Rambler's Top100
ЖУРНАЛЬНЫЙ ЗАЛЭлектронная библиотека современных литературных журналов России

РЖ Рабочие тетради
 Последнее обновление: 28.05.2012 / 16:00 Обратная связь: zhz@russ.ru 



Новые поступления Афиша Авторы Обозрения О проекте Архив



Опубликовано в журнале:
«Октябрь» 2005, №5
ПРОЗА И ПОЭЗИЯ


Все они
Рассказ
версия для печати (27709)
« »

Ястал бояться людей. Врать, курить и бояться людей.

Хожу по улицам и боюсь смотреть в глаза прохожим, у меня голова начинает дрожать. Боюсь поскользнуться, чихнуть.

Я все больше становлюсь похожим на своего отца. Даже мама перестала надеяться, что меня подменили в роддоме.

– Пап, – говорю я иногда, – а чего ты не уйдешь с работы?

– Я люблю свою работу, – врет он мне. Он тоже курит и боится людей.

У моего отца хорошая работа. Его взял к себе в замы бывший одноклассник. Теперь отец почти издатель. У него есть собственный кабинетик в сверкающем полировкой офисе. Там тихо чахнет перед компьютером красивая безответная секретарша Вика. А рядом – парадная обитель дядь Гены, где над столом висит огромный портрет Суворина. Клиентам попроще дядь Гена уверенно представляет картину: “Знаменитый русский издатель Суворов”. И те в ответ понимающе кивают: о нем они где-то слышали.

Когда-то дядь Гена сидел с отцом за одной партой. Он всегда подтянут и подавляюще жизнерадостен. Дядь Гена говорит: “Если хочешь быть несчастным, будь им”. Дядь Гена остряк и бывший политработник.

А мой отец хирург.

Сижу на кухне, считаю квадратики кафеля. С ума сойти, думаю, двадцать лет прожить в квартире и не знать, сколько квадратов на стене. Мама разогревает мне суп.

– Знаешь, – говорю, – я всегда хотел быть машинистом товарного состава...

Левую сторону лица от брови до подбородка обжигает ударом тряпки:

– Не смей говорить о себе в мужском роде!

Мама почему-то стесняется бить меня рукой. Может, она думает, что тряпкой не так больно? Я ее понимаю. Сейчас по телеку чего только не показывают, тем более ее собственная сестра в двадцать два года ушла от мужа и сына к женщине.

– Едешь себе, – говорю, – рельсы-рельсы, шпалы-шпалы...

Мама ставит передо мной тарелку и уходит читать статью об особенностях фонетики хинди. Плюс-минус полгода, и это будет шестой язык, на котором она не разговаривает с отцом.

Семейка у нас та еще. Из нормальных только братец мой Коля. Уравновешенный в первом поколении. Поэтому, наверное, он уже лет пять, как от нас переехал.

Колясик у нас – будь здоров! Он мамина любовь и гордость. И он во всем превосходит отца. Закончил мединститут со всеми возможными отличиями. Учился в интернатуре, когда его пригласили работать в лучшую клинику города. Говорят, это у него от бога. Я даже боюсь его, когда он в белом крахмальном халате.

Колина девушка Тамара очень нравится нашей маме. Эффектная, изящная, умная. Рядом с ней я чувствую себя подростком-идиотиком. Она очень хочет замуж. И правильно: Колясик красивый, бабы к нему липнут, как мухи к липкой ленте на подоконнике.

Колясик весь в маму. Однажды она даже заявила отцу, что он не его сын. А тот возьми да и ляпни: “Мой, я проверял”. Того, что отец в ней сомневался, мама не может простить ему до сих пор. Она говорит, что он ограниченный, трусливый кретин. Зря она так.

Отец не кретин. Он любит сладкое, шахматы и Беату Тышкевич. Полжизни он проработал в студенческой поликлинике. Там и с мамой познакомился. Это теперь она говорит, что он костолом и коновал. А тогда, наверное, было по-другому.

Посмотреть бы на родителей, когда им было по двадцать. Увидеть бы маму, отца и того таинственного парнишку по имени Вовка Бобыр из маминой юности, который умер молодым. Тетка говорила как-то, что тогда у мамы в первый раз отнялись ноги.

Под диваном, в щели между стеной и грядушкой, у нас много лет хранится старый фотоальбом под названием “Я и Вовка”. Иногда, тайком друг от друга, мы с отцом вытаскиваем его из пыли и подолгу рассматриваем. Мама там очень красивая. В доме нет больше фотографий, где она была бы такая же.

Увидеть бы маму счастливую. А лучше – посмотреть бы на нее, когда она еще ни одного языка не знала. Лежала, наверное, в люльке, молчать тренировалась...

К шести отец просил меня заехать в издательство.

Он сидит у окна, на диванчике для посетителей. Глупая и грустная Вика изящно тыкает клавиатуру указательным пальцем правой руки.

– Доча, – вяло замечает меня отец.

– Вика, привет! – едва не делаю ей книксен. Она протяжно смотрит на меня большими красивыми глазами и молчит.

– Вика, вы уже можете идти. – Отец отпускает ее. Она так же длинно смотрит на него. Поднимается:

– Сергей Валентинович, я уже пойду. – До чего же она высокая!

– Да-да, Вика, идите.

– Доча, – говорит отец, – я хочу тебя кое с кем познакомить. Мы едем ужинать к дяде Гене.

Ну-ну, думаю.

У дядь Гены беременная жена Маша, молодая и некрасивая. И любовница по имени Элеонора.

Маша – высокая бледная барышня в пределах двадцати пяти. У нее идиотская привычка заглядывать в глаза и нервный тик. Все время кажется, что она подмигивает кому-то, кто притаился у меня за спиной с топором. Мол, действуй!

У Маши только два недостатка: правота и невозмутимость. Роняет, к примеру, дядь Гена чашку. “Мать-перемать”, – расстраивается, конечно. А Маша само спокойствие: “Она небьющаяся”. Понятно, дядь Гена после этого чешет в кладовку, достает железяку поувесистей и – хрясь! – по чашке. А Маша только ласково улыбается, демонстрируя ровненькие желтенькие зубки. У нее в шкафу хранится полное собрание сочинений Дейла Карнеги.

– А Элеонора будет? – Я невинно разглядываю обивку дядь Гениного “Рено”.

– А-а, – с явным сожалением мычит дядь Гена.

Отец на заднем сиденье краснеет за мою бестактность. К тому же его смущает моя привязанность к Элеоноре. Он, как и мама, всерьез опасается за мою ориентацию. Не зря же меня везут к дядь Гене знакомить кое с кем.

Элеонора – стареющая Маргарита. Ленивая, обаятельная, порочная. Она не ходит, а плывет, перетекает с места на место. Время от времени она появляется в издательстве. Отец делает вид, что это к нему.

Кое-кто оказался двоюродным братом Маши. Алексей. Такой же высокий и некрасивый. Маленькие пристально-строгие глаза, коротко остриженные волосы, огромные руки. И голос такой, будто все кругом глуховаты. Оглушительный голос. Орет и орет. Откуда он на мою голову?

Квартира дядь Гены напоминает кабинет психоаналитика. Дорогая кожаная мебель, фикусы в дешевых кадках. И я в центре внимания. Леша пододвигает ко мне салаты, отец и Маша ласково улыбаются, дядь Гена пошло подмигивает, пока никто не смотрит.

Наливаю себе шампанского. Иду к телефону. Самые идиотские поступки я делаю потому, что боюсь их делать.

– Алло, Элеонорочка, здравствуйте. – Говорят, у меня хорошая дикция. Где-то на заднем плане бледнеет отец. Дядь Гена задорно кивает мне:

– Привет передавай!

Вешаю трубку и ухожу. Никуда я, конечно, не звонил. Я и телефона ее не знаю.

Покупая что-то в киоске, гиблое дело отвечать “все равно” на вопрос продавца: “Какой именно?” Можно сказать “красный”, или “тот, что слева”, или “с орехами”, или “без наполнителя”, или “свежий”. Хуже не будет. Сказать киоскеру “все равно” – значит, попросить худший, просроченный, самый неходовой товар. Это я знаю наверняка, потому что всегда говорю: “Все равно”.

На этот раз в результате покупки мороженого у меня в руке оказывается ядовито зеленый фруктовый лед. Повертев его в руках, душераздирающе вздыхаю. Сердобольный продавец протягивает мне со сдачей крошечную пластмассовую игрушку:

– Нате. Приз.

Интересно, думаю, а квартир среди призов не было?

Выбрасываю мороженое в урну. Разглядываю добычу. Верблюд, зеленый.

Иду и думаю: “Глеба бы встретить”.

Я это всегда думаю.

Поднимаю голову – Глеб.

– Здравствуйте, – говорю. Ох, эта моя хваленая дикция!

– Здравствуй...те. – Он смотрит так, будто ждет, что я вот-вот что-то выкину.

– Дайте руку, – говорю. Это я уже начинаю выкидывать.

– Эту?

– Держите, – говорю.

И на широкой ладони копеечный пластмассовый верблюд. Такой отчаянно зеленый верблюд на горячей-горячей ладони.

Впиваюсь взглядом в собственные кроссовки и иду. Стараюсь не бежать, но чувствую, что проношусь мимо витрин почти со свистом. Даже отражаться не успеваю. И что это я вдруг с ним на “вы”?

Дядь Гена говорит: “От желания устроить неожиданную встречу выходят только неожиданные встречи”.

Возвращаюсь домой. Все уже в сборе. Тишина такая особенная бывает, только когда родители дома. Эта тишина называется молчание. Скоро ее можно будет руками потрогать.

– Пап, ты меня прости, – говорю. Иду на кухню. В сковороде еще теплые макароны.

– Может, мне поговорить с дядей Геной? Уволиться? – Отец шлепает следом за мной. Ага, думаю, щас.

– Да нет, – говорю, – зачем?

И тут вырубают электричество. Забираю свои макароны и пробираюсь на балкон, к звездам. На соседнем балконе восседает Верочка.

– О! – говорит она, выражая радость от моего появления. – У нас электрики такие козлы, знаешь! Звоню. Говорю: когда свет будет? У меня, говорю, дед старый. Аппарат, который поддерживает дыхание, от розетки работает. А они, знаешь, чё говорят? Это вам, говорят, в “скорую” звонить надо. Козлы! А если бы правда?

Я не знаю, сколько Верочке лет. Может, сорок. Или пятьдесят. Или тридцать. Она какая-то вечная. Маленькая, подвижная, слегка с приветом. С мамой у них как-то не сложилось. Наверное, потому, что мама умеет переводить с персидского на старославянский, а Верочку отчислили за неуспеваемость со второго курса железнодорожного техникума.

– Чё жуешь? – участливо спрашивает Верочка.

– У-у-у, – отвечаю.

– На! – Она протягивает мне кусок колбасы. Откуда она у нее на балконе? Вкусная такая, вроде салями.

– Смотри, чё есть! – Верочка приветливо машет мне бесформенной емкостью. – Написано “Шардоне”. Ты как?

Я, понятно, с удовольствием. Только судорожно пытаюсь вспомнить, не договаривались ли мы встретиться: как-нибудь в середине месяца, на балконе, если отключат электричество.

“Шардоне” сильно напоминает рябину на коньяке.

– А в шестьдесят второй сосед новый, – мечтательно выдыхает Верочка. – Мордашка, так, на любителя, но хо-лос-той! И представительный такой, вроде парикмахера. Зовут – Георгий Максимыч. А фамилия какая-то нерусская... Нестеренко.

Я даже боюсь спрашивать, откуда у нее все эти сведения.

– Эх, – говорит Верочка, – за что я ненавижу мужиков, так это за то, что они существуют.

– Я от тебя позвоню? – спрашиваю.

– Звони. – Верочка от всей души кивает.

Перебираюсь через решетку, разделяющую балконы. Внизу – не дай Бог! – шесть этажей. Братец мой – замечательный тип. И меня он любит гораздо сильней, чем свою Тамару. Только это не значит, что он оставит ее одну и примчится лишь потому, что мне взбрело в голову сигануть с седьмого этажа.

Лучше он потом сделает мне трепанацию черепа. Или вскрытие.

– Алло! – Голос звонкий, дурашливый. Получилось какое-то “аль-ле-лё”. Только это не Тамара. Что, я голоса ее не знаю?

– Здрасьте, – говорю, – Николай Сергеича можно?

– А кто спрашивает?

– Тамара, – говорю.

Там шепот какой-то, движняки. Струсил, родственник?

– Да. – У него не голос, а сама уверенность.

– Привет, Коль!

– Чего звонишь? – А полегче-то стало.

– Так, – говорю. – Отец меня замуж выдает. Говорит, засиделась, на баб заглядываешься...

– А ты не заглядываешься? – спрашивает. Сговорились они, что ли?

– Я сегодня Глеба встретила...

– Какого Глеба?

– Я его боюсь.

– Хочешь, я заеду... во вторник?

– Хочу.

– Ну решено. Давай. До вторника.

– Давай.

Почему не до-через-две-недели?

У Верочки не квартира, а проходной двор. Окна – настежь, двери – настежь. Она сквозняки любит.

Вешаю трубку и ухожу гулять.

Рябина на “Шардоне” требует поддержки. В джинсах валяется полтинник. Захожу в “Толстяк” на углу. Там душно, громко и реки пива.

Со временем натыкаюсь на чужой столик.

– Вам плохо, девушка?

Вспоминаю, что существует какая-то важная разница между теми, кто ставит обращение в начале предложения и теми, кто в конце. Вспоминаю, что обращение можно запихнуть и в середину.

– Мне скучно, – говорю.

И тут мы куда-то едем. Пьем коньяк. Плавучее кафе качается под ногами. Меня тоже покачивает, но мы удачно друг друга компенсируем. Пытаюсь вспомнить первый закон Ньютона, определить, поступательно ли я движусь и сохраняю ли свою скорость постоянной.

Мы, похоже, танцуем.

Потом едем куда-то еще. Тоже что-то пьем.

– Дружочек, у нас будут красивые дети. – Это он мне говорит. Думаю спросить, не купит ли он мне собаку.

Вдруг вступает Юрий Сергеич (кто он и откуда взялся, я теперь уже вряд ли вспомню) и начинает объяснять, почему ему не надо на мне жениться. Ну ему.

Вот гад, думаю. А мне вдруг так замуж захотелось.

– Просто меня сегодня из дома выгнали, – вру.

– За что? – живо интересуется Юрий Сергеич.

– Несправедливо, – говорю. И куда-то иду. Не очень-то я люблю эти моменты, когда стремительно и деловито иду, не зная куда.

– Ты чего? Садись в машину. – Он, судя по всему, тоже куда-то идет.

– Тебя как зовут? – спрашиваю.

– Глеб.

– А чего не Порфирий? – так и говорю. Какой еще Порфирий?

И тут он куда-то девается. Стою непонятно где. Посреди совсем пустой улицы. Реву.

Дядь Гена говорит: “Думаешь, Гагарину легко было, когда он вниз летел?”

– Ревешь? – орет на меня знакомый голос.

– Лешка, – говорю.

– Ты, что, пьяная? – Он всегда орет.

– Лешка, – говорю.

– Ты, что, одна тут? Я тебя домой отведу. – С той же интонацией, должно быть, обещают отвести на расстрел.

– Лешка, – говорю, – где же ты был? Мне тут собаку чуть не купили...

– Голову не опускай! Стошнит!

Но тут я как раз опускаю голову...

г. Воронеж





в начало страницы


Яндекс цитирования
Rambler's Top100