, полез в глубокий карман за хлебными карточками и вытащил… пустую руку. От этой пустоты повеяло таким ужасом, таким детским отчаянием, что я даже убежать не мог, стоял как пень и продолжал держать руку на весу, будто просил милостыню.

И сейчас я стоял точно так же, протягивая к отцу обе беспомощные свои руки.

– Ладно. Тебе это рано понимать. Запомни только слова “денежная реформа”. И все. А теперь пошли... Да опусти руки, ты не на сцене!

Мама подошла и взяла мои руки в свои.

– Я тебя понимаю. Трудно вообразить. Но дожили, дождались…

И тут резко зазвучала музыка, мелодия “Миллион, миллион, миллион алых роз… Миллион, миллион, миллион алых роз…” И еще раз: “Миллион, миллион, миллион алых роз…”

Очередь как по команде обернулась.

Мама улыбнулась толпе.

– Это у них радио к празднику. Новая песня… видимо, Дунаевский.

– Просто пластинку заело, – сказал папа.

Но я уже вырвал свои руки из маминых и кинулся к ближайшей колонне. Забежав за нее, я выхватил из кармана мобильник и стал беспорядочно тыкать в кнопки, от страха забыл, как отключается звонок. А розы все раздирали стылое пространство сорок седьмого года… Я глянул на экранчик мобильника – “Олга”. Проще было поговорить. Я нажал зеленую кнопку.

– Олга? – Вообще-то ее звали, как полагается, Ольга, но она презирала мягкий знак.

– Это ты? Где ты?

– В магазине… Не могу говорить…

– А что случилось?

– Папа купил цикорий.

– Это твоя новая шутка?

– Я тебе перезвоню.

– Мимо.

– Но мы должны наконец-то поговорить!

– Говори.

– Слушай, сейчас не время.

– А его вообще не существует. Ты не замечал?

– Это не для моего ума.

– Пока были живы твои родители, ты чувствовал себя ребенком двенадцати лет, но теперь-то…Что с тобой вообще происходит?

Я высунулся из-за колонны. Родители стояли и вертели крошечную зеленую коробочку, рассматривая ее со всех сторон.

– Я потерялся, – сказал я в трубку и побежал к родителям.

– Почему вы меня не ищете?

– А мы что, играем в прятки?

– Я думал, в такой день надо веселиться.

– Пойдем, мать, домой, соорудишь кофе с цикорием, а он пусть тут прячется.

И они двинулись.

– Нет, нет, я хочу с вами, хочу кофе… с этой корью. – Я поплелся за ними. А подходя к нашему дому, совсем отстал и остановился. Возвращаясь из школы, я всегда останавливаюсь на этом месте. Узкий кривой переулочек, двухэтажные домики: низ кирпичный, верх деревянный. Как будто начинали строить городские, потом то ли им надоедало, то ли кирпич кончался, тогда приезжали из деревни мужики со своими бревнами и доводили дом до крыши, тут снова появлялись городские, натаскивали наверх железные листы, приколачивали их там и оставались жить под этой крепкой крышей, а деревенские, сопя и ругаясь, уезжали к себе в деревню – опять не получилось поселиться в городе… Пол-Москвы было тогда застроено такими домами. Вот на этой грани города и деревни я и стоял. Это было волшебное место, потому что стоило сделать шаг-два и передо мной открывалось необыкновенное будущее, в котором мне предстояло жить. Собственно, я в нем уже жил. Высокие пятиэтажные дома, длинные и белые, словно корабли, расчерченные на большие квадраты-панели, в центре каждого окно, три из которых принадлежали нам. Мы только-только въехали в этот дом, он был чуть ли не первым в нашем районе, и я еще не привык, что можно переходить из одной комнаты в другую, – и обе наши! Мне очень нравилось, что потолки были низкими, в такой квартире я становился выше ростом, почти как папа, который вообще был великаном, и люстра долго раскачивалась, после того как он задевал ее своей жесткой шевелюрой.

Вот и сейчас, когда я взбежал на третий этаж и влетел в комнату, люстра качалась всеми своими четырьмя рожками. А сам папа стоял у окна и через мою школьную лупу читал мельчайший текст, написанный на зеленой коробочке: “Цикорий – род травянистого растения, выращивается в Евразии и Северной Африке. Корни цикория используются для производства добавок к натуральному кофе”. Дело в том, что мой папа – “барахольщик”, так называют его мамины родственники, это потому, что он ничего не выбрасывает. То есть выбрасывает, конечно, разные ненужные и использованные вещи, но не все, какие-то оставляет и даже запирает в нижний ящик румынского платяного шкафа, который сам называет “сейф”. Там и хранилась почти уже двадцать лет коробочка из-под цикория, потому что она ему напоминала далекий сорок седьмой год, короче, все, что запиралось в сейф, что-то ему напоминало, начиная с выцветшей, почти белой, солдатской обмотки, которой в девятнадцатом году, когда служил в отряде продразверстки, он, за неимением сапог, обматывал ноги от бугристого ботинка до колена, выше начинались холщовые шары галифе, и все вместе смотрелось так, как будто солдат был в специальных сапогах; так вот, там, в этом ящике, под ключом содержалась вся его жизнь, начиная от той обмотки и кончая газетой “Вечерняя Москва”, где в нижнем углу последней страницы в траурной рамке скромно сообщалось о его смерти. Но эту газету положил туда уже я, потому что к тому времени, унаследовав ключик от сейфа, сам ничего не выбрасывал, и меня тоже стали звать барахольщиком.

– Ну, – сказала Олга за моей спиной. – Чего стоим?

– Думаю.

– Боишься. – Вопросительного знака здесь у нее не полагалось.

– Ты видишь этот обшарпанный дом? Двадцать лет тому назад он казался мне белым кораблем, на котором мне плыть в мою неведомую чудесную жизнь. А теперь он похож на ржавую, полудохлую рыбу, грязной волной выброшенную на берег… Какая может быть в этом доме любовь? Только такая же, как он сам: ржавая, полудохлая.

– Тоже проблема! Снимем квартиру.

– Как-то надо им сказать…

– Хорошо, давай пригласим твоих родителей в ресторан. Будет красиво.

– Вот этого я боюсь.

– Опять боишься.

– Они никогда не были в ресторане. Мне на них жалко будет смотреть. А когда они в уме перемножат цены из меню на дни, когда я не обедал или не ужинал дома, а значит, ходил в ресторан, они переглянутся… Нет, я хочу, чтобы они ничего не знали о моей жизни, пусть не знают, так им будет легче. Ты меня поняла? Ты поняла меня?..

За моей спиной уже никого не было. Я еще немного постоял и сделал свой ежедневный шаг к дому.

Прямо под нашими окнами стоял японский оранжевый кран “Като”. Папа сидел у стола и писал письмо.

– Хорошо, что ты пришел, ты мне поможешь.

– Что-нибудь случилось?

– Они хотят строить эстакаду прямо у нас под окнами. Уже завезли кран, этот “Като”.

– Я видел.

– Надо действовать. Я пишу письмо.

– Куда?

– В райком.

– Папа, ты думаешь их остановить?

– Я член партии с двадцать четвертого года, ленинский призыв – ты знаешь, что это такое?

– Кран они не снимут.

– Именно сейчас, в преддверии шестидесятилетия Великой Октябрьской революции…

– К ней они и строят эстакаду. Ее так и назовут: имени Шестидесятилетия. Тебя еще обвинят в том, что ты им срываешь юбилей.

– Не болтай. Лучше помоги мне составить письмо.

– Папа… – вздохнул я, сел рядом с ним, пододвинул к себе чистый лист бумаги и стал придумывать первую фразу.

Было трудно сосредоточиться, мешал ровный сильный шум с улицы, нервно дребезжали стекла, из последних сил удерживаясь в рамах. На уровне третьего этажа, прямо в наших окнах с диким ревом по эстакаде проносились стада машин.

– Молодец! – прокричал мне на ухо папа. – Сильное получается письмо. Теперь у них просто не поднимется рука отказать мне.

В комнату заглянула мама.

– Пусто, – шепнула она.

Это был знак, мама давала мне сигнал, что если я поспешу, то могу поужинать один на нашей коммунальной кухне, без чужих, без свидетелей, – блаженство! И вот я уже судорожно глотаю котлету с жареной картошечкой, понимая, что скоростное поглощение таких котлет (пушистость, мягкость, сочность) и такой картошечки (ах, эта картошечка!.. я называл ее “мокренькая”, она была поджаристая, но не хрустела, нарезалась тоненькими кружочками, будучи готовы, они превращались в чистое золото) является преступлением перед продуктом, потому что такую еду мне потом, в предстоящей жизни, никто никогда не приготовит, и общаться с ней надо как можно медленнее, чтобы запомнить ее в лицо и не забыть вкус. Однако еще большее надругательство над мамиными котлетками свершится, войди в момент их благословенного жевания соседка Антонина Петровна и пожелай мне “приятного аппетита”, а я сквозь котлету вынужден был бы дать ей отзыв “спасибо” – нет, уж лучше проглотить все разом и обратно бегом в свои четыре стены, и там уже по памяти прочувствовать всю еду от начала и до конца…

Мама же тормозила всю эту годами отлаженную коммунальную технологию. Сидя против меня, устойчиво расположив локти на столе, она спрашивала:

– Ну что у тебя было в институте?

– Все нормально, – пытался я погасить вопрос.

Но не тут-то было!

– Не-е-ет. Вот ты пришел – и что?

Маму не собьешь. С самого утра она ждала меня и теперь, когда я, наконец, вернулся из института, имела право потребовать, чтобы я пересказал ей весь день. От начала и до конца. Поминутно. И она вместе со мной его бы пережила.

Время было упущено, вошла Антонина Петровна: “Приятного аппетита” – “Спасибо” – и бегом, бегом доглатывать картошечку уже в комнате 15 кв.м. А может быть, подкорректировать коммунальную технологию: укусил в кухне, пережевал в комнате, снова бег в кухню – укус – по коридору – одинокое внимательное жевание – обратно в кухню… Надо попробовать.

Пробую. Кусаю в кухне, мчусь по коридору с полным ртом, щеки, как у хомяка… Из своей комнаты выглядывает девочка, дочка.

– Отец, что случилось? – Круглые глаза.

– Ем.

– Приятного аппетита, – и захлопнула дверь.

Я одним сильным глотком протолкнул ком еды в желудок.

Мамы давно не было, теперь моим обедам было противопоказано запоминание… Лучше всего еда у меня шла под телевизор, да чтобы там боевик покруче, только сел – тарелка пуста. И сыт, и не помнишь, что ел.

И вот кино кончается, а я продолжаю лежать животом на земле, хотя уже прохладно.

Рядом валяются мои дружки, соседи-одноклассники, Витя Фарштендикер и Лоня с пятого этажа, может, еще какой фильм покажут, а встанешь, место тут же займут те, которые стоят сзади на коленях… Первый телевизор в нашем доме появился у Славки из полуподвала. Да и телевизором-то это назвать было нельзя. Его отец долго сносил домой мелкие радиодетали, потом прямо на обеденном столе свинтил всю кучу в какое-то странное сооружение из проводов, трубочек, лампочек, спереди же торчала лампа побольше, плоская с одной стороны, как бы приплюснутая, там и возникал светящийся квадратик чуть больше спичечного коробка, на котором мелькали мутные тени, копошились крошечные фигурки, и время от времени возникало черно-белое лицо то Райкина, то диктора Кондратовой, а то и самого Ивана Сусанина, если шла трансляция оперы из Большого театра, что было для нас самым непостижимым чудом – опера на дому! Каждый вечер в Славкину комнатушку до упора набивались соседи, сидели на своих, принесенных из дома, стульях вокруг обеденного стола с телевизором. А мы, дворовая пацанва, лежали снаружи на пузе, свесив головы в приямок перед полуподвальным окном, так было видно почти все…

Прямо над нами на третьем этаже открылась форточка, и оттуда мама крикнула: “Митя”. Мне надо было идти. Я еще не встал, а на мое место уже плюхнулся Жиртрест.

Я вошел в подъезд и нажал кнопку лифта. Замелькали цифры на узком табло – 18, 17, 16, 15… И вот двери бесшумно раздвинулись. Из просторной кабины стали выходить люди, последней вышла Олга.

– Вот это встреча! – воскликнул я.

– Да уж. – Олга смотрела чуть повыше моего левого плеча.

Лифт немножко постоял и уехал по своим делам наверх.

– Прекрасно выглядишь.

– Спасибо. Ты тут по делам?

– Пришел наниматься на работу.

– Куда?

– К вам, наверное.

– Тут офисов много.

– Мне на двадцать четвертый этаж.

– К нам.

– Иди ты! Значит, будем работать вместе.

– Не факт.

– А кто решает?

– Я.

– Да?! Мне повезло.

– Не факт.

– Раньше ты таких слов не знала – “факт”. Оно тебе не идет.

– Раньше было давно.

– Обычно ты говорила – “мимо”.

– Это одно и то же.

– Значит, мне ничего не светит, началник?

– Поднимайся и подожди меня в приемной. – И она пошла в сторону выхода.

Я снова вызвал лифт. На этот раз он пришел очень быстро. В кабине на табло было всего пять кнопок. Я нажал третью.

Дверь в нашу квартиру №216 была распахнута настежь, это меня насторожило.

– Мама, что случилось?

– Почему я зову тебя, зову, а ты лежишь там во дворе под своей машиной и хоть бы что?

– Я сразу же мама, сразу же…

– Нет, прошло полчаса.

– Машина старая, ты знаешь, то одно летит, то другое…

– Папу уже увезли.

– Папу?!

– Да, папу. Ему стало плохо, он упал, приехала “скорая”… Я боюсь. – Она заплакала.

– Какая больница? Я сейчас поеду. Машина на ходу.

– Вот я и говорю: автомобиль тебе дороже собственного отца.

– Ты записала номер больницы?

…Я иду по нескончаемому больничному коридору. Не такой уж он, впрочем, длинный. Просто иду я по нему очень медленно, врач запретил быстро. Мне нельзя, есть подозрение на инсульт. Думаю, диагноз правильный, мой отец умер именно от инсульта. Кстати, в этой самой больнице. Его доконала эстакада имени Шестидесятилетия Великого Октября. И не шум, не грохот, нет, не грохот, папа и без него перестал слышать кого-либо, и сам сутками молчал – ему было стыдно перед нами за то, что никто не прислушался к его просьбе, – участника революционной продразверстки, старого большевика ленинского призыва.

“Обопсели”, – последнее слово, которое мы слышали от него.

Я доковылял до своей палаты, блаженство – лечь после долгого путешествия и лежать. Кругом никого. Ветерок с моря приятно щекочет ухо, солнце занимается только тобой, птичка села на живот и клюнула тебя в пупок… Не открывая глаз, я попытался ее поймать, но она опередила и сама цапнула меня. Не птичка, а хищная рука с острыми красными ноготками. Олга. Она уже скинула свой зеленый сарафанчик и лежала рядом, бросив к моим ногам плетеную сумку, из которой на гальку вытекали разноцветные кисти винограда. Мы все-таки выбрались к морю, только-только приехали, а она уже рванула на рынок. Продемонстрировала свой женский инстинкт. Незадолго перед этим справившись с моим – мужским. У нее была стойкая идея поехать вместе на юг. Она считала, что это определит нашу будущую жизнь… Или нежизнь. Я почему-то сопротивлялся.

Мы пробыли на юге три дня. В первый день я жестоко обгорел и остальные два лежал на пляже, с головой накрывшись ковбойкой. Они только входили в моду. Я сшил ее специально для броска на юг. Сам выбрал красно-сине-желтую клетку, сам купил ткань и снес в ателье, нарисовал им фасон, который я видел в одном вестерне, не цветном, между прочим… Я очень гордился этой рубашкой. Правда, за два дня она порядком выгорела, но это только придало ей мужественности. Лежа под рубашкой на одиноком пляже, я ощущал себя ковбоем, павшим в неравном бою с мексиканскими бандитами. Для полной убедительности я закрыл глаза. И услышал мамин голос:

– Эту рубашку давно пора выбросить.

– Я в ней еще похожу.

– Ты хочешь, чтобы она истлела на тебе?

– Не надо ничего выбрасывать.

– Ты такой же барахольщик, как твой отец! Он даже портянки хранил.

– Не портянки, а обмотки.

– Думаешь, мне приятно было слышать, когда его называли барахольщиком?

– Просто у него всегда была плохая память, ты знаешь. Он боялся забыть свою жизнь. Только разложив перед собой свое, как вы это называли, “барахло”, он мог оглядеть, что же с ним происходило.

– Но у тебя-то с головой все в порядке.

– Пока, мама, пока. Я – в отца, сама сказала. Мне уже сейчас не вспомнить, что я ел вчера. А раньше, спроси кто, я мог отчитаться за неделю. С головой у меня будут проблемы, я даже знаю свой наследственный диагноз, надо об этом не забывать, пока есть память, и заранее, заранее…

Она погладила меня по клетчатому плечу.

– И что же напоминает тебе эта ковбойка?

Я снял рубашку.

– Ты права, ее можно выбросить.

Я вышел на лестничную площадку, открыл крышку мусоропровода. Так и стоял с рубашкой в руке.

– А вы присаживайтесь. Ольга Михайловна придет не скоро.

– Я не спешу.

Секретарша перестала обращать на меня внимание, она что-то искала у себя в столе. Вынула откуда-то снизу тоненькую папку, добавила туда две-три бумаги, встала и опять увидела меня.

– Я отлучусь на пять минут. Вы никуда не уйдете?

– Буду сидеть.

– На звонки не отвечайте.

Вышла. Я остался в приемной один.

Следил, как по стене вниз головой ползет муха. Достигнув большого календаря с портретом президента, потоптавшись у него на ровном лбу, она, как с надежного аэродрома, взлетела вверх и приземлилась на темный экран телевизора. Тот мгновенно вспыхнул.

На экране шел старый черно-белый фильм. Когда-то я видел его в кинотеатре “Шторм”. Это была наша киношка, три минуты от дома, фильм назывался “Штрафная площадка”, венгерский детектив. Тогда я тоже опоздал, но сразу разобрался, в чем дело, и стал следить за сюжетом. Рядом со мной сидела девушка. Я обратил на нее внимание, потому что она единственная в большом темном зале не смотрела на экран. Взгляд ее был устремлен куда-то вверх и влево. Я наклонился к ней и тихо спросил:

– Вам не нравится?

– Мимо.

– Что вы сказали?

– Мимо.

– Как?

– Не мешайте смотреть! – прошипела она, не отрывая глаз от своей невидимой точки.

“Может быть, просто косая”, – подумал я.

На экране меж тем дело продвигалось к убийству, и я больше не отвлекался. Убийца нажал на курок, но вместо выстрела я услышал какой-то странный щелчок – наверное, осечка…

Затем женский голос громко произнес: “Зайдите”.

Экран сразу погас. Звук шел из переговорного устройства на столе секретарши.

Я встал со стула, подошел к двери и заглянул в кабинет. За большим столом сидела Олга и подписывала какие-то бумаги.

– Привет.

– Проходи, садись.

Я сел.

Подошел врач.

– О, вы уже сидите на постели! Значит, выздоравливаете. Еще немножко – и будете вставать. Но пока не надо, не перетруждайте организм.

– Мне нужно в школу.

– Вы что, учитель?

– Нет. Я учусь. В пятом классе. У нас завтра контрольная.

– А мы проведем ее сегодня. Задание первое: сколько будет дважды два?

– Четыре.

– Пять.

– Четыре.

– Пять. Дурачок, это отметка. Ложись и успокойся.

Был уже вечер, и, уходя, доктор повернул выключатель – под потолком вспыхнул свет.

Загрохотали откидные деревянные сидения.

– Между прочим, фильм уже кончился, – сказал я девушке, которая в той же позе продолжала сидеть на соседнем месте.

– Ну так идите домой, – ответила она.

– А вы?

Тут она развернулась ко мне. Глаза полыхнули такой ненавистью, что за этой вспышкой не видно было лица.

Я опешил, а она неожиданно мирно произнесла:

– Я досмотрю.

– Чего тут досматривать? Фильм-то так себе.

– Ходить надо только на шедевры.

– Тогда что вы тут делаете?

Снова вспышка.

– Ладно. Кина не будет. Кинщик заболел.– И пошла к выходу.

Между двумя вспышками я все-таки рассмотрел ее лицо. Лунная бледность, легкая челка, полные губы – ничто не располагало к приступам гнева, жертвой которого я только что стал…

Это был последний сеанс. Сидели мы на последнем ряду. Вечер кончался.

Я догнал ее у самых дверей. Мы вышли на улицу. Из духоты в духоту. Кругом Москвы горели леса.

– Погуляем? – предложил я.

– Хорошая идея. Подышим свежим воздухом.

– Хотите выпить?..

Мы зашли в абсолютно пустой ресторан. Нас долго не обслуживали. Мы сидели друг против друга, она смотрела мимо меня, куда-то в сторону и вверх.

– Какой фильм вы сейчас досматриваете?

Она резко повернулась ко мне, я отшатнулся, как после пощечины.

– “Касабланку”. Что, есть еще другие фильмы?

К столу подошла мама, вытерла руки о передник.

– Очень рада, что вы наконец заглянули к нам. Думала, когда же они зайдут? Один раз даже видела – вы стояли на углу, смотрели на наши окна, но так и не зашли.

– Стеснялись. – Это сказал я и улыбнулся Олге, она посмотрела на меня, как на чужого.

– Тогда я была в полной форме, а сегодня обед у меня еще не готов. Чем бы вас пока угостить?

– Не волнуйтесь, на улице холодно, мы зашли погреться. – Олга вернула мне мою дурацкую улыбку.

– Тогда чай! Я вам заварю мой фирменный чай.

– Посиди лучше с нами, мама, – сказал я.

– Я быстро.

И она убежала на кухню.

Минут через пять у столика появился официант и молча поставил перед нами два стакана чая. Не таких клиентов он ждал!

– У тебя деньги-то есть расплатиться?

– Полно?! Вчера получил премию.

– Сталинскую?

– Ха! Сахаровскую.

– Жаль. А то бы еще на эклер хватило…

– Официант! – крикнул я.

Не сразу, но подошел. На лице написано “ну что еще?” Он так и сказал:

– Ну что еще?

– У вас эклеры свежие?

– Гуляете?

– Гуляем.

– Вот и гуляйте отсюда.

Я вскочил.

– Вы уже уходите? – Мама смотрела на нас печальными глазами.

– Нам надо… тут зайти… посетить… – Я смотрел не на маму, а на Олгу – ну же!

Та изображала полное непонимание, как она это умела. Отработанное выражение лица: “А, собственно, что? В чем дело-то?” Хотя все знала. Дрянь.

Мне не хотелось ничего говорить маме. Но из-за этой дряни пришлось.

– Опасный момент… Похоже, нас опять хотят повернуть к коммунизму.

Вышло – такой политически активный типчик. Олга сочувственно взглянула на маму.

Чайная ложечка в маминых руках задрожала. Жалобно звякнула о чашку.

– Твой папа был коммунистом.

– Мне кажется, под конец он уже все понял.

Мама вздохнула:

– Его доконала эта проклятая эстакада.

– Вот я и хочу... вернее, не хочу… короче, надо пойти.

– Ты будешь выступать?

– Скажу пару слов. Ничего оскорбительного. Если хочешь, прочти.

Я вынул листок, сложенный вдвое и протянул маме.

– Я тебе верю.

– Дай мне, – сказала Олга и взяла из моих рук бумагу. Пробежала глазами, что-то написала в верхнем левом углу, положила в черную с золотым тиснением папку и отодвинула ее на край своего обширного стола. Откинулась в кресле.

– Ну и как ты представляешь наше сотрудничество?

– Приказывай, началник.

– А это тебя не унизит?

– Нет. Мне даже будет приятно.

– Жаль.

– Я никогда не хотел быть начальником.

– Я тоже.

– Однако ты сидишь по одну сторону этого роскошного стола, а я по другую.

– Благодаря тебе, мой милый. Только благодаря тебе.

– Не понял.

– Когда мы уже были чужими, ты все длил и длил наши отношения. Кто-то должен был сделать шаг в сторону. Ты ждал, чтобы это сделала я, и я сделала это. И мне понравилось. Принимать решения. Дальше я уже шла вперед с легкостью. Я на самом деле стала легче, будто из меня вынули что-то лишнее, камень, валун. Меня уже ничего не тянуло вниз – только наверх. И вот я сижу в этом кресле, и мне ничего не стоит разговаривать с тобой.

Замолчала. Пауза опасно затягивалась.

Я сказал:

– Теперь во мне два валуна – мой и твой.

– Поэтому работать мы с тобой вместе не будем. Я уже отвыкла от тяжелых людей.

Перед тем как закрыть дверь, я не удержался и оглянулся. Она сидела за своим столом, глядя куда-то влево и вбок. Что она там видела?..

Уже открыв нам дверь, мама сказала:

– Может, зайдете после этого?

– Если получится.

– А что должно получиться? – В ее голосе звучала тревога.

– Я в смысле времени.

Дверь за нами закрылась.

– Ты серьезно хочешь идти туда? – спросила Олга.

– А ты? Мы же договорились.

– Там будет много народу. Я боюсь толпы.

– Ну тогда что… разбежались? – сказал я весело.

– Беги. – Олга повернулась на каблуке и зацокала по асфальту.

И я побежал.

– Стой!.. Стой!.. Стрелять буду!

Я не остановился, и прогремел выстрел. Я упал, хотя стреляли они в воздух. Бежать дальше было бесполезно. И вообще неизвестно, как себя вести. Это была единственная за все послевоенные годы ночь, когда в городе объявили комендантский час. А я откуда знал?.. И вот меня чуть не грохнули.

Они подошли, стали кружком вокруг меня.

– Ну что, испугался?

– Да, – сказал я.

Унизителен был не сам ответ, а то, что я говорил лежа. А им это нравилось.

– Вставай давай, простудишься! – Они дружно засмеялись.

Я встал.

– А ну, пошел отсюда!

Я, еще не веря в свою свободу, сделал шаг, другой, третий… И нос к носу столкнулся с секретаршей.

– Что, решили не ждать?

– Пора. Видно, сегодня не получилось.

Секретарша взглянула на часы.

– Зря. Фильм скоро кончится.

– Вы хотите сказать, что она пошла в кино?!

– Каждую среду у Ольги Михайловны кинодень.

Вот это да!

– Она просто не выдержит, если в середине недели не расслабится.

Я помялся у двери.

– А в какой кинотеатр она пошла, если не секрет?

– Какой секрет!.. Вот только сегодня название нестандартное… не то “Буря”, не то “Ураган”…

– Может быть, “Шторм”?

– Да, да, “Шторм”!

Что она говорит! Какой “Шторм”? Такого кинотеатра давно нет. По месту, где он располагался, как раз и прошла та самая эстакада имени Шестидесятилетия…

Но я уже шел туда. Вот они, окна нашего третьего этажа, вот клен, который я посадил на ленинском субботнике. Как раз около него они поставили этот “Като” и, конечно же, при первом повороте сломали мое дерево. Теперь оно переросло сам дом, и верхние ветки роняли на крышу желтые листья… “Шторм” стоял на своем месте. Кассирша узнала меня и, как обычно, продала билет на последний ряд.

Пересчитывая колени – “простите… простите… простите…” – я добрался до своего места.

– Привет, – сказала Олга, не отрывая глаз от экрана, где шел фильм “Испытание верности”.

– Теперь ты смотришь не только шедевры?

– Я полюбила плохое кино. Оно не мешает думать.

– И о чем ты сейчас думаешь?

– А все-таки жаль, что мы не поженились тогда. Сколько раз развестись бы могли…

– В чем же смысл?

– Сначала так, а потом не так, потом по-другому… Получается жизнь. А у тебя: так, так и так…

– Хочешь сказать – получается смерть?

– Скука.

Тут она своим фирменным движением резко повернулась ко мне. В ее зрачках еще горело отражение экрана. Там шло интересное кино. Действие развивалось стремительно, я не мог оторваться до тех пор, пока передо мной не возникла надпись “The End”.

И я остался один. В ГУМе. У фонтана. Радио:

“Потерялся мальчик на вид от двенадцати до семидесяти пяти лет, лысый, темные очки, в руке держит воздушный шарик. Родителей просят не беспокоиться, ему тут хорошо, он уже привык и никого не ждет, ночью даже купается в фонтане, а потом до утра загорает под лампами дневного света, накрывшись старой ковбойкой…”





в начало страницы


Яндекс цитирования
Rambler's Top100