Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Октябрь 2004, 2

Долой историю, или О том, о сем

У меня хранится документ, подписанный вами триста восемьдесят два года назад. Этот документ не отменен... Там стоит подпись: Дракон.

Евг.Шварц

 

1

Мы начнем несколько издалека. По разным поводам, не имеющим отношения к теме этой статьи, я просматривал материалы о Волго-Вятском регионе, читал рассказы туристов о ландшафтах и достопримечательностях Костромской и бывшей Горьковской, ныне Нижегородской области, о лесах, куда некогда бежали раскольники, о плаванье на байдарках по Унже, по Луху, по Керженцу. Увлекательная литература! В Воскресенском районе Нижегородской области, неподалеку от села Владимирское, расположено легендарное озеро Светлояр. Кое-где сохранились остатки скитов. Путешественник может посетить старинный монастырь в Макарьеве, увидеть крестный ход и старушек, трогательно блюдущих древние обычаи.

Лет сорок назад старушки были молодками из нищих деревень, числились колхозницами и промышляли любовью и водкой, которую носили солдатам-охранникам. Только об этом они не помнят. Никто, ни местные жители, ни туристы, не вспоминает о том, что некогда здесь существовало обширное феодальное княжество со своим сувереном, вассалами, слугами, дружиной и крепостными. Княжество носило кодовое название ИТЛ “АЛ”, иначе Унженский исправительно-трудовой лагерь, в просторечии Унжлаг. Оно было основано в тридцатых годах, сперва состояло в подчинении НКВД, а потом – ГУЛЛП, Главного управления лагерей лесной промышленности Министерства внутренних дел.

Кого и от чего исправлял Унжлаг, сказать трудно, однако известно, что заключенные выполняли важную народнохозяйственную задачу: поставляли высокоценные сортименты – рудничную стойку, авиасосну, авиафанеру, шпальник и прочие – для угольных шахт, где работали крепостные других княжеств, для военных заводов, где заключенные выполняли задачи оборонной промышленности, для лагерей, строивших в тайге и тундре города и железные дороги. Составы доставляли лагерную продукцию по железным дорогам в северные гавани, там заключенные грузили ее на океанские пароходы – лес шел на экспорт в чужие страны.

Размеры Унжлага были сравнимы с небольшой западноевропейской страной; он и сам был в своем роде государством, верным подобием Большого государства. Чтобы добраться от столицы лагеря Сухобезводное в Горьковской области до крайнего северного лаготделения в Костромской области с его головным лагпунктом Пуеж, надо было ехать по лагерной железной дороге всю ночь. Найти эту железную дорогу нельзя было ни на одной карте – как и весь Унжлаг. Топонимы, восходящие ко временам татаро-монгольского ига, – Колевец, Керженец, Лапшанга, Белый Лух – были названиями лагерных пунктов и подкомандировок. Где бродили лоси и медведи, где скрывались раскольники, там заключенные прорубали просеки, выволакивали на себе баланы из хлюпающей трясины, прокладывали усы – деревянные круглолежневые дороги для вывоза древесины, строили сторожевые вышки и проволочные заграждения для оцеплений, после чего армия строителей коммунизма вгрызалась в тайгу. Сколько людей лежит среди болот на полях захоронения, неизвестно, ныне опубликованная официальная статистика не внушает доверия. Великие князья, начальники центрального управления лагеря, сменявшие друг друга на протяжении десятилетий, – некий старший лейтенант внутренней службы Ф. Автономов, какой-то Ф. Озеров, полковник Г. Почтарев, инженер-майор Г. Иванов, майор Г. Щербаков, полковник Н. Алмазов, еще кто-то – покоятся в своих могилах. Дела давно минувших дней, история.

2

Можно вывесить над храмом истории предупреждение: кто старое помянет, тому глаз вон. Кому охота вспоминать о веревке в доме повешенного? История не преодолевается – она отменяется. Можно даже говорить об историческом процессе истребления истории. Нам приходилось видеть разнообразные проявления этого процесса, от выборочного выскабливания имен и событий до систематического переписывания прошлого, от подтасовок до мифологизации. Монструозный всадник перед зданием Исторического музея – не символ ли совсем недавней истории, превращенной в великодержавный миф?

Что такое история?

Услыхав этот детский вопрос, профессионал-историк пожмет плечами. Объяснит, что историческое знание есть именно знание, а не сказка, что оно предполагает задаваемый современностью вопрос, изучение источников и методически безупречный ответ. Но писатель (чья профессия – дилетант) смотрит на дело иначе. Писатель возразит, что древние считали историю не наукой в нашем нынешнем понимании, а искусством: хоровод муз, ведомый Аполлоном, замыкает муза истории Клио.

Мы получили историографию из рук античных историков, между тем каждый знает, что ее лучшие образцы – это прежде всего образцовая проза. Речь Перикла над телами павших, как ее передает Фукидид; рассказ Тита Ливия о переправе армии Ганнибала через Рону; сумрачный пафос Тацита (opus aggredior opimum casibus, “я приступаю к рассказу о временах, исполненных несчастий...”). Но не только историография древности. Возьмете ли вы характеристику Цезаря у Теодора Моммзена, или Жанну д’Арк у Мишле, с ее “состраданием к Франции”, или рассказ Ключевского о девочке из захолустного Цербста, которая стала матушкой-государыней Екатериной Второй, или портретные главы “Немецкой истории XIX и XX вв.” Голо Манна: что это, как не примеры высокоталантливой художественной словесности! “Лишь историография создает историю, – говорит Себастьян Гафнер (“В тени истории”, 1985). – История не есть реальность, история – это отрасль литературы”.

Но ведь история все-таки не вымысел беллетриста, а нечто такое, что было на самом деле, о чем свидетельствуют документы, материальные памятники, археологические находки. История есть совокупность фактов, выстроенных в хронологическом порядке. История растолкует, почему то, что случилось, случилось так, а не иначе; разъяснит закономерности исторического развития. Чтобы окончательно закрепить за собой статус науки, история нуждается в фундаментальных концепциях, в общей теории. Всякая теория не только объясняет, но и прогнозирует; освещенный теорией, как ночная дорога – фарами автомобиля, исторический процесс в самом себе содержит собственное предопределение; история есть научно обоснованная судьба.

 

3

Мы знаем такие теории – по крайней мере слыхали о них. Одна из самых знаменитых книг только что ушедшего века открывается фразой: “Здесь впервые делается попытка предопределить историю”. Шпенглер заблуждался: такие усилия уже предпринимались. Историософские концепции, попытки подобрать ключ к истории человечества, претензия истолковать прошлое с единой точки зрения и на этом основании предсказать будущее – все это было и до автора книги, которая в русском переводе не совсем точно, но эффектно называется “Закат Европы”. Несчастье в том, что книга предсказала закат самих этих концепций.

Среди них – надо ли напоминать? – схема, предложенная в блестяще написанной, вышедшей в Брюсселе в 1848 году брошюре под названием “Коммунистический манифест”. Вся прежняя история человечества, говорится в нем, была историей борьбы тех, кто, владея средствами производства, ничего не производит, и тех, кто производит, но ничем не владеет. Последним классом собственников-эксплуататоров является буржуазия, последний класс неимущих – пролетариат. Растущее противоречие между трудом и капиталом будет рано или поздно разрешено – чем раньше, тем лучше. Класс тунеядцев загнивает, дни буржуазии сочтены; пролетарская революция сметет стяжателей и эксплуататоров и установит бесклассовое общество. На смену царству необходимости придет царство свободы.

Автор “Заката Европы” явился со своим трактатом-пророчеством спустя семьдесят лет. Подобно Марксу и Энгельсу он все знает заранее. Но Маркс пророчил человечеству лучезарное будущее. Историософия Шпенглера дышит смертью. История общества есть история смены культурных организмов, в главных чертах они повторяют друг друга. Но, как и биологические организмы (ближайшая аналогия – растения), культуры самодостаточны, замкнуты в себе и – ничего не поделаешь – располагают ограниченным сроком жизни: возрастают, цветут, вянут и умирают. Истории известно восемь культур: египетская, греко-римская, индийская, китайская и другие; последняя, западноевропейская, иначе фаустовская, доживает свои дни. На очереди девятая, еще не состоявшаяся, русско-сибирская культура. Что ж, спасибо и на этом.

 

4

Здесь можно упомянуть еще несколько универсальных доктрин, например, выдвинутую незадолго до Шпенглера, но оставшуюся малоизвестной схему истории как цепи колец-звеньев: каждое звено замкнуто и вместе с тем связано с предыдущим и последующим. Имя автора этой теории – Ульрих фон Виламовиц-Меллендорф – знакомо каждому, кто занимался классической филологией. Не забудем и Константина Леонтьева, предвосхитившего многое из того, что было развито впоследствии то Ницше, то Шпенглером. Каждая цивилизация, по Леонтьеву, переживает один и тот же циклический процесс созревания, цветущей сложности, старческого смесительного упрощения и умирания. Такова судьба Западной Европы, то же в конце концов ждет и Россию. “Странное суеверие XIX века, – заметил по этому поводу С.С. Аверинцев, – согласно которому заимствованные из естественных наук сравнения немедленно приобретают силу доказательства в науках социальных”.

Остается добавить к этому перечню – кого же? – Гитлера с его расово-кровяной историософией, как она представлена в хаотическом сочинении “Моя борьба”. Здесь снова, уже в совершенно карикатурном исполнении, решающим аргументом служит биология. В главе XI первого тома, “Народ и раса”, говорится, что железным законом всего живого является размножение, равно как и неравенство видов; при этом разные виды не смешиваются. То же самое народы и расы, для которых “кровь” служит определяющим фактором. Все живое утверждает себя не в смешении, если же таковое случается, последствия гибельны. “Исторический опыт дает этому бесчисленные доказательства... при всяком перемешивании крови арийцев с низшими расами в результате наступает конец носителей культуры”. История человечества – это история борьбы, высшие расы противостоят низшим, раса, призванная побеждать и править миром, – германцы, раса, подлежащая искоренению, – евреи, и так далее.

 

5

Отцом всего этого систематизирующего и пророчествующего философствования был, разумеется, Гегель. Его диалектика и его историческое мышление, покорившее и поработившее XIX век, покоились на вере в исторический разум. Божественный промысел уступил место самодвижению мирового духа. Иудейская стрела приняла вид дорожного указателя с надписью “Прогресс”.

Но мы помним, что нашелся ум, который не поддался этому совращению. Это был Артур Шопенгауэр, родившийся на десять лет позже Гегеля. Не более ста экземпляров его главного сочинения, выпущенного в конце 1818 года, было продано в первые полтора года, тираж пролежал еще пятнадцать лет без движения и пошел в макулатуру. Время Шопенгауэра еще не наступило. Он объявил цикл лекций в Берлинском университете, это был вызов: по настоянию философа лекции были назначены на те же часы, когда читал свой Hauptkolleg (академический курс) ординарный профессор Гегель. Двести пятьдесят студентов слушали Гегеля. Шопенгауэр вошел в аудиторию, где сидело пять человек.

Известно, какого мнения он был о Гегеле: шарлатан! Его система – ложь, абсурд, если она так популярна, то виноваты в этом ослы-профессора, и – “не современникам, не соотечественникам – человечеству вручаю я ныне завершенный труд мой, в уверенности, что оно оценит его значение”. Этим скромным заявлением было предварено спустя четверть века второе издание трактата “Мир как воля и представление”, теперь уже двухтомного.

Никакого разумного плана, никакого прогресса франкфуртский мыслитель не находит в истории; никакой закономерности, если не считать законом бесконечную смену масок на одном и том же кровавом карнавале. В великой и жалкой драме человечества меняются только декорации и костюмы.

Eadem, sed aliter – по-другому, но та же. Вот девиз истории, вот единственный урок, который можно из нее извлечь. Та же в смене эпох и событий – подобно тому, как всегда равна самой себе в круговороте объективаций безначальная, беспричинная, иррациональная сущность всего сущего – черное пламя мира: воля.

 

6

И все же: так хочется думать, что “все не напрасно”! Хочется говорить о борьбе прогрессивного с ретроградным, о постепенном росте благосостояния, о совершенствовании человека, о построении справедливого общества. Идет ли человечество к какому-то финалу или кружится по замкнутой кривой? Какая из двух моделей исторического процесса верна: иудейская стрела или греческий круг? Или, может быть, соединение двух чертежей, спираль Гегеля: кругами, но все выше и выше?

Историософские построения обладают свойством, которое сближает их с романами. Они заражают нас чем-то лежащим по ту сторону логики. Вдобавок они обладают насильственной тотальностью. Они всеобъемлющи и просты, потому что дают единый ответ на множество вопросов, предлагают окончательную разгадку.

В 1933 году, после нацистского переворота, 48-летний Эрнст Блох бежал в Швейцарию, оттуда перекочевал в Америку, где написал свой главный труд “Das Prinzip Hoffnung” (“Принцип Надежда”), одну из самых завораживающих книг XX века. Огромное – 1600 страниц – сочинение представляет собой и философский трактат, и род рапсодии, может напомнить книги Ницше. Но Блох отнюдь не следовал Ницше, своим учителем он считал Маркса.

После войны он вернулся, правда, не в Западную Германию, а в Восточную, и занял кафедру в Лейпциге. Он был превосходным лектором, блестящим говоруном, одним из тех, кто живет в замкнутом мире идей, похожем на роскошный заоблачный замок. Над этим замком реял флаг “первого социалистического государства на немецкой земле”. Президент ГДР Вильгельм Пик наградил Блоха орденом. Вскоре, однако, начались неприятности, профессор оказался строптивым, был отставлен от должности, кончилось тем, что он снова эмигрировал, на этот раз в Федеративную республику. Здесь вышел в свет его труд.

Философия Блоха представляет собой попытку соединить Гегеля с утопией иудаизма – Царством Божьим на земле – и привести все вместе в единую систему с помощью диалектического материализма. Человек победит социальное отчуждение, и тогда – что тогда? Гигантский опус, обетование надежды, заканчивается такими словами:

“Человек все еще живет в своей предыстории, собственно говоря – даже до сотворения мира, подлинного мира. Настоящая Книга Бытия пишется не в начале, а в конце – когда общество и бытие станут радикальными, то есть – буквально – доберутся до самых корней. Корень же истории есть трудящийся человек, творящий, преобразующий и перешагивающий наличные данности. И когда он овладеет собой и утвердит себя и свое достояние без всякого отчуждения, не уступая своих прав, в реальной демократии, – вот тогда в мире возникнет нечто такое, что, мнится, осталось в детстве, земля, где никто еще никогда не бывал: родина”.

Какие слова!

Хочется в батистовый платочек

Высморкать прекрасные мечты.

(Из юношеского стихотворения Якова Серпина,

1929–2002).

 

7

За всем этим слышится какой-то плач. Блоха уже давно нет в живых, нет многих и славных, а их ученики и наследники сидят вокруг пепелища. Праздник утопической мысли отшумел, и нужно довольствоваться скучной обыденщиной, суровой прозой. Скучно жить в обществе, где задают тон не мечтатели и пророки, а бизнесмены. Тошно просыпаться утром в понедельник, когда за окнами брезжит XXI век. И это еще хорошо, если ждет обыденное существование...

Дело не в том, что всемирно-исторический прогноз Маркса и Энгельса провалился – как и всякий другой. Дело идет о крушении веры в исторический разум. Метаисторические построения молчаливо исходили из постулата, что в истории кроется некий смысл, ratio, Sinn, raison. Этот смысл, эту разумную необходимость они должны были открыть и продемонстрировать. Иначе говоря, оправдать историю.

Что такое оправдание? Обоснование целесообразности, закономерности, справедливости. Что такое смысл?

В Четвертом евангелии сказано: в начале был Логос. О том, что означает греческое слово, написаны фолианты. Обычное объяснение – Слово и Смысл. В русском толковом словаре говорится: смысл – это внутреннее логическое содержание, значение, постигаемое разумом. По Людвигу Витгенштейну, смысл мира должен лежать вне мира.

Последняя фраза как будто обесценивает историософию. Ведь и Маркс, и Шпенглер, и кто там еще – хотели убедить нас в том, что смысл истории не есть нечто привнесенное извне, но лишь расшифровка того, что содержится в ней самой. Смысл имманентен истории. Какой же?

Никакой, ответил пророк мировой воли, но приходится возразить и Шопенгауэру. История не вечно одна и та же, и, например, время, в котором нас угораздило родиться и жить, демонстрирует кое-что новое. За спиной у нас уже не XIX век, а XX-й, с ним пришло то, о чем не ведали прежде. Явились концентрационные лагеря.

Явилось тоталитарное государство. Народились “массы” (прежде называвшиеся народом), для которых вездесущая пропаганда, лживая по определению, оснащенная новейшей технологией массовой дезинформации и всеобщего оглупления, заменила религиозную веру. Почувствовалось повсеместное присутствие тайной полиции, государства в государстве. Расцвел культ ублюдочных вождей. Оказалось недостаточным одной мировой войны, разразилась вторая. Ничего подобного никогда не бывало. Апокалиптические разрушения, астрономические цифры жертв. Стало возможным в считанные минуты уничтожить с воздуха целый город, плоды труда и культуры многих поколений. Стало возможным, руководствуясь безумной теорией, истребить в короткий срок, с помощью специально сконструированных газовых камер и печей, шесть миллионов мужчин, женщин, детей и стариков. И так далее. Спрашивается: во имя чего?

Для всего нашлись объяснения, всему были свои причины. Все – казалось бы – тщательно обдумано и расчислено. Построено на рациональных основаниях, распланировано, бюрократизировано, оснащено изумительными достижениями техники, санкционировано идеологией, выдающей себя за науку. Но за этой техникой и наукой, логикой и организацией скрывается пустота –черный провал. Двигаясь назад по цепочке причин, следствий, оснований для поводов и причин для причин, мы в конечном итоге наталкиваемся на абсурд.

 

8

Ближайшей иллюстрацией может служить отечественная история. Эмиль Чоран говорит о том, что “дьявол – это полномочный представитель демиурга... ангел, на которого возложена грязная работа вершить историю” (“Злой демиург”, пер. Нат. Мавлевич). Стоит только оглянуться на последние восемь – десять десятилетий. Сгнившая монархия и безумная мировая война четырнадцатого года, в которую неизвестно зачем ввязалась Россия. Военное поражение и спровоцированная войной революция как возмездие за обветшалый, изживший себя политический и социальный строй, как месть ничем не желавшему поступиться, ничего не желавшему менять правящему классу. Октябрьский переворот, этот российский термидор, гражданская война, еще яростней, еще ожесточенней, чем мировая. Голод, разруха, массовое бегство за границу; новый порядок, рядом с которым старые времена стали казаться каким-то потерянным раем. Чернь, дорвавшаяся до власти, режим бессмысленных жертв, опустошения культуры, злодеяний неслыханных в русской истории, отнюдь не образцовой по части христианской человечности.

Дела давно минувших дней, история... Но она продолжается – кровавой бессмыслицей Афганистана, Чечни.

Есть любопытная страница в “Размышлениях о мировой истории” Якоба Буркхардта, швейцарского историка культуры и искусства: он делит исторические события на счастливые и несчастливые. Это деление более или менее удается, пока речь идет о древности, о Средних веках, даже о Новом времени. Но чем ближе к современности, тем решить труднее, слишком часто последствия противоположны тому, что ожидалось. Слишком часто историк сталкивается с тем, что можно назвать коварством истории. Не говоря уже о самих участниках событий: ведь никто так плохо не знает свое время, как тот, кто в нем живет.

На этом фоне победа в войне 1941–1945 гг. выглядит единственным по-настоящему достойным того, чтобы им гордиться, событием. Счастливым? Да, конечно. Страшно подумать, что стало бы со всей страной, со всеми нами, если бы не победа. И все-таки... Тот, кто помнит 9 мая 1945 года в Москве, эти счастливые толпы, песни, танцы на улицах, объятия, слезы, это небывалое и никогда больше не повторившееся чувство, что все страшное позади, все прекрасное впереди, тот, у кого этот день, как у меня, все еще стоит перед глазами, будет, наверное, возмущен, если ему станут возражать. Если скажут, что победа мало чем отличалась от поражения, может быть, самого страшного за всю тысячелетнюю историю нашей страны. Ибо эта победа была оплачена ценой, сопоставимой с той, которую заплатил агрессор за свое нападение, и повлекла за собой последствия, каких мало кто ожидал.

 

9

Вот она, дилемма Буркхардта, никак не решаемая, а вернее, решаемая так, что лучше бы ее не предлагать вовсе. Тогда, в мае 1945-го, газеты называли Сталина Спасителем с большой буквы – он отождествил себя с Христом.

Война, докатившаяся до Москвы и Сталинграда, закончилась в Берлине, на Эльбе и в Северной Италии. Война привела к расчленению Третьей империи, дала возможность отхватить изрядный кусок Польши, аннексировать Восточную Пруссию, создать послушные Советскому Союзу тоталитарные режимы в государствах Восточной и Центральной Европы. В конце концов она превратила СССР во вторую великую державу. Кто спорит? Но это был триумф разбитого и обескровленного победителя.

Многие десятилетия война была спасительным якорем пропаганды. Можно было с успехом списывать на войну все долги. Сославшись на военные трудности, оправдывать все ошибки и преступления. Победителей не судят, не так ли?

Нам говорили, что колоссальные жертвы, принесенные ради победы, оправданы победой, что в конце концов никакая цена не была слишком высокой, жертвы неизбежны, необходимы. Не вернее ли будет сказать, что гибель миллионов людей была нужна по понятиям советского режима и его вождя, не знавшего иных методов решения военных задач; что жертвы оказались непомерны не только потому, что страна испытала небывалое в ее истории нашествие, но и потому, что в стране существовал этот режим и страной управлял Сталин. Абсурд нашел свое воплощение, свою персонификацию.

Многие задавались вопросом: почему удалось победить? Причин, вероятно, много, но ответ один – потому что военачальники не щадили солдат. Жестокость высшего руководства не знала границ. Американцы, даже немцы, по возможности берегли живую силу. Советские командиры, от высших до низших, знали: невыполнение приказа грозит опалой, трибуналом, смертью. Выигрыш должен быть достигнут ценою любых жертв. Такой подход был основан на молчаливом – и, разумеется, спорном – допущении, что другим способом, не столь дорогой ценой одолеть врага не удалось бы. Шапками закидаем! Людские ресурсы России неисчерпаемы. Они, однако, оказались почти исчерпаны. И мы знаем, что последствия катастрофы не изжиты до сих пор.

Вождь, не имевший военного опыта и образования, надел погоны маршала, а затем стал генералиссимусом, полагая, что таким способом он сравняется с Суворовым; на самом деле он оказался в одной компании с генералиссимусом Чан Кайши и диктатором микроскопической Доминиканской республики генералиссимусом Трухильо. Вождь объявил себя “величайшим полководцем всех времен и народов” – буквально так же именовался Адольф: grцЯter Feldherr aller Zeiten.

Правитель, облеченный всей полнотой власти, должен нести и всю полноту ответственности. Этот спаситель объяснял неудачи первых военных месяцев внезапностью нападения, и никто не смел возразить, что неожиданность и неподготовленность как раз и были самым оглушительным свидетельством его военной и политической несостоятельности. Недолговечная дружба с нацистской Германией была одним из его самых печальных просчетов, не говоря уже о постыдности этой дружбы. Узнав о вторжении, он исчез, и почти две недели никто не знал, где он. Этот полководец ни разу не был на фронте. Многие и сегодня думают, что он выступил 7 ноября 1941 года на параде перед войсками, которым предстояло отправиться на фронт. Парад состоялся, но вождь на нем не присутствовал; то, что было показано в кино, – Сталин в шинели на трибуне мавзолея, – было инсценировкой в студии.

Лживая пропаганда (другой не бывает) убедила народ и самого вождя в том, что от тайги до британских морей Красная Армия всех сильней. Один просчет повлек за собой другой. Армия ввязалась в открытые бои с явно превосходящими силами врага, вместо того чтобы использовать преимущество России – колоссальную глубину ее тыла, как это сделали в 1812 году Барклай де Толли и Кутузов. Ошибка стоила Красной Армии неисчислимых потерь. К концу декабря сорок первого года передовые части армейской группы вермахта “Центр” оказались в двадцати километрах от Кремля. Врага удалось отогнать. Но вождь приказал наступать на всем гигантском фронте от севера до юга, и результат был прискорбен. Весной Верховный главнокомандующий отдал приказ о новом большом наступлении на Юге; кончилось тем, что вермахт опрокинул Красную Армию и на всех парах понесся по степям к Кавказу и Волге. Неисчислимое множество молодых солдат погибло в последние дни войны в Берлине только потому, что город, заведомо обреченный, лишенный подвоза и задыхающийся в дыму пожаров, надо было взять непременно к 1 Мая. Надо было рапортовать вождю, что знамя победы водружено над рейхстагом. Почему именно над рейхстагом? Опустевшая руина, бывший парламент, который в гитлеровском государстве не играл никакой роли, почему он должен был выглядеть как конечный пункт и символ победы, почему не подлинное сердце нацистского режима – помпезная Имперская канцелярия, почему не Бранденбургские ворота? Это осталось загадкой.

 

10

Сова Минервы расправляет крылья на закате. Мы, конечно, не умней и не проницательней наших отцов, но у нас есть то преимущество, что мы пришли позже. И наша оглядка на военное и послевоенное прошлое не может не отличаться от стереотипа, который пропаганда внушила трем поколениям советских граждан. Триумф оказался мало отличим от поражения и потому, что не оправдались надежды и ожидания, связанные с победой. Напротив: ее результатом было новое ужесточение режима. Ни о каких реформах не могло быть и речи. Вождь известил свой народ о том, что капиталистическое окружение сохраняется, – это была условная формула, сигнал к возобновлению террора. Растущий, как на дрожжах, аппарат тайной полиции поглощал все новые отрасли – военные, идеологические и хозяйственные. Тайная полиция переросла сама себя. Эта универсальная организация выполняла и сыскные, и следственные, и псевдосудебные, и карательные функции, служила одновременно инструментом тотального контроля и устрашения и рычагом экономики. Органы безопасности гребли рабочую силу из лагерей советских военнопленных и в бывших оккупированных областях; для той же цели был изобретен указ о “расхищении социалистической собственности” и использован на всю катушку: 25 лет и 5 “по рогам”. Поезда с заключенными непрерывно поставляли трудовые контингенты для концлагерей. Ничего другого, чтобы заставить людей работать, режим придумать не мог, принудительный труд в той или иной форме вытекал из его природы, был условием его существования. Тотальная пропаганда превзошла все прежние достижения. Воспевание вождя, истерический культ приняли характер какого-то массового безумия. Еще далеко было до агонии режима, до гниения заживо в семидесятых и восьмидесятых годах, и все же это было началом конца.

Через пятьдесят лет после смерти Иосифа Сталина мы спрашиваем, что осталось от вождя. Осталась память о победе, которую он приписал себе. Остались сочинения, поражающие убогостью мысли и языка. Остались воспоминания о нищете и голоде, о двадцати миллионах расстрелянных, замученных, закопанных на гигантских полях захоронений, погибших на этапах, в концлагерях и ссылках. Осталась толпа почитателей, с морковными знаменами, с нестареющим портретом на палке. Остались сапоги.

 

11

Забыть, забыть этот кошмар... Кто старое помянет... Вот тайная подоплека всеобщего желания отгородиться от прошлого утешительной мифологией, откреститься от монстра, враждебного человеку, – от истории.

У истории есть фактотум, мальчик на побегушках; для краткости назовем его политикой. На фоне живой, реальной жизни, той жизни, которой живет каждый нормальный человек, политика представляется чем-то мнимым. Но этот фантом обладает неслыханной властью. Эта власть чудовищно раздулась за последние сто или сто пятьдесят лет. Никогда еще политике не удавалось так успешно побеждать живую жизнь.

Никогда прежде зловещие абстракции – История, Нация, Держава и как они там еще называются – не вмешивались так беспардонно в жизнь каждого человека, не норовили сесть с ним за обеденный стол и улечься в его постель. Никогда человеческие ценности не были до такой степени девальвированы, никогда стоимость человеческой жизни не падала так низко. В девятнадцатом столетии говорилось об отчуждении человека-производителя от производства. В двадцатом обозначилось отчуждение человека от истории.

Политики заботятся о человеке. Так они по крайней мере говорят. Об этом твердят они на трибунах и в телестудиях. Что из этого получается, хорошо известно. Под натиском политики ваше существование, ваши заботы, чувства, любовь, семья – все, что по-настоящему ценно и дорого, что составляет реальную жизнь человека, – не стоит ровным счетом ничего. С человеческой точки зрения частная, интимная жизнь и есть подлинная жизнь. С точки зрения истории и политики она значит не больше, чем жизнь дерева в тайге. Лагерные электропилы валят деревья одно за другим. Топоры обрубают верхушки и ветви, корилки сдирают кору. Лагерные лошади выволакивают голые стволы с делянок на лесосклады. Зеленый убор сгорает на кострах. Остаются кладбища пней и поля черного праха.

Перед лицом истории вы ничто. Вы абсолютно бессильны. Вы, как муравей в щелях и трещинах лживой, политизированной, притязающей на статус общеобязательного национального достояния, размалеванной, словно труп в палисандровом гробу, навязанной вам истории. Она преследует вас повсюду: помпезными памятниками на улицах, парадированием войск, болтовней домашнего экрана, газетной дребеденью, ангажированной публицистикой и псевдолитературой.

“Что вы хотите сказать? – не понял мистер Дизи.

Он сделал шаг вперед и остановился, челюсть косо отвисла в недумении. И это мудрая старость? Он ждет, пока я ему скажу.

– История, – произнес Стивен, – это кошмар, от которого я пытаюсь проснуться”. (“Улисс”, гл.3. Перевод В.Хинкиса).

 

12

Говорят, Джойс, услыхав о том, что началась мировая война, сказал: а как же мой роман?.. Книга, действие которой укладывается в один-единственный день, четверг 16 июня 1904 года, была, как известно, опубликована после войны; книга рассказывает о блужданиях по городу некоего агента по рассылке рекламных объявлений: Леопольд Блум – дублинский еврей, совершенно незначительная личность, но за спиной у него – тень бессмертного скитальца Одиссея. Книга представляет собой реализацию тезиса, приведенного выше: история как кошмарный сон; и хорошо бы наконец от него пробудиться.

Легко сказать!

Игнорировать историю? Но семена, сыплющиеся на жернова, не могут “игнорировать” мельницу.

Бежать? Из своего века не убежишь.

В одном английском стихотворении Бродского сказано:

As you’re adjusting your tie,

People die.

“Ты поправляешь галстук, а в это время умирают люди”.

И вдобавок нам твердят, что мы жили или живем в “великое время”. Были ли когда-нибудь невеликие времена?

 

13

Возможно ли (прежде это удавалось) связать то, что никак не связывается, соединить два времени, историческое и человеческое, найти волшебное уравнение литературы – нечто сравнимое с физическим соотношением неопределенностей Гейзенберга?

Что делать русской литературе – той ее части, которая существует в России, и той, которая вегетирует за рубежом, что делать литературе, которая в конце концов ничем другим не занята, ничем другим не интересуется, как только индивидуальной, тайной, внутренней, интимной жизнью человека, – литературе, для которой нет великих и малых и слезинка ребенка дороже счастья человечества, не говоря уже о том, что и счастье-то оказалось мнимым?

Как всякое искусство, литература существует ради самой себя, другими словами – ради человека. Литература абсолютна: человеческая личность – ее абсолют. Человек не как представитель чего-то, будь то профессия, социальный слой, общество или нация, – но прежде всего человек сам по себе, “просто так”, хоть он и живет – где же ему еще жить? – в своем веке, а иногда и в “своей стране”. Хоть и ходит в наручниках, хоть и приковали его к себе общество и государство и сочли его своей собственностью. Фет на вопрос, к какому народу он хотел бы принадлежать, ответил: “Ни к какому”.

Если художественная литература несет какую-то весть, то лишь эту: человек свободен. Он свободен не потому, что он этого хочет (чаще всего не хочет). Но так он устроен. Такова природа существа, наделенного индивидуальным сознанием; литература же, по выражению Сьюзен Зонтаг, есть воплощенное сознание. Человек заперт в своей свободе. Человек постольку человек, поскольку он свободен; литература напоминает ему об этой – иллюзорной, как может показаться, – свободе.

Литература есть воплощение его достоинства – в этом ее скрытый пафос. В этом, может быть, и ее последнее оправдание. То, чего не добилась религия, чему не смогла научить гуманистическая философия, взваливает на свои плечи художественная литература.

Твердить посреди сумасшедшего дома истории об абсолютном приоритете человеческой личности? Это звучит риторически. Между тем это то самое, чем наше скромное ремесло занималось со времен Гомера. Писатель живет в своем времени и вопреки ему. Литература не аполитична, она над-политична. В старом романе Виктора Гюго, читанном в детстве, командир отряда санкюлотов грозно спрашивает женщину, которая бежит куда-то, подхватив детей, спасается: ты с кем, гражданка? С Революцией или со старым режимом? Я с моими детьми, отвечает она. Я с тобой, говорит писатель. Литература есть последнее убежище человечности. А великие исторические и патриотические задачи оставим журналистам.

Версия для печати